II

Белостенный монастырь Богородицы Всех Скорбящих стоял на небольшом возвышении в центре города, и из его верхних окон были хорошо видны улицы, расположенные между монастырем и портом, и сама гавань. Весь предыдущий день сестры украдкой наблюдали за битвой и шепотом, потихоньку обменивались впечатлениями. Но сегодня выглядывать в окошки или рассуждать о превратностях войны не было времени: монастырь превратился в госпиталь, и сестрички, которые зареклись смотреть на мужчин и тем более дотрагиваться до их тел, были призваны матерью настоятельницей проявить все свое милосердие в уходе за изуродованными в сражении солдатами, а тех монахинь, которые содрогались при виде крови и от ее запаха, она убеждала, что солдаты «пострадали за то же дело, что и сам Христос». Из кладовых, из келий девственниц вытащили все узкие соломенные тюфяки и рядами разложили в залитой солнцем, южной крытой аркаде, и в течение всего дня сестры семенили туда и обратно, накладывая на зияющие раны мази, настоянные на травах, перевязывая сломанные суставы полосами от простыней, и настоем из лимона и красного клевера поили раненых, чтобы предупредить воспаления.

От тех из своих подопечных, кто мог и хотел говорить, к вечеру они узнали обо всех подробностях сражения, о двух сумасшедших англичанах, которые начисто порушили все планы обороны испанского города. Один из них, высокий, на корабле с красно-коричневым флагом, в возбуждении сбросил свою шляпу за борт корабля и приказывал спускать на воду лодку за лодкой с солдатами, с тем чтобы высадиться на берег. Но Бог помешал ему совершить это, начавшийся бурный прибой потопил лодки уже в гавани. Другой был капитаном корабля с белым флагом; он тоже был как одержимый; именно он начал брать испанские корабли на абордаж, вслед за ним сделали то же и другие; они бросали абордажные крюки за борта огромных новых галионов с благочестивыми именами двенадцати апостолов, и тут уж испанцам не осталось ничего другого, как поджечь свои превосходные суда в надежде, что огонь с них перебросится на корабли противника и уничтожит их. Сестры иногда прерывали свое занятие, прислушиваясь к стрельбе и канонаде, и когда появлялись новые страдальцы, теперь частенько не только с пулевыми ранениями, но и с ожогами, они

с трепетом спрашивали их: «Как вы думаете, они высадятся на берег?» И в конце концов, когда уже стемнело и стал ясно виден ослепительный свет горящей пристани, появился солдат, который вместо привычного ответа на их вопрос: «Конечно нет», произнес страшные слова: «Они уже высадились».

Вряд ли кто-нибудь спал в ту ночь в монастыре, да и в любой другой части города. Даже в темноте сражение продолжалось на баррикадах, спешно сооруженных на улицах города. Английские и фламандские матросы, распаленные грабежами, кровью и добычей, буйствовали на улицах, они вламывались в винные магазины, и к безумию победителей добавлялось безумие опьяневших от незнакомого им вина людей. Женщины и дети с воплями устремились в не занятые пока районы города или, полные решимости отстоять свое добро, свешивались с балконов высоких белых домов и бросали в солдат тяжелую медную кухонную утварь, камни, стулья, лили кипяток и швыряли на головы завоевателей горящую паклю.

«Они будут здесь к утру», – на ходу перешептывались монашки и снова спешили к своим раненым, и разные чувства – в зависимости от темперамента каждой – овладевали их умами под скромными монашескими чепцами. Порой это бывала смесь самых противоречивых чувств: страх, смирение, бесстрашие, смутный плотский интерес. Англичане выставили своих монахинь из монастырей в светский мир, а с монахинями побежденного врага – чего только они не сделают?

Но даже перед лицом такой угрозы положение служительниц Бога обязывало выполнять свой долг, и наутро сестры, бледные и измученные, потому что не ложились в постели всю ночь, разносили в южной галерее монастыря миски с супом, банки с мазями и рулоны матерчатых полос. Мать настоятельница приказала закрыть ворота и накинуть на них засов, сама же устроилась у подъемной решетки, чтобы решить, когда их нужно открыть. Хотя и важно было не допустить внутрь англичан, но не менее важно было и не обидеть никого из тех, кто нуждался в помощи. Но в то утро больше уже никто из раненых не поступил в монастырь, потому что в результате поражения наступил хаос, и теперь каждый раненый мог рассчитывать только на свои силы или просто оставаться лежать там, где его настигла беда. И в конце концов, поняв это, мать настоятельница покинула свой пост у ворот и вернулась в свой временный госпиталь. И ни монахини, ни раненые не знали о прибытии целой партии пьяных моряков до той самой минуты, пока они не вторглись во двор через маленькую дверь возле ворот.

Это было похоже на нашествие дьяволов: все они прокоптились до черноты, и многие из них были покрыты спекшейся кровью. Крепкие английские головы, привыкшие к легкому элю, распалились от выпитого ими диковинного вина. Они волокли за собой узлы с добычей прошедшей ночи, дурацкие вещи, вроде медных ламп, отрезов шелка, испанских сапог и кухонной посуды. Один из моряков воткнул в свою взъерошенную бороду дамский гребень, и у большинства из них на их коротких пальцах было по нескольку колец, зачастую налезавших лишь на первую фалангу пальцев. Женщин они не пощадят, подумала настоятельница, поднимаясь с тюфяка, и, пытаясь навести хоть какой-то порядок, обратилась к пришедшим с вопросом, чего они хотят. С тем же успехом она могла обратиться к глухим. Моряк с гребнем в бороде схватился левой рукой за ее четки, сразу порвал их и, крепко обняв ее за плечи правой рукой, впился в ее губы своим бородатым ртом. Она на какое-то время оказалась совершенно обезоруженной, как физически, так и умственно, но затем ужас и неожиданный поворот мысли обрели свой голос в молитве: «Боже, избавь меня, нанеси ему смертельный удар!» – и в то же мгновение она решила, что Бог услышал ее молитву и помог ей, дополнив длинный список своих чудес еще одним чудом. Но избавление пришло от рук одного из тех, кого она опекала минуту назад: потянувшись со своего тюфяка, он сумел дернуть за ноги моряка, и тот свалился, с грохотом ударившись головой о каменный пол галереи. («Все равно это Бог помог мне через своего посредника – человека», – всегда после того ужасного дня говорила себе настоятельница.) Но при виде творившегося вокруг нее безобразия она чуть было не пожелала, – что было бы большим грехом, конечно, – чтобы ее молитва звучала иначе: «Нанеси мне смертельный удар».

Раненые испанцы, которым их раны позволяли подняться на ноги, пытались защитить сестер, но вопли несчастных говорили о тщетности их усилий, и паника все возрастала, вплоть до того, что раздалось истерическое хихиканье сестры Агаты, которая оказалась такой ненадежной – мать настоятельница всегда боялась за нее. Абсолютно безотчетно и не надеясь ни на что, она бросилась на помощь Агате, так как если вопящей монахине грозит опасность, то хихикающая монахиня способна совершить грех. Но она так и не добралась до потенциальной грешницы: залп из нескольких ружей обратил весь этот ад в скульптурную, массовую группу. Настоятельница обратила свой взор к входу в галерею. Там стояли четверо мужчин, трое из них с еще дымящимися мушкетами в руках, четвертый опирался на палку, импровизированную трость из неровной серой ветки оливы. Все присутствующие, в том числе и все монахини, тоже смотрели на них, а нагрянувшие в монастырь моряки, пошатываясь, постепенно приходили в себя. Человек с палкой говорил с ними резко, энергично, на не понятном для нее языке. Но она увидела, как моряки поспешно построились парами и в относительном порядке промаршировали к воротам. Человек с палкой посторонился, пропуская их мимо себя, а двое из трех мушкетеров направились вслед за парнями, которые неожиданно превратились из вселявших ужас дьяволов в обычных пьяных людей. Третий человек с мушкетом остался стоять у ворот, а четвертый с трудом сделал шаг-другой вперед, и настоятельница увидела, что он ранен в ногу. Грубая повязка на его ноге ниже колена промокла, и кровь капала на его шелковые чулки.

Направляясь к ней, он снял с себя шляпу и, остановившись на почтительном расстоянии, поклонился ей.

– Я прошу у вас прощения, мадам, за недостойное поведение некоторых моих соотечественников. В этом виновато ваше вино. Надеюсь, ваши страдания ограничились кратковременным испугом.

У него прекрасный испанский язык, подумала настоятельница, да и лицо, хотя и бледное и искаженное от боли, тоже прекрасно.

– Это было ужасное потрясение, – просто призналась она. – Мне страшно подумать, что бы стряслось со всеми нами, если бы не появились вы. Сказать, что мы благодарны вам, – значит не сказать ничего о том, что мы на самом деле чувствуем.

Она заметила, что вокруг нее собрались монахини и не спускают глаз с человека, да и у нее самой сердце забилось от восхищения, когда она впервые увидела его. Настоятельница повернулась к сестрам и сказала:

– Вернитесь к своим обязанностям, наверстывайте упущенное время.

Робкие, как лани, монахини подчинились ее приказу, подобрали с пола, куда они от страха побросали, все свои тарелки, банки и перевязочные материалы и возобновили заботы о раненых, как будто ничего здесь не произошло. Настоятельница снова обернулась к англичанину, чтобы продолжить выражения благодарности, но вместо этого ей пришлось броситься вперед, чтобы подставить стул незнакомцу, которого качало из стороны в сторону и к которому с тревожным выражением на лице устремился уже единственный его сопровождающий.

– Это всего лишь слабость, вызванная потерей крови, мадам. Не беспокойтесь, пожалуйста, – сказал ей чужестранец.

– Как я могу не беспокоиться о таком добром друге, когда вижу его страдания, – твердо заявила маленькая женщина. – Вам не трудно будет прилечь? Эй, кто-нибудь, – обратилась она к лежащим перед ней на тюфяках раненым, – проявите благородство, отдайте ему свой матрас.

– Да нет же. Я не нуждаюсь в постели. Мне уже лучше, подобная слабость быстро проходит.

В ответ на обеспокоенный взгляд настоятельницы он улыбнулся ей, такой внимательный и так похожий на ребенка со своей грязной белой повязкой на ноге.

– Тогда что-нибудь стимулирующее, – предложила она, и скорее для того, чтобы порадовать ее, нежели из доверия к ее безобидному лекарству, он согласился.

– Это и в самом деле не помешает.

Он был приятно удивлен, когда настоятельница с необычайной резвостью – если принять во внимание ее длинные одежды, – сбегала и принесла ему маленький серебряный бокал с отборным бенедиктином. Увидев, с каким удовольствием гость выпил напиток, настоятельница решилась предложить ему сменить повязку на его ноге, но он отказался.

– Вы очень добры ко мне, но у меня нет больше времени. Одному Богу известно, что еще могут натворить эти ребята.

– А доктору вы покажетесь в ближайшее время? – настаивала она.

– Скорее всего, нет. Он начнет пускать мне кровь. И попытается успокоить боль, что уже сделано. Кривые сабли ваших парней одновременно и ранят, и лечат.

Англичанин снова улыбнулся ей, и она едва ли слышала, как он уверял ее, что больше нечего бояться нового нашествия банды. На рассвете он арестовал тех моряков и считал, что после них никто не посмеет сунуть носа в монастырь. А ей так хотелось, чтобы этот человек задержался в солнечной галерее среди ее пациентов. Как было бы хорошо поухаживать за ним, принести ему меду, зажарить курицу из монастырского курятника ему на обед! Глупая и грешная мысль. Надо будет наложить на себя епитимью. А он снова кланялся ей, собираясь уходить, когда настоятельница вдруг решилась спросить:

– Не скажете ли вы мне ваше имя? Вы чужестранец и до сих пор были нашим врагом, но сегодня вы стали другом, и мы будем молиться за вас как за друга.

Человек улыбнулся, и она тут же поняла, что он не из тех темных людей, которые с презрением относятся к молитвам верующих.

– Мое имя Ралей. Уолтер Ралей. И я счастлив и горд, что был полезен вам.

Он надел шляпу и, тяжело опираясь на оливковую палку, медленно, но твердо зашагал к дверям и вышел на площадь.

Миниатюрная мать настоятельница постояла немного, повторяя про себя резкие и труднопроизносимые слога, составлявшие его имя. Затем медленно подошла к двери и закрыла ее за ним. Эта входная дверь закрылась легко, а вот другая, в ее голове… многое она дала бы за то, чтобы и она захлопнулась, но она оставалась открытой. Она часто думала о нем и так же часто наказывала себя за это. И она считала частью наказания то, что лик Иисуса Христа, ясный и сияющий в ее воображении, теперь то и дело заслоняло другое лицо, бледное, узкое и искаженное болью, но улыбающееся. Иногда над лицом возникала изящная, с пером шляпа. И тогда настоятельница застывала в ужасе. Слыхано ли такое, чтобы Господь Бог был в шляпе? Какое смятение чувств и путаница поселились в голове этой серьезной и простой женщины! Но время и постоянные епитимьи понемногу освобождали ее память от образа чужестранца, и только изредка, по каким-то таинственным и нечестивым каналам памяти лик Христа в ее воображении возрождал имя «Уолтер Ралей».

Загрузка...