Глава вторая

НИДЕРЛАНДЫ. 17 НОЯБРЯ 1572 ГОДА

В тот ноябрьский вечер трое мужчин сидели, скорчившись, в дырявой палатке возле жаровни и явно ждали четвертого. Можно было подумать, что четвертого им не хватает для игры в карты, потому что на перевернутом вверх дном ящике лежала колода карт, стояли бутылка вина, на три четверти пустая, и несколько кубков. Но этому мирному предположению не соответствовали выражение беспокойства на их лицах и напряженные позы сидящих на табуретках людей. Хэмфри Гилберт просверливал новые дырки в растянувшемся от сырости ремне; гвоздь, которым он орудовал, скрипел в мокрой коже, и он время от времени делал паузу, поднимал кверху гвоздь и прислушивался; затем, убедившись, что это был не тот звук, которого он дожидался, Хэмфри качал своей большой башкой и снова принимался скрипеть гвоздем по коже. Всякий раз, когда Гилберт останавливался, Филипп Сидней тоже переставал писать, смотрел на выход из палатки и ждал. Но стоило Гилберту покачать головой, как Сидней, поймав его взгляд, смотрел на него с выражением сочувствия, затем снова принимался писать. Третий участник этой сцены казался не таким озабоченным. Он, склонив свой табурет на одну ножку, раскачивался и крутился на нем; при этом тихо напевал что-то, не размыкая губ, посматривал на бутылку и морщился при виде того, как мало вина в ней оставалось; а когда Гилберт замирал в ожидании, он громко вздыхал.

Наконец Сидней отложил в сторону перо, закрыл крышкой чернильницу и сложил бумагу.

– Это бессмысленно, – сказал он тихим голосом, – малыш уехал двенадцать часов назад, а то и раньше. Что-то с ним случилось.

– Я не доверяю местным жителям, – обеспокоенно заметил Гилберт. – Как только дело доходит до драки, они, похоже, готовы отвернуться от своих союзников и начинают заискивать перед испанцами. Это моя вина, мне не следовало отпускать его. Ведь если посмотреть, то он всего лишь мальчишка.

– Ладно вам, – произнес Гэскойн, рывком ставя табуретку в нормальное положение. – Если что-нибудь и случилось с ним, то считайте, что он сам нарывался на это. Да я тоже мог бы схватить испанскую пулю, а то и датскую пику себе в селезенку, и по делам нашим мы по уши увязли в дерьме до самой своей смерти.

– Мы не о тебе говорим, – все еще спокойно сказал Сидней, но в голосе его прозвучала нотка недовольства. – У тебя, может, и нет ничего за душой. Уолтер же молод, слишком молод, чтобы…

– Не надо об этом, – попросил Гилберт. Он встал и бросил так и не пробуравленный ремень в дальний угол палатки, где колеблющийся свет дымящего фонаря продолжал гореть. – Ему еще и двадцати нет; это его первый поход.

Гэскойн, решительно не желавший отказаться от своей пессимистической позиции, пробурчал будто самому себе:

– Те, кого боги любят…

– Перестань! – перебил его Сидней. – Эта дурацкая старая поговорка означает, однако, что если боги любят кого, то оставляют его молодым до восьмидесяти лет. Не унывай, Хэмфри. Может быть, кони увязли. Уолтер парень смекалистый. Кроме того, подумай, разве можно вечно стоять на его пути и оберегать его от всех напастей.

Гилберт снова сел. Его брюки из мягкой кожи, загрубевшие под непрекращающимися дождями, скрипели при каждом его движении. Гэскойн подкинул немного угля в жаровню и опять принялся тихо напевать. Новые струи дождя прошелестели по мокрой крыше. Какое-то время тишину в палатке нарушали только шипенье угля в жаровне и монотонное звучание бесконечной песни Гэскойна. Потом вдруг смолкло все. Певец снова тяжело вздохнул и взялся за карты.

– Ради всего святого, давайте что-нибудь делать. Иначе я сойду с ума и допью оставшуюся четверть бутылки вина, а ведь она у нас последняя. И мне совсем не хочется так поступать, потому что для Уолтера это будет приятный подарок. Филипп, тебе нынче фартит, «незримое свидетельствует», как говорят церковники.

– Не паясничай, – остановил его Сидней. – И у меня нет никакого желания играть сейчас.

– Да ладно тебе, давай сыграем. Я еще надеюсь отыграться на своей сдаче и побить тебя окончательно. Ничего мы тут не добьемся, если будем продолжать сидеть словно немые на похоронах.

– А, да ладно уж. Моя Пегги против твоего Пана. Готов поставить на кон свою хромую клячу, Хэмфри?

Гилберт покачал головой. Гэскойн принялся тасовать карты – из всего его имущества они были главным его сокровищем. Каждая карта представляла собой тончайший листок из слоновой кости – настолько тонкий, что просвечивался насквозь, а короли и королевы были нарисованы столь искусно, что могли сойти за художественные миниатюры. Королева червей была особенно хороша: у нее были рыжие волосы, тонкие губы и необычайной прелести руки Елизаветы Тюдор. Все остальные были брюнетками, в общем-то ничтожествами по сравнению с ней. Гэскойн никогда не видел королеву воочию, но намеревался в тот день, когда его честолюбивые мечты сбудутся и он окажется перед лицом ее величества, сказать ей, что во всех своих многочисленных и диковинных походах он всегда носил с собой ее портрет. Он только успел взять в руки свои карты и с радостью обнаружить, что рыжая королева выпала ему, как Гилберт снова вскочил на ноги и, опрокинув табуретку, ринулся к выходу. Сидней положил свои карты и спросил:

– Ты куда?

– К Лестеру. Я должен хоть что-то предпринять. Я постараюсь выпросить у него с десяток солдат и отправлюсь на поиски малыша.

– Я с тобой, – заявил Сидней.

Он протянул карты Гэскойну, который, вынув из кармана кожаную коробочку и положив в нее колоду, тоже поднялся с места и сказал:

– И я с вами.

Втроем они вышли на импровизированную улицу палаточного городка. Вдоль грязной дороги выстроились в два ряда палатки. Из некоторых доносились голоса и смех обитателей, но большинство из них, заполненные спящими людьми, тонули в темноте и безмолвии.

Мужчины решительно пропахали грязную дорогу и в конце ее повернули налево. На новом отрезке их пути грязь оказалась еще гуще и глубже, но он вывел их на открытую площадку, посредине которой находилась большая палатка – штаб-квартира Лестера. Подойдя ближе, они услышали мужские голоса и плюханье лошадиных копыт по грязи. В руках спешащих к палатке солдат плясали горящие фонари.

– Это они! – воскликнул Сидней и, схватив Гилберта за руку, устремился вперед, не замечая, что грязь с его ботинок летит прямо в лицо Гэскойна, поспевавшего следом за ним. Гэскойн выругался и отстал на шаг или два. Куда спешить, подумал он. Если это Уолтер, добрые вести никуда не денутся, а если это дурные вести о нем, тогда какой смысл торопиться?

Двое опередивших его товарищей остановились в круге света от фонаря, подошел к ним и не столь прыткий Гэскойн. Пытаясь заглянуть через плечи людей, столпившихся вокруг, он привстал на цыпочки и оперся рукой на плечо Сиднея. Бросив взгляд через толпу, Гэскойн снова опустился на пятки и возбужденно заговорил с Гилбертом, не обращая внимания на Сиднея, который, увидев, кто на нем повис, раздраженно посмотрел на него. Гэскойн знал, что Сидней не любит его, и с удовольствием без конца задирал бы его, если бы Уолтер не был их общим другом.

– Погляди на лошадей, Хэмфри. На них испанские уздечки и удила. Ей-богу, мальчики прихватили с собой пленных!

– Вернулся ли он сам? Хотел бы я знать. – Гилберт стряхнул со своего плеча руку Гэскойна и стал проталкиваться сквозь толпу. – Это люди Ралея? – спросил он несколько раз и, отчаявшись получить ответ, стал пробираться дальше. Сидней и Гэскойн ринулись вслед за ним в образованное широкими плечами сводного брата Ралея пространство, быстро заполнявшееся людьми, и скоро уже стояли перед палаткой Лестера. Из нее доносился знакомый застенчивый голос, о чем-то рассказывающий, при этом, как всегда, запинаясь. В тот же миг под напором ветра пола, прикрывавшая вход в палатку, взметнулась вверх, и прямо перед ними предстал Ралей. При свете фонарей, понавешанных на шестах вокруг палатки, они разглядели его лицо, бледное от усталости, мокрое и блестящее от дождя, с сияющими глазами и приоткрытым ртом.

– Привет, Хэмфри, Филипп, Джордж, – поприветствовал он каждого из них по очереди. – Видели, что мы доставили сюда?

– У тебя все в порядке? – спросил Гилберт.

– Лучше не бывает. Устал. Но вы поняли, с чем мы вернулись?

– Десять испанских грандов, наряженных хоть куда, и десять коней под золотыми попонами, – сказал Гэскойн, и второй раз за этот вечер Сидней обрезал его:

– Не паясничай.

Филипп Сидней понимал, что это золотой час юноши, и его друзьям следовало тихо стоять и слушать все, что он скажет, даже его похвальбы.

– На сей раз это не паясничанье. Только их не десять, а девятнадцать. И еще фургон герцога Альбы [10], полный серебряных и золотых монет, – жалованье испанской армии за шесть месяцев службы.

Вот уж тут все три его слушателя были потрясены.

– Что? – вскричали они.

И затем, когда великая новость дошла до них, они принялись жать ему руки, колотить его по спине, целовать в обе щеки.

– Полагаю, это действительно монеты? – с тревогой спросил Гилберт. – А то ведь эти испанцы большие проныры. Они не подсунули тебе какое-нибудь барахло, чтобы самим не остаться внакладе?

– Да нет. У них и времени на это не хватило бы. Я вам все расскажу потом, во всех подробностях, только сначала мне нужно переодеться во что-нибудь сухое. Я промок до нитки.

Все четверо тронулись в путь по грязной дороге к себе в палатку. То из одной палатки, то из другой подбегали люди и спрашивали, правда ли то, что говорят, но Гилберт, охранявший Ралея с одной стороны, и Сидней – с другой, отталкивали их, коротко бросая:

– Ага, он привез от Альбы мешки с деньгами, – и торопили Ралея вперед.

– Скоро войне конец, – рассуждал Гилберт по дороге домой. – Наши солдаты, как только им заплатят и хорошенько накормят, просто скушают испанцев. Испанцы же теперь, хлебнув горя, падут духом. Уолтер, мальчик мой, ты делаешь честь своей семье.

На его лице появилась одна из редких улыбок и, так никем не замеченная в темноте, исчезла.

Гилберт испытывал в отношении Уолтера не только гордость за его успех, но и благодарность. Потому что, как и все войны, которые проходят на мокрых, равнинных землях, эта тянулась бесконечно долго, пока обеим армиям не надоело воевать, не надоели грязища, дожди и ужасные неудобства до такой степени, что им уже было все равно, кто победит в этой войне, только бы вернуться домой, в теплую, сухую постель, где их досыта накормят. А у Гилберта были свои причины страстно желать окончания этой войны. То, чем для его сводного брата были Виргиния или Гвинея, для самого Гилберта был Северо-Западный пролив. Все, чего он желал в жизни, – это получить разрешение королевы и ее грамоту, хороший корабль под его командованием, чтобы отыскать путь к теплому и ароматному Востоку через холодные проливы, которые, по его убеждению, находились севернее Ньюфаундленда. Но для этого надо было сначала обратить на себя благосклонное внимание королевы, а Гилберт с его простой и честной натурой видел только один путь к сердцу королевы – это честно служить ей. Начинал он службу в Ирландии, но этого оказалось недостаточно; поэтому он и оказался в Голландии вместе с другими такими же джентльменами и дворянами, отдавшими свое время и состояние, сражаясь в королевской войне, и теперь утопавшими в грязи; их деньги ушли; их солдатам давно не платили, и они были на грани мятежа; а их надежды угасали день за днем под беспрестанными дождями. Теперь с этим будет покончено. Испанцы сникнут от столь неожиданно свалившейся на их головы беды, а испанская армия, и так довольно недисциплинированная в этой войне в Нидерландах, и вовсе взбунтуется, не получив заработанных денег. И именно рукой Уолтера были сбиты оковы с ног Гилберта. Милый Уолтер! Такой сумасбродный, такой сообразительный и такой везучий! Гилберт любил его за эти его качества – именно их явно не хватало ему самому.

Они вернулись к палатке и, наклоняя головы, один за другим вошли в небольшое пространство относительного уюта и комфорта. Возвращение домой знаменуется не только обостренным зрительным восприятием или некими характерными звуками, но и запахами, и Ралей с удовольствием глубоко вдохнул воздух, заполненный запахами керосиновой лампы и мокрой кожи. В течение этого дня, полного событий, он не раз думал, будет ли ему дано вновь ощутить их. Испытывая сонливое довольство, он опустился на табуретку, которую до этого занимал Гэскойн, улыбнулся друзьям и протянул руки над жаровней. Сидней встал на колени – как слуга – и начал стаскивать с него сапоги с огромными шпорами. Гэскойн, чтобы не оказаться в стороне, налил вина в один из кубков и, в насмешку над Сиднеем, тоже встал на колено и предложил вино Уолтеру. Гилберт в это время рылся в вещах, пока не отыскал шерстяной плащ, подбитый овечьим мехом, и когда Сидней поднялся с колен, держа в руках сапоги, Гилберт сказал:

– Снимай с себя всю мокрую одежду, Уолтер, и надевай это.

Ралей охотно подчинился, встал и, расстегнув застежки и ремни, сбросил тяжелые, пропитанные влагой одежды на пол. Какое-то мгновение он оставался голым, по-мальчишески стройный, с белой как алебастр кожей, за исключением его рук и шеи, которые были постоянно открыты и поэтому резко выделялись своим коричневым цветом на фоне этой белизны. Потом с чувством наслаждения завернулся в плащ и снова сел на табурет.

Гэскойн, затаив дыхание, наблюдал за ним. Для него, мужчины сорока лет, это мимолетное явление мальчишеского тела явилось воплощением юности, и непорочности, и невостребованных возможностей. Уолтер был молод, хорош собой, обаятелен и смел. И несомненно, после этого одного-единственного, такого удачного дня он сразу станет фаворитом королевы. Широко открыв глаза и чуть приоткрыв рот, она будет слушать рассказ о двадцатилетнем юноше, который во главе подразделения страшно уставших людей отобрал у испанцев золото, которое испанский генерал с нетерпением ожидал, отсиживаясь в своей неприступной крепости. И когда вся история будет изложена, за спиной рассказчика вдруг окажется его лучший друг, Джордж Гэскойн, ждущий своего часа. В ожидании момента, когда счастливым оборотом речи, неожиданной остротой или удачным комплиментом он сумеет приковать внимание королевы к себе. Вот в чем была причина того, что он, взрослый, поглощенный земными делами, многоопытный человек так рьяно поддерживал дружбу с этим мальчиком, во всем уступал ему и льстил. Однако и насмехался над ним порой. Потому что этот человек был достаточно умен, – хотя ум его никогда не приносил ему желаемой выгоды, – и он прекрасно понимал, что Ралей не дурак и ему быстро надоест друг, который только и делает, что подлизывается. Так что похвалы Гэскойна никогда не бывали чрезмерными.

Когда Ралей осушил кубок и поставил его на место, Гэскойн спросил:

– Так где же твои дукаты, Уолтер?

– У графа. Где же еще им быть? – с неприязнью ответил Уолтер: он заметил и глубоко осудил издевку Гэскойна над Сиднеем.

– Чертовщина! Какая ошибка! – вскричал Гэскойн. – Почему ты не сразу пришел сюда? Я бы растолковал тебе, что нужно делать.

– А что еще можно сделать, как не передать главнокомандующему пленных и все остальное?

– Взял бы половину, а то и все, что захватил, себе и отвез бы в Уайтхолл или Виндзор [11], или еще куда-нибудь – туда, где сейчас пребывает королева, и положил бы к ее ногам.

– Чьим ногам? Ах, королевы. Много было бы толку от этого! Все это нужно здесь. Солдат не кормили толком и не платили им вот уже много месяцев. У нас самих скудный стол.

Гэскойн постучал пальцем по горлышку пустой бутылки.

– Не о том речь. Тебе нужно подумать о собственной карьере. Завоевать расположение королевы куда важней для тебя, чем накормить ораву болванов.

– Твой путь ведет в пустыню, – торжественно заявил Гилберт, – и если королева, как утверждает молва, действительно хоть наполовину женщина, не в этом путь к ее расположению.

Гэскойн презрительно скривил губы.

– Если она хотя бы наполовину женщина, как о ней говорят, денег Альбы хватит для того, чтобы купить ее душу… и тело.

Сидней с раздувающимися ноздрями резко наклонился вперед на своем табурете. Наконец-то, кажется, появилась полновесная и объективная причина для ссоры, о которой он так долго мечтал.

– Откажись от своих слов, Гэскойн, или, видит Бог, я разделаюсь с тобой.

Гэскойн, взглянув на Ралея, сразу заметил, что выражение усталости и довольства на его молодом лице сменила настороженность, и только пожал в ответ плечами. Ссориться с Сиднеем он не собирался.

– Да пожалуйста, если это тебе так надо. Не думал что ты такой принципиальный.

Слова Гэскойна не успокоили Сиднея, и он продолжал с вызовом:

– В этом походе с Уолтером было еще двадцать, как ты назвал их, «болванов». Они тоже подвергались опасности, и они, как и все другие подобные им, должны получить свою долю тех благ, которые доставляют деньги.

– Накормить солдат и заплатить им значит, как мне кажется, покончить с войной, – вставил практичный Гилберт.

– Я бы сказал – это значит снабдить армию материальными ресурсами, – уже не так агрессивно ответил Гэскойн Гилберту. Он никогда не рассчитывал занять место сводного брата в сердце Ралея.

– Ладно, хватит спорить, послушаем лучше, что нам расскажет Уолтер, – предложил Сидней.

Ему, единственному из четверых, было безразлично, покончил ли Ралей с войной или она будет продолжаться, узнает ли королева о золоте или нет. Сидней не притязал ни для себя, ни для своих друзей на карьеру такой ценой. Он хотел жить и наслаждаться жизнью, находиться там, где происходят волнующие события, узнавать людей, которые способствуют возникновению таких событий, по возможности самому участвовать в них. Он отправлялся не туда, где жизнь сулила ему награды, а туда, где было Дело. И когда раздавался бой барабанов, оповещая об окончании очередного Дела и о наступлении тишины, он уходил, удовлетворив свои амбиции и оставив по себе лучшую память. И сейчас он не хотел раздумывать над тем, что может принести каждому из них этот день в будущем, он хотел услышать, как все произошло.

– Это было нетрудно, – начал свой рассказ Ралей. – Весь тот день ничего с нами не происходило, никого мы не видели. Хозяйка какой-то фермы дала нам черствого хлеба и поднялась по лестнице наверх к окну посмотреть, как мы будем есть ее хлеб – так я думаю. И вдруг оттуда, сверху она испуганным голосом стала гнать нас прочь: она увидела испанцев на дороге и побоялась, что если они вдруг заметят нас и поймут, что она нас накормила, то сожгут ее ферму. Я взбежал по лестнице, выглянул из окна и далеко, на горизонте увидел длинную вереницу конников и посредине нее повозку. Я догадался, что в ней было что-то ценное, иначе этот медленно ползущий фургон они поставили бы в конец. Мы доели хлеб – его было не так уж много – и поскакали полукругом, пока не взяли в кольцо участок дороги. Перед нами оказался мост через канал и возле него стога сена. Мы спрятались за ними и стали ждать. Дорога была очень плохая, и передние конники не ожидали нападения, они спокойно ехали, и примерно тридцать из них переправились через мост первыми. За ними, бултыхаясь в грязи, следовала повозка, а дальше, позади нее, двигались еще человек тридцать. Я велел моим парням приготовиться и, когда повозка поравнялась с нами, сказал: «Вот вам, детки, и обед на завтра, вылезайте и забирайте его». Мы захватили фургон и расправились с солдатами, следовавшими за ним, прежде чем уехавшие вперед услышали шум схватки и вернулись назад. Некоторые из них, увидев, какой мы учинили разгром, удрали, остальные сражались с нами, но это было уже ни к чему – не готовы они были к бою. Так вот мы и привели сюда фургон и заодно пленных, вот и все.

Закончив свой бесхитростный рассказ, он зевнул и сладко потянулся.

– Неплохой урок стратегии, – сказал Гилберт.

– Три против одного – не так уж мало, – добавил Сидней.

– Да не выступали они одновременно втроем против нашего одного, – снова зевнув, уточнил Ралей.

– Надеюсь, в своем донесении Лестер все опишет, как было, и не забудет, что это твоя заслуга, я не его, – заметил Гэскойн. Во время своей реплики он встал и откинул в сторону полу палатки. – Дождь кончился, – сказал он и вышел наружу.

Как только за ним закрылся полог, Сидней протянул руку к Ралею и сжал его запястье. Оно было очень тонким, его пальцы плотно охватили руку.

– Не позволяй ему отравлять твою душу его дурацкими наставлениями, Уолтер, – поспешил он высказать свое мнение, пока не вернулся в палатку Гэскойн. – Раз уж дело сделано, какое значение имеет чье-то там донесение? Только раз дай зависти укусить тебя – и ты погиб навек.

Услышав приближающиеся шаги Гэскойна, он поспешно убрал свою руку.

– Пойду спать, – сказал Ралей, прикрыв руками глаза.

Однако уже в постели, в темноте палатки он никак не мог уснуть. Его мозг как будто превратился в зеркало, в котором все события прошедшего дня отражались одно за другим. Он снова видел сражение у моста. Потом сцену, когда он докладывал о деле Лестеру. Потом стал раздумывать: а что бы он стал делать, если бы сначала пришел к Гэскойну и послушался бы его совета? Он пересек бы пролив, как всегда при этом мучительно страдая от морской болезни; он пришел бы к королеве и высыпал бы золото к ее ногам; как она была бы довольна! Нет, она разгневалась бы на него за дезертирство, как сказал Хэмфри. Какая же из представившихся ему картин была верна? Он подумал о наспех высказанном предупреждении Сиднея. При этом воспоминании Уолтер тяжело вздохнул и перевернулся на другой бок. Возможно, Сидней прав: не в награде радость, она в самом действии. Но что-то тревожило его душу, что-то совершенно чуждое высоким идеалам рыцарства, исповедуемым Сиднеем. Он любил Сиднея, наверное, даже сильнее всех других, похрапывающих тут же, рядом с ним. Характер Сиднея, его спокойный нрав и способность воспламеняться, его идеалы и поэзия – все в нем привлекало юношу, который сам во многом повторял его. Но притягивал его к себе и Джордж. Если одна часть Ралея принадлежала Сиднею, то другая осознавала куда более изощренное, тайное родство с иной, более жесткой, беспокойной и приземленной натурой. Вероятно, именно в ту ночь, когда он беспокойно ворочался на своем соломенном тюфяке и слышал шорох дождя по крыше палатки, началась эта дуэль между двумя компонентами его души, именно тогда разыгралось начало этой дуэли, конец которой мог наступить только после его смерти. То он был верным учеником Сиднея, и ему наплевать было, напишет в своем донесении Лестер о нем или нет. И тут же – ученик Гэскойна – он весь покрывался холодным потом при мысли о том, что в рапорте не окажется его имени. И все это время Уолтер прекрасно понимал, что нет у него ни выбора, ни своей воли в этом деле. Он состоял из двух персон – поэта и хитроумного софиста [12], боровшихся между собой за господство над ним, и ни один из них не мог отказаться от этой борьбы, не поранив его душу. «Кто же я?» – спрашивал он самого себя. «Сидней!» – кричал поэт. «Гэскойн!» – вопил софист. «Вы оба», – жалобно стенал Ралей.

Наконец два духовных символа – обитателя нашего героя угомонились.

А в это время Лестер потребовал себе две новых свечи, и когда их зажгли и они, колеблясь от сквозняка в дырявой палатке, осветили стол, он склонился над своим донесением. Новости, которые генерал собирался сообщить королеве и Совету, вселяли в него бодрость. Наголову разбит отряд из шестидесяти испанцев, девятнадцать из них и фургон с золотом захвачены в плен. Вот порадуется королева! Но имени падавшего с ног от усталости, всего в грязи мальчика, который повел в бой солдат за «завтрашним обедом», в рапорте не было. Должны были пройти целые годы, прежде чем имя его достигнет украшенных драгоценностями ушей королевы. Когда Ралей услышал о том, что его имя не было упомянуто в донесении, по неприятному ощущению в животе он понял, что Гэскойн в нем одержал свою первую победу.

Загрузка...