— Ты только что намекнула, моя милая, — сказал он, — что, может быть, я найду способ вернуться назад прежде, чем уеду, — я это понял так, что можно откупиться и здесь. Я предпочел бы дать двести фунтов, чтобы избежать высылки, чем сто фунтов за получение свободы по приезде в Америку.
— Это оттого, дорогой мой, — сказала я, — что ты не знаешь Америку так хорошо, как я.
— Может быть, и все же мне кажется, что и ты поступила бы точно так же, разве только пожелала бы увидеться с матерью, ведь ты мне говорила, что она в Америке.
Я ответила, что моя мать, наверное, давно уже умерла, а что касается других родственников, которые там, может быть, есть у меня, то я их не знаю; с тех вор как мои несчастья довели меня до того положения, в котором я находилась последние годы, я прекратила всякую переписку с ними; ему нетрудно вообразить, что я встречу самый холодный прием, если появлюсь у них в качестве ссыльной воровки. Поэтому я решила, в случае если туда поеду, не видеться с ними; но у меня все же связаны с этой ссылкой большие надежды, которые с лихвой возмещают все ее неприятности; и если ему тоже придется отправиться туда, то я легко его научу, каким образом избежать рабства, особенно имея деньги, единственного друга в подобном положении.
Он с улыбкой ответил, что не говорил мне, будто у него есть деньги! Я тотчас же его перебила, сказав, что, надеюсь, он не заключил из моих слов, будто я рассчитываю на его поддержку; напротив, хотя я не могу назвать себя богатой, однако же и не нуждаюсь, и так как у меня кое-что есть, то я скорее поделюсь с ним, чем возьму что-нибудь у него, хорошо зная, что какими бы деньгами он ни располагал, они все ему понадобятся в ссылке.
Тогда он проявил величайшую предупредительность. Он сказал, что денег у него немного, но он поделится со мною последним, если я буду нуждаться, и стал уверять, что у него совсем не было таких опасений. Он лишь имел в виду то, о чем я ему намекнула; ему хорошо известно, как следует поступать здесь, там же он будет самым беспомощным и жалким существом на свете.
Я ответила, что он напрасно боится того, что не таит в себе ничего страшного; если у него есть деньги, как я с удовольствием сейчас услышала, то он может не только избежать рабства, являющегося, по его мнению, неотвратимым следствием ссылки, но и начать новую жизнь, успех которой обеспечен при некоторой трудолюбии, столь естественном в подобных случае я напомнила ему, какой совет я ему дала много лет назад, предлагая поправить наши дела. Наконец, чтобы убедить его в правильности моих слов и в том, я прекрасно знаю, как взяться за дело, и не сомневаясь в успехе, я заявила, что готова выхлопотать себе отмену приговора о ссылке, а затем добровольно отправиться с ним туда, взяв при этом с собой столько денег, чтобы хватило и на его долю; я его уверила, что предлагаю это вовсе не потому, что не в состоянии прожить без его помощи, я считаю, что, мы оба довольно натерпелись здесь всяких невзгод и лучше нам покинуть эту часть света и зажить там, где никто ее попрекнул бы нас прошлым, где нам не грозила бы тюрьма и муки, ямы смертников, где мы могли бы с бесконечным удовольствием оглянуться на наши прошлые горести, в убеждении, что наши враги совершенно забыли про нас и что мы будем жить, как новые люди новой земле, и ни нам до людей, ни людям до, нас не будет никакого дела.
Я говорила ему все это так убедительно и так основательно разбила все его страстные возражения, что он меня обнял, заявив, что моя искренность и забота покорили его; он принимает мой совет и попытается подчиниться своей участи, в надежде на поддержку такой мудрой советницы и такого преданного друга невзгодах жизни. Но все же он хочет мне напомнить то, о чем я говорила ему раньше, именно, что, может быть, есть способ получить свободу еще здесь, так чтобы вовсе не пришлось ехать за море, — это было бы гораздо лучше. Я отвечала, что он может быть спокоен: я сделаю все, чтобы добиться чего-нибудь и этом направлении тоже; если же меня тут постигнет неудача, я, во всяком случае, исполню другое свое обещание.
После этой длительной беседы мы расстались если не более нежно и любовно, чем некогда в Дайстебле. Только тут я поняла, почему он отказался тогда ехать со мной дальше Данстебла и почему расставаясь со мной там, сказал, что обстоятельства не дозволяют: ему проводить меня до самого Лондона, как ему того хотелось. Я обмолвилась где-то на этих страницах о том, что история его жизни еще занимательней, чем моя. Самое же удивительное в ней было то, что своим отчаянным ремеслом он занимался целых двадцать пять лет и ни разу за это время не попадался; успехи же его были так велики, что время от времени ему удавалось устраивать себе передышки на год, а то и на два; во время этих передышек он ничем не занимался, жил на широкую ногу и даже держал лакея. Сколько раз, сидя в какой-нибудь кофейне, ему доводилось слышать, как люди, которых он ограбил, рассказывали о своем несчастье! При этом они часто, называли местность, где произошло ограбление, и так подробно описывали все обстоятельства дела, что у него не могло быть сомнений в том, что перед ним сидят его жертвы.
В ту пору, когда он так неудачно женился на мне ради моего мнимого приданого, он, оказывается, как раз наслаждался такой передышкой под Ливерпулем. Кабы, он не обманулся в своих надеждах, говорил он (и я думаю, что он не лгал), он порвал бы с прошлым и зажил бы по-честному.
Как ни печально было его нынешнее положение, в одном ему все же повезло: дело в том, что ограбление, в котором его обвиняли, было совершено без его личного участия и никто из потерпевших не мог присягнуть в том, что видел его, так что некому было против него показать. Однако, так как его забрали вместе со всей шайкой, нашелся лжесвидетель, какой-то деревенский парень, который присягнул в том, что видел его; ждали, что появятся и другие в ответ на разосланные объявления; в ожидании дальнейших улик его и держали под стражей.
Ему предлагали согласиться на добровольную ссылку; насколько я могла понять, за него хлопотал один влиятельный человек, его друг, который, понимая, что в любой момент могут явиться свидетели и дать показания против него, всячески убеждал его принять это предложение, — не дожидаясь суда. Я была вполне согласна с его другом и не оставляла его в покое ни днем ни ночью, уговаривая не медлить.
Наконец скрепя сердце он дал свое согласие. Его положение отличалось от моего; я направлялась в ссылку решением суда, он — как бы по собственному желанию. Поэтому ему уже нельзя было отказаться ехать, и ссылка, вопреки тому, что я говорила ему прежде, была для него неизбежной. К тому же тот самый влиятельный друг, который выхлопотал ему это снисхождение, поручился, что он действительно уедет и не вернется раньше определенного ему срока.
При таком повороте дела средства, которые я намеревалась пустить в ход, становились излишними; те шаги, которые я начала было предпринимать для собственного спасения, тоже оказались не нужны, разве что я решилась бы покинуть его и предоставить ему ехать в Америку одному. Но он об этом и слышать не хотел, говоря, что в таком случае предпочитает дожидаться суда, хотя бы это грозило ему верной виселицей.
Возвращаюсь к своим делам. Скоро мне предстояло отправиться в ссылку. Моя пестунья, которая все это время оставалась моим верным другом, пыталась выхлопотать мне прощение, но его можно было купить лишь очень тяжелой для моего кошелька ценой; остаться же с пустым кошельком, не возвращаясь к старому своему промыслу, было бы хуже ссылки, ибо там я могла прожить, здесь же нет. Мой добрый священник, со своей стороны, изо всех сил старался добиться отмены ссылки для меня. Но ему отвечали, что и так по его просьбе мне была дарована жизнь и что поэтому он не должен просить большего. Он очень огорчался моим предстоящим отъездом: ожидание близкой смерти, говорил он, произвело благотворное влияние на мою душу, беседы с ним закрепили это влияние; но он опасался, как бы я не растеряла все, если уеду. По этой-то причине ревностный служитель Бога и скорбел обо мне.
Ну, а я, правду сказать, уже не так этим огорчалась, как прежде, однако старательно скрывала от священника причину такой перемены и оставила его в убеждении, что уезжаю с большим неудовольствием и горечью.
Только в феврале меня, вместе с тринадцатью другими каторжниками, сдали одному купцу, торговавшему с Виргинией, на корабль, стоявший на якоре в Детфорде[110]. Тюремщик доставил нас на борт, а хозяин судна выдал расписку в том, что нас принял.
На ночь нас заперли в трюм, где было так тесно, что я чуть не задохлась от недостатка воздуха. Утром корабль снялся с якоря и пустился по Темзе до местечка Багбис-Хол; это было сделано, как нам сказали, по уговору с купцом, чтобы лишить нас всякой возможности побега. Однако, когда корабль прибыл туда и бросил якорь, нам было разрешено выйти на нижнюю палубу, но не на шканцы, где могли находиться только капитан и пассажиры.
Когда по шагам матросов над головой и движению корабля я поняла, что мы снялись с якоря, то сначала очень испугалась, как бы мы не уехали, не повидавшись с друзьями; но скоро успокоилась, убедившись, что корабль снова стал на якорь, и услышав от матросов, что завтра утром нам разрешат подняться на палубу и проститься с друзьями, которые придут к нам.
Всю эту ночь я лежала прямо на полу, как и другие заключенные, но потом нам отвели маленькие каюты — по крайней мере, тем, у кого была какая-нибудь постель, — а также уголок, куда можно было поставить сундуки или ящики с платьем и бельем, у кого оно было: это нужно оговорить, так как некоторые не имели ни одной лишней рубашки, ни полотняной, ни шерстяной, и ни полушки денег; однако я увидела, что и такие устроились на корабле недурно, особенно женщины, которым матросы платили за стирку и т.п., так что они могли доставать себе все необходимое.
Когда на следующее утро нам разрешили подняться на палубу, я спросила одного из моряков, нельзя ли мне послать письмо на берег, чтобы известить своих друзей, где мы находимся, и получить от них необходимые мне вещи. То был боцман, оказавшийся очень учтивым и любезным; он мне сказал, что я могу делать все, что пожелаю, в пределах дозволенного. Я заявила, что ничего больше не желаю, и он ответил, что с ближайшим приливом в Лондон отправится корабельная шлюпка и он распорядится, чтобы мое письмо было послано.
И вот когда шлюпка была готова, боцман пришел сказать мне, что он сам едет в город и, если мое письмо написано, он отвезет его. Я заранее приготовила перо, чернила и бумагу и написала моей пестунье письмо, вложив в него другое, к своему товарищу по заключению; однако я ей не сообщила, что он мой муж, и скрывала это от нее до самого конца. Пестунье я написала, где стоит корабль, и просила прислать вещи, которые она мне приготовила в дорогу.
Вручая боцману письмо, я дала ему шиллинг и попросила немедленно отправить письмо с рассыльным, как только шлюпка причалит к берегу, чтобы я успела получить ответ и узнать, что с моими вещами, «так как, сударь, — сказала я, — если корабль уйдет раньше, чем я их получу, я погибла».
Мне хотелось, давая боцману шиллинг, показать ему, что я обеспечена немного лучше других ссыльных, что у меня есть кошелек, и кошелек этот не пустой; и я убедилась, что один только вид кошелька изменил его обращение со мной; правда, боцман был любезен и раньше, но то было лишь естественное сострадание к женщине, попавшей в беду, тогда как теперь, узнав, что у меня есть деньги, он выказал исключительную предупредительность и позаботился, чтобы ко мне относились внимательнее, чем к другим, как это будет видно из дальнейшего.
Он добросовестно передал письмо в собственные руки пестунье и привез мне ее ответ; вручая его мне, он вернул шиллинг со словами:
— Вот вам ваш шиллинг, я передал письмо сам. От удивления я не знала, что сказать, но после некоторой паузы ответила:
— Сударь, вы очень добры; но ведь вам пришлось потратиться на карету.
— Нет, нет, это пустяки, — отвечает. — Кто эта дама? Ваша сестра?
— Нет, сударь, она мне не родственница, но мой преданный и единственный на свете друг.
— Нынче такие друзья большая редкость. Представьте, она плачет по вас, как ребенок.
— Да, — говорю, — она, наверное, дала бы сто фунтов, чтобы освободить меня из этого ужасного положения.
— Неужели? Но я бы и за половину этой суммы помог вам освободиться, — сказал он, впрочем так тихо, что никто не мог услышать.
— Но, сударь, если после такого освобождения меня поймают, оно будет стоить мне жизни.
— Да, уж если вы сойдете на берег, вам придется самой о себе заботиться, там я бессилен.
На этом мы прервали разговор.
Тем временем моя пестунья, верная до последней минуты, снесла мое письмо в тюрьму к мужу, получила от него ответ и на следующий день приехала сама и привезла мне прежде всего морскую койку и постельные принадлежности, очень хорошие, но такие, чтобы не слишком бросались в глаза, потом привезла также корабельный сундук со всем добром, какое мне было нужно; в одном из уголков этого сундука, в потайном ящичке, находился мой банк, то есть все деньги, которые я решила взять с собой; часть их я оставила у пестуньи с тем, чтобы она послала мне потом товаров, какие будут мне нужны, когда я начну устраиваться; дело в том, что деньги в тех местах почти бесполезны, там их обменивают на табак, и запасаться отсюда деньгами очень убыточно.
Но положение мое было особенное; ехать без товаров и без денег я не хотела, везти же с собой товар несчастной каторжнице, которую продадут в рабство, как только она ступит на берег, значило привлекать к себе внимание и, может быть, поставить все мое добро под угрозу конфискации; вот почему я взяла с собой только часть своих денег, а остальные оставила у пестуньи.
Пестунья привезла мне еще и другие вещи, но мне негоже было обставлять себя слишком большими удобствами, по крайней мере, до тех пор, пока я не узнала, каков наш капитан. Когда старуха поднялась на корабль, я думала — она сейчас умрет; сердце ее сжалось при виде меня от одной мысли, что мы расстаемся в таких условиях, и она так горько разрыдалась, что долго не могла выговорить ни слова.
Я воспользовалась этим, чтобы прочитать письмо от моего товарища по тюрьме, которое привело меня в большое замешательство. Он мне сообщал, что отнюдь не раздумал ехать, но не успеет так быстро получить освобождение, чтобы ехать на одном корабле со мной; больше того: он не уверен, что ему позволят выбрать корабль, хотя он и согласился добровольно отправиться в ссылку; ему сдается, что его посадят на корабль насильно и отдадут под надзор капитана так же, как и других каторжников, поэтому он не надеется увидеть меня до приезда в Виргинию, и это приводит его в отчаяние; с другой стороны, он боится, что не найдет меня там, ведь может же случиться, что я умру или погибну в море, и тогда он будет несчастнейшим человеком на свете.
Все это очень неприятно, и я не знала, что предпринять. Я рассказала пестунье историю с боцманом, и та горячо советовала мне столковаться с ним, но я не хотела делать этого, пока не выясню, будет ли позволено моему мужу, или товарищу по тюрьме, как называла его пестунья, ехать со мной. В конце концов мне пришлось посвятить ее во все это дело, скрыв только, что он мой муж. Я ей сказала, что мы твердо условились ехать вместе, если ему разрешат плыть на этом корабле, и я знаю, что у него есть деньги.
Потом я рассказала ей, что я предполагаю делать по приезде в Америку, как мы заведем плантацию, будем устраиваться и богатеть, не пускаясь больше ни в какие приключения; и под большим секретом я сообщила старухе, что мы обвенчаемся, как только он прибудет на корабль.
Услышав это, пестунья охотно примирилась с моим отъездом и с этой минуты приняла все меры, чтобы мой муж был освобожден вовремя и мог уехать на одном корабле со мной; в конце концов все это было устроено, хотя и с большим трудом, причем ему так и не удалось освободиться от всех стеснений, которым подвергаются ссыльные каторжники, хотя в действительности он им не был, ибо дело его так и не разбиралось в суде; понятно, это очень задевало его самолюбие.
Поскольку судьба наша теперь решилась и мы оба были на корабле, направлявшемся в Виргинию, в унизительном положении ссыльных каторжников, обреченных на продажу в рабство, я — на пять лет, а он — с обязательством никогда не возвращаться в Англию, то муж мой находился в очень подавленном и удрученном состоянии; гордость его сильно страдала от того, что его везли как заключенного, тем более что ему сначала пообещали дать разрешение на свободный отъезд. Правда, ему не грозила, как нам, продажа в рабство по прибытии в Америку, почему он должен был заплатить капитану за проезд, чего от нас не требовалось; но он был растерян и беспомощен, как ребенок, шагу не мог ступить самостоятельно.
Первой нашей заботой было подсчитать наши капиталы. Муж с большой откровенностью сказал мне, что у него была порядочная сумма денег, когда он вошел в тюрьму, но барский образ жизни, который он там вел, и особенно друзья и хлопоты по делу вовлекли его в большие расходы; так у него осталось всего сто восемь фунтов, которые он обратил в золото и взял с собой.
Я дала ему такой же добросовестный отчет о своих капиталах, то есть тех, что я взяла с собой, ибо я решила на всякий случай умолчать о том, что оставила про запас; если я умру, думала я, то ему хватит этих денег, а оставшиеся у пестуньи перейдут к ней: она их вполне заслужила.
Взятый мною капитал равнялся двумстам сорока шести фунтам и нескольким шиллингам; таким образом, мы имели вместе триста пятьдесят четыре фунта; вероятно, еще никто не начинал новую жизнь на деньги, добытые более нечистым путем.
К несчастью, весь наш капитал состоял из наличных денег — самого невыгодного груза, какой только можно было везти на плантации. У мужа моего, очевидно, осталось не больше денег, чем он мне сказал; но у меня, когда надо мной стряслась беда, было более семисот фунтов в банке, и я имела преданнейшего на свете друга, чтобы распорядиться этим капиталом, хотя вообще эта женщина не отличалась праведностью; у нее оставалось еще триста фунтов моих денег, которые, как уже сказано, я решила держать про запас; кроме того, у меня было с собой несколько ценных вещей, в частности двое золотых часов, немного серебряной посуды и несколько колец — все краденое. С этим капиталом я на шестьдесят первом году жизни пускалась, можно сказать, в Новый Свет несчастной каторжницей, едва избежавшей петли. Одета я была бедно и скромно, хотя чисто и опрятно, и на всем корабле никто не подозревал, что у меня есть деньги и ценности.
Но так как у меня было много прекрасных платьев и груда белья, то я велела уложить все это в два больших ящика и погрузить на корабль под видом чужого багажа, адресованного, однако, на мое настоящее имя в Виргинию; накладные на эти ящики лежали у меня в кармане; там были мои часы, серебро и все ценности, за исключением денег, которые я держала в потайном ящичке своего корабельного сундука; ящичек этот невозможно было найти, а найдя — открыть, не изломав сундук в щепки.
Я находилась а неопределенности целых три недели, не зная, поедет со мной муж или нет, поэтому все не решалась принять предложение честного боцмана, что казалось тому немного странным.
По прошествии этого срока вижу — муж мой приехал на корабль. Смотрел он сердито и угрюмо; сердце его было полно бешенства и негодования: ведь его привезли три ньюгетских тюремщика и посадили на корабль как каторжника, тогда как никакого суда над ним не было. Он во всеуслышание жаловался на это, обратился за помощью к друзьям, так как, по-видимому, пользовался чьей-то могущественной поддержкой, но хлопоты друзей не увенчались успехом; им было заявлено, что преступнику и без того оказана большая милость, потому что едва ему разрешили свободный выезд, как о нем были получены такие сведения, что пусть благодарит Бога, что его снова не привлекли к суду. Этот ответ сразу его успокоил, так как он прекрасно знал, что могло случиться и чего ему следовало ожидать; теперь он понял, насколько благоразумен был совет согласиться на высылку, и когда его раздражение на этих дьяволов, как он называл их, немного улеглось, он пришел в себя, повеселел и, увидя, как я рада, что он еще раз благополучно ускользнул от грозившей ему опасности, заключил меня в объятия и с большой нежностью признал, что я дала ему превосходный и мудрый совет.
— Милая, — сказал он, — ты дважды спасла мне жизнь, — отныне она принадлежит тебе, и я всегда буду тебя слушаться.
На корабль стали прибывать пассажиры; появилось несколько человек, не принадлежавших к числу ссыльных преступников; их разместили с удобствами в большой каюте и других помещениях корабля, тогда как нас, каторжников, загнали вниз, бог знает куда. Но когда приехал мой муж, я поговорила с боцманом, который с самого начала был ко мне так внимателен. Он столько для меня сделал, сказала я, а я еще ничем не отблагодарила его, и с этими словами я положила ему в руку гинею; я сказала, что сейчас прибыл на корабль мой муж, и что хотя нас постигло несчастье, однако мы люди совсем иного склада, чем та жалкая шайка, с которой нас посадили, и мы хотели бы знать, нельзя ли выхлопотать у капитана кое-какие удобства, за которые мы его отблагодарим, как он пожелает; мы охотно вознаградим его за все, что он для нас сделает. Боцман, как я заметила, взял гинею с большим удовольствием и обещал оказать нам содействие.
Он не сомневался, что капитан, благодушнейший человек на свете, охотно согласится предоставить нам все удобства, каких мы пожелаем, и, чтобы меня успокоить, обещал первым же приливом съездить в Лондон и поговорить с ним об этом. На следующее утро я встала немного позже обыкновенного и, поднявшись на палубу, застала боцмана среди матросов, за исполнением своих обязанностей. Увидев его здесь, я немного огорчилась; он, однако, меня заметил и подошел ко мне, но, не дав ему времени открыть рот, я сказала с улыбкой:
— Боюсь, сударь, вы позабыли о нас, так как и вижу, что вы очень заняты.
Он тотчас ответил:
— Пойдемте со мной, и вы увидите.
И боцман провел меня в большую каюту. Там за столом писал что-то представительный мужчина, перед которым лежала груда бумаг.
— Вот та дама, о которой вам говорил капитан, — сказал боцман писавшему и, обратившись ко мне, добавил: — Я не только не забыл о вашем деле, но успел уже съездить к капитану и в точности передать ему ваше желание получить для себя и для мужа некоторые удобства, и капитан прислал со мной вот этого господина — штурмана нашего корабля, чтобы он предоставил вам все необходимое; капитан велел также передать вам, что с вами будут обращаться столь же почтительно, как с другими пассажирами.
Тут ко мне обратился штурман и, не дав времени поблагодарить боцмана за его любезность, подтвердил все Оказанное, прибавив, что капитан охотно оказывает внимание пассажирам, особенно тем, кого постигло несчастье; и тут он провел меня в пассажирские каюты, устроенные частью в большой каюте, частью возле нее, но тоже выходившие в большую каюту, и предоставил мне выбирать, какую я хочу. Однако я выбрала одну из кают, выходивших на палубу, в которой можно было очень удобно разместить наш сундук, ящики и стол.
Штурман сказал мне, что боцман дал капитану такой превосходный отзыв обо мне и моем муже, что тот приглашает нас, если нам будет угодно, обедать вместе с ним в течение всего путешествия, наравне с прочими пассажирами; мы можем также, если хотим, закупить свежей провизии; в противном случае можно питаться из корабельных запасов, войдя с ним в долю. Это была необыкновенно приятная для меня новость после стольких жестоких испытаний и лишений. Я поблагодарила штурмана, сказав, что мы согласны на все условия капитана; после этого я попросила у него позволения пойти сообщить обо всем мужу, который был не совсем здоров и не выходил из своей каюты. Он все еще не пришел в себя от всех унижений, которым, как ему казалось, его подвергли. Можете себе представить, что с ним сделалось, когда я ему рассказала, как к нам отныне будут относиться на корабле! Он весь преобразился, мужество и энергия так и засветились в его лице. Недаром говорят, что сильным душам больше чем кому-либо свойственно предаваться унынию, впадать в отчаяние и сгибаться под бременем невзгод.
Немного оправившись, муж поднялся со мной наверх поблагодарил штурмана за любезность и попросил также передать нашу признательность капитану, предлагая заплатить ему вперед, сколько он пожелает, за проезд и предоставленные нам удобства. Штурман сказал, что капитан сам прибудет сегодня на корабль и муж может сговориться прямо с ним. К вечеру капитан действительна приехал, и мы убедились, что он любезный и обходительный человек, как и изобразил его боцман; капитан был так очарован беседой с моим мужем, что не позволил нам оставаться в выбранной нами каюте, а перевел в одну из тех, что выходили в большую каюту, как я ужа сказала выше.
Предложенные им условия оказались вполне приемлемыми; это не был жадный человек, готовый воспользоваться нашим несчастьем: мы заплатили пятнадцать гиней за проезд с пропитанием, кушали за капитанским столом, и нас прекрасно обслуживали.
Сам же капитан занимал помещение по другую сторону большой каюты, сдав свою рубку (так у моряков называют каюту капитана) одному богатому плантатору, который отправлялся в Америку с женой и тремя детьми, и пожелал питаться отдельно от всех. Были у него и другие свободные пассажиры, они занимали каюты возле кормы; всю же каторжную братию разместили в трюме на то время, что корабль стоял на якоре, и редко кто из них выползал на палубу.
Я не могла удержаться от того, чтобы не рассказать своей пестунье о нашем изменившемся положении. Да и как же не поделиться с ней своей удачей, когда она проявила столько подлинного участия к моей судьбе! К тому же я нуждалась в ее помощи, чтобы приобрести кое-какие необходимые предметы быта, которыми до сих пор не решалась обзаводиться: мне не хотелось, чтобы люди знали, что они у меня есть. Теперь же, когда у меня была своя каюта, где можно было расположиться с вещами, я позаказала много всякой всячины, чтобы скрасить наше плавание: запаслась между прочим коньяком, сахаром, лимонами и всем, что нужно для приготовления пунша, которым я собиралась угощать нашего доброго капитана; были тут и всякие съестные припасы и напитки для дороги; также кровать пошире и матрас к ней; словом, мы решили снарядиться как следует.
Однако у меня не было тех вещей, которые нам понадобились бы по приезде на место, когда мы будем обзаводиться плантацией; а я прекрасно знала, что в таких условиях требуются прежде всего земледельческие орудия и плотницкие инструменты, а также разная домашняя утварь, которая обходится вдвое дороже, если покупать на месте.
Я поговорила об этом с моей пестуньей, и та посетила капитана и выразила надежду, что ее несчастным родственникам, как она называла нас, удастся получить свободу по приезде на место назначения; она дала понять капитану, что хотя несчастные обстоятельства принудили нас к этой поездке, однако мы не лишены некоторых средств на первоначальное обзаведение и решили сделаться там плантаторами, если для начала нам в этом помогут. Капитан охотно согласился оказать нам содействие, сказав, что трудолюбивым людям ничего не стоит поправить таким образом свои дела.
— Сударыня, — сказал он, — люди и в худшем положении, чем ваши родственники, приезжают в ту страну, и никто там не думает колоть им глаза их прошлым. Только бы они вели себя благоразумно и работали с прилежанием, и все будет хорошо.
Тогда пестунья спросила его, что нам нужно взять с собой, и по его ответу было видно, что он не только честный, но и осведомленный человек.
— Сударыня, ваши родственники должны позаботиться прежде всего о том, чтобы кто-нибудь купил их как невольников, согласно условиям их высылки, а потом, от имени этого человека, они могут заниматься всем, чем пожелают; могут купить уже возделанные плантации или же приобрести целину из казенных земель и самостоятельно обрабатывать ее; и то и другое дело выгодное.
Пестунья прежде всего попросила его содействия по первой статье; он обещал и, когда пришло время, сдержал свое обещание. Он также взялся познакомить нас с людьми, к которым можно обратиться за советом, не боясь, что они станут пользоваться нашим невежеством. Словом, о большей внимательности нельзя было и мечтать.
Потом она спросила, не нужно ли нам захватить с собой орудия и другие вещи для устройства плантации; капитан ответил, что непременно нужно. Тогда она попросила его помочь советом, сказав, что купит нам все необходимое, не останавливаясь перед расходами. В ответ на ее просьбу капитан дал список потребных плантатору вещей, которые, по его подсчетам, должны 'были стоить от восьмидесяти до ста фунтов. Пестунья так выгодно все купила, точно сама была опытным виргинским купцом, только, по моим указаниям, приобрела всего вдвое больше, чем стояло в списке капитана.
Купленные вещи она погрузила от своего имени, а накладные составила на имя моего мужа, застраховав при этом груз на собственное имя, так что мы обеспечили себя от всяких случайностей и несчастий.
Должна вам сказать, что мой муж отдал старухе на эти расходы все свои сто восемь фунтов, которые, как я упоминала, были при нем в золотой монете; кроме того, и я дала ей кругленькую сумму; оставленный же у нее капитал сохранился в неприкосновенности, да и у нас на руках было еще около двухсот фунтов наличными деньгами, более чем достаточно для наших целей.
Наконец, очень веселые и довольные, что все так счастливо устроилось, мы отплыли из Багбис-Хола в Грейвсенд[111], где стояли еще около десяти дней и где капитан окончательно переселился на корабль. Тут он оказал нам еще одну любезность, на которую мы совсем не рассчитывали, именно: позволил нам сойти на берег погулять, взяв с нас слово, что мы не убежим и без лишних напоминаний вернемся на корабль. Муж был очень растроган этим свидетельством доверия и сказал капитану, что ничем не может отблагодарить его за такую милость и потому отказывается принять ее, не желая подвергать капитана риску. После этого обмена любезностями я вручила мужу кошелек с восьмьюдесятью гинеями, и он отдал его капитану со словами:
— Вот вам, капитан, залог, что мы вас не подведем. Если мы поступим по отношению к вам бесчестно, эти деньги останутся у вас.
После этого мы сошли на берег. На самом деле капитан имел достаточно оснований быть уверенным, что мы не сбежим: ведь запасшись таким грузом для будущего обзаведения, мы едва ли могли оказаться настолько безрассудными, чтобы остаться на берегу, где нам в случае поимки грозила смертная казнь. Словом, мы сошли с капитаном в Грейвсенде, весело поужинали вместе, переночевали в том же заведении, где ужинали, и утром, как было условлено, вернулись все вместе на корабль. В этом городе мы купили десять дюжин хорошего пива, немного вина, птицы и другой провизии, которую приятно иметь на корабле.
Все это время с нами была моя пестунья, которая проводила нас до Даунса[112] вместе с женой капитана, откуда они обе вернулись в Лондон. Разлука с матерью и то не была мне так тяжела, как разлука с этой преданной мне женщиной; больше никогда я ее не видела. На третий день после нашего прибытия в Даунс подул попутный восточный ветер, и 10 апреля мы снялись с якоря. Потом мы нигде не приставали, пока довольно сильная буря не пригнала нас к берегам Ирландии, и корабль бросил якорь в небольшой бухточке, в устье реки, название которой я забыла, но мне говорили, что это самая большая река в Ирландии[113] и течет она из Лимерика[114].
Тут дурная погода задержала нас, и капитан, по-прежнему любезный, снова взял нас с собой на берег: он хотел оказать внимание моему мужу, который очень плохо переносил качку, особенно в такую сильную бурю. В Ирландии мы снова запаслись свежей провизией, говядиной, свининой, бараниной и птицей, а капитан засолил пять или шесть бочонков мяса в пополнение корабельных запасов. Через пять дней погода улучшилась, подул попутный ветер, мы поставили паруса и через сорок два дня благополучно прибыли к берегам Виргинии.
Когда мы подходили к берегу, капитан позвал меня и сказал, что, как он заключил из моих разговоров, у меня есть в Америке родственники и я бывала там раньше; поэтому он предполагает, что мне известно, как поступают с каторжниками по их прибытии в страну. Я ответила, что ничего не знаю, а что касается моих здешних родственников, то я, конечно, никому из них не дам знать о себе, пока нахожусь на положении преступницы, и мы всецело полагаемся на его содействие, которое ему угодно было обещать нам. Капитан сказал мне, что нужно, чтобы кто-нибудь из местных жителей купил нас как невольников и отвечал за нас перед губернатором страны, если тот нас потребует. Я ответила, что мы поступим по его указаниям; тогда капитан пригласил одного плантатора, как бы для переговоров о продаже ему двух невольников — моего мужа и меня. Мы были формально проданы плантатору и сошли вместе с ним на берег. Капитан тоже пошел с нами и привел нас в один дом, что-то вроде гостиницы или трактира; там нам подали чашу пунша, приготовленного из рома и т.п., и мы хорошо поужинали.
Через некоторое время плантатор выдал нам отпускную и удостоверение, что мы верно ему служили. Таким образом, уже на следующее утро мы были вольны идти куда вздумается.
За эту услугу капитан потребовал у меня шесть тысяч тюков табаку — этот груз он должен был доставить купцу, зафрахтовавшему его судно; мы немедленно исполнили его требование и, кроме того, поднесли ему в подарок двадцать гиней, чем он был вполне удовлетворен.
По разным причинам здесь не место подробно рассказывать, в какой части Виргинии мы поселились; достаточно будет упомянуть, что корабль наш, согласно условиям фрахта, вошел в большую реку Потомак[115]; сначала мы хотели там и обосноваться, но потом передумали.
Как только мы выгрузили свой товар и сложили его в сарай, или склад, при квартире, которую наняли в небольшом городке, где пристал наш корабль, я первым делом стала наводить справки о своей матери и брате (о том роковом человеке, за которого я вышла замуж, как было подробно мной рассказано). Вскоре мне удалось узнать, что миссис***, то есть моя мать, умерла, а мой брат (или муж) жив. Признаюсь, это не доставило мне большой радости, но, что еще хуже, оказалось, что он покинул плантацию, где мы когда-то жили вместе, и поселился с одним из своих сыновей совсем близко от того городка, где мы сняли квартиру и сарай.
Сначала я несколько растерялась, но, сообразив, что он не может меня узнать, не только совершенно успокоилась, но возымела большое желание взглянуть на него, по возможности так, чтобы он меня не видел. С этой целью я расспросила, где находится его плантация, и с одной местной жительницей из тех, что у нас называются поденщицами, стала бродить возле владений брата, точно с намерением полюбоваться окрестностями. Наконец я подошла так близко, что увидела дом. Я спросила женщину, чья это плантация; та ответила, что она принадлежит такому-то, и, указав вправо, добавила:
— Да вот и сам хозяин со своим отцом.
— Как их зовут? — спросила я.
— Не знаю, как звать старого господина, а сына зовут Гемфри. Кажется, и у отца это же имя.
Можете себе представить радость и страх, овладевшие мной при виде этих людей: взглянув на отца, который был моим родным братом, я мигом сообразила, что с ним не кто иной, как мой родной сын. На мне не было маски, но я надвинула на лицо капюшон и теперь не сомневалась, что после более чем двадцатилетней разлуки, и притом никак не ожидая встретить меня в этой части света, брат мой меня не узнает. Но эти предосторожности были излишни, так как вследствие какой-то болезни глаз зрение у него ослабело и он видел лишь настолько, чтобы во время прогулки не наткнуться на дерево или не упасть в канаву. Женщина, сопровождавшая меня, рассказала мне об этом случайно, не подозревая, как это для меня важно. Когда мужчины приблизились к нам, я спросила:
— Он знает вас, миссис Оуэн? (Так звали женщину.)
— Да, — сказала она. — Если он услышит мой голос, то узнает меня. Но он плохо видит и на таком расстоянии никого не узнает.
И она рассказала мне, как ослабело его зрение, о чем я уже упомянула. Это меня успокоило, я открыла лицо и подождала, пока те двое пройдут мимо. Ужасно для матери видеть таким образом своего сына, красивого, цветущего мужчину, и не сметь привлечь к себе его внимание. Каждая мать, читающая эти страницы, поймет, какого труда стоило мне сдержаться, как я рвалась обнять его и плакать у него на груди, как все мое нутро переворачивалось и я не знала, что делать, как не умею сейчас найти подходящие слова для выражения этих мук! Когда он удалился, я вся дрожала и не отрываясь смотрела на него, пока он не скрылся из виду, потом, опустившись на траву, как бы с намерением отдохнуть, я отвернулась от своей спутницы и зарыдала, уткнувшись лицом в землю и целуя то место, по которому ступала его нога.
Мне не удалось, однако, скрыть свое волнение от этой женщины, и та подумала, что я заболела, а мне пришлось это подтвердить. Она стала меня поднимать, говоря, что здесь сыро и лежать на земле опасно; тогда я встала и пошла прочь.
На обратном пути я продолжала расспрашивать об этом господине и его сыне; тут представился новый повод для печальных мыслей.
— Среди жителей тех мест, где жил раньше этот господин, — принялась рассказывать моя спутница, желая развлечь меня, — ходит один странный рассказ.
— Какой рассказ?
— Говорят, будто этот господин, еще будучи молодым человеком, отправился в Англию, влюбился там в одну из самых красивых женщин, каких когда-либо видели в наших местах, женился на ней и привез сюда, к своей матери, которая тогда еще была жива. Он прожил с ней здесь несколько лет, — продолжала моя спутница, — и имел от нее несколько детей; один из них тот молодой человек, которого мы сейчас с ним видели. Но спустя некоторое время старуха, мать мужа, как-то стала рассказывать молодой женщине о своей жизни в Англии, довольно печальной, и заметила, что невестка переменилась в лице и почувствовала себя нехорошо. Ну, словом, выяснилось с полной несомненностью, что старуха свекровь — родная мать своей невестки и, значит, ее сын женился на родной сестре; открытие это повергло всю семью в такое смятение и ужас, что дело едва не кончилось совсем скверно. Молодая женщина не пожелала жить с мужем, сам он некоторое время был точно полоумный; наконец несчастная уехала в Англию, и с тех пор о ней больше ничего не слышно.
Легко себе представить, какое впечатление произвел на меня этот рассказ, но невозможно описать охватившие меня чувства. Я притворилась пораженной и стала задавать своей спутнице тысячу вопросов относительно подробностей, которые, как оказалось, были ей прекрасно известны. Потом я начала расспрашивать о семье, при каких обстоятельствах умерла старуха, то есть моя мать, и кому она оставила свое состояние; дело в том, что в свое время она торжественно пообещала отказать мне что-нибудь после своей смерти и устроить так, что если я буду в живых, то смогу тем или иным способом вступить во владение завещанным, причем ее сын, а мой брат и муж, не в силах будут воспрепятствовать этому. Моя спутница сказала, что ей неизвестно в точности, как у них там вышло, но говорят, будто моя мать оставила некоторую сумму денег и для выплаты ее заложила свою плантацию, с тем чтобы сумма была вручена дочери, если только она когда-нибудь объявится, будь то в Англии или в другом месте; доверенность на распоряжение этими деньгами оставлена ее внуку, которого мы только что видели с отцом.
Известие это было слишком важно для меня, чтобы я пренебрегла им, и, конечно, вызвало у меня тысячу мыслей, что мне предпринять, когда и каким образом дать знать о себе, да и нужно ли это делать.
В этом затруднительном положении я, по правде сказать, не знала, как себя вести и какое принять решение. Ни днем ни ночью эта забота не давала мне покоя. Я лишилась сна, стала молчаливой, так что муж это заметил и все гадал, что меня тревожит; пробовал развлечь меня, но все было напрасно. Он упрашивал меня признаться, что со мной; я долго отшучивалась, но наконец, чтобы отвязаться от него, сочинила историю, подкладка которой, однако, соответствовала действительности. Я сказала, будто расстроена тем, что нам придется покинуть это место и переменить наши планы, так как я обнаружила, что здесь меня могут узнать; дело в том, что после смерти моей матери некоторые из моих родственников переселились в эти места и я должна буду или открыться им, что в нашем теперешнем положении во многих отношениях неудобно, или уехать отсюда; и вот я не знаю, как быть; от этого я так задумчива и печальна.
Муж согласился со мной, что в нашем теперешнем положении мне ни в коем случае не следует открываться кому-нибудь, поэтому он готов переехать в другую часть этой страны или даже вовсе ее покинуть, если я нахожу это нужным. Но тут возникло другое затруднение: если я уеду в другую колонию, то не сумею заняться розысками имущества, оставленного мне матерью; с другой стороны, я не могла даже думать о том, чтобы посвятить своего мужа в тайну того брака; о таких вещах не рассказывают, и к тому же я опасалась последствий; но опять-таки, чтобы добраться до своего наследства, я должна была публично открыть, кто я такая и кем стала теперь.
Эта неопределенность длилась немало времени и начала сильно тревожить моего супруга; ему казалось, что я недостаточно откровенна с ним и не посвящаю его во все свои тревоги, и он часто спрашивал, чем он провинился, что я не хочу поделиться с ним своими горестями и заботами. По правде говоря, мне следовало доверить ему свои тайны, потому что ни один муж не был больше достоин этого; но я положительно не знала, как ему открыть такую вещь, а между тем, не имея возможности поделиться с кем-либо этой тайной, я изнывала под ее тяжестью, ибо, что там ни говори о нашей сестре, будто мы не умеем хранить тайны, жизнь моя служит неопровержимым доказательством противного. Но у каждого из нас — и у мужчин и у женщин — должен быть поверенный наших тайн, близкий друг, перед которым мы могли бы излить и наши радости, и наши горести. Иначе, печальная ли наша тайна или радостная, она становится нам в тягость и бремя ее подчас оказывается непосильным для нас. Все, что мы знаем о человеческой природе, только подтверждает мои слова.
Вот почему не только женщины, но и достойнейшие из мужчин проявляют иной раз слабость в этом деле: не в силах нести бремя тайной радости или тайной печали, они кончают тем, что кому-нибудь да открывают свою душу, лишь бы дать исход своим чувствам, лишь бы избавиться от этого невыносимого, бремени; и это не есть следствие глупости или беспечности, а совершенно естественное явление. Эти самые люди, даже если бы они продолжали бороться с искушением, в конце концов ночью, во сне, выболтали бы свою тайну, и она сделалась бы достоянием всякого, кто находился бы в это время поблизости. Так силен этот непреодолимый инстинкт, что люди, виновные в самых чудовищных преступлениях, хотя бы в убийстве, не в силах противиться ему; они должны поведать свою тайну, пусть даже ценою собственной жизни. Все эти внезапные исповеди и признания справедливо приписывают божественному промыслу; однако несомненно и то, что провидение, обычно избирающее своим орудием природу, и тут прибегает к естественным средствам, когда творит свои сверхъестественные дела.
Я могла бы привести несколько замечательных примеров, которые я вынесла из своего длительного общения с преступным миром. Когда я сидела в Ньюгете, я познакомилась там с одним человеком из числа так называемых «ночных птиц»; впрочем, может, теперь их стали называть иначе. А работали они вот как: к вечеру по тайному сговору с кем-нибудь из стражи такого молодца выпускают на волю; там он откалывает всякие штуки, а наутро специалисты по поимке воров (тоже честный народ!) «обнаруживают» все его проделки и за вознаграждение приносят потерпевшим все, что вор у них украдет за ночь. Так вот, этот парень непременно выбалтывал во сне, что он делал, что украл и у кого; можно было подумать, что он подрядился описывать свои приключения шаг за шагом, точно ему ничего не грозило! Поэтому, чтобы не выдать своей тайны постороннему, каждый раз, когда он возвращался с ночной прогулки, он был вынужден либо сам запираться на ключ, либо просить сторожа, на которого он работал, запирать его. С другой стороны, стоило ему поделиться своими приключениями и успехами с кем-либо из своих друзей и товарищей по оружию или хотя бы со своим хозяином (ибо как его еще назвать?), и все было в порядке: он мог спать спокойно, как всякий другой человек.
Надеюсь, что этот рассказ о том, как люди бывают вынуждены открыть. самые заветные тайны, и свои и чужие, не будет сочтен за ненужное отступление; ведь я затем только и решила напечатать описание своей жизни, чтобы из каждой ее части можно было вывести мораль; я рассказываю свою жизнь в назидание и поучение читателю, в надежде предостеречь его от моих ошибок и заблуждений.
Моя тайна, как я уже говорила, тоже лежала тяжелым бременем у меня на душе, и единственное, в чем я могла найти облегчение, было открыться мужу в такой степени, чтобы ему стала ясна необходимость переселиться в какое-нибудь другое место; и главной нашей заботой стало теперь, в какую часть английских колоний нам направиться. Муж был совершенно незнаком со страной, не знал и географического расположения разных мест, а я, не знавшая до сих пор, что означает слово «географический», имела о ней самое общее представление из частых разговоров с приезжими. Но мне было хорошо известно, что Мериленд, Пенсильвания[116], Ист— и Вест-Джерси[117], Нью-Йорк[118] и Новая Англия[119] все лежат к северу от Виргинии, и, значит, климат там холоднее; по этой причине я ко всем к ним чувствовала отвращение. Я всегда любила теплую погоду; естественно, что теперь, когда я старела, мне хотелось всячески избежать холода. Оставалось только переселиться в Каролину[120], единственную южную колонию англичан в Америке; туда я и надумала отправиться, тем более что мне легко было вернуться оттуда, когда придет время разыскивать имущество матери и потребовать его выдачи.
Придя к такому решению, я предложила мужу покинуть места, в которых мы остановились, и перевезти все наше имущество в Каролину, где я и предполагала поселиться. Он и сам понимал, что нам здесь неприлично оставаться, раз у меня тут есть знакомые, поэтому с готовностью принял мое предложение; о прочих же оостоятельствах я умолчала.
Но теперь возникло для меня новое затруднение. Главная забота по-прежнему тяжело угнетала меня, и я не могла думать о том, чтобы уехать отсюда, не разузнав тем или иным способом, что именно мать оставила мне; не могла я также примириться с мыслью, что уеду, не дав о себе знать своему прежнему мужу (брату) или нашему сыну; только, разумеется, мне хотелось сделать это так, чтобы ни мой новый муж ничего об этом не проведал, ни они бы ничего не узнали о нем и вообще не заподозрили, что у меня есть муж.
Я строила несчетное число планов, как это осуществить. Я бы охотно отослала мужа в Каролину, а сама приехала позднее, но это было неосуществимо; он ни за что не тронулся бы в путь без меня, будучи незнаком со страной и не имея понятия, как устраивать плантацию. Тогда я надумала уехать вместе, с частью наших товаров, а когда мы устроимся, вернуться одной в Виргинию за остальными; но я знала, что и в этом случае муж никогда не согласится на разлуку со мной и не останется там один. Все объяснялось просто: он вырос барином и не только был незнаком со страной, но еще и поленивался и, когда мы наконец обосновались на новом месте, предпочитал уходить с ружьем в лес, на охоту, которой здесь занимаются главным образом индейцы; повторяю, он предпочитал охотиться, лишь бы не работать на плантации.
Это были непреодолимые трудности, и я не знала, какой найти выход. Я положительно не могла побороть в себе желание открыться своему прежнему мужу, тем более что, не сделай я этого при его жизни, я, может быть, не сумела бы потом убедить моего сына, что я действительно его мать, и, таким образом, потеряла бы разом и сына и деньги, завещанные мне матерью. И все же, с другой стороны, мне казалось невозможным открыть им мое теперешнее положение — и то, что я замужем, и то, что сослана за море как преступница; вот и выходило, что непременно нужно уехать, а потом вернуться к прежнему мужу как бы из другого места и в другом образе.
По этим соображениям я продолжала настаивать перед мужем, что нам никак нельзя селиться на реке Потомак, ибо здесь тотчас станет известно, кто мы, тогда как, если мы переедем в другое место, мы ничем не будем там отличаться от семей прочих плантаторов; а так как местные жители всегда довольны, если к ним приезжают люди с достатком, чтобы купить плантацию или заложить новую, то мы можем быть уверены в радушном приеме и о нашем положении никто не узнает.
Я сказала ему также, что здесь живут мои родственники и я не смею дать им знать о себе в настоящее время из боязни, как бы им не стала известна причина моего приезда сюда, что подвергло бы нас большой опасности;
но так как моя мать умерла, то у меня есть основания предполагать, что она мне оставила некоторое состояние, может быть даже значительное, о котором стоило бы разузнать; но и этого нельзя сделать, не подвергая себя опасности, иначе как только уехав отсюда; впоследствии же, когда мы где-нибудь устроимся, я могу вернуться как бы с целью навестить брата и племянников, сказать им, кто я такая, и разузнать о завещании матери; тогда меня примут с почетом и окажут мне всякое содействие. Если же я затребую свою долю сейчас, продолжала я, неприятностей не оберешься: выдать-то они ее, может быть, мне и выдадут, но только под нажимом, скрепя сердце, осыпая меня проклятиями и оскорблениями, — а он, мой муж, неужели он вынесет это? Может быть, они еще потребуют от меня юридических доказательств, что я действительно являюсь дочерью покойной, и тогда, чего доброго, придется ехать в Англию. Как знать, может быть, я в конце концов и проиграю дело и просто останусь ни с чем. И вот после того, как я привела мужу все эти доводы, посвятив его в свою тайну ровно настолько, насколько нужно, мы с ним решили приискать себе местечко в какой-нибудь другой колонии, и сначала наш выбор пал на Каролину.
Мы стали наводить справки о кораблях, идущих в Каролину, и вскоре получили сведения, что по ту сторону залива, в Мериленде, стоит корабль, прибывший из Каролины, груженный рисом и другими товарами, и через некоторое время он пойдет обратно и дальше на Ямайку[121], тоже с грузом. Тогда мы наняли шлюп для перевозки своего имущества и, распростившись с рекой Потомак, переправились со всем своим добром в Мериленд.
Путешествие это было долгое и неприятное, и мой супруг заявил, что оно для него тяжелее, чем весь путь из Англии, потому что погода была дурная, вода неспокойная, а судно наше маленькое и неудобное. Вдобавок мы находились в добрых ста милях от устья реки Потомак, в краю, называемом Вестморленд, и так как эта река самая большая в Виргинии и я слышала даже, что это самая большая река на свете из всех, впадающих в другую реку, а не прямо в море, то мы страдали на ней от дурной погоды и часто подвергались большой опасности; ибо даром что ее называют рекой, но местами она так широка, что, плывя посредине, мы на протяжении многих миль не видели берегов. Потом нам надо было пересечь большую реку или залив Чесапик, который достигает тридцати миль ширины в том месте, где в него впадает река Потомак; потом мы плыли еще по каким-то водам, название которых мне неизвестно, и, таким образом, мы сделали добрых двести миль в утлом суденышке со всеми нашими сокровищами, и если бы случилось какое-нибудь несчастье, мы попали бы в очень бедственное положение: лишились бы всего своего добра и остались голыми и нищими в дикой, чужой стране, не имея ни друга, ни знакомого во всей этой части света. Одна лишь мысль об этом повергает меня в трепет даже теперь, когда опасность миновала.
Наконец после пятидневного путешествия мы прибыли к месту назначения — кажется, оно называется Филипс Пейнт, — и представьте, когда мы туда приехали, оказалось, что корабль из Каролины, окончив погрузку, ушел три дня тому назад. Это было большим разочарованием; однако я не упала духом и сказала мужу, что раз мы не можем ехать в Каролину, а страна, в которую мы приехали, красивая и плодородная, то не остаться ли нам здесь и не попробовать ли устроиться.
Мы тотчас же сошли на берег, но оказалось, что здесь невозможно ни поселиться, ни сложить товары; на помощь нам пришел один добрый квакер[122], присоветовав местечко, находившееся в шестидесяти милях к востоку, то есть ближе к выходу из залива; он сказал, что сам живет там, и там мы найдем как раз то, что нам нужно, то есть можем завести плантацию или подождать, пока нам укажут еще более удобное место; он так любезно нас приглашал, что мы согласились и поехали туда вместе с ним.
Там мы купили двух слуг: англичанку, только что приехавшую из Ливерпуля, и негра; без этого не обойтись людям, желающим устроиться в той стране. Добрый квакер много помог нам, и по прибытии в указанное им место мы нашли удобный сарай для своих товаров и помещение для себя и своих слуг, а месяца через два, по его указаниям, получили от губернатора большой участок земли под плантацию; после такого хорошего приема мы оставили всякую мысль ехать в Каролину. Мы были устроены на то время, пока будем расчищать свою землю и заготовлять лес и прочее для постройки дома, — в этом нам тоже помог добрый квакер. Уже через год у нас было расчищено около пятидесяти акров целины, часть ее мы огородили и засадили табаком; кроме того, у нас был огород и участок под пшеницей, вполне достаточный, чтобы снабжать наших слуг кореньями, овощами и хлебом.
Тут я убедила мужа отпустить меня в то место, откуда мы приехали, чтобы разузнать о своих друзьях. Теперь он охотнее согласился на мой отъезд, так как у него было довольно дела; кроме того, он мог развлекаться охотой, которую очень любил. Часто мы смотрели теперь друг на друга с большим удовольствием, думая, насколько лучше наша теперешняя жизнь не только Ньюгета, но и самых больших удач в гнусном ремесле, которым мы оба занимались.
Дела наши были теперь в прекрасном состоянии; мы купили землю у колониальных властей за тридцать пять фунтов наличными, и этой земли, на которой у нас было пятьдесят или шестьдесят работников, нам хватило бы на всю жизнь; что же касается детей, то давно миновало для меня время, когда я могла думать о чем-либо подобном.
Но наше благополучие этим не кончилось. Я, как уже сказано, переехала залив и побывала там, где жил мой брат, когда-то муж; но я не поехала в ту самую деревню, где была раньше, а поднялась по другой большой реке, к западу от Потомака, называющейся Раппаханок, и этим путем пробралась в местность за обширной плантацией брата, а оттуда по судоходному притоку Раппаханока к самой плантации.
Теперь я решила открыто явиться к своему брату (мужу) и без обиняков сказать ему, кто я такая; но, не зная, в каком расположении духа я его застану, вернее, опасаясь, как бы мой неожиданный визит не расстроил его, я решила послать ему сначала письмо, чтобы сообщить, кто я есть и что я явилась не с тем, чтобы заводить речь о старых отношениях, которые, я надеюсь, преданы забвению, но обращаюсь к нему, как сестра к брату, с просьбой помочь мне получить то, что оставила на мою долю наша покойная матушка, и не сомневаюсь, что он поступит по справедливости, особенно если примет во внимание, какой далекий путь я совершила.
Я приписала также несколько нежных слов о его сыне, который, как ему известно, также и мои сын; и так как я не совершила преступления, выйдя за него замуж, так же, как и он не виноват, женившись на мне, ибо ни я, ни он не знали тогда о нашем родстве, то я надеюсь, он уступит моему горячему желанию взглянуть разок на свое дорогое дитя и хоть ненадолго дать волю материнскому чувству, ибо я сохранила самую пылкую любовь к этому мальчику, который, наверное, совсем не помнит своей несчастной матери.
Я рассчитывала, что, получив это письмо, мой брат тотчас передаст его сыну, чтобы тот прочел вслух, так как по слабости зрения сам он не мог читать; но вышло еще лучше: оказывается, он разрешил сыну вскрывать все приходящие на его имя письма, и так как старика не было дома, когда посыльный принес мое письмо, то оно попало прямо в руки моего сына и тот вскрыл его и прочел.
Мой сын пригласил посыльного к себе в дом и спросил, где та особа, которая вручила ему это письмо. Посыльный назвал ему место, находившееся милях в семи оттуда; тогда он велел посыльному подождать, распорядился оседлать лошадь и в сопровождении двух слуг прискакал ко мне вслед за посыльным. Можете себе представить мое изумление, когда посыльный вернулся со словами, что старого господина не оказалось дома, но зато с ним приехал его сын и сейчас я его увижу. Я страшно растерялась, потому что не знала, мир это или война и как мне следует вести себя; однако у меня было только несколько секунд на размышление, так как мой сын ехал вслед за посыльным и, подъехав к моему дому, обратился с каким-то вопросом к посыльному, который в это время выходил от меня. Я не расслышала слов, но думаю, что он спросил, где та дама, которая прислала его, так как посыльный ответил: «Она в комнатах, сударь», после чего он идет прямо ко мне, целует меня, заключает в объятия и пылко обнимает, что не может проговорить ни слова; но я чувствовала, что грудь его поднимается, а сердце колотится, как у ребенка, который всхлипывает, но не в состоянии плакать.
Не могу ни выразить, ни описать радость, охватившую мою душу, когда я убедилась — а это было нетрудно, — что он пришел не как чужой, а как сын к матери, сын, никогда не знавший, что такое иметь мать; словом, мы долго плакали, обнявшись, пока наконец он первый не прервал молчания:
— Милая матушка, вы еще живы! Я никогда не надеялся увидеть вас.
Я еще не скоро пришла в себя.
Когда мы немного успокоились и могли разговаривать, сын рассказал мне о том, как обстоят дела. Сообщил, что не показывал письма отцу и ничего еще не говорил о нем; что все оставленное мне матерью находится в его распоряжении и он в точности исполнит волю покойницы; что же касается его отца, то старик немощен и телом и душой; полуслепой и беспомощный, он очень раздражителен и вспыльчив, и мой сын сомневался насчет того, сумеет ли старик найтись в таком деликатном деле, поэтому он приехал сам не только с тем, чтобы меня увидеть, — против этого желания он не мог устоять, — но и с тем, чтобы, узнав о положении вещей, я сама рассудила, стоит ли мне открываться его отцу или нет.
Все это было так благоразумно и предусмотрительно, что я убедилась в большом здравом смысле сына, который мог свободно обойтись без моих советов. Я сказала, что меня нисколько не удивляет состояние его отца, так как ум бедняги тронулся еще до моего отъезда; главной причиной его расстройства было то, что он не мог убедить меня жить с ним как с мужем, когда я узнала, что он мой брат; так как моему сыну известно лучше, чем мне, в каком состоянии находится теперь его отец, то я охотно последую всем его указаниям; сама я не чувствую большого желания видеть его отца, с меня довольно, что я увидела сына, от которого мне так приятно было услышать, что оставленное мне наследство находится в его руках, и я не сомневаюсь, что теперь, когда он узнал, кто я такая, он не преминет, как уже сказал мне, в точности исполнить волю покойницы. Потом я спросила, давно ли умерла моя матушка и где, и сообщила столько мелких подробностей о нашей семье, что у него не осталось и тени сомнения, что я его настоящая и доподлинная мать.
Тогда сын спросил у меня, где я живу и каковы мои планы. Я ответила, что живу на мерилендском берегу залива, на плантации одного близкого друга, приехавшего из Англии на одном корабле со мной, а на этой стороне залива у меня нет пристанища. Услышан это, он предложил мне переехать к нему и жить вместе, если мне угодно, хоть до самой смерти; что же касается отца, то старик никого не узнает и никогда не догадается, кто я такая. Немного подумав, я ответила, что хотя мне будет очень тяжело жить вдали от сына, однако я не могу сказать, чтобы мне было слишком приятно, живя с ним в одном доме, всегда иметь перед глазами несчастного старика, некогда сокрушившего мой душевный покой; и хотя я была бы счастлива находиться под одной крышей с ним (моим сыном) или в самой непосредственной близости от него, однако мне тяжело было бы жить в доме, где мне пришлось бы постоянно бояться за каждое свое слово, а я не в силах была бы удержаться в разговоре с ним от ласковых выражений, которые меня выдали бы и поставили в крайне неудобное положение.
Сын признал, что я совершенно права. — Но тогда, милая матушка, — сказал он, — вы должны поселиться как можно ближе.
И он посадил меня к себе на лошадь и увез на плантацию, смежную с землями его отца, где я была окружена такими заботами, точно у него в доме. Оставив меня там, он уехал домой, сказав, что о главном поговорит со мной завтра. В присутствии посторонних он называл меня тетей и отдал распоряжение хозяевам, которые были, по-видимому, его фермерами, оказывать мне всевозможное почтение, а уехав, прислал мне через два часа девушку-служанку и негритенка, а также провизии на ужин; я точно переселилась в новый мир и начала даже сожалеть, что привезла из Англии своего ланкаширского мужа.
Однако это сожаление было неглубоким, так как я от души любила своего ланкаширского мужа, который с самого начала пришелся мне по сердцу; и он, замечу мимоходом, вполне заслуживал моей любви.
На другое утро сын снова приехал ко мне почти тотчас после того, как я встала. После краткого приветствия он прежде всего вручил мне замшевый мешочек с пятьюдесятью пятью испанскими пистолями, сказав, что это на покрытие моих дорожных расходов из Англии в Америку, так как хотя это не его дело, однако он не думает, чтобы я привезла с собой много денег, — в эту страну не ездят с большими деньгами. Потом он вынул завещание своей бабушки и прочитал его мне; оказалось, что она завещала мне плантацию на реке Йорк, со всей челядью и скотом, доверив управление ею моему сыну до тех пор, пока он не услышит обо мне; в случае моей смерти плантация должна перейти к моим наследникам, если у меня есть дети, а при отсутствии наследников — кому мне будет угодно отказать ее по завещанию; однако доходы с этой плантации должны принадлежать упомянутому моему сыну до тех пор, пока он не узнает обо мне, если же меня нет в живых — то ему и его наследникам.
Несмотря на отдаленность этой плантации, сын не сдавал ее в аренду, но поставил над ней управляющего, как и над другой плантацией, принадлежащей его отцу и расположенной совсем рядом, а сам наезжал присмотреть за ними три или четыре раза в год. Я спросила, сколько, по его мнению, может стоить эта плантация. Он ответил, что, если я сдам ее в аренду, она будет приносить мне около шестидесяти фунтов в год, если же пожелаю хозяйничать сама, она будет приносить гораздо больше — около ста пятидесяти фунтов годового дохода. Но, принимая во внимание, что я, вероятно, поселюсь на другом берегу залива или, может быть, вернусь в Англию, он будет управлять ею от моего имени, как делал до сих пор, и тогда, наверно, сможет посылать мне на сто фунтов табаку ежегодно, а иногда и больше.
Все это было мне в диковину, ни к чему подобному я не привыкла; кажется, никогда с таким искренним умилением не взирала я на небо, никогда не испытывала такой живой благодарности к Провидению. Какие же чудеса оно творило, и для кого! Ведь я сама была чудом испорченности, какого еще свет не видывал. Еще раз скажу: не только теперь, но и всякий раз, что мне приходилось благодарить Провидение, моя прошлая жизнь, неправедная и гнусная, казалась мне особенно чудовищной; я ненавидела себя еще сильней, укоряла себя за эту жизнь еще больше, когда Провидение мне, недостойной, оказывало свою милость.
Пусть, впрочем, читатель продолжит для себя сам эти рассуждения — а они, безусловно, нуждаются в дальнейшем развитии, — я же буду продолжать свои рассказ.
Заботливость ко мне сына и его любезные предложения вызвали у меня слезы, и во время его речи они все текли из моих глаз, а рыдания не давали мне говорить; наконец я оправилась и выразила свою радость по поводу того, что забота об отказанном мне имушестве была доверена моему родному сыну; потом, переходя к вопросу о наследстве, сказала ему, что он у меня единственный сын на свете, и если я даже выйду замуж, то не могу уже иметь детей; поэтому я попросила его составить документ, согласно которому я завещаю всю эту плантацию ему и его наследникам. Окончив разговор о делах, я с улыбкой спросила сына, почему он до сих пор остался холостяком. Он тотчас ответил, что в Виргинии трудно найти жену, и так как я, кажется, собираюсь вернуться в Англию, то он просит меня прислать ему жену из Лондона.
Такова было содержание нашего разговора в тот день — приятнейший день, выпадавший мне когда-либо в жизни и доставивший мне самое живое удовольствие. После этого сын приезжал ко мне ежедневно и не раз возил меня в гости к своим друзьям, принимавшим меня с большим почетом. Несколько раз я обедала у него в доме, и тогда он старался удалить своего чуть живого отца, так что ни я его никогда не видела, ни он меня. В тот день, когда сын третий раз приехал ко мне в гости, я преподнесла ему в подарок единственную драгоценность, оказавшуюся при мне, — одни из двух золотых часов, которые я, как о том упоминалось выше, привезла из Англии в своем корабельном сундуке. Я сказала, что у меня нет больше ничего ценного, и попросила его целовать иногда эти часы в память обо мне, однако умолчала о том, что в бытность свою в Лондоне украла эти часы у одной дамы в церкви. Но это так, мимоходом.
Некоторое время он был в нерешительности, точно сомневаясь, брать ему подарок или нет. Но я настояла и убедила его принять; часы эти стоили немногим меньше его кожаного кошелька с испанскими пистолями даже в Лондоне, здесь же их следовало оценить вдвое. В конце концов он взял их, поцеловал и сказал, что берет эти часы в долг, но будет выплачивать его, пока я жива.
Через несколько дней он принес дарственную запись на плантацию и привел нотариуса, и я охотно подписала документ, возвратив его сыну с сотней поцелуев; никогда, кажется, не заключалось более полюбовной сделки между матерью и нежным, почтительным сыном. На другой день он принес мне обязательство, скрепленное подписью и печатью, управлять плантацией от моего имени со всем старанием и пересылать доходы с нее, куда я прикажу, причем означенные доходы должны быть не менее ста фунтов в год. Покончив с этим, он сказал, что так как я вхожу во владение перед сбором урожая, то имею право на доходы текущего года, и тут же заплатил мне сто фунтов испанскими долларами, попросив у меня расписку, что за этот год, до Рождества включительно, мной получено все, что мне причитается; происходило это в конце августа.
Я гостила там свыше пяти недель, да и потом мне стоило немало хлопот уехать. Сын вызвался меня проводить через залив, не я наотрез отклонила его предложение. Однако он упросил меня ехать в его собственном шлюпе, построенном наподобие яхты и служившем ему и для прогулок, и для перевозки груза. Я согласилась, и после самых нежных выражений сыновних чувств он отпустил меня, и через два дня я благополучно прибыла к моему другу квакеру. Я привезла с собой для нашей плантации трех лошадей с упряжью и седлами, несколько свиней, двух коров и много другого добра, подарок любезнейшего и почтительнейшего сына, какого только может иметь женщина. Я рассказала мужу все подробности своего путешествия, но только называла сына родственником;
прежде всего я заявила ему, что потеряла свои часы, и он, по-видимому, очень этим огорчился, но потом расписала, как любезен и внимателен был со мной родственник; сказала, что мать отказала мне такую-то плантацию и этот родственник сохранил ее для меня, в надежде рано или поздно получить обо мне известия; потом сказала, что поручила родственнику управлять этой плантацией — он будет аккуратно давать мне отчет о ее доходах, и вынула сто фунтов серебром — доход за первый год; наконец, показывая замшевый мешочек с пистолями, воскликнула:
— А вот, друг мой, золотые часы!
Муж воздел руки кверху и в восторге вскричал:
— Как милостив Господь к такой неблагодарной собаке, как я!
Так милосердие Божие оказывает одинаковое действие на всех разумных и чувствительных людей.
Потом я показала мужу, что привезла с собой в шлюпе, помимо всего этого: я имею в виду лошадей, свиней, коров и разные припасы для нашей плантации; изумление его еще более возросло, и сердце преисполнилось благодарности; и я утверждаю, что с этого времени раскаяние его сделалось таким искренним, обращение таким полным, какими только могут они быть у отчаянного молодца, вора и разбойника с большой дороги. Божьей милостью вернувшегося на стезю добродетели. В подтверждение моих слов я могла бы написать еще более длинную историю, чем эта; но описание добродетели не столь занимательно, как описание порока, и лишь одна эта мысль удерживает меня от того, чтобы посвятить жизни моего мужа отдельную книгу.
Итак, возвращаюсь к обстоятельствам, касающимся меня, ибо это повесть о моей жизни, а не о жизни моего мужа. Мы продолжали трудиться на нашей плантации, пользуясь помощью и советами друзей, особенно честного квакера, который был нам верным, благородным и преданным другом; и мы добились больших успехов: располагая с самого начала достаточным капиталом, как я уже говорила, и получив теперь еще сто пятьдесят фунтов наличными, мы увеличили число слуг, построили прекрасный дом и распахивали каждый год по большому участку целины. На второй год я написала своей старой пестунье, чтобы она порадовалась нашим успехам, и дала указания, как распорядиться оставленными у нее деньгами, которые составляли двести пятьдесят фунтов, как я уже сказала; я просила ее прислать нам эти деньги в виде товаров, что она и исполнила со своей обычной любезностью и преданностью, и весь отправленный ею груз благополучно прибыл к нам.
Там была разная одежда как для моего мужа, так и для меня; я позаботилась купить ему все вещи, которые, как я знала, он особенно любил: два красивых длинных парика, две шпаги с серебряными эфесами, три или четыре хороших охотничьих ружья, красивое седло с кобурами для пистолетов, отличными пистолетами и алой попоной — словом, все, что могло доставить ему удовольствие и придать вид барина, каким он и был в действительности. Я заказала много домашней утвари, которой нам недоставало, и белья для нас обоих. Что касается меня самой, то я мало нуждалась в платьях и белье, так как у меня был порядочный запас этого добра. Остальная часть моего груза состояла из разного скобяного товара, упряжи для лошадей, земледельческих орудий, одежды для слуг, сукна, шерстяной материи, саржи, чулок, башмаков, шляп и т.п., какие носит прислуга, — все по указаниям квакера. Груз этот прибыл в целости и сохранности, вместе с тремя служанками, дюжими девками, подысканными для меня моей старой пестуньей и очень подходящими для наших мест и для работы, на которую мы их собирались поставить; одна из них приехала с приплодом, ибо, как она призналась позже, забеременела от одного матроса еще до того, как корабль достиг Грейвсенда; она родила нам здорового мальчика месяцев через семь после приезда.
Муж мой, как вы можете себе представить, был немало удивлен прибытием этого груза из Англии и сказал мне однажды, после того как просмотрел накладные:
— Милая моя, что это значит? Боюсь, ты залезаешь в долги. Когда сможем мы расплатиться за все это?
Я с улыбкой ответила, что за все уже уплачено; и тут я рассказала, что, опасаясь несчастий в дороге и предусматривая разного рода неожиданности, возможные в нашем положении, я увезла с собой не весь свой капитал, но часть его оставила у приятельницы, теперь же, когда мы благополучно переехали океан и счастливо здесь устроились, я, как он видит, вытребовала эти деньги.
Муж был ошеломлен и некоторое время молча считал по пальцам.
— Постой, дай сообразить, — проговорил он наконец, продолжая считать и загнув прежде всего большой палец, — во-первых, двести сорок шесть фунтов наличными, потом двое золотых часов, кольца с бриллиантами, серебряная посуда. — И он загнул указательный палец. Потом, загибая средний: — Плантация на реке Йорк, сто фунтов годового дохода, потом сто пятьдесят наличными, потом лошади, коровы, свиньи и припасы, — тут все его пальцы оказались загнуты, и он снова перешел к большому, — а теперь еще груз, стоящий в Англии двести пятьдесят фунтов, а здесь вдвое больше.
— Что же отсюда следует? — спросила я.
— Что следует? Кто теперь посмеет сказать, что я попал впросак, женившись в Ланкашире? Мне кажется, я взял жену с приданым, и весьма недурным, — сказал он.
Коротко говоря, зажили мы теперь в большом достатке, и с каждым годом богатства наши возрастали; наша новая плантация незаметно расширялась, и за восемь лет, которые мы там прожили, мы подняли ее доходы до трехсот фунтов в год, то есть она приносила бы столько в Англии.
Через год я снова переехала залив, чтобы повидать сына и получить доходы с плантации за второй год; только что я сошла на берег, как была поражена известием, что мой прежний муж умер и его схоронили не больше как две недели назад. Признаться, для меня это не было неприятной новостью, так как теперь я могла не скрывать, что я замужняя женщина; перед отъездом я сказала сыну, что думаю выйти замуж за соседа-плантатора; и хотя, по закону, я давно могла это сделать, будучи свободна от прежних обязательств, да все боялась, что старая история получит огласку и мужу это будет неприятно. Сын мой, все такой же любезный, почтительный и услужливый, на этот раз принял меня у себя, заплатил мне сто фунтов и снова надавал мне в дорогу подарков.
Через некоторое время я известила сына, что вышла замуж, и пригласила его к нам в гости; муж тоже написал ему очень любезное письмо, приглашая его приехать. И вот через несколько месяцев сын приехал, как раз к тому времени, когда прибыл мой груз из Англии, и я сказала ему, что все принадлежит мужу, а не мне.
Нужно заметить, что после смерти моего несчастного брата (мужа) я откровенно рассказала мужу всю эту историю, объяснив, что родственник, о котором я говорила ему, не кто иной, как мой сын от этого злополучного брака. Он выслушал рассказ совершенно спокойно и сказал, что его ничуть бы не волновало, если бы старик, как мы называли его, был в живых.
— Ведь ни ты, ни он не виноваты, — сказал он. — Произошла ошибка, которую невозможно было предотвратить.
Он упрекал моего брата лишь за то, что тот просил меня скрыть все и жить с ним по-прежнему как с мужем, когда уже открылось, что он мой брат. Это, по его мнению, было низостью.
Так все эти затруднения были улажены, и мы зажили вместе как нельзя лучше. Сейчас мы глубокие старики: я вернулась в Англию почти семидесяти лет, а мужу было шестьдесят восемь; срок моей ссылки давно кончился, и теперь, несмотря на все тягости и бедствия, которыми так богата была наша жизнь, оба мы бодры и находимся в добром здравии. Некоторое время после моего отъезда муж оставался в Америке, приводя в порядок дела, и сначала я хотела было вернуться к нему, но по его просьбе отказалась от своего намерения, и он тоже приехал в Англию, где мы решили провести остаток наших дней в искреннем раскаянии, сокрушаясь от дурной нашей жизни.
Написано в 1683 году