Тогда лавочник вступил со мной в переговоры, сказав, что даст какое угодно разумное удовлетворение и просит меня сообщить мои требования. Я ответила, что не хочу быть своим собственным судьей, закон решит за меня; и так как меня должны были вести к судье, то там он и услышит, что я собираюсь сказать. Он сказал, что теперь нет никакой надобности идти к судье, я свободна, и, обратившись к констеблю, сказал, что он может меня отпустить, так как я оправдана. Констебль спокойно ответил ему:

— Сударь, вы только что спрашивали меня, знаю ли я, кто я такой: полицейский или судья. Вы велели мне исполнять мои обязанности и поручили сторожить эту даму как арестантку. Теперь, сударь, я вижу, что вы не понимаете, в чем заключаются мои обязанности, так как на самом деле хотите превратить меня в судью. Но должен заявить вам, что я не имею на это права; мое дело стеречь порученного мне арестанта, и лишь закон и судья могут оправдать его. Таким образом, вы ошибаетесь, сударь, я должен теперь вести ее к судье, нравится вам это или не нравится.

Лавочник сначала держал себя с констеблем очень высокомерно; но так как этот констебль оказался не наемным чиновником, а добросовестным, солидным человеком (кажется, он торговал зерном), и притом очень здравомыслящим, то он твердо стоял на своем и не пожелал отпустить меня без приказа мирового судьи; я тоже на этом настаивала.

— Ладно, — говорит лавочник, увидя это, — ведите ее, куда вам угодно: мне с ней не о чем разговаривать.

— Позвольте, сударь, — возражает констебль, — надеюсь, вы пойдете с нами, ведь вы мне поручили ее.

— Нет, не поручал, — говорит лавочник, — повторяю, мне не о чем с ней разговаривать.

— Извините меня, сударь, — настаивает констебль, — но вам надо пойти; прошу вас об этом в ваших собственных интересах, ибо судья ничего не может сделать без вас.

— Пожалуйста, дружище, — говорит лавочник, — делайте свое дело. Еще раз повторяю, мне нечего сказать этой даме. Именем короля приказываю вам отпустить ее.

— Сударь, — говорит констебль, я вижу, вы не знаете обязанностей полицейского. Прошу вас, не заставляйте меня быть грубым с вами.

— Думаю, что в этом нет надобности, вы и без того достаточно грубы.

— Нет, сударь, — возражает констебль, — я ничуть не груб. Вы нарушили общественное спокойствие, схватив женщину на улице, где она не совершала ничего противозаконного, заперев ее в своей лавке и позволив своим слугам грубо обращаться с ней, и теперь говорите, что я груб с вами! Мне кажется, напротив, я слишком учтив с вами, потому что не приказываю вам именем короля следовать за мной, не приказываю первому прохожему помочь мне силой отвести вас к судье. Вы знаете, что я вправе сделать это и все же воздерживаюсь и еще раз покорнейше прошу вас пойти со мной. Но, несмотря на эти убеждения, лавочник отказался и наговорил констеблю дерзостей. Последний, однако, остался невозмутимым. Тогда вмешалась я.

— Бог с ним, господин констебль, оставьте его в покое. Не бойтесь, я сумею привести его к судье. Но вот этот парень, — говорю, — схватил меня, когда я мирно шла по улице, и вы свидетель его насильственных действий по отношению ко мне, уже когда я была здесь. Разрешите мне поручить его вам и отвести к судье.

— Слушаю, сударыня, — говорит констебль и обращается к приказчику: — Что ж, молодой человек, придется вам пойти вместе с нами. Надеюсь, вы подлежите власти констебля, не то что ваш хозяин.

У парня был вид пойманного вора, он попятился назад, потом взглянул на хозяина, словно бы тот мог помочь ему; хозяин, как дурак, стал поощрять приказчика к неповиновению, и тот действительно оказал сопротивление, изо всех сил оттолкнув констебля, когда тот подошел его взять; в ответ на это констебль сшиб его с ног и позвал на помощь. Лавка мгновенно наполнилась народом, и констебль арестовал хозяина, приказчика и всех подручных.

Первым худым следствием этой суматохи было то, что настоящая воровка скрылась, замешавшись в толпе; ее примеру последовали две другие женщины, которые были задержаны приказчиками; были ли эти последние виновны или нет, не могу сказать.

Тем временем в лавку зашли соседи и, увидя, какой оборот приняло дело, пытались образумить хозяина, и тот начал сознавать, что совершил оплошность. Поэтому в конце концов все мы спокойно отправились к судье, окруженные толпой человек в пятьсот; и всю дорогу я слышала, как в толпе одни спрашивали, в чем дело, а другие отвечали: лавочник задержал какую-то даму вместо воровки, а потом поймали настоящую воровку, и вот дама велела задержать лавочника и ведет его к судье. Толпа в восторге, народу все прибывало, и то и дело раздавались голоса: «Где он, мерзавец, где лавочник?» Особенно неистовствовали женщины. Когда им удавалось увидеть его, они кричали: «Вот он, вот он, глядите» — и поминутно угощали беднягу комьями грязи. Так шли мы довольно долго, пока наконец лавочник не взмолился к констеблю, чтобы тот позвал карету, в которой он мог бы укрыться от ярости черни; поэтому остаток пути мы сделали в карете: констебль, я, лавочник и его приказчик.

Когда мы явились к судье, старому джентльмену из Блумсбери, констебль вкратце изложил, как было дело, после чего судья предложил мне высказаться, но сначала спросил мое имя, которое мне очень не хотелось называть. Однако выхода не было, и я сказала, что мое имя Мэри Флендерс, что я вдова и мой муж, капитан корабля, умер на пути в Виргинию; сообщила и другие обстоятельства, которые он никак не мог проверить, а также то, что я живу теперь в Лондоне, с такой-то женщиной, назвав свою пестунью; сказала далее, что собираюсь в Америку, где находится имущество покойного мужа, и вышла сегодня купить полутраурное платье, но не успела еще побывать ни в одной лавке, как вдруг этот парень — я указала на приказчика — набросился на меня с такой яростью, что до смерти напугал меня, и потащил в лавку своего хозяина, где этот последний, хоть и признал, что я не та женщина, за которой гнались, не пожелал отпустить меня и приставил ко мне констебля.

Потом я рассказала, как грубо обращались со мной приказчики, как они не разрешили мне послать за кем-нибудь из моих друзей, как потом они поймали настоящую воровку, у которой нашли похищенные товары, и другие изложенные выше подробности.

Потом взял слово констебль. Он изложил свой разговор с лавочником насчет моего освобождения, сообщил об отказе приказчика сопровождать его, когда я поручила ему взять парня под стражу, и о том, как хозяин поощрял приказчика к сопротивлению, как парень ударил его, и так далее, как уже было мной изложено.

Потом судья выслушал лавочника и приказчика. Лавочник произнес пространную речь о больших убытках, которые торговцы несут ежедневно от мазуриков и воров; сказал, что им легко ошибиться, и когда он обнаружил свою ошибку, то хотел выпустить меня и т.д., как выше изложено. Что касается приказчика, то он мало что мог сказать и заявил лишь, что другие слуги сказали ему, будто я и есть настоящая воровка.

Выслушав все эти показания, судья первым делом очень любезно сказал мне, что я свободна; он очень сожалеет, что приказчик в пылу преследования принял ни в чем не повинную особу за преступницу; он убежден, что я простила бы эту обиду, если бы после этого лавочник противозаконно не задержал меня, однако все удовлетворение, какое в его власти дать мне, это подвергнуть моих преследователей публичному порицанию, что он и сделает, но он полагает, что я сама прибегну к тем средствам, какие указывает закон, а тем временем он возьмет с моего обидчика обязательство явиться в суд.

Что же касается нарушения общественного спокойствия, учиненного приказчиком, то судья сказал, что он доставит мне удовлетворение, посадив парня в Ньюгет за нападение на констебля, а также и на меня.

Итак, он отправил парня в Ньюгет за самоуправство, но хозяин взял его на поруки, и на этом суд кончился; я с удовольствием увидела, как поджидавшая толпа встретила лавочника и его приказчика улюлюканьем и забросала карету, в которую они сели, камнями и грязью.

Вернувшись домой после всей этой передряги, я рассказала все по порядку моей пестунье. Та весело расхохоталась.

— Что это вам так весело? — спрашиваю. — Мне было совсем не до смеху; могу вас уверить. Я немало переволновалась и натерпелась страху с этой бандой негодяев.

— Почему я смеюсь? — отвечала пестунья. — Я смеюсь, деточка, что тебе так везет. Да ведь это дело принесет барыш, какого ты во всю жизнь не получала, нужно только умело взяться. Ручаюсь, что ты заставишь лавочника заплатить пятьсот фунтов за бесчестье, не считая того, что ты вытянешь с приказчика.

Я смотрела на вещи иначе, чем пестунья, главным образом потому, что назвала мировому судье свое имя; я знала, что мое имя так хорошо известно среди господ, заседающих в Хикс-Холле[75], Олд Бейли и других подобных местах, что, если дойдет до публичного разбирательства и обо мне наведут справки, ни один суд не присудит большего возмещения за бесчестье женщине, стяжавшей себе такую славу, как я. Все же мне пришлось предъявить иск, и моя пестунья разыскала мне весьма почтенного стряпчего, делавшего прекрасные дела и пользовавшегося хорошей репутацией, и поступила совершенно правильно, потому что, возьми она мелкого кляузника или человека неопытного, я выиграла бы какие-нибудь пустяки.

Встретившись с этим стряпчим, я подробно изложила ему вышеописанное происшествие, и он мне сказал, что присяжные, несомненно, поставят взыскать с купца крупное возмещение за мое бесчестье. Получив необходимые сведения, стряпчий подал жалобу, и во избежание ареста купцу пришлось внести обеспечение. Через несколько дней после этого он является со своим поверенным к моему поверенному, чтобы заявить, что желает кончить дело полюбовным соглашением, что все это прискорбное происшествие объясняется его вспыльчивым характером, что у клиентки моего поверенного, то есть у меня, слишком острый язычок, что я была с ними дерзкой, издевалась и глумилась над ними, вела себя вызывающе и тому подобное.

Мой поверенный искусно отстаивал мои интересы; убедил купца, что я богатая вдова, что я способна добиться удовлетворения и имею могущественных друзей, что друзья эти взяли с меня слово не оставлять моего обидчика безнаказанным, хотя бы процесс обошелся мне в тысячу фунтов, так как подобные оскорбления простить невозможно.

В конце концов ответчику удалось добиться от моего поверенного обещания, что он не будет подливать масла в огонь, что если я проявлю склонность к полюбовному соглашению, он не станет удерживать меня и будет побуждать меня скорее к миру, чем к войне, от чего, как ему было сказано, он не окажется в проигрыше. Весь этот разговор он добросовестно передал мне, прибавив, что, если они предложат ему взятку, я тотчас об этом узнаю, и честно заявил мне, что если мне угодно выслушать его мнение, то он советует мне помириться с ответчиком, ибо тот сейчас очень напуган и больше всего на свете желает кончить дело полюбовно, зная, что, какой бы оборот оно не приняло, все равно ему придется платить; поэтому мой поверенный думает, что купец даст мне добровольно больше, чем может взыскать с него суд. Я спросила поверенного, сколько жег по его мнению, купец согласится заплатить; тот ответил, что он этого не может сказать, но при следующем нашем свидании сообщит более точные сведения.

Через некоторое время купец снова пришел к нему со своим поверенным узнать, говорил ли он со мной. Тот ответил утвердительно, сказав, что сама я пошла бы на примирение, если бы этому не противились мои друзья, принявшие очень близко к сердцу бесчестье, которому я подверглась, и требующие, чтобы я не оставляла этого дела: они подстрекают меня, настаивая, чтобы я отомстила, или, как они выражаются, постояла за себя; таким образом, он не может сказать ничего определенного, обещает только по мере своих сил повлиять на меня, но для этого ему нужно знать, что мне предлагает мой обидчик. Купец и его поверенный стали говорить, что они не могут сделать никакого предложения, так как оно ведь пойдет им во вред; на это мой поверенный заявил, что по той же самой причине и он не может предъявить им никаких требований, так как они могут оказаться ниже той суммы, которую суд будет склонен взыскать в мою пользу с ответчика. Однако после долгого обсуждения и взаимных обещаний, что ни одна сторона не использует во вред другой того, о чем они договорятся на этом или последующих совещаниях, они пришли к некоторому соглашению, но настолько неопределенному ввиду несоответствия между предложениями сторон, что невозможно было ожидать от него большой пользы, а именно: мой поверенный требовал пятьсот фунтов и покрытия издержек, ответчик же предлагал всего пятьдесят фунтов и отказывался платить издержки; на этом они расстались. Купец изъявил желание встретиться со мной лично, и мой поверенный с большой готовностью пообещал содействовать этой встрече. Мой поверенный посоветовал мне одеться понаряднее и явиться на свидание с некоторой помпой, чтобы купец сразу увидел, что я совсем не та, за кого он меня принял во время нашей первой встречи. Поэтому я пришла в новеньком полутраурном платье, соответственно моим показаниям у судьи. Надела я также украшения, какие допускал мой вдовий наряд: моя пестунья дала мне хорошее жемчужное колье с бриллиантовым фермуаром, которое находилось у нее в закладе; на поясе у меня висели прекрасные золотые часы; словом, казалась я важной барыней. И я заставила подождать себя, чтобы купец видел, как я приехала в карете с горничной. Когда я вошла в комнату, купец был весьма удивлен. Он встал и почтительно поклонился, а я, едва ответив ему, прошла мимо и села на указанное моим поверенным кресло, так как мы находились в его доме. Немного погодя купец сказал, что он меня не признал, и стал рассыпаться в комплиментах. Я ответила, что он, видно, с самого начала не признал меня, иначе не стал бы обращаться со мной так невежливо.

Он заявил, что очень жалеет о случившемся и что назначил это свидание, желая засвидетельствовать свою готовность дать мне всяческое удовлетворение; он выразил надежду, что я не стану доводить дела до суда, так как это не только причинит ему большие убытки, но может погубить все его предприятие и совсем разорить его, а в таком случае я отвечу на его несправедливость в десять раз большей несправедливостью и вдобавок ничего не добьюсь, тогда как он готов дать мне какое угодно посильное для него удовлетворение, не подвергая ни себя, ни меня неприятностям и судебным издержкам.

Я сказала, что очень рада слышать из его уст такие речи, гораздо более рассудительные, чем раньше, что хотя признание вины в большинстве случаев считается достаточным, но выданном случае его мало, так как дело зашло слишком далеко, что я не мстительна и не ищу его разорения, но что все мои друзья в один голос требуют, чтобы я защищала свое доброе имя и непременно добилась удовлетворения, что порочить честную женщину, как воровку, есть оскорбление, которое снести невозможно, что мое доброе имя вне всяких подозрений для людей, которые меня знают, и он мог принять меня за воровку только потому, что, будучи вдовой, я мало заботилась о своей внешности, но его дальнейшее поведение со мной — и я пересказала всю происшедшую между нами сцену — было настолько вызывающим, что я не могу без негодования вспомнить об этом.

Он признал всю свою вину и почтительно просил прощения; изъявил согласие заплатить сто фунтов и все судебные издержки и поднести мне в подарок хорошее платье. Я сбавила свои требования до трехсот фунтов, оставляя за собой право напечатать в газетах подробный отчет обо всем случившемся.

С этой оговоркой купец ни за что не желал согласиться. Однако благодаря ловкости моего поверенного согласился на сто пятьдесят фунтов и черное шелковое платье. Тогда, как бы по настоянию своего поверенного, я уступила, но с условием, чтобы он оплатил счет моего поверенного и судебные издержки, да в придачу угостил нас хорошим ужином.

Когда я явилась за деньгами, со мной была моя пестунья, разряженная, как герцогиня и хорошо одетый господин, будто бы ухаживающий за мной; хотя я называла его кузеном, однако стряпчий тонко намекнул купцу, что этот господин ухаживает за вдовой.

Купец принял нас с большим почетом и аккуратно; заплатил деньги; вся эта история обошлась ему в двести фунтов, если не больше. На нашем последнем свидании, когда все было улажено; возник вопрос о приказчике, и купец стал очень меня просить за него; сказал, что у бедняги была раньше своя лавка, что у него жена и несколько детей, что он очень беден и не в состоянии чем-нибудь вознаградить меня, но будет на коленях умолять о прощении. Я не питала злобы к наглецу, и его извинения мало интересовали меня, раз нечего было, рассчитывать на какое-нибудь возмещение с его стороны, поэтому я решила, что лучше всего будет благородно отказаться от всяких требований. Я сказала купцу, что не желаю пускать его приказчика по миру и прощаю его, по просьбе хозяина, считая месть ниже своего достоинства.

За ужином купец привел беднягу, чтобы тот принес мне извинения; подобострастие приказчика равнялось при этом его прежней заносчивости — живой пример душевной низости: будучи господами положения, такие люди высокомерны, жестоки и безжалостны, а в роли подчиненных пресмыкаются и раболепствуют. Я резко его оборвала, сказав, что прощаю, и попросила уйти, точно мне был противен самый его вид, хоть я его и простила.

Я могла теперь считать себя вполне обеспеченной, и пора было мне бросить свое ремесло: моя пестунья часто говорила, что я самая богатая воровка в Англии, — я думаю, что так оно и было, ибо я имела семьсот фунтов наличными, не считая платьев, колец, серебряной посуды и двух золотых часов — все краденое, так как я совершила не одно дельце, помимо описанных. Ах, если бы я тогда раскаялась и еще могла бы поразмышлять на досуге над своими безумствами и немного загладить их; но мой час еще не пробил; я в такой же мере не могла удержаться от своих похождений, как и в тот день, когда нужда гнала меня на улицу за куском хлеба.

Вскоре после окончания дела с лавочником я облачилась в наряд, совсем непохожий на те, в каких я щеголяла до сих пор. Я оделась, как нищая, в самые грубые и грязные лохмотья, какие только могла достать, и побрела по улицам, заглядывая в каждую дверь и каждое окно, мимо которых проходила. Но в таком виде я положительно не умела шагу ступить. Я чувствовала непобедимое отвращение к грязи и лохмотьям; с детства я привыкла к опрятности и чистоте и сохраняла эту привычку во всех положениях, в какие мне случалось попадать, так что наряд нищенки был для меня самым стеснительным из всех. Я скоро пришла к убеждению, что ничем не поживлюсь в таком виде, ибо все будут сторониться меня; все будут бояться, как бы я не подошла и чего-нибудь не стибрила или как бы от меня не получить какого-нибудь гостинца. Пробродив весь вечер без всякого толку, я вернулась домой, промокшая, грязная и усталая. Однако на следующий вечер вышла вновь, и на этот раз у меня было маленькое приключение, которое чуть не обошлось мне очень дорого. Когда я стояла у дверей какого-то трактира, подъезжает верхом джентльмен, соскакивает с лошади и подзывает полового подержать лошадь. Сидел он в трактире довольно долго, и вдруг половой слышит, что его зове хозяин. Боясь, как бы тот не рассердился, парень осмотрелся по сторонам, заметил меня и крикнул:

— Добрая женщина, подержите минуточку лошадь, пока я сбегаю к хозяину. Если барин выйдет, он даст вам на чай.

— Хорошо, — говорю я, беру лошадь и преспокойно привожу ее к моей пестунье.

Эта добыча хороша была для того, кто умел распорядиться ею; но ни один воришка, думаю, не бывал в большем недоумении, как поступить с украденным, ибо когда я вернулась домой, моя пестунья пришла в полное замешательство, и мы обе не знали, что делать с этой скотиной. Ставить ее в какую-нибудь конюшню было бессмысленно, потому что, наверное, в газете поместили бы объявление с описанием лошади, и мы бы не посмели прийти за ней.

Единственный выход, какой мы нашли из этого неудачного приключения, это привести лошадь на постоялый двор и послать в тот трактир с рассыльным записку, что господская лошадь, пропавшая в такое-то время, находится на таком-то постоялом дворе и что ее можно там получить; что бедная женщина, которой она была поручена, проведя лошадь по улице, была не в силах отвести ее обратно и оставила на первом попавшемся постоялом дворе. Мы могли бы подождать, пока владелец сделает публикацию и предложит вознаграждение, но у нас все равно не хватило бы смелости пойти его получить.

Таким образом, это было и воровство и не воровство, потому что мы потерпели кое-какой убыток и ничего не выиграли. Мне было до тошноты противно ходить в наряде нищенки; никакого проку я от него не получила, и к тому же он показался мне зловещим предзнаменованием.

Разгуливая в этом одеянии, я столкнулась с худшими отщепенцами и немного присмотрелась к их повадкам. Среди них были фальшивомонетчики, и они делали мне очень выгодные предложения, но работа, в какую они хотели вовлечь меня, — я подразумеваю чеканку фальшивой монеты, — была крайне опасной, так, как в случае поимки мне бы грозила верная смерть, смерть у столба, то есть меня бы сожгли, привязав к столбу[76]; таким образом, хотя с виду я была только нищенкой и они обещали мне горы золота и серебра, чтобы заманить в свою шайку, однако дело не вышло. Правда, если бы я была настоящей нищенкой или находилась в таком отчаянном положении, как вначале, я, может быть, пристала бы к ним: разве люди беспокоятся о смерти, когда им не на что жить? Но у меня не было такой крайности, во всяком случае, я не хотела подвергать себя такому страшному риску; к тому же при одной? мысли быть сожженной у столба ужас охватывал мою душу, кровь стыла в жилах, и я вся трепетала.

Это предложение заставило меня сбросить лохмотья, ибо хотя оно пришлось мне не по душе, однако я не посмела признаться им в этом, сделала вид, будто очень польщена, и обещала еще раз с ними поговорить. На это, у меня не хватило решимости; ведь если бы я ответила им отказом, то, несмотря на все мои уверения свято хранить тайну, они, безопасности и спокойствия ради, все равно убили бы меня. Судите сами, какое может быть спокойствие у людей, которые не останавливаются перед убийством, чтобы избежать опасности.

С фальшивомонетчиками и конокрадами мне было не по пути, и я без колебаний решила держаться от них подальше; мое призвание было иного рода. Конечно, и в моем деле был риск, и немалый, да дело-то само приходилось мне по душе: тут требовалось больше искусства, опасность, что тебя поймают, была меньше, а если даже и случится такое несчастье, выкрутиться все же легче.

Примерно в это же время я получила несколько предложений примкнуть к шайке взломщиков. Но это занятие показалось мне столь же малопривлекательным, как чеканка фальшивой монеты. Я было нашла себе компанию — двух мужчин и одну женщину; они занимались тем, что проникали в дома с помощью всяких уловок, без взлома; на такое дело я бы пошла. Но их и так было трое, разделиться они не пожелали, я же не хотела работать в большой шайке. Мы не смогли договориться; я отказалась с ними работать, а их, кстати сказать, постигла неудача в следующей же попытке, и они дорого за нее поплатились.

Наконец я встретилась с одной женщиной, которая часто хвалилась мне, как удачно она промышляет у пристаней; я стала с ней работать, и дела наши шли недурно. Как-то мы замешались в толпе голландцев у больницы святой Екатерины[77], под предлогом, будто собираемся купить выгруженные тайком товары. Два или три раза я побывала в одном доме, где мы видели большое количество контрабанды; моей товарке удалось унести три куска черного голландского шелка, который был продан по выгодной цене, и я получила свою долю, но самой мне ничего не попадалось под руку, и я бросила это дело, потому что появлялась там слишком часто и на меня начали коситься.

Это меня несколько смутило, и я решила толкнуться куда-нибудь еще, так как не привыкла возвращаться домой без поживы; и вот на следующий день я оделась понаряднее и отправилась в другой конец города. Я шла мимо Биржи[78] на Стрэнде, не рассчитывая что-нибудь найти там, как вдруг увидела большое оживление; лавочники и горожане повысыпали на улицу, и все смотрели в одну сторону; оказалось, в здание Биржи вошла какая-то герцогиня, и говорили, что едет королева. Я плотно прижалась спиной к прилавку, как бы желая пропустить толпу, но не спускала глаз с куска кружева, которые лавочница показывала стоявшим возле меня дамам; потом лавочница и ее приказчица засмотрелись на улицу, любопытствуя, кто это едет и в какую лавку зайдет, а я незаметно сунула кусок кружева в карман, и пошла прочь; так поплатилась лавочница за свое желание увидеть королеву.

Я поспешила прочь от лавки, как бы подхваченная общим потоком, и, замешавшись в толпе, вышла в другую дверь Биржи и скрылась прежде, чем в лавке хватились кружева; чтобы избежать преследования, я подозвала карету и села в нее. Не успела я захлопнуть дверцу, как вижу, бежит по улице приказчица, а с нею еще пятеро или шестеро и кричат во все горло. Правда, они не кричали: «Держи вора!» — потому что никто не убегал, но два или три раза до меня явственно донеслись слова «украли» и «кружева», и я видела, как девушка металась взад и вперед, ломая руки и растерянно озираясь по сторонам. Мой кучер только садился на козлы, и лошади еще не тронулись, так что я была в страшном беспокойстве, взяла кружево и приготовилась бросить его через окошко кареты, открывавшееся спереди, за спиной кучера, но, к моему великому удовольствию, меньше чем через минуту карета тронулась, то есть едва кучер уселся и погнал лошадей; так мы поехали, и я увезла свою добычу, стоившую около двадцати фунтов.

На следующий день я снова нарядилась, но в другое платье, и пошла прогуляться в ту же часть города; однако мне ничего не попадалось до самого Сент-Джеймского парка[79]. В парке я увидела множество изящных дам, прогуливавшихся по главной аллее, и среди них барышню-подростка лет двенадцати или тринадцати, вместе с сестрой, как мне показалось, девочкой лет девяти. Я заметила, что у старшей были красивые золотые часики и жемчужное ожерелье; сестер сопровождал ливрейный лакей; но так как не принято, чтобы лакеи ходили за дамами по главной аллее, то лакей остановился в начале аллеи и старшая сестра велела ему подождать их возвращения

Услышав, что она отпускает лакея, я подошла к нему и спросила, кто такая эта барышня; потом поболтала с ним о том, какая хорошенькая младшая девочка и какой красавицей, наверно, будет старшая, как она женственна и как солидна; и простак тотчас же сказал мне, что это старшая дочь сэра Томаса*** из Эссекса, что у нее большое приданое, что ее мать еще не приехала в город и она гостит у супруги сэра Уильяма*** в его доме на Саффок-стрит[80], и другие подробности; сообщил, что, кроме него, к услугам барышень две горничные, карета сэра Томаса и кучер и что эта барышня ведает всем хозяйством как здесь, так и дома; словом, наговорил мне кучу вещей, которыми я и воспользовалась.

Я была прекрасно одета, с золотыми часами не хуже, чем у самой барышни; поэтому, отойдя от лакея и выждав, когда молодая леди вернулась и снова пошла вперед по аллее, я поравнялась с ней и поздоровалась, назвав ее «леди Бетти»; спросила, есть ли у них известия от отца, когда приезжает в город ее матушка и как ее здоровье.

Я говорила так фамильярно о всей их семье, что леди Бетти приняла меня за их близкую знакомую. Я спросила ее, почему она не взяла на прогулку миссис Чайм (так звалась ее горничная), чтобы присматривать за мисс Джудит, то есть ее сестрой. Потом я долго болтала с ней о ее сестре; сказала, какая она хорошенькая, спросила, училась ли она по-французски, и тысячу подобных пустяков, — как вдруг показалась гвардия, и толпа бросилась поглазеть на короля, ехавшего в парламент[81].

Все дамы побежали к краю аллеи, и я помогла миледи стать на забор, чтобы лучше видеть, а младшую подняла на руки; в это время я позаботилась так чистенько снять у леди Бетти часы, что та и не заметила и не хватилась их, даже когда толпа схлынула и она вернулась на середину аллеи.

Я простилась с маленькой леди в самой давке и сказа та, как бы торопясь

— Милая леди Бетти, присматривайте за вашей сестричкой. — Потом толпа меня оттеснила, как будто против моей воли.

Суматоха в таких случаях быстро кончается, и, когда король скрылся, аллея тотчас опустела; но пока проезжал король, была страшная давка и толчея, так что, спокойно обобрав девочек, я протиснулась сквозь толпу, как бы желая взглянуть поближе на короля, и была вынесена, таким образом, на самый конец аллеи; король поехал по направлению к казармам Конной гвардии[82], а я свернула в переулок, выходивший тогда на самый конец Хеймаркета[83], там я взяла карету и скрылась. Должна признаться, что я до сих пор не сдержала своего слова, то есть не побывала в гостях у леди Бетти.

Была у меня одно время дерзкая мысль остаться с леди Бетти, пока она не хватится часов, а потом поднять вместе с ней крик, посадить ее в карету и увезти к себе домой; ибо она, по-видимому, была так очарована мной и так одурачена моей непринужденной болтовней о всех ее родных, что, мне кажется, легко было повести дело дальше и снять с нее еще хотя бы жемчужное ожерелье; однако, подумав, что могу заронить подозрения если не у девочки, то у окружающих и что если меня обыщут, мне несдобровать, я сочла за благо не искушать судьбу и скрыться с тем, что удалось забрать.

Впоследствии я случайно узнала, что, хватившись часов, леди Бетти подняла в парке страшный крик и послала лакея разыскать меня; когда она подробно описала мою наружность, лакей сразу признал во мне ту самую даму, что так долго с ним разговаривала и так подробно расспрашивала его о барышнях; но я скрылась прежде, чем она успела найти лакея и рассказать ему о своем несчастье.

После этого у меня было другое приключение, всем не похожее на все, что случалось со мной до сихпор; произошло оно в игорном доме возле Ковент-гардена.

В дверь входило и выходило много разного народу и, простояв довольно долго в коридоре с одной женщиной, я заметила поднимавшегося по лестнице господина и спросила его:

— Скажите, пожалуйста, сударь, пускают сюда женщин?

— Да, сударыня, — говорит, — и вы можете даже играть, если пожелаете.

— Да, я хочу попробовать, — сказала я.

Он предложил провести меня, и я последовала за ним; подойдя к двери, он заглянул в зал и говорит:

— Там идет игра, сударыня. Если желаете, попытайте счастья.

Я тоже заглянула и громко сказала своей спутнице:

— О, да здесь одни мужчины! Я не стану играть.

Кто-то из игроков крикнул тогда:

— Вам нечего опасаться, сударыня; здесь все люди честные, милости просим, войдите и ставьте, сколько пожелаете.

Тогда я подошла поближе и стала смотреть на игру; кто-то пододвинул мне стул, я села и видела, как стакан и кости быстро ходят по кругу; я сказала своей спутнице:

— Джентльмены играют слишком крупно для нас, пойдем отсюда.

Все игроки были очень вежливы, и один из них, желая ободрить меня, сказал:

— Сударыня, если вам угодно попытать счастья, можете положиться на меня: ручаюсь, что вас не обманут.

— Помилуйте, сударь, — отвечала я с улыбкой, — надеюсь, джентльмены не обманут женщину, — но все же отклонила предложение, хотя и вынула кошелек с целью показать, что у меня есть деньги.

Через некоторое время другой господин насмешливо мне говорит:

— Вижу, сударыня, вы боитесь рискнуть. Мне всегда везло с дамами, поставьте на мое счастье, если сами не хотите рисковать.

— Сударь, — отвечала я, — мне было бы очень неприятно проиграть ваши деньги. Впрочем, мне тоже всегда везет, — добавила я, — но джентльмены играют очень крупно, и я не решаюсь идти на такой риск.

— Так вот вам десять гиней, сударыня, поставьте их за меня.

Я взяла деньги и поставила, а он только наблюдал. Я проиграла его гинеи, ставя их по одной и по две, и, когда стакан с костями перешел к моему соседу, мой джентльмен дал мне еще десять гиней и велел поставить сразу пять; сосед стал бросать кости, и я отыграла пять гиней. Это раззадорило того господина, он предложил мне бросать, что было очень рискованно; однако я взяла стакан и бросала до тех пор, пока не отыграла ему все, что сначала потеряла, да еще выиграла целую пригоршню гиней, которые положила себе на колени; но лучше всего было то, что, когда я бросила неудачно, против меня было поставлено очень мало и, таким образом, я легко отделалась.

После этого я предложила господину, за которого играла, взять все золото, так как оно принадлежало ему, и пусть он теперь играет сам, потому что я-де плохо разбираюсь в игре. Он засмеялся и сказал, что лишь бы мне везло, а разбираюсь я в игре или нет, это неважно, и просил продолжать. Однако же взял пятнадцать гиней, поставленных им сначала, и велел мне играть на остальные деньги. Я хотела показать ему, сколько я выиграла.

— Нет, нет, не считайте, — перебил он меня, — я не сомневаюсь в вашей честности, но считать деньги — дурной знак. — И я продолжала играть.

Хоть я и делала вид, будто ничего не понимаю, однако довольно хорошо разбиралась в игре и играла осторожно, то есть держала большую часть выигрыша у себя на коленях, откуда то и дело перекладывала по золотому в карман, но, конечно, тайком от господина, который дал мне деньги.

Я играла за него довольно долго, и мне все время везло; когда же в последний раз пришла моя очередь бросать, мои партнеры поставили очень крупно, но я смело пошла на весь банк и, таким образом, выиграла что-то около восьмидесяти гиней, однако на самом последнем ударе потеряла около половины. После этого я встала, боясь проиграть все, и сказала тому господину:

— Теперь, сударь, возьмите, пожалуйста, ваши деньги и играйте сами. Кажется, я сыграла за вас неплохо.

Он хотел, чтобы я продолжала еще, но было уже поздно, и я попросила отпустить меня. Отдавая деньги, я сказала, что, надеюсь, теперь он разрешит сосчитать их, чтобы я знала, сколько он выиграл и сильно ли мне повезло; после подсчета оказалось шестьдесят три гинеи.

— Если бы не этот несчастный удар, — говорю, — я бы вам выиграла сто гиней.

И я отдала ему все деньги, но он не хотел брать, требуя, чтобы я оставила часть выигрыша себе. Я отказалась, решительно заявив, что ничего не возьму; если ему хочется дать мне что-нибудь, пусть сделает это сам.

Остальные игроки, услышав наши пререкания, стали кричать: «Отдайте ей все!» — но я наотрез отказалась. Тогда кто-то из них сказал:

— Черт побери, Джек, поделись с ней выигрышем! Разве ты не знаешь, что с дамами всегда нужно делиться?

В конце концов Джек так и сделал, и я унесла тридцать гиней, не считая сорока трех, которые потихоньку припрятала, в чем очень раскаиваюсь, поскольку господин этот оказался столь щедрым.

Так принесла я домой семьдесят три гинеи и выложила их перед своей старой пестуньей, чтобы показать, как я была счастлива в игре. Однако она посоветовала мне не рисковать больше, и я послушалась ее и никогда больше туда не ходила; я знала не хуже старухи, что если у меня появится зуд к игре, то я легко спущу и этот выигрыш, и все свои деньги.

Судьба все время улыбалась мне, и я так разбогатела, а вместе со мной и моя пестунья, которая всегда была со мной в доле, что старуха стала серьезно поговаривать о том, не пора ли бросить наше ремесло и удовольствоваться тем, что мы добыли; но, видно, мной руководил злой рок: я теперь так же противилась также, как она воспротивилась мне, когда я предлагала ей то же самое раньше, и, таким образом, в недобрый час мы решили отложить исполнение этого благого намерения, одним словом, я пристрастилась к своему ремеслу и осмелела как никогда, и успех окружил мое имя такой славой, какой дотоле не пользовалась ни одна подобная мне воровка.

Иногда я позволяла себе повторять одни и те же приемы, что у нас не в обычае, и все же не терпела неудачи; но чаще я изобретала что-нибудь новое и старалась выходить на улицу каждый раз в новом виде.

Наступила осень, большая часть знати разъехалась из города, и такие места, как Танбридж[84] и Эпсом[85], были переполнены. Зато Лондон обезлюдел, и, мне кажется, наш промысел немного страдал от этого, подобно всем прочим; поэтому в конце года я присоединилась к одной шайке, которая отправлялась каждый год на Сторбриджскую ярмарку[86], а оттуда в Бери, в Саффоке. Мы надеялись на большую поживу, но когда я увидела, как обстоят дела, то сейчас же разочаровалась; кроме работы для карманников, там не было почти ничего стоящего внимания; да если бы и удалось чем-нибудь разжиться, нелегко было увезти с собой добычу. Словом, там не открывалось такого простора для работы, как в Лондоне, но провинциальные лавочники еще попадаются на эту удочку.

Купила я в лавке у одного торговца — не на ярмарке, а в городе Кембридже — фунтов на семь тонкого голландского полотна и других материй и велела прислать покупку в такую-то гостиницу, где я остановилась утром, сказав, что буду там ночевать.

Я распорядилась, чтобы покупка была прислана мне к такому-то часу в гостиницу, где я и заплачу за нее. В назначенное время торговец присылает покупку, я же поставила у дверей свою товарку, и когда служанка привела посланного, молодого приказчика, моя караульная говорит ему, что барыня спит, но если он оставит вещи и зайдет через час, то я уже встану и тогда он получит деньги. Приказчик охотно оставил вещи и ушел, а через полчаса я со служанкой покинула гостиницу, в тот же вечер наняла лошадь и уехала в Ньюмаркет[87], а оттуда отправилась в почтовой карете, где нашлись свободные места, в Сент-Эдмондс-Бери[88]; там, как я вам уже сказала, мало чем могла поживиться, украла только в маленьком провинциальном театре золотые часы у одной чересчур веселой дамы, которая к тому же немного подвыпила, так что мне не стоило никакого труда снять их у нее.

С этой маленькой добычей я уехала в Ипсвич[89], а оттуда в Гарвич[90], где остановилась в гостинице под видом только что приехавшей из Голландии, не сомневаясь, что мне удастся там что-нибудь выудить у иностранцев, приезжающих в этот город; однако я обнаружила, что у них по большей части не было ценных вещей, за исключением тех, что находились в чемоданах и голландских корзинах и охранялись лакеями, тем не менее однажды вечером мне удалось похитить один из таких чемоданов из комнаты, где остановился голландец, я воспользовалась минутой, когда лакей крепко уснул на кровати и, по-видимому, был сильно пьян.

Комната, в которой я остановилась, была смежной с комнатой голландца, и, перетащив с большим трудом тяжелую вещь к себе, я вышла на улицу посмотреть, не представится ли какой-нибудь возможности увезти чемодан. Я долго бродила, но не нашла никакого способа вывезти чемодан или же унести часть вещей, которые в нем находились, так как Гарвич город маленький и я была там совсем чужая; поэтому я решила вернуться в гостиницу, чтобы перетащить чемодан обратно и оставить там, где я его взяла. Но в эту минуту я услышала, как какой-то мужчина торопит кучку людей, крича, что лодка сейчас отходит, так как прилив спадает. Я тотчас же обратилась к нему с вопросом:

— Что это за лодка?

— Ипсвичский ялик, сударыня, — говорит.

— Когда же он отходит? — спрашиваю.

— Сию минуту, сударыня, — говорит, — вы изволите ехать в Ипсвич?

— Да, — говорю, — если вы обождете, пока я вынесу свои вещи.

— А где ваши вещи, сударыня?

— В такой-то гостинице, — говорю.

— Ладно, я схожу с вами, сударыня, — любезно предлагает он, — и снесу их.

— Пойдемте, — говорю я и веду его с собой.

В гостинице была большая суматоха: только что прибыл пакетбот из Голландии, а также две кареты из Лондона, привезшие пассажиров на другой пакетбот, который отходил в Голландию; кареты эти на следующий день отправлялись обратно с только что высадившимися пассажирами. В этой суматохе я подошла к стойке рассчитаться с хозяйкой гостиницы, сказав, что уезжаю в Лондон на ялике.

Тамошние ялики — крупные суда, вполне приспособленные для перевозки пассажиров из Гарвича в Лондон; хотя на Темзе принято называть так легкие лодки с одним или двумя гребцами[91], однако гарвичские ялики могут перевозить двадцать пассажиров и десять или пятнадцать тонн груза, а также вполне пригодны для морских рейсов. Все это я узнала накануне, расспрашивая о разных путях, какими можно добраться отсюда в Лондон.

Хозяйка гостиницы была со мной очень любезна, приняла деньги по счету, но в этой суматохе ее тотчас же куда-то отозвали, поэтому я ее покинула, провела парня в свою комнату, дала ему чемодан, или сундук, — он больше походил на сундук, — прикрыв его старым передником, и мы пошли прямо к его лодке, причем никто не задал нам ни одного вопроса. Что же касается пьяного голландского лакея, то он еще спал, а его господин весело ужинал внизу с другими иностранцами. Я преспокойно уехала с чемоданом в Ипсвич, и так как дело было вечером, то все в гостинице считали, будто я уехала в Лондон, как я сказала хозяйке.

В Ипсвиче у меня произошла досадная встреча с таможенными чиновниками, задержавшими мой сундук, как я его называла, с целью вскрыть и осмотреть его. Я не возражала против осмотра, но сказала чиновникам, что ключ от сундука у мужа, который остался в Гарвиче; это было мной сказано на тот случай, чтобы чиновники не удивлялись, если при осмотре найдут одни мужские вещи. Так как они твердо решили открыть сундук, то я дала согласие на взлом, то есть чтобы они сорвали замок, и ото без труда было сделано.

Никакой контрабанды таможенники не нашли, потому что сундук уже был осмотрен раньше, зато там оказалось кое-что очень меня порадовавшее, например, горсть денег в французских пистолях и несколько голландских дукатов, или риксдалеров[92]; кроме того, там было два парика, носильное белье, бритвы, мыло, духи и другие принадлежности мужского туалета, которые я выдала за вещи моего мужа и таким образом разделалась с таможенниками.

Было очень рано, еще не рассвело, и я не знала хорошенько, что мне предпринять, я не сомневалась, что утром за мной пустятся в погоню и, чего доброго, поймают вместе с вещами, поэтому я решила принять меры предосторожности. Я на виду у всех отправилась с сундуком в гостиницу и, вынув оттуда все самое ценное, остальной хлам решила бросить; все же я поручила хозяйке поберечь сундук до моего возвращения, а сама вышла на улицу.

Отойдя довольно далеко от гостиницы, я встретила старуху, отпиравшую ворота своего дома, и разговорилась с ней; задала ей кучу вопросов, не имевших никакого отношения к моим целям и намерениям, но мне удалось таким образом выяснить расположение города; я узнала, что эта улица ведет по направлению к Хедли, другая — к реке, третья — к центру города, а вон та к Колчесгеру и, значит, выходит на лондонскую дорогу.

Скоро я распростилась со старухой, потому что желала только узнать от нее дорогу на Лондон, и пошла в ту сторону; у меня не было намерения идти пешком ни в Лондон, ни в Колчестер, хотелось только спокойно убраться из Ипсвича.

Прошла я две или три мили и повстречала крестьянина, занятого какой-то работой по хозяйству; сперва я засыпала его не относящимися к делу вопросами, но в заключение сказала, что иду в Лондон, так как почтовая карета переполнена и мне не досталось в ней места, и спросила, не может ли он сказать мне, где бы нанять верховую лошадь, которая отвезла бы меня с провожатым в Колчестер, чтобы я могла взять там место в карете. Простак посмотрел на меня, помолчал с полминуты и сказал, почесывая затылок.

— Лошадь, говорите… в Колчестер, свезти двоих? Отчего же, сударыня, лошадей сколько угодно, ежели за деньги.

— Само собой разумеется, любезнейший, — говорю, — я не собираюсь ехать даром.

— Сколько же, сударыня, вы дадите?

— Право, не знаю, любезный, какие у вас здесь цены, я не здешняя. Но если вы можете достать мне лошадь, достаньте подешевле, я заплачу за труды

— Приятно слушать честное предложение, — проговорил крестьянин.

«Не сказал бы так, — подумала я, — если бы знал все».

— У меня, сударыня, есть лошадь, которая свезет двоих, — продолжал он, — я сам могу с вами поехать.

— Вот это дело! — говорю. — Я уверена, что вы честный человек. Буду рада, если вы согласитесь, я заплачу вам по совести.

— Лишнего я с вас не возьму, сударыня, — говорит, — свезу вас в Колчестер за пять шиллингов: лошадь, да труды немалые, ведь едва ли к ночи успею вернуться.

Словом, я наняла этого крестьянина и его лошадь, но, когда мы приехали в ближайший город (не помню его названия, стоит он на реке), я притворилась больной и заявила, что не могу ехать дальше, однако если мой провожатый пожелает остаться со мной, так как я никого в этих местах не знаю, то я охотно заплачу ему за труды и за лошадь.

Сделала я так в предположении, что голландцы и их слуги отправились в этот день в дорогу либо в почтовой карете, либо верхом, и тот пьяный лакей или другие, видевшие меня в Гарвиче, могли бы узнать меня; если же я подожду денек, подумала я, они все успеют проехать.

Мы простояли в том городе всю ночь, а на следующее утро я встала довольно поздно, так что приехала в Колчестер только часам к десяти. Мне было очень отрадно посетить город, где я провела столько приятных дней, и я усердно расспрашивала о судьбе добрых старых друзей, которые у меня были здесь когда-то, но узнала не много; все они лежали в могиле или уехали из этих мест. Барышни повыходили замуж или переселились в Лондон; старый барин и его жена, мои благодетели, оба умерли; но еще больше меня взволновало то, что умер также мой первый любовник, ставший потом моим деверем. У него оставалось двое сыновей, теперь взрослых, но они тоже переселились в Лондон.

Я отпустила здесь своего старика и пробыла в Колчестере инкогнито три или четыре дня, а потом поехала в телеге, потому что боялась сесть в гарвичскую карету. Эта предосторожность была, впрочем, излишней, так как из гарвичских жителей я имела дело только с хозяйкой гостиницы, но и та вряд ли узнала бы меня: ведь в доме была тогда такая суматоха и она видела меня только раз, да и то при свечах.

Я вернулась в Лондон и хотя благодаря последнему случайному приключению поживилась порядочно, однако не чувствовала желания возобновлять поездки в провинцию; я не решилась бы больше выехать из Лондона, продолжай я свое ремесло хоть до конца жизни.

Я рассказала о своих приключениях пестунье; ей очень понравилось мое путешествие из Гарвича, и в разговоре по этому поводу она заметила, что вор живет оплошностями своих жертв — если он бдителен и искусен, то всегда найдет удобный случай чем-нибудь поживиться; поэтому такая мастерица своего дела, как я, нигде не останется без работы — ни в Лондоне, ни в провинции.

С другой стороны, каждый эпизод моей повести, если его рассмотреть должным образом, может принести пользу честным людям; во избежание таких неожиданностей они научатся держать ухо востро с незнакомцами, ибо почти всегда те готовят им ту или иную ловушку. Впрочем, представляю самим читателям извлекать нравоучение из моей повести, так как я мало подхожу для роли проповедника. Пусть жизненный опыт низко павшей и порочной женщины послужит им предостережением.

Я подхожу теперь к новой полосе в моей жизни. Пристрастившись к своему ремеслу, благодаря долголетней привычке и беспримерной удаче, я не чувствовала никакого желания расставаться с ним, хотя, если судить по примеру других преступников, такая жизнь не могла не кончиться несчастьем и позором.

Чтобы закончить длинный перечень преступлений, расскажу, что на Рождестве следующего года я вышла вечером на улицу посмотреть, не попадется ли чего-нибудь под руку, как вдруг, проходя по Фостер-Лейн[93] мимо мастерской серебряника, я увидела соблазнительную приманку: в мастерской никого не было, а на окне и возле табурета мастера, очевидно работавшего в этом углу, лежало много посуды и других серебряных вещей.

Я смело вошла и только что собиралась протянуть руку к серебряной тарелке, — а я могла бы спокойно взять и унести ее, потому что серебро лежало в лавке без всякого присмотра, — как вдруг какой-то услужливый паренек из дома напротив, увидев, что я вошла и в лавке никого нет, перебегает улицу и, не спрашивая, кто я и что я, хватает меня и зовет хозяев.

Я еще ни к чему не успела притронуться и, заметив, что сюда бегут, моментально нашлась, с силой стукнула ногой об пол и стала звать мастера, и тут этот парень схватил меня.

Однако я всегда обнаруживала большое присутствие духа в самых опасных положениях, поэтому, когда молодчик уже схватил меня, я высокомерно заявила, что пришла сюда купить полдюжины серебряных ложек; на мое счастье, этот серебряник не только изготовлял посуду для других лавок, но и сам продавал ее. Парень расхохотался; он так гордился услугой, оказанной соседу, что поклялся, будто я пришла не покупать, а воровать; стала собираться толпа, и я сказала хозяину лавки, которого тем временем разыскали где-то по соседству, что нам не к чему поднимать скандал и вступать в какие-либо пререкания; этот парень утверждает, будто я пришла сюда воровать, — пусть он это докажет; поэтому я без дальнейших разговоров требую, чтобы он пошел вместе со мной к судье. Все это я говорила с тем расчетом, что молодчику меня не переспорить.

Хозяева лавки отнеслись к случившемуся гораздо спокойнее, чем их сосед из дома напротив; хозяин сказал мне:

— Сударыня, вполне возможно, что вы зашли в мою лавку с самыми честными намерениями. Однако заходить в такие лавки, как моя, когда там никого нет, затея опасная, и я не могу не воздать должного своему услужливому соседу и не признать правоты его действий, хотя, с другой стороны, у меня нет никаких оснований подозревать вас в покушении на воровство, так что я затрудняюсь, как мне поступить.

Я настаивала, чтобы он пошел со мной к судье, и, если против меня могут быть предъявлены какие-либо улики, я охотно подчинюсь, но в противном случае сама привлеку его к ответу.

Как раз когда мы препирались таким образом и у двери собралась толпа, мимо проходит сэр Т. Б., городской старшина и мировой судья; узнав об этом, серебряник обратился к его милости с почтительной просьбой зайти в лавку и рассудить нас.

Нужно отдать серебрянику справедливость, он изложил дело с большим беспристрастием, между тем как парень, задержавший меня, сильно горячился и впадал в преувеличение, что пошло мне на пользу. Потом наступила моя очередь говорить, и я сказала его милости, что только недавно приехала в Лондон с севера, что живу я там-то и что, проходя по этой улице, зашла в лавку серебряника купить полдюжины ложек. На мое счастье, у меня была в кармане старая серебряная ложка, которую я вынула, сказав, что захватила эту ложку для образца, желаю купить полдюжины точно таких же новых, в добавление к тем, что остались у меня в деревне; увидя, что в лавке никого нет, я сильно стукнула ногой, чтобы вызвать хозяев, а также громко их звала; правда, в лавке были разбросаны серебряные вещи, но никто не может сказать, что я к чему-нибудь прикоснулась; этот мужчина вбежал в лавку с улицы и свирепо на меня набросился как раз в ту минуту, когда я звала хозяев; если он действительно намеревался оказать услугу своему соседу, ему следовало стать в сторонке и потихоньку наблюдать, возьму я что-нибудь или нет, и потом схватить меня на месте преступления.

— Вы правы, — сказал господин старшина и, обратившись к задержавшему меня мужчине, спросил, действительно ли я стучала ногой. Тот ответил: да, стучала, но, может быть, потому, что он вбежал в лавку.

— Постойте, — перебил его старшина, — вы противоречите самому себе: только что вы сказали, что она стояла в лавке спиной к вам и не заметила, как вы к ней подошли.

Я действительно стояла спиной к двери, но ремесло мое требовало, чтобы мои глаза смотрели одновременно во все стороны, поэтому я, как уже было сказано, увидела бежавшего через улицу человека, хотя он-то этого не знал.

Выслушав всех нас, старшина сказал, что, по его мнению, сосед мастера допустил оплошность и я невиновна; серебряник и его жена согласились с этим; таким образом, я была отпущена. Но когда я собралась уходить, господин старшина сказал:

— Погодите, сударыня: если вы желали купить ложки, то, надеюсь, мой друг не потеряет покупательницы из-за случившегося недоразумения.

Я поспешно ответила:

— Конечно, сударь, если только у него найдутся ложки по этому образцу.

Серебряник порылся и нашел точно такие же ложки. Он взвесил их и оценил в тридцать пять шиллингов; тогда я вынула кошелек, чтобы расплатиться; там было около двадцати гиней, ибо я никогда не выходила из дому без денег, на всякий случай, и мой кошелек выручил меня, как выручал уже не раз.

Увидя, что у меня есть деньги, господин старшина сказал:

— Теперь, сударыня, я убедился, что вас обвинили незаслуженно, поэтому-то я и предложил вам купить ложки и подождал, пока вы за них заплатите, так как, если бы у вас не оказалось денег, я усомнился бы в ваших честных намерениях. Ведь люди, которые приходят в лавки с теми намерениями, в каких вас обвинили, редко носят в кармане кошельки с золотом.

Я с улыбкой ответила его милости, что, выходит, я купила его благосклонность своими деньгами, но надеюсь, что и его прежний беспристрастный приговор вынесен не без оснований. Он ответил, что, конечно, не без оснований, но что теперь он окончательно убедился в своей правоте и с этой минуты не сомневается, что меня обидели понапрасну. Так одержала я полную победу, хотя была уже на волосок от гибели.

Не прошло и трех дней, как я, пренебрегши на этот раз грозным предостережением и продолжая долголетний промысел, к которому теперь так пристрастилась, отважилась проникнуть в дом, двери которого стояли открытыми, и, в полной уверенности, что меня никто не замечает, запаслась двумя кусками узорчатого шелка — он называется парчовым, — очень дорогого. То не была розничная лавка или склад товаров, а скорее частный дом, в котором жил человек, скупавший товар у ткачей и продававший его лавочникам в качестве маклера или агента.

Чтобы поскорее покончить с этой печальной историей, скажу только, что я подверглась нападению двух девок, набросившихся на меня как фурии в ту минуту, когда я переступила порог, причем одна из них потащила меня назад, а другая заперла в это время входную дверь. Я обратилась было к ним по-хорошему, но напрасно: драконы с огнедышащей пастью и те не могли бы быть более свирепыми; они изорвали мое платье, неистовствовали и орали на меня, точно собирались меня убить; вскоре пришла хозяйка дома, а вслед за ней хозяин, и оба стали осыпать меня оскорблениями.

Я стала просить прощения у хозяина, объяснила, что дверь стояла открытой и вещи явились для меня большим соблазном, так как я бедная и в большой нужде, а бедность переносить трудно, и со слезами умоляла его сжалиться надо мной. Хозяйка дома была тронута и склонялась к тому, чтобы отпустить меня; ей уже почти удалось уговорить мужа, но подлые девки, не дожидаясь приказаний, успели сбегать за констеблем; тогда хозяин заявил, что теперь ничего не поделаешь, я должна буду явиться к судье, и ответил жене, что у него могут выйти неприятности, если он меня отпустит.

Вид констебля привел меня в ужас, я думала, что сквозь землю провалюсь. Я упала в обморок, хозяева испугались, что я умираю, и жена снова выступила на мою защиту, прося мужа отпустить меня, тем более что они не потерпели никакого убытка. Я предложила хозяину заплатить за материю, сколько бы она ни стоила, хотя и не взяла ее, и доказывала, что так как шелк остался у него и он ничего не потерял, то было бы жестоко посылать меня на смерть и требовать моей крови за одно лишь покушение на воровство. Я также поставила на вид констеблю, что не взломала дверей и ничего не унесла, и когда явилась к судье, тоже ссылалась на то, что не взламывала замков, чтобы проникнуть в дом, и ничего не унесла, и судья уже готов был отпустить меня на свободу. Но одна из злобных негодяек, задержавших меня, показала, что я чуть было не ушла с материей, да только она остановила меня и потащила назад, и тогда судья не колеблясь приговорил меня к тюремному заключению, и меня отвели в Ньюгет. Страшное место! Кровь стынет в жилах при одном этом слове; место, где было заключено столько моих товарок и откуда они угодили на роковую перекладину; место, где так жестоко страдала моя мать, где я появилась на свет и откуда не рассчитывала освободиться иначе, как посредством позорной смерти; место, которое так долго ждало меня и которого я столь долго и успешно избегала!

Вот когда я попалась! И описать невозможно, как жутко мне стало[94], когда меня впервые ввели сюда, когда моему взору предстали все ужасы этой мрачной обители. Я чувствовала себя конченым человеком и уже ничего не ждала, кроме смерти, и какой позорной смерти! Шум, рев, вопли, проклятья, вонь и грязь — все мерзости, какие есть на земле, казалось, соединились тут, чтобы сделать тюрьму воплощением ада, как бы преддверием его.

Вот когда я начала себя упрекать! Зачем не вняла я в свое время голосу рассудка? Ведь я уже достигла какого-то благополучия, осталась цела после стольких опасностей! Что бы мне тогда остановиться? Но нет, я так ожесточилась, что и думать о чем-либо перестала, забыла всякий страх. Казалось, сама судьба меня торопила, невидимой своей рукой подталкивая к этому горестному для меня часу, и теперь мне оставалось искупить свои грехи на виселице, кровью заплатить свой долг правосудию, ибо пришел конец моей жизни, а с нею и всем моим беззакониям. Таковы были мысли, которые беспорядочной толпой теснились в моей голове, между тем как унылое отчаяние завладело всем моим существом. От души раскаивалась я во всей своей прошлой жизни, но раскаяние мое не приносило мне ни малейшего облегчения, ни минуты покоя. Грош цена, говорила я себе, раскаянию человека, который и так уже лишен возможности грешить. Ведь не о том я крушилась, что нарушила заповедь Господню, что вредила ближнему своему; не о преступлениях своих горевала я, а об ожидающем меня за них наказании; и то, что меня страшил не грех, а расплата за грех, отнимало у меня последнее утешение, отнимало даже надежду на искреннее покаяние.

Попав в этот проклятый Ньюгет, я несколько дней и ночей не могла уснуть и рада была бы умереть там, хотя и не относилась к смерти так, как бы следовало; ничто не могло быть ужаснее для меня, чем это самое место, ничто не было мне ненавистнее его обитателей. Ах, пусть бы меня отправили куда угодно, только не в Ньюгет, и я почла бы себя счастливой!

А как торжествовали надо мной закоснелые негодяи, попавшие туда раньше! Как, миссис Флендерс явилась наконец в Ньюгет? Как, миссис Мэри, миссис Молли, или попросту Молль Флендерс? Они думали, уж не помогает ли мне дьявол, что я так долго выходила сухая из воды; они ждали меня уже много лет и наконец-то дождались! И они обливали меня помоями, сердечно приветствовали, желали мне веселиться, быть мужественной, не падать духом; может быть, говорили они, все это не так плохо, как мне кажется, и тому подобное; потом послали за водкой и пили за мое здоровье, но поставили все на мой счет, ибо, говорили они, я только что прибыла в каталажку, как они выражались, и, наверное, у меня есть деньги, тогда как они сидят без гроша.

Я спросила одну из этой шайки, долго ли она сидит. Она ответила, что четыре месяца. Я спросила, каким показалось ей это место, когда она впервые вошла сюда. Она ответила, что точно таким, каким оно сейчас кажется мне: отвратительным и ужасным; она думала, что попала в ад. «Я и сейчас так думаю, — прибавила она, — но теперь я к этому привыкла и больше не беспокоюсь».

— Должно быть, — говорю, — вам не угрожает опасность.

— О нет, — говорит, — ошибаешься, приговор мне уже вынесен, да только я сослалась на брюхо, хотя так же беременна, как судья, который меня судил, и жду, что меня разжалуют на ближайшей сессии.

Это «разжалование» означает вхождение в силу первоначального приговора, когда женщина добилась отсрочка по случаю беременности, но оказалась не беременной или разрешилась от бремени.

— И вы, — говорю, — так беззаботны?

— Ничего не поделаешь, — говорит, — какой толк печалиться? Если меня повесят, придет мне конец, вот и все.

И она пошла прочь, приплясывая и напевая песенку, плод ньюгетского остроумия:

Веревочка качается,

Вороночка болтается,

А колокол звонит — надрывается,

Конец бедной Дженни, конец![95]

Я упоминаю об этом к сведению тех, кого постигнет в будущем такое же несчастье — попасть в этот ужасный Ньюгет; время, необходимость и общение с заключенными там жалкими существами постепенно делают вас равнодушным к окружающим мерзостям; мало-помалу вы примиряетесь с тем, что поначалу было для вас столь ужасно, и становитесь таким же беспечным и веселым, как были на воле.

Не стану утверждать, подобно некоторым, что черт не так страшен, как его малюют; ибо поистине никакие краски не могут передать мрачного ужаса этого места, и кто там не побывал, неспособен составить себе о нем правильное представление. Но каким образом этот ад может постепенно стать чем-то привычным и не только сносным, но даже приятным, это поймет лишь тот, кто, подобно мне, изведал тамошнюю жизнь на собственном опыте.

В тот же вечер, как меня доставили в Ньюгет, я известила об этом мою старую пестунью, которая, разумеется, была страшно поражена и провела ночь на воле почти так же плохо, как я в тюрьме.

На следующее утро старуха пришла навестить меня; она всячески старалась меня успокоить, но видела, что это бесполезно. Однако, как она говорила, сгибаться под тяжестью — значит только увеличивать ее; она немедленно приняла все меры, чтоб предотвратить последствия, которых мы опасались, и первым делом разыскала двух негодяек, поймавших меня. Она улещала их, уговаривала, сулила им деньги — словом, всеми способами пыталась помешать их выступлению на суде; она предложила одной из девок сто фунтов за то, чтобы та покинула свою хозяйку и не показывала против меня в суде, но эта простая служанка на жалованье три фунта в год проявила такое упрямство, что наотрез отказалась и, по мнению моей пестуньи, не польстилась бы и на пятьсот фунтов. Тогда она принялась за другую девушку; та оказалась податливей и как будто даже склонялась к некоторому милосердию, но первая удержала ее и не позволила старухе разговаривать с ней, пригрозив привлечь ее к ответственности за подкуп свидетелей.

Потом старуха обратилась к хозяину, то есть к человеку, у которого была украдена материя, и особенно к его жене, которая сначала была расположена пожалеть меня; добрая женщина и теперь относилась ко мне участливо, но муж заявил, что не может отказаться от судебного преследования, так как дал суду подписку.

Моя пестунья предложила найти друзей, которые изымут его подписку из дела, и он не пострадает, но этого человека никак нельзя было уговорить, чтобы он не выступал против меня; таким образом, мне предстояло встретиться на суде с тремя свидетелями моего преступления: хозяином и его двумя служанками; иными словами, я была настолько же уверена, что меня приговорят к смертной казни, насколько была уверена, что сейчас я жива, и мне ничего не оставалось, как только готовиться к смерти.

Я провела там много дней в невыразимом ужасе; смерть как бы стояла у меня перед глазами; и днем и ночью я думала только о виселицах и веревках, злых духах и дьяволах; невозможно передать, как я измучилась, то дрожа от страха смерти, то терзаясь укорами совести за свою греховную жизнь.

Посетил меня тюремный священник и немного поговорил со мной; но вся его речь клонилась к тому, чтобы я призналась в своем преступлении, как он выражался (хотя не знал, за что я сюда посажена), чистосердечно рассказав все, что сделала, и тому подобное, без чего, по его словам, Бог никогда не простит меня; его речи имели так мало общего с моим делом, что я не получила от него никакого утешения; кроме того, видеть, как этот жалкий человек утром проповедует мне чистосердечное признание и раскаяние, а в полдень хлещет водку и напивается пьян, было настолько неприятно, что я не могла выносить этого священника с его проповедями и попросила его больше меня не беспокоить.

Не знаю, как это вышло, но только благодаря неутомимым хлопотам моей заботливой пестуньи на ближайшей сессии против меня не поступило обвинения в заседание Большого жюри в Гилдхолле[96], на котором выносится постановление о предании суду; таким образом, у меня был впереди еще месяц или пять недель, и, конечно, мне следовало употребить это время на сетования о своем прошлом и приготовления к будущему; следовало воспользоваться этой отсрочкой для раскаяния, но никакого раскаяния я не чувствовала. Как и раньше, я тяготилась заключением в Ньюгете, но признаков раскаяния не подавала.

Напротив, как вода в расселинах скал превращает в камень все, на что она каплет, так же действовало на меня, да и на всех прочих, постоянное общение со здешним сбродом. Я превратилась в камень; сделалась сначала тупой и бесчувственной, потом грубой и беззаботной и, наконец, потеряла разум, как и все прочие обитательницы этого места; словом, стала чувствовать себя в Ньюгете так хорошо и непринужденно, точно провела там всю жизнь.

Трудно поверить, что наша натура может подвергнуться такому вырождению, когда нам становится приятна величайшая на свете мерзость. Худшего положения не выдумаешь; я опустилась так, как только может опуститься живой и здоровый человек, у которого к тому же есть деньги.

Тяжести преступления, лежавшего на мне, не могло бы выдержать ни одно существо, сохранившее малейшую способность к размышлению и понимание того, в чем заключается счастье настоящей жизни и бедствия будущей. Отчала у меня было если не раскаяние, то хоть некоторые угрызения совести; теперь я не чувствовала ни угрызений совести, ни раскаяния. Меня обвиняли в преступлении, которое каралось смертью; доказательства были так очевидны, что мне не было даже смысла не признавать себя виновной. Я была известна как закоренелая преступница, поэтому мне нечего было ожидать, кроме смерти; я не помышляла о бегстве, и тем не менее мной овладела какая-то странная летаргия. Я не испытывала ни беспокойства, ни страха, ни печали — первоначальное удивление прошло; поистине, была я точно не в себе; мои чувства, разум, совесть были погружены в какой-то сон; вся моя жизнь за последние сорок лет была страшной смесью порочности, распутства, прелюбодеяния, кровосмешения, лжи и воровства; словом, с восемнадцати лет и до шестидесяти я совершила все преступления, кроме убийства и измены, была ввергнута в мрачную пучину Ньюгета, и у порога стояла позорная смерть; и все же я не сознавала ужаса своего положения, не думала ни о небе, ни об аде, разве только мимолетно: эти мысли были подобны мгновенным уколам, приходили и тотчас исчезали. У меня не было потребности просить у Бога прощения, я не думала об этом. Вот краткое описание величайшего падения, какое можно испытать на земле.

Все устрашавшие меня мысли рассеялись; ужасы окружающего стали привычными; шум и крики тюрьмы беспокоили меня так же мало, как и их виновников; словом, стала я рядовой ньюгетской птицей, такой же злобной и жестокой, как и все прочие; у меня почти ничего не осталось от привычек и манер, привитых мне воспитанием, которых я так твердо держалась до сих пор; я подверглась такому полному перерождению, что стала совсем другим человеком; можно было подумать, что я всю жизнь была такой, как теперь.

В эту пору моей жизни меня постигла одна неожиданность, которая напомнила мне о том, что такое горе, а то я совсем было потеряла представление о нем. Однажды ночью мне сказали, что накануне в тюрьму были приведены три разбойника, ограбившие карету на Виндзорской дороге, где-то около Хонсло-Хита, если не ошибаюсь; местные жители снарядили погоню, и возле Оксбриджа[97] разбойников захватили после ожесточенного сопротивления, во время которого много крестьян было ранено и несколько убито.

Ничего нет удивительного, что все мы, заключенные, жаждали увидеть этих храбрых и ловких джентльменов, подобных которым, как говорили, в тюрьме еще не видывали; тем более что прошел слух, будто утром их переведут от нас, потому что они-де заплатили смотрителю тюрьмы, чтобы их содержали в лучшем помещении. И вот мы, женщины, расположились на дороге с целью поглядеть на этих молодчиков. Можно ли описать мое изумление, когда в первом мужчине, вышедшем в тюремный двор, я узнала своего ланкаширского мужа, того самого, с которым так славно пожила в Данстебле и которого потом видела в Брикхилле, после того как обвенчалась с последним своим мужем, как об этом было рассказано выше.

Я прямо онемела при этом зрелище, не знала, что сказать и что делать; слава богу, он меня не узнал, в этом было все мое утешение; я покинула своих товарок и, уединившись, насколько вообще можно было уединиться в этом ужасном месте, долго заливалась слезами.

— Какая я мерзавка, — причитала я, — скольких людей сделала я несчастными! Скольких отчаянных обрекла на вечные муки!

Я считала себя единственной виновницей злоключений этого джентльмена. Он сказал мне в Честере, что разорен нашим браком, что из-за меня он должен теперь идти на все, ибо, приняв меня за богатую невесту, вошел в долги, которых не в состоянии был заплатить; сказал, что пойдет в солдаты и будет носить мушкет или купит лошадь и отправится в странствие, как он выражался; и хотя я никогда не говорила ему о своем богатстве и, следовательно, прямо его не обманывала, однако поддерживала ложное представление о себе и была, таким образом, причиной всех его бедствий.

Эта неожиданная встреча не давала мне покоя и заставила задуматься куда серьезнее, чем раньше. Я горевала дни и ночи, особенно когда мне сказали, что он был главарем шайки и совершил столько грабежей, что Хайнд, Уитни и Золотой Фермер[98] были щенками по сравнению с ним; что его наверняка повесят, даже если после этого в Англии ни одного живого человека не останется, и что куча народу выступит свидетелями против него.

Я была вне себя от беспокойства за его участь; мое собственное положение казалось мне завидным по сравнению с тем, что ожидало его, и я осыпала себя упреками. Я так горько оплакивала его невзгоды и крушение, которое он потерпел, что свет стал не мил и первоначальные мои сокрушения о греховной жизни начали вновь посещать меня; а вместе с ними возвратилось также мое омерзение к этому гнусному месту и образу жизни его обитателей; словом, я совершенно изменилась и стала другим человеком.

Когда я так безутешно горевала над участью своего мужа, меня известили, что в ближайшую сессию Большому жюри будет предъявлено обвинение против меня и что оно безусловно передаст меня в Олд Бейли, а там меня ждет смертный приговор. Чувства мои теперь проснулись; вся моя бесшабашность пропала, и сознание виновности стало все сильнее овладевать мною. Словом, я начала размышлять, а размышление есть верный путь из ада на небо. Все ожесточение души, о котором я так подробно говорила, объяснялось оцепенением ума; человек, к которому вернулась способность размышлять, может считать себя наполовину исправившимся.

Как только, говорю, я начала размышлять, первая моя мысль вылилась в такие слова:

— Господи, что со мной будет?[99] Я погибну! Я буду признана виновной, сомнения нет, и тогда — смерть! У меня нет друзей, что мне делать? Я, наверное, буду признана виновной! Господи, смилуйся надо мной! Что со мной будет?

Мрачной, скажете вы, была эта первая мысль, возникшая после столь продолжительного оцепенения; но даже и она лишь выражала страх перед тем, что ожидало меня: в ней не было и намека на искреннее раскаяние. Однако я была жестоко удручена и опечалена до последней степени, и так как у меня не было друга, с которым я могла бы поделиться своими горестными мыслями, они так меня угнетали, что несколько раз в день я падала в обморок или билась в припадке. Я послала за своей старой пестуньей, которая, нужно отдать ей справедливость, вела себя, как верный друг. Она пустила в ход все средства, чтобы помешать Большому жюри составить обвинительный акт, ходила кой к кому из присяжных, говорила с ними, старалась расположить их в мою пользу, обращала их внимание на то, что я ничего не взяла, не совершила взлома, и так далее, но все это было напрасно; девки присягнули, что поймали меня на месте преступления, и Большое жюри предъявило мне обвинение в краже со взломом.

Узнав об этом, я лишилась чувств, и когда пришла в себя, то подумала, что не вынесу такого ужаса. Моя пестунья отнеслась ко мне с чисто материнским участием, жалела меня, плакала со мной, но ничем не могла помочь; и в довершение ужаса по всей тюрьме говорили, что мне не миновать смерти. Я часто слышала, как заключенные толковали об этом между собой, видела, как они качали головами и выражали сожаление, как обыкновенно бывает в тюрьме, но никто со мной не заговаривал. Наконец один из тюремщиков отвел меня как-то в сторонку и сказал со вздохом:

— В пятницу вас будут судить, миссис Флендерс (это было в среду). Что вы собираетесь делать? Я побелела как полотно и сказала:

— Бог знает, что я буду делать! Не знаю, ничего не знаю.

— Не стану вас обнадеживать, — говорит, — подготовьтесь к смерти, так как думаю, что вас признают виновной. И так как вы старая преступница, вряд ли вам окажут снисхождение. Говорят, — добавил он, — что ваше дело ясное и свидетельские показания так несомненны, что ничего нельзя возразить против них.

Удар был слишком сильным для женщины, и без того изнемогавшей под тяжким бременем, и долго я не в состоянии была вымолвить ни слова. Наконец разразилась рыданиями и спросила тюремщика:

— Ах, сударь, что же мне делать?

— Что делать? Нужно послать за священником и побеседовать с ним. Ведь если у вас, миссис Флендерс, нет могущественных друзей, то вы уже не жилица на этом свете.

Нельзя не признать откровенности этих слов, но они были для меня слишком жестокими, по крайней мере, так мне показалось. Тюремщик оставил меня в величайшем смятении, и всю ночь я не сомкнула глаз. Тут я начала молиться, чего ни разу не делала после смерти моего последнего мужа; право, я не могу назвать это молитвой, потому что находилась в таком смятении и таком ужасе, что хотя часто твердила сквозь слезы: «Господи, смилуйся надо мной!» — все же не сознавала еще, какой была жалкой грешницей, не каялась Богу в своих грехах и не просила у него прощения. Я была подавлена мыслями о своем положении, о том, что меня приговорят к смерти и, наверное, казнят; вот почему я и восклицала всю ночь: «Господи! Что будет со мной? Господи! Что мне делать? Господи, смилуйся надо мной», — и тому подобное.

Моя опечаленная пестунья была теперь встревожена не меньше моего и каялась гораздо искреннее, хотя ей не грозил смертный приговор. Она его, конечно, заслуживала в такой же мере, как и я, и сама это признавала; но уже в течение многих лет старуха занималась только тем, что укрывала краденное мной и другими и поощряла нас к воровству. Но она рыдала и бесновалась как исступленная, ломая руки и крича, что она погибла, что над ней тяготеет проклятие Божие и ей уготованы адские муки, что она погубила всех своих друзей, отправила на виселицу такую-то, и такую-то, и такую-то, насчитав человек десять или одиннадцать (о некоторых из этих несчастных, нашедших себе преждевременный конец, я упоминала), и что теперь она виновница моей гибели, так как уговорила меня продолжать опасный промысел, когда я хотела отказаться от него. Я перебила ее:

— Нет, матушка, нет, не говорите так, ведь вы советовали мне бросить, когда я вытянула деньги у лавочника и когда вернулась из Гарвича, но я не пожелала вас слушать. Поэтому упрекать вас не за что, я сама себя погубила, сама ввергла себя в эту пропасть.

Так горевали мы по целым часам.

Но выхода не было; дело шло своим чередом, и в четверг меня перевели в дом судебных заседаний, где дали ознакомиться с обвинительным актом, а на другой день я должна была предстать перед судом. Ознакомившись с обвинением, я дала ответ: «Невиновна», — и была права, так как меня обвиняли в краже со взломом, именно: что я взломала дверь и украла два куска узорчатого шелка, стоимостью в сорок шесть фунтов, принадлежащие Антони Джонсону; между тем я хорошо знала, что никто не может показать на суде, будто я произвела взлом или хотя бы подняла щеколду.

В пятницу меня привели в суд. Я так обессилела от слез за последние два или три дня, что в эту ночь спала лучше, чем ожидала, и чувствовала себя на суде бодрее, чем могла надеяться.

Когда открылось судебное заседание и был прочитан обвинительный акт, я хотела взять слово, но мне сказали, что сначала нужно выслушать свидетелей и я еще успею высказаться. Свидетельницами были две упомянутые девки, закусившие удила негодяйки; ибо хотя по существу они были правы, однако старались как можно больше отягчить мою вину и показали под присягой, будто я завладела материей, спрятала ее под платье и уходила с ней; будто одной ногой уже переступила порог, когда они выбежали, и занесла над порогом другую ногу, так что была вместе со своей добычей уже вне дома, на улице, но тут они меня схватили, задержали и нашли на мне шелк. Дело было изложено в общем правильно, но я настаивала, что они задержали меня раньше, чем я переступила порог. Впрочем, едва ли эта подробность имела большое значение, так как я все же взяла материю и унесла бы ее, если бы меня не остановили.

Я ссылалась на то, что ничего не украла, что хозяева не потерпели никакого ущерба, что дверь была открыта и я вошла с намерением кое-что купить. Правда, увидя, что в доме никого нет, я взяла в руки кусок шелка, но отсюда вовсе не следует, будто я собиралась красть, так как я поднесла его к двери только с целью получше рассмотреть при солнечном освещении.

Суд не пожелал считаться с моими показаниями и высмеял мое намерение покупать материю, так как то была не лавка и товары там не продавались; а что касается моего заявления, будто я поднесла материю к двери с целью получше рассмотреть ее, то девки только нагло расхохотались и стали изощряться в остроумии: сказали суду, что я, очевидно, хорошо рассмотрела товар и он пришелся мне по вкусу, раз я его спрятала под платье и собиралась унести.

Одним словом, я была признана виновной в краже и невиновной в совершении взлома, но это было для меня малым утешением, так как первого преступления было достаточно для смертного приговора[100] и последнее ничего бы к нему не прибавило. На следующий день меня привели в залу суда выслушать страшный приговор, и когда меня спросили, могу ли я сказать что-нибудь в свою защиту, что предотвратило бы исполнение приговора, я некоторое время стояла молча; но кто-то громко подсказал мне, что нужно обратиться к судьям, так как они могут представить дело в более благоприятном для меня свете. Это меня приободрило, и я заявила, что не знаю, чем я могла бы приостановить исполнение приговора, но прошу у суда милости; я выразила надежду, что суд окажет мне снисхождение, так как я не произвела взлома и ничего не унесла; так как никто не потерпел никакого ущерба; так как владелец материи ходатайствует о моем помиловании (он действительно благородно просил об этом суд); так как, на худой конец, это мое первое преступление и меня еще никогда не привлекали к суду; словом, я нашла в себе гораздо больше смелости, чем предполагала, и говорила с таким чувством, что заметила сквозь слезы — не настолько, впрочем, обильные, чтоб помешать моей речи, — как слова мои до слез растрогали слушавшую меня публику.

Важные и молчаливые судьи выслушали меня снисходительно и позволили говорить, сколько я хотела, но, не сказав ни да, ни нет, произнесли мне смертный приговор, показавшийся мне уже самой смертью и вконец меня уничтоживший. Силы покинули меня, язык отказался мне служить, глаза уже не видели ни людей, ни Бога.

Моя бедная пестунья совсем упала духом; еще так недавно ободрявшая меня, она сама теперь нуждалась в ободрении; она была вне себя, приступы уныния сменялись у нее припадками ярости, и она мало чем отличалась от обитательниц Бедлама[101]. Но не только мое положение было причиной ее горя: ее собственная неправедная жизнь внезапно предстала перед ней во всем своем ужасе. Чувство, с которым она теперь взирала на свое прошлое, было непохоже на мое: она не только горевала о несчастье, постигшем меня, но и самым искренним образом раскаивалась во всех своих грехах. Она послала за священником. Это был серьезный, благочестивый и добрый человек. Так истово, с таким рвением принялась она под его руководством каяться, что, надо полагать, раскаянье ее было искренним, да и священник не сомневался в этом. А главное, это не было случайным состоянием духа, вызванным внезапной бедой, — мне говорили, что она пребывала в нем до самой своей смерти.

Легче представить себе, чем выразить словами, каковы были теперь мои чувства. Передо мной была только смерть, и так как я не имела друзей, которые бы пришли мне на помощь, то ждала только появления моего имени в указе о приведении приговора в исполнение в следующую пятницу, в каковом указе было поименовано, кроме меня, еще пятеро несчастных.

Тем временем убитая горем пестунья прислала мне священника, который по ее приглашению навестил меня, а затем стал приходить уже по моей просьбе. Он долго увещевал меня покаяться во всех грехах и не играть больше моей душой; он не обольщал меня надеждами на сохранение жизни, так как, по его сведениям, нечего было на это рассчитывать, и сказал, что мне остается только обратиться к Богу и молить его о прощении. Он подкрепил свои слова текстами из Священного писания, призывающими к раскаянию даже величайших грешников, а потом преклонил колени и помолился вместе со мной.

Тогда только я впервые почувствовала признаки искреннего раскаяния. Я начала смотреть с отвращением на свое прошлое, и, как это, я думаю, с каждым случается в такие минуты, когда человек, можно сказать, заглядывает за предел своей жизни, многие события предстали мне совсем в ином свете и в ином виде, чем раньше. Счастье, радости, горести жизни обрели для меня новый смысл; все мои помыслы были теперь о возвышенном, и мне казалось величайшей глупостью придавать какое-либо значение даже самым большим ценностям земного существования.[102]

Вечность предстала передо мной в окружении своих таинственных спутников; мое понятие о ней расширилось до таких пределов, что я выразить не могу. Каким гнусным, низменным и нелепым представлялось мне теперь все, что прежде казалось наслаждением! Подумать, что ради этих жалких побрякушек мы отказываемся от вечного блаженства!

За подобными размышлениями следовали, конечно, горькие упреки; я укоряла себя за свое злосчастное прошлое, за то, что лишила себя всякой надежды на блаженство в вечности, с которой мне так скоро предстояло слиться, что обрекла себя на страдания и горести; больше же всего меня мучила страшная мысль, что страдания эти будут длиться вечно.

Все это я рассказываю не за тем, чтобы поучать других, — где мне! Я лишь хочу поведать о том, что тогда творилось в душе моей, возможно точнее описать свои переживания, хотя и знаю, что не могу передать их во всей их впечатляющей душу силе. Да и можно ли словами изобразить подобные впечатления? Я, во всяком случае, не знаю таких слов. Пусть проникновенный читатель сам поразмыслит обо всем этом и задумается о собственной жизни. Рано или поздно каждому суждено испытать нечто похожее на то, что испытала я, прояснившимся взором заглянуть в будущее и увидеть свою участь в самом неприглядном свете.

Обращаюсь к своему рассказу. Священник уговаривал меня не таиться, рассказать, как я понимаю себя теперь, когда мне приоткрылся мир потусторонний. Не тюремный же он священник, в самом деле, не затем пришел он, чтобы в личных видах выманить у заключенной признание или добиться от нее разоблачения других, еще не пойманных, преступников; ему только для того нужно вызвать меня на откровенный разговор, заставить меня излить перед ним душу, чтобы иметь возможность в меру сил своих дать мне утешение. Что бы я ему ни рассказала, уверял он меня, останется тайной, которую будут знать лишь он, да я, да Господь Бог. Сам же он хочет знать обо мне ровно столько, сколько нужно для того, чтобы оказать мне помощь, подать совет, помолиться за меня Всевышнему.

Прямое и дружеское его обращение со мной открыло все шлюзы моей души. Он проник в самые ее тайники, и я развернула перед ним всю картину своей грешной жизни. Словом, я ему в сокращенном виде рассказала все, что поведала на этих страницах; как бы в миниатюре я представила ему последние пятьдесят лет своей жизни[103].

Я не утаила от него ничего, и он в ответ призывал меня к искреннему раскаянию, дав свое толкование этого слова. С таким жаром говорил он о безграничности Божественного всепрощения, на которое могут рассчитывать самые великие грешники, что отчаяние мое исчезло бесследно и я больше не сомневалась, что милость эта распространится и на меня. В таком душевном состоянии он меня оставил в первый вечер.

Наутро он вновь пришел и продолжал толковать мне по-своему Божественное милосердие. Чтобы заслужить его, говорил священник, нужно только искреннее желание и готовность принять это милосердие. Нужно лишь искренне сокрушаться о своих грехах, возненавидеть все то, что навлекло на мою голову справедливый гнев Господень. Впрочем, я не берусь повторить все превосходные рассуждения этого необыкновенного человека. Скажу лишь, что он оживил мне душу и что в жизни своей не испытывала я ничего подобного. Слезы и стыд за прошлое душили меня, и вместе с тем душу мою переполнял какой-то неизъяснимый восторг при мысли о том, что я могу покаяться до конца, что и мне будет даровано Божественное всепрощение. Мысли мои вращались с такой необычайной живостью, под их влиянием дух мой настолько возвысился, что я была готова — так мне тогда казалось — тут же, без малейшего колебания, пойти на казнь, вверив свою душу, душу раскаявшейся грешницы, бесконечному милосердию Божию.

Добрый человек был глубоко тронут, заметив, какое действие оказали на меня его речи. Он возблагодарил Бога за то, что пришел ко мне, и решил не оставлять меня до последней минуты, то есть не прекращать своих посещений.

Прошло не меньше двенадцати дней после объявления нам приговора, а он еще ни над кем не был приведен в исполнение; но вот нам сообщили список смертников, и я нашла в нем свое имя. Это было страшным испытанием для моих благих решений; сердце мое замерло, и я два раза подряд упала в обморок, но не произнесла ни слова. Добрый священник был сильно опечален за меня и всячески старался меня ободрить с помощью тех же доводов и того же красноречия, что и раньше. В тот вечер он оставался у меня до тех пор, пока сторожа не предупредили его, что нужно уходить из тюрьмы, если он не хочет, чтобы его заперли со мною на всю ночь, а этого он не захотел.

Меня очень удивило, что он не пришел на следующий день, хотя это был канун моей казни; и я сильно пала духом, не получая того утешения, которое он так часто и с таким успехом давал мне в предыдущие дни. Я ждала с большим нетерпением и в сильно подавленном состоянии почти до четырех часов, как вдруг он вошел в мою камеру, ибо я добилась, за деньги, конечно, — без денег здесь ничего не делалось, — чтобы мне отвели отдельную комнату, правда очень тесную и грязную, а не держали в яме смертников с остальными приговоренными.

Сердце мое затрепетало от радости, когда я услышала его голос за дверью, прежде даже, чем увидела его; но можете себе представить волнение, охватившее мою душу, когда, торопливо извинившись за опоздание, священник объяснил, что все это время он хлопотал за меня и добился у главного судьи благоприятного решения; короче говоря, он принес мне отсрочку в исполнении приговора.

Он пустил в ход все предосторожности, на какие только был способен, чтобы сообщить мне эту весть, таить которую было бы, впрочем, еще более жестоко, и все-таки я ее не перенесла; ибо как прежде горе ошеломило меня, так теперь радость; я впала в еще более глубокий обморок, чем прежде, и лишь с большим трудом меня привели в чувство.

Добрый этот человек, как истый христианин, предостерег меня против того, чтобы радость избавления не заслонила памяти былой печали; затем, сказав, что ему надо пойти и вписать приказ об отсрочке моего приговора в тюремную книгу, чтобы шерифы с ним познакомились, он встал и перед уходом произнес горячую молитву: он просил Бога, чтобы мое раскаяние оставалось искренним и непритворным и чтобы, возвращаясь вновь к жизни, я не обратилась вновь к тем безумствам, от которых я так торжественно отреклась и в которых каялась с таким смирением. От всей души присоединилась я к его молитве. За эту ночь я глубже прониклась милосердием Божиим и сильнее возненавидела свои грехи, чем когда-либо в жизни; радость, которую я только что вкусила, подействовала на меня сильнее, чем горе, в котором я до сих пор пребывала.

Меня могут обвинить в непоследовательности, сказать, что подобным переживаниям вообще не место в моем рассказе. Боюсь я также, что многим читателям, которые с интересом следили за мной, пока я описывала свои грехи и безумства, эта часть моей жизни, на мой взгляд лучшая, наиболее полезная для меня, наиболее поучительная для других, — боюсь, что им она покажется скучна. Как бы то ни было, я надеюсь, что эти читатели не откажутся выслушать мою историю до конца. И не хочу думать о них дурно, не может ведь быть, чтобы они предпочитали преступление раскаянию! Не может быть, чтобы они желали трагической развязки для этой истории! А ведь она чуть было так и не случилась!

Но перехожу к дальнейшим событиям. Наутро в тюрьме произошла душераздирающая сцена. Первым меня приветствовал гул большого колокола церкви Гроба Господня, возвещавший наступление дня. Как только он раздался, из ямы смертников послышались жалобные стоны и вопли — там находились шестеро несчастных, которых должны были казнить в тот день; одних — за одни преступления других — за другие, в том числе двоих за убийство.

Вслед за этим тюрьма наполнилась нестройными криками заключенных, на разные лады выражавших свое сочувствие несчастным смертникам. Одни плакали, другие орали во всю глотку «ура!» и желали им счастливого пути, третьи ругали и проклинали виновников их горькой участи, то есть свидетелей и судей; многие их жалели, а иные — таких было совсем мало — молились за них.

Все это не давало мне сосредоточиться настолько, чтобы благословить милосердное Провидение, вырвавшее меня из пасти смерти. Я оставалась немой и безгласной, не будучи способна выразить охватившие меня чувства, ибо в таких случаях чувства эти бывают настолько бурными, что мы не в силах быстро совладать с ними.

Все время, пока несчастные осужденные готовились к смерти, и тюремный священник уговаривал их подчиниться приговору, — все это время я дрожала от ужаса, точно положение мое со вчерашнего дня не изменилось; меня словно трепала жестокая лихорадка, речь и взгляд у меня были как у помешанной. Когда осужденных посадили в телегу и увезли[104] — у меня не хватило мужества взглянуть на это зрелище, — когда, повторяю, их увезли, я отчаянно разрыдалась и не могла остановиться, несмотря на все усилия!

Так прорыдала и безостановочно чуть ли не два часа. Когда же я успокоилась, этих несчастных, должно быть, уже не было в живых. На смену слезам пришло чувство, радости, тихой, благостной, задумчивой; я была в настоящем экстазе, в каком-то обаянии восторга и благодарности, которые я все еще была не в силах выразить словами; в этом состоянии я провела большую часть дня.

Вечером ко мне снова пришел мой добрый священник и вновь принялся за свои превосходные рассуждения. Он поздравил меня с тем, что теперь, благодаря отсрочке, я успею покаяться во всех своих грехах, в то время как души тех шести несчастных обречены, их уже ничто не спасет. С жаром убеждал он меня не терять моего нового отношения к делам мирским, какое у меня появилось, когда передо мной впервые разверзлась вечность. Под конец же сказал, что мое дело еще нельзя считать решенным, что отсрочка не есть помилование и что он не может полностью ручаться за благополучный исход. Тем не менее я должна радоваться, что мне подарили какое-то время, и постараться использовать его возможно лучше,

Как ни своевременны были его замечания, признаться, я была огорчена; я поняла, что мое дело может еще закончиться роковым образом, хоть священник и в этом не был уверен. В тот день я даже и не стала его ни о чем расспрашивать; он ведь сам сказал, что приложит все силы к тому, чтобы дело завершилось благополучно; по существу он надеялся на успех, но не хотел обнадеживать меня до времени. Последующие события показали, что опасения его были не напрасны.

Недели через две возникла угроза, что я буду включена в список смертников в следующую сессию. Лишь с большим трудом, подав слезное прошение о ссылке[105], удалось мне избегнуть этого: такой дурной я пользовалась славой и так упорно держалось мнение, что я рецидивистка, хотя, с точки зрения закона, я ею не была, ибо ни разу еще не привлекалась к суду; таким образом, судьи не могли, обвинить меня в этом, но председатель изложил мое дело так, как нашел нужным.

Теперь жизнь моя была спасена, но ценою ссылки. Ссылка была, правда, тяжелым наказанием, но по сравнению со смертной казнью казалась, большой милостью; поэтому я ничего не скажу ни относительно приговора, ни относительно предстоявшей мне участи. Мы готовы предпочесть смерти все что угодно, особенно когда за гробом нас ожидает мало приятного, как было в моем случае.

Добрый священник, которому я, совершенно посторонний ему человек, была. обязана своим спасением, искренне огорчался моей предстоящей ссылкой. Он рассчитывал, как он мне сказал, что мне удастся провести остаток своих дней под чьим-нибудь благотворным влиянием; он боялся, что я забуду свои былые невзгоды, что попав в общество отпетых каторжников, — в основном ведь они все отпетый парод! — я снова вернусь к своим прежним делам, разве что Господь Бог, прибавил он, еще раз окажет мне свое таинственное покровительство.

Давно я уже не упоминала о своей пестунье. Чуть ли не все это время она была тяжело больна; болезнь эта для нее оказалась тем же, чем для меня мой приговор: каждая из нас побывала на краю смерти. Она сделалась в полном смысле этого слова раскаявшейся грешницей, Я не упоминала о ней так долго оттого, что за все время ее болезни — мы не встречались. Но вот она стала поправляться, выходить понемногу и тотчас пришла меня проведать.

Я изложила ей свое положение, рассказала, как мной владели поочередно то страх, то надежда, сказала, чего я избежала и на каких условиях. Старуха присутствовала при моем свидании со священником и слышала высказанное им опасение, как бы я, попав в общество ссыльных, снова не вступила на путь порока. У меня самой были печальные мысли на этот счет, так как я знала, каких отпетых людей отправляют обыкновенно в ссылку. Вот почему я сказала пестунье, что страхи доброго священника не лишены оснований.

— Да, да, — отвечала она, — но я твердо надеюсь, что ты не соблазнишься таким ужасным примером.

А как только ушел священник, она сказала, что не надо отчаиваться, так как ей, может быть удастся устроить меня особенным образом, о чем она Подробно поговорит со мной в другой раз.

Я внимательно посмотрела на нее, и мне показалось, что она глядит Веселее, чем обыкновенно; и тотчас же у меня зародилась надежда на освобождение, но ни за что на свете не могла бы я придумать, как его осуществить. Однако дело это слишком близко касалось меня, и я решила не отпускать пестунью, пока не услышу объяснений; та долго отнекивалась, но наконец, вняв моим настойчивым просьбам, коротко мне ответила:

— У тебя ведь есть деньги, правда? А слышала ли ты когда-нибудь, чтобы человека с сотней фунтов в кармане отправили в ссылку?

Я мигом поняла ее, но сказала, что не вижу возможности уклониться от точного исполнения приговора, и так как эта суровость считается милостью, то нет сомнения в том, что все будет строго соблюдено.

В ответ старуха сказала только:

— Попробуем, может быть, что-нибудь выйдет.

На этом мы расстались.

Я сидела в тюрьме еще около пятнадцати недель. Почему вышла такая задержка, не знаю, но по прошествии этого срока меня посадили на корабль, стоявший на Темзе, вместе с шайкой в тринадцать самых отпетых негодяев, каких когда-либо порождал Ньюгет. Понадобилась бы книга гораздо длиннее, чем вся повесть, чтобы описать бесстыдства и подлости, до которых докатились эти тринадцать человек, а также их поведение в пути; обо всем этом у меня сохранился занимательный рассказ нашего капитана, подробно записанный его помощником.

Пожалуй, не стоит рассказывать всех мелких происшествий, приключившихся в промежуток от окончательного постановления о моей ссылке до посадки на корабль, да и места нет для этого, так как повесть моя приближается к концу; однако не могу не упомянуть об одном обстоятельстве, касающемся моего ланкаширского мужа.

Как я уже сказала, его перевели из общей тюрьмы в отделение для привилегированных во внутреннем дворе; с ним было трое других, так как спустя некоторое время к ним присоединили еще одного; не знаю, почему их держали там почти три месяца без суда. Кажется, они ухитрились дать взятку или подкупить свидетелей, которые должны были выступать против них, и, таким образом, у обвинения долго не было достаточных улик. После некоторого замешательства удалось все же собрать против двоих кое-какие показания, на основании которых их и отправили на виселицу; но участь двух других, в том числе и моего ланкаширского мужа, оставалась нерешенной. Правда, по одному свидетелю против каждого из них обвинение имело, но так как закон требует не менее двух свидетелей, то ничего нельзя было поделать. Все же решено было не отпускать их, так как следственные власти не сомневались, что свидетели в конце концов найдутся; с этой целью, была сделана публикация о поимке таких-то преступников, и каждый желающий мог явиться в тюрьму посмотреть их.

Я воспользовалась этим предлогом для удовлетворения своего любопытства, выдумав, будто меня ограбили в данстеблской карете и я хочу взглянуть на этих рыцарей с большой дороги. Входя во внутренний двор, я так закуталась, что почти не видно было моего лица, и муж не узнал меня. Вернувшись, я заявила, что отлично знаю обоих.

Тотчас же по всей тюрьме разнесся слух, что Молль Флендерс будет выступать свидетелем против одного из разбойников, и за это ей, дескать, отменят приговор о ссылке.

Прослышали об этом и сами грабители, и мой муж немедленно пожелал видеть миссис Флендерс, которая так хорошо его знает и собирается выступить свидетельницей против него; я получила разрешение посетить его. Я оделась в лучшее платье, какое взяла с собой в тюрьму, и пошла во внутренний двор, но лицо закрыла капюшоном. Сначала он мало говорил со мной и только спросил, знаю ли я его. Я отвечали: «Да, отлично знаю»; но так как я не только закрыла лицо, но изменила также голос, он не догадался, кто я такая. Он спросил, где я его видела; я ответила, что между Данстеблом и Брикхиллом, и тут, обратившись к тюремщику, спросила, нельзя ли мне будет поговорить с заключенным наедине. Тот ответил: «Сделайте одолжение», — и очень любезно удалился.

Как только тюремщик ушел, я закрыла дверь, сбросила капюшон и, разрыдавшись, сказала:

— Милый, ты не узнаешь меня?

Он побледнел и не мог произнести ни слова, как громом пораженный; вне себя от удивления, он сказал только: «Разрешите мне сесть», после чего, сев за стол и подперев голову рукой, тупо уставился в землю. Я же так разрыдалась, что долгое время тоже не могла говорить, но, дав выход своему чувству, повторила те же слова:

— Милый, ты не узнаешь меня?

Тогда он ответила «Да», — и долго не произносил больше ни слова.

Посидев еще некоторое время в изумлении, он поднял на меня глаза и сказал:

— Как могла ты быть такой жестокой?

Я совершенно не поняла, что он хочет сказать, и ответила:

— Как можешь ты называть меня жестокой?

— Прийти ко мне, — говорит, — в такое место? Разве это не оскорбление? Я тебя не грабил, по крайней мере на большой дороге.

Из этих слов я поняла, что он ничего не знает о моих невзгодах и думает, будто, получив известие о том, что он в Ньюгете, я пришла упрекать его за вероломство. Но мне столько нужно было сказать ему, что было не до обиды, и, в немногих словах я объяснила, что пришла совсем не оскорблять его, а, напротив, утешить и самой искать у него утешения, и что он легко убедится в отсутствии у меня дурных намерений, когда я скажу ему, что мое положение во многих отношениях хуже, чем его собственное. На лице мужа выразилась тревога, когда он услышал эти слова, но он с улыбкой проговорил:

— Разве это возможно? Ты видишь меня в кандалах, в Ньюгете, и два моих товарища уже казнены. Как же ты можешь говорить, что твое положение хуже, моего?

— Ах, — мой милый, — говорю, — слишком долго было бы мне рассказывать, тебе слушать мою печальную повесть, но если бы ты ее услышал, ты бы тотчас согласился со мной, что мое положение хуже.

— Как же это возможно, — говорит, — ведь я смертного приговора на ближайшей сессии!

— Очень даже возможно, — отвечаю. — Я уже приговорена к смерти три сессии тому назад, и исполнение приговора только отсрочено. Разве мое положение не хуже, чем твое?

И он снова замолчал, словно лишившись дара речи, потом порывисто вскочил с места.

— Несчастная чета! — воскликнул он. — Возможно ли это?

Я взяла его за руку.

— Полно, мой дорогой, садись, и поделимся друг с другом своим горем. Я заключена в этой самой тюрьме и нахожусь в гораздо худшем положении, чем ты, и, когда я расскажу тебе все подробности, ты убедишься, что у меня нет никакого намерения оскорблять тебя.

Тут мы уселись рядышком, и я сообщила ему о своих приключениях все, что сочла удобным, закончив рассказом о том, как дошла до крайней бедности; тогда я будто бы попала в одну шайку, научившую меня облегчать свои невзгоды непривычным для меня способом, будто вовремя попытки этой шайки ограбить дом одного купца я была схвачена служанкой за то лишь, что подошла к двери; будто я не взламывала ни одного замка и ничего не уносила и, невзирая на это, была признана виновной и приговорена к смерти, но судьи будто бы были тронуты моим тяжелым положением и заменили смертную казнь ссылкой.

Я сказала далее, будто мне очень повредило то, что меня приняли в тюрьме за некую Молль Флендерс, знаменитую воровку, о которой все слышали, но которой никто из них не видел; ему-то, однако, известно, что меня зовут совсем иначе. Я отнесла все на счет своей неудачи; приняв меня за означенную воровку, судьи обошлись со мною как с рецидивисткой, хотя это было единственное преступление, которое они знали за мной. Я долго говорила о том, что со мной случилось с тех пор, как я рассталась с ним; не скрыла, что встречала его и позднее, потому что он сам мог это заподозрить, и рассказала, как видела его в Брикхилле, как за ним была устроена погоня, — но после моего заявления, что я его знаю и он почтенный джентльмен, констебль прекратил погоню и пошел домой.

Он внимательно выслушал всю мою повесть, снисходительно улыбаясь моим похождениям, казавшимся детскими шалостями по сравнению с его собственными подвигами; но мой рассказ о Брикхилле поразил его.

— Так это ты, моя милая, — сказал он, — остановила толпу в Брикхилле?

— Да, я. — И я подробно рассказала все, что там видела.

— Значит, это ты спасла мне тогда жизнь, — сказал он, — я счастлив, что обязан тебе жизнью. Позволь же мне отплатить тебе тем же; я освобожу тебя из тюрьмы, хотя бы даже ценой своей жизни,

Я наотрез отказалась; слишком велик был риск, и ради чего? Ради жизни, которую не стоило спасать.

— Пусть так, — сказал он; для него эта жизнь, дороже всего на свете; — жизнь, которая дала ему новую жизнь, ибо, — сказал он, — до тех пор, пока меня не схватили, я никогда не подвергался такой опасности, как в тот раз. — Опасность тогда заключалась в том, что он не ожидал преследования на этой дороге; они удрали из Хокли совсем другим путем и пробрались в Брикхилл через огороженные поля, в полной уверенности, что их никто не видел.

Тут он мне рассказал длинную повесть своей жизни, весьма удивительную и необыкновенно увлекательную. По его словам, вышел он на большую дорогу лет за двенадцать до женитьбы на мне; женщина, называвшая его братом, не была ему родственницей, но принадлежала к их шайке; поддерживая с ними сношения, она жила постоянно в Лондоне, где у нее было обширное знакомство, оттуда она посылала им точные сведения о лицах, выезжавших из города, и на основании этих сведений им не раз доставалась большая добыча; женщина эта думала, — что нашла для него богатую невесту, когда привезла меня к нему, но попалась впросак, за что, однако, он ни капельки не сердился на нее. Рассчитывая, что я принесу ему богатство, он принял решение; покинуть большую дорогу, и начать новую жизнь, не показываясь на люди, пока не вышло бы общее прощение или пока он не добился бы за деньги прощения для себя лично и не почувствовал бы себя в полной безопасности; но так как вышло иначе, он снова приняться за старое ремесло.

Он подробно рассказал мне некоторые свои приключения особенно одно, когда он ограбил честерские кареты возле Личфилда[106], хорошо поживившись на этом деле; потом как «он ограбил пятерых прасолов»[107] ехавших на Берфордскую ярмарку[108] в Уилтшире покупать овец. По его словам, он захватил во время этих двух нападений столько денег, что, если, бы знал, где меня разыскать, наверное, принял бы мое предложение поехать в Виргинию или в какую-нибудь другую английскую колонию в Америке и обзавелся бы там плантацией.

Он сказал, что написал мне три письма и отправил их по оставленному мной адресу, но не получил от меня никаких известий. Это была правда; его письма пришли, когда был еще жив мой последний муж, так что я ничего не могла поделать и поэтому не ответила, чтобы он подумал, будто письма эти пропали.

Отчаявшись получить от меня ответ, он снова принялся за свое старое ремесло, хотя, добыв много денег, стал действовать с большей осмотрительностью, чем раньше. Потом он рассказал о нескольких жестоких схватках с проезжими, которые не желали расставаться со своими кошельками, и показал мне полученные им раны. Две из них были очень опасны, одна от пистолетной пули, раздробившей плечевую кость, и другая, нанесенная шпагой, которая проткнула его насквозь, но не задела внутренностей, так что он вылечился; один из его товарищей с истинно дружеской заботливостью поддерживал его в седле почти восемьдесят миль, потом разыскал в одном большом городе лекаря и сказал, что они путешественники, направляются в Карлайл[109] и подверглись по дороге нападению грабителей, простреливших его товарищу руку.

Все это, по словам мужа, его друг обделал так ловко, что на них не пало никакого подозрения и он спокойно пролежал в этом городе, пока не выздоровел. Он рассказал мне еще столько интересного о своих похождениях, что я с большой неохотой опускаю так как все же рассказываю не о его жизни, а о своей.

Потом я стала расспрашивать мужа о его нем положении и на что он рассчитывает, будут судить. Он сказал, что у суда нет против него, так как, на свое счастье, он участвовал только в одном из трех грабежей, в которых обвиняют их всех, и нашелся только один свидетель преступления, а этого, по закону, недостаточно; правда, суд надеется, что явятся и другие, и, увидев меня, он сначала подумал, что я пришла именно с этой целью, но если никто не явится, то он надеется получить оправдание; ему дали понять, что если он согласится отправиться в ссылку, то его не станут судить, но он; даже думать об этом не хочет, предпочитая ссылке виселицу.

Я пожурила его; во-первых, сказала я, если его coшлют, то такой отважный и предприимчивый человек, как он, наверное, найдет сотню способов вернуться на родину, может быть, даже раньше, чем отправится в путь. Он улыбнулся и сказал, что предпочел бы последнее, потому что содрогается при одной мысли, что ему придется работать на плантации, подобно тому как римские рабы трудились в каменоломнях; он считает, что гораздо приятнее отправиться на тот-свет при помощи виселицы, и таково единодушное мнение всех джентльменов, выгнанных судьбой на большую дорогу; ведь казнь положит, по крайней мере, конец всем его нынешним бедствиям, а что касается спасения души, то, по его мнению, человек может столь же искренно раскаяться за последние две недели своей жизни, среди ужасов тюрьмы, в яме смертников, как и в лесах и пустынях Америки; рабство и каторжные работы недостойны джентльмена; это лишь средство заставить человека рано или поздно сделаться собственным палачом; что может быть ужаснее? Поэтому он и думать не хочет о ссылке.

Я пустила в ход все средства, чтобы переубедить его, в том числе и испытанное женское красноречие — слезы. Говорила, что позор публичной казни, наверное, окажет гораздо более гнетущее действие на джентльмена, чем все унижения, которым он может подвергнуться за морем; что в атом последнем случае у него, по крайней мере, есть надежда остаться в живых, тогда как виселица исключает всякую надежду; ничего нет легче, как столковаться с капитаном корабля, — народ этот, как правило, добродушный и сговорчивый. А по прибытии в Виргинию легко можно будет откупиться, если хорошо себя вести, а тем более если располагаешь деньгами.

Он печально посмотрел на меня, и — я подумала было, что у бедняги нет денег; однако я ошиблась, он не то хотел сказать.

Загрузка...