Когда он садился в машину, его охватила нерешительность, почти стыд.
А ведь просто машина стоит перед порогом, на котором, скрестив руки на животе, стоит Матильда и ждет, когда он уедет, а в дверь просунулась голова Пиа — полуиндианки-полуиспанки — вот и все. При отъезде присутствовал еще Чайна Кинг — ни слова не говоря, он чинил сбрую, а Тонзалес, сидя верхом на лошади, ждал, пока машина тронется, чтобы ехать поглядеть за скотом.
Майлз Дженкинс в своем обычном ковбойском снаряжении и черной шляпе на голове стоял у капота, жуя резинку и только смотря на него, длинного, тощего и хмурого. Кэли Джон понял, что чуть не сделал глупость. Он уже собрался было садиться назад, как в такси. На кого бы они были похожи; один — спереди, другой — сзади, молодой — в черной шляпе, старый cottleman[4] в такой же широкополой, только очень светлой бежевой, почти белой шляпе? Они уселись рядом, посмотрели друг на друга, нашли, что все в порядке, и украдкой улыбнулись. Дженкинс не сразу дал газ, Кэли Джон махнул рукой сестре на прощание, и они покатили по дороге.
Кэли Джон испытал некоторое облегчение, когда Матильда исчезла из виду, — так ученик чувствует себя лучше подальше от глаз своего учителя.
Он ничего ей и не сказал накануне вечером. Она у него ничего не спросила. Не в первый раз он избегал ставить ее в курс того, что его мучило. И каждый раз, когда такое случалось, она доказывала свое неизменное терпение. Она ухаживала за ним с большим вниманием. Временами она не могла сдержать чуть заметной улыбки, в которой было больше доброжелательства, чем насмешки.
Сначала это слегка сердило его, потом, через несколько дней, если такое продолжалось, он в конце концов впадал в ярость, потому что знал, что она обязательно прознает про его тайну.
Угадала ли она и на этот раз? Зеленый баул был перевязан веревками, и Матильда не могла себе позволить развязать их. Документы были под ключом. Имени он не произнес, ничего не сказал.
Этим утром, правда, кое-что произошло. Пока машина подпрыгивала на ухабах и он временами толкал плечом плечо Майлза Дженкинса, Кэли Джон припомнил инцидент в подробностях.
Когда они построили дом, то есть ту комнату, что служила теперь общей гостиной, сделали это, естественно, в стиле домов своего детства, характерном для Новой Англии. Пол выложили большими красноватыми каменными плитами, которые поначалу были шероховатыми, но в конце концов отполировались, в середине одной стены сделали камин с большим колпаком, железными подставками для дров и каминной решеткой. Два квадратных, довольно низких окна были разделены на квадратики, а стол вытесали из целого куска дерева.
Некогда, после предательства Энди, Кэли Джон молчаливо, но яростно ополчился на все, что тому принадлежало.
За один день он вынес из дома, потом из конюшен множество ящиков с разнообразными вещами, вплоть до календаря, ломаной трубки и старых тапок.
Каждый раз он считал, что покончил с этим, и постоянно находил какую-нибудь вещь, принадлежавшую другому. И через пять, и через десять лет, и еще долго после этого ему попадались под руку вещи, на которых ножом были вырезаны инициалы Энди Спенсера, или забытое на дне ящика фото, на котором сфотографировались вдвоем.
И только один раз Матильда произнесла с отчаянием:
— А если ты ошибаешься, Джон?
— Тогда все ошибаются…
Разве не за него были все честные люди или у него не было совести?
Если в городе и не знали всех деталей их разъезда, каждый смог дать ему почувствовать, что симпатии на его стороне. Кое-кто пытался заговорить с ним о зяте и новом компаньоне Майка О'Хары, но он останавливал таких махнет рукой и горько усмехнется: «Оставим это… «
Спенсер олицетворял собой могущество, которое было недосягаемо. А Кэли Джон был человеком, с которым поступили несправедливо и на которого ополчилась судьба. Судьба? Он с сомнением улыбался.
Просто все привыкли относиться к нему по-особенному, не совсем как к больному, за которым ухаживают, и тем паче не совсем как к человеку, пережившему несчастье.
Например, его охотно брали арбитром в споры или же просили у него совета, как будто бы он был в каком-то роде воплощением справедливости.
Матильда никогда больше не заговаривала о том, что он может ошибаться. Правда, никогда он и не чувствовал, что она безоговорочно против Энди, как, например, Пегги Клам, которая больше чем он сам принимала в штыки своего шурина и не стеснялась показывать это на людях.
Ну так вот, через тридцать восемь лет, сидя за завтраком напротив своей сестры, пока крошка Пиа — мела пол, волоча по нему ноги, Кэли Джон обнаружил новый объект, подлежащий уничтожению.
Он рассеянно смотрел на камин. С незапамятных времен на торце каминной полки висели чашки, образуя своего рода гирлянду. Чашек таких теперь уже было не найти — необычной формы, с раскрашенными от руки жанровыми сценками, вернее одной и той же сценкой: перед низким деревенским домиком катаются на снегу дети.
Чашки были английскими. Матильда купила их у разносчика в тот год, когда они построили дом, и сама же подвесила их так, как они теперь висели, — чтобы было повеселее, как она говорила.
С тех пор о чашках больше не думали. В первые годы, правда, они ими пользовались.
Кэли Джон их неожиданно пересчитал. Осталось всего четыре. Вначале было шесть. Матильда проследила за его взглядом и поняла. Первую чашку разбил однажды вечером он сам, когда помогал ей мыть посуду. Он отметил это, и как вспомнил — удивился: столько утекло времени!
Это треснутая…
Итак, треснутая была его. Когда шесть или семь лет спустя служанка палкой от швабры разбила еще одну, то это оказалась самая бледная чашка, которой никогда не пользовались.
Значит, среди четырех оставшихся была и чашка Энди.
Матильда ждала, что брат сейчас встанет с посуровевшим лицом, как он делал это, когда находил что-нибудь, что принадлежало другому или чем другой пользовался, подойдет к камину, возьмет четыре чашки и, ни слова не говоря, бросит их в мусорный ящик.
Он и действительно двинулся, намереваясь встать, но тут же снова сел на место и опять заработал челюстями, избегая смотреть на камин. Может быть, именно это послужило причиной того, что Матильда перестала беспокоиться, и он даже немного разозлился: почему она больше не приходит в панику от его неожиданных выходок. Да и она кое-что сказала из ряда вон выходящее. Когда он выходил, сестра спросила:
— Ты вечером вернешься?
Значит, ей было известно, что он отправляется не в ближний путь.
Может быть, она даже точно знала, куда он едет.
Мужчины проехали Тусон и направились к восточному тракту — утренний воздух был чист, и мир казался пустынным.
Майлз Дженкинс в свои девятнадцать лет находил совершенно естественным катить по асфальтовой дороге, гладкой, как слюда или серебряное полотно — посреди красивая белая полоса и таблички, на которых вместо названий были номера.
Это больше удивляло Кэли Джона, особенно когда они проехали Нарду, повернули налево и взяли чуть выше по отрогу Скалистых гор. Тусон скрылся из виду, его заслонили высокие горы. Но мало-помалу, по мере того как приближались к Санбурну, Джон начинал узнавать знакомый ему пейзаж — эту гигантскую равнину, точнее — плато, которое отсюда казалось круглым, как тарелка без единой трещины, со всех сторон его окружали горы, которые солнце окрашивало во всю гамму цветов — от синего до красного или розового.
Ну чем не страна между небом и землей, отделенная от мира, подвешенная в пространстве из чистого хрусталя? Раньше, когда он оказывался тут, у него перехватывало горло. Он искал и не находил, как туда попасть. На какое-то мгновение он задумался, каким же образом он попадал в этот небесный цирк.
И только приблизившись к горам — на первый взгляд непреодолимому препятствию — можно было увидеть, что препятствие это отступает, затем открывает в себе проход, и он с удивлением обнаруживал, что продолжает ехать по равнине.
Это был все тот же Великий тракт, который он знал, когда по нему, как волны прибоя, катились люди — одни останавливались на обочине, чтобы построить тут свое ранчо, а другие карабкались по утесам, вгрызались в гору киркой или взрывали ее динамитом, чтобы найти в ее недрах медь или серебро.
Впервые у него в голове зародился вопрос: зачем он сюда приехал?
Родился он на влажных холмах Коннектикута, и почти все его детские воспоминания — это снег, туман или дождь. Правда, и там случался летом зной.
Кэли Джона не покидало, например, воспоминание о вишнях. Сад с вишневыми деревьями, и мальчишки, которые карабкаются на них и набивают себе животы уже поклеванными птицами плодами.
Не забавно ли перенести сюда вишневые сады? На плоскогорье, над его головой, расстилалась пустыня с двурогими кактусами, которые часто принимали форму старинных индейских скульптур, присваивая себе внешность варварских богов.
Даже на foot-hills, там, где почва была плодородная, оставалось ощущение хаоса, выжженной покрасневшей земли, изъеденной палящим солнцем как песок.
Он приехал и остался. Никогда не думал уезжать, в Коннектикут никогда больше не вернулся. И тем не менее затруднялся сказать, что именно он тут любил.
Город Тусон, который вырос рядом с ним и стал настоящим городом с небоскребами и аэропортами? Да он на него и внимания не обращал и знал еле-еле.
Великий тракт остался таким же, каким он увидел его по приезде вместе с тысячами людишек, съехавшихся отовсюду — они цеплялись за землю, за горы или за равнину, убивали друг друга в случае необходимости для того, чтобы не покидать эти земли.
Машина катилась, а Кэли Джон не произносил ни слова. Майлз Дженкинс тоже. Тем не менее молчание не тяготило их, они не чувствовали, что молчат: черное и светлое сомбреро кое-где вместе наклонялись, чтобы выглянуть в окошко. Дженкинс жевал свою резинку, Джон — кончик сигары и так продолжалось целые мили, чувство общности, возникшее между ними обоими, было настолько сильно, что, когда машина неожиданно остановилась, они стыдливо вышли каждый со своей стороны и можно было подумать, что они избегают смотреть друг на друга.
Они находились у въезда в Санбурн, и остановиться им пришлось из-за огромной надписи, белых загородок, какого-то сарая, набитого размалеванными, как на сельском празднике, вещами.
Дженкинс, наверное, бывал тут раньше, потому что прислонился к машине на самом солнцепеке и не тронулся с места. Кэли Джон, который лет двадцать в Санбурне не был, нахмурился и с агрессивной подозрительностью взглянул на хозяина сараюхи, — маленького толстяка с кирпичным лицом, одетого, как в кино, — он им рукой показал на ограду. Там был турникет, ящик вверху ограды для пожертвований посетителей.
Это место, которое Джон никогда не видел, было кладбищем убитых в этих местах людей, то, что теперь называют Boothill graveyard.
Иначе говоря, кладбище тех, кто умер насильственной смертью. Останки их свозили сюда понемногу отовсюду, потому что в те времена, когда они были убиты, убийца ограничивался тем, что хоронил свою жертву на месте преступления, и не для того, чтобы скрыть его, а для приличия.
На ровно выстроившихся в ряд крестах, как на военных кладбищах, были разные имена, известные и незнакомые, включая имена убитых женщин и детей, целых семей, уничтоженных апачами.
Нужно было только обернуться — и горы оказывались перед тобой, горы, откуда сбегали тропы, по обочинам которых индейцы устраивали свои засады.
В ту пору, когда Кэли Джон приехал сюда, спокойствие было почти восстановлено. Апачи еще тут жили, но уроки, которые преподали им шахтеры и ковбои, лишили их былой агрессивности.
Такой-то… Повешен 12 июня 1887.
Такой-то. Убит Мануэлем Б.
Такой-то… Убит…
Несколько имен из тех далеких времен. Немного. Он знал истории револьверных выстрелов, судов линча, карательных экспедиций, но это совсем не было похоже на то, что некоторые называли тогда «прекрасными временами».
Машинально он читал имена, даты. 1908… 1911…
Он знал стариков, кто в те времена, когда он здесь объявился, сумели уже стать по большей части значительными людьми и ходили в черных рединготах, светлых брюках и широкополых шляпах а-ля Дикий Запад. Они снова оказались перед его внутренним взором, они сидели за столом для фараона или рулетки у Малыша Гарри, не за теми столами, где затевали потасовки пьяные или еще не совсем пьяные шахтеры, а за теми, что оставляли для них специально и где золотые доллары возвышались перед каждым ровными стопочками.
Что говорить — его жизнь началась тут, и он насупился, увидев на последней могиле имя китайца, который был отцом его китайца, Чайна Кинга — отец его долго держал маленький ресторанчик на открытом воздухе.
Ни слова не говоря, Кэли Джон проследовал перед комичным кладбищенским сторожем, презрительно взглянув на фотографии мертвецов и повешенных, которые тот ему предлагал.
Где Санбурн? Здесь было десять тысяч жителей, и Кэли Джон — один из этих десяти тысяч. Повсюду были улицы, шахты, салуны, театр; вдоль улиц, по краям которых стояли деревянные дома или дома из необожженного кирпича, беспрестанно сновали всадники.
Город, как и халупы вокруг шахты «Марина», растаял. Теперь он был совсем маленьким, очень чистым, с одноэтажными домами, выкрашенными в белый цвет, и островками зелени.
Зачем Кэли Джон в самом деле сюда приехал? Накануне, засыпая, в неясной поэтической полудреме, он без колебания ответил бы: «За правдой».
Теперь ему не произнести этих слов, не покраснев. За какой правдой?
Правдой о пуле, которую он получил в руку? О человеке, с которым они когда-то, он и другой — длинные и тощие, как Майлз Дженкинс, — сошли с маленького поезда, в вагонах которого не было стекол, воды не хватало и он то и дело делал остановки?
Кэли Джон шагал по улицам, и ему казалось, что он совершенно один.
Среди прочих маленьких городских банков он заметил один знакомый, но тот даже находился не на старом месте. «Санбурн-палас» исчез, испарился, на его месте было пусто, какой-то перекресток, но вывеска конкурировавшего некогда с ним салуна — «Эльдорадо» — удивила Кэли Джона.
У Малыша Гарри играли, но находились у него в салунах и женщины, которые пели и танцевали — у них были большие груди и толстые ляжки, которые подчеркивались очень узкими корсетами.
В «Эльдорадо» только играли, женщин не было, и Кэли Джон подошел к салуну, читая рекламные объявления, из которых явствовало, что заведение осталось совершенно таким, каким оно было в 1880-м, в них уточнялось, что именно этот салун посещали самые знаменитые ганмены Запада и что многие из них нашли тут свою смерть.
Он толкнул дверь и узнал бар с самой длинной стойкой, какую он когда-либо видел, с зеркалами, бутылками — старые бутылки здесь не выбросили — и фотографиями. В глубине по-прежнему стояли столы с объяснительными табличками.
— Вы знали Малыша Гарри? — спросил у хозяина, стоявшего за стойкой, Кэли Джон.
— Я здесь всего три года…
У хозяина был сильный славянский акцент. Он, наверное, обосновался в Санбурне сразу, как прибыл из Европы.
— В этой брошюре вы найдете всю историю города, — добавил он.
Справа, на улице, вернее при выходе на эту улицу, зияла дыра, похожая на вход в ущелье, — это была самая знаменитая в тех краях шахта, на которой он работал.
А совсем рядом дом, он внимательно оглядел его, и горло у него перехватило.
Именно тут в блестящие периоды, когда у них заводились деньжата, они жили оба на полном пансионе у прекрасной Луизы, довольно полной брюнетки, которая была похожа на императрицу Евгению и в которую все они были влюблены.
Иногда вечером Энди возвращался понурив голову, ложился рядом с ним у Луизы был только один просторный дортуар — и заявлял с деланным равнодушием:
— Завтра уезжаем отсюда.
Это значило, что он проигрался. Это случалось нечасто. Он не играл как все остальные. Да он и не был как все. В его облике была некая нервозность, которая не встречается у этих мужчин, выдубленных солнцем и изъеденных песком из шахт. Лицо у него так и оставалось бледным, и он был любимчиком Луизы, которая считала, что у него девичья кожа.
Вечерами напролет он, отмечая все выигрыши, сидел у стола с рулеткой и был поглощен расчетами, в которых Кэли Джон ничего не понимал. Иногда Малыш Гарри посматривал на Энди с повышенным вниманием, хотя шантрапа, к которой они принадлежали, его не интересовала.
— Сразу видно, что ты сын училки! — пошутил однажды Кэли Джон, взглянув на листочки, испещренные цифрами.
Компаньон не засмеялся, только втянул в себя воздух.
Он и правда был единственным сыном учительницы из Фарм Пойнт, так что, будучи еще ребенком, в школе был как у себя дома. Не потому ли у него так рано зародились мысли о побеге.
В двенадцать лет он заявил:
— Я уеду, и вы все обо мне еще узнаете.
В тринадцать — четырнадцать он сам выбрал себе в друзья Кэли Джона, может быть, потому, что чувствовал в том собачью покорность и преданность.
Если их наказывали, он с уверенностью заявлял:
— Пусть. Однажды они поплатятся.
Он много читал, знал все истории про Запад и границу. В шестнадцать он по случаю купил книжку по геологии.
— Думаешь, мать тебя отпустит?
— Это как ей захочется. Если отпустит, мы расстанемся по-хорошему, с поцелуями. Если нет, я все равно уеду.
А Кэли Джон бы не отважился уехать без родительского согласия. К счастью, у него было много братьев и сестер. Единство семьи не так много значило для его родителей.
…Еще одна табличка, дом, который показался ему совсем маленьким, а ведь в воспоминаниях он остался самим воплощением роскоши: театр Санбурна, который называли «Клеткой для попугаев».
Такой же, как был. Турникета больше не было, но та же конторка, где платили за вход и продавали сувениры, гид открывает дверь в пыльный зал с ложами, как будто висящими в воздухе, сцена с выцветшим занавесом, фотографии звезд: Лили Пиктон, Линда Лу, Мадам Мусташ. Блондинка Мери…
Он бы вернулся к машине и уехал, не заметь знакомый дом с верандой, а на веранде — старика, который качался в кресле-качалке. Он не мог вспомнить поначалу его имя. Его взяло сомнение: не подводит ли память, особенно из-за длинной белой бороды? Однако Кэли Джон отважился подойти поближе.
— Доктор Швоб? — поинтересовался он.
Старик взглянул на него, нахмурил густые белые брови.
— Я тебя не узнал, сынок. Тем не менее то, как ты произносишь мое имя, наводит на мысль, что ты тут когда-то был. Входи. Бери стул…
Взгляд его не утратил живости. Зубы были длинные, и из-за этого казалось, что он скалится.
— Ты с ранчо?
Странно, когда к тебе в шестьдесят восемь относятся как к мальчишке.
Доктор, правда, был значительно старше. Ему было больше сорока, когда Кэли Джон познакомился с ним. Тогда доктор был толстоват, массивная цепочка от часов пересекала белый жилет, он носил цилиндр с плоским верхом, и тогда доктора украшала квадратная иссиня-черная борода.
— Меня зовут Кэли Джон…
— Это мне ничего не говорит… Какой год?
— С тысяча восемьсот девяносто седьмого по тысяча девятисотый. В шахте…
— Я тебя лечил?
— Однажды кусок породы упал мне на ногу…
— Если не лень, войди в дом, увидишь, что кабинет остался таким же, каким ты его знал…
Темная комната с креслом, обитым черным молескином, складной столик, бледный фаянс, а на стене ковер, который выцвел еще тогда, когда Кэли Джон был тут, дипломы на иностранном языке.
— Зайди, если интересно… Меня-то вот подводят ноги. Остальное — в порядке. Да! В прошлом году я еще принимал роды, последние, в тот день господа мои юные коллеги отправились, не знаю уж там на какой конгресс медиков… Я иногда кое-кого из них вижу, приезжают, как ты, взглянуть, — как тут… Те, кто может, понимаешь? Большая-то часть отправилась Бог знает куда продолжать свою собачью жизнь… А некоторые стали богачами и влиятельными людьми, приезжают в больших машинах показать останки города хорошеньким женщинам… У тебя ранчо?
— Около Тусона.
— Как называется?
— «Кобыла потерялась».
— Кажется, я что-то про него слышал… Ты кладбище видел?
— Видел, — проворчал Кэли Джон.
— Те, кто приходят посмотреть на него, не понимают… Задают идиотские вопросы… Думают, что мы были бандитами… Они не знали этих мест в мое время с апачами, с одной стороны, которые отдавали свои земли по пяди, бутлегерами, спекулянтами, бандитами — с другой, и никого, чтобы во всем этом навести порядок, потому что все торопятся разбогатеть и безжалостно расталкивают друг друга локтями.
Закон был очень нужен, разве нет? Ну вот его и творили сами, честно, принимая риск на себя… Это не мешает тому, что те, кто сумел воспользоваться трудом тысяч животных, а люди того времени в основном такими и были, оказались теми, кто сумел взять свои денежки…
— Как Малыш Гарри, например, — отважился вставить свое слово Кэли Джон, смущенный, как перед школьным учителем.
Старый доктор взглянул на него с удивлением, губы у него раздвинулись в саркастической усмешке, обнажая длинные желтые зубы.
— Малыш Гарри всегда оставался только счетоводом. Ведь его и называли Счетоводом, знаешь?
— Да…
— И не только потому, что он был похож на счетовода, со своей бородкой и пенсне, он действительно им был.
Не знаю, где его искали, но его точно искали… Те, кому он был нужен… Понимаешь?
Казалось, он забавляется сам с собой, играя с собственными воспоминаниями, как с мячиками.
— Следи за тем, что я говорю… С одной стороны, дают деньги. Много денег, потому что для того, чтобы привлечь достаточное количество народа к шахтам, нужно было им хорошо платить… Вокруг этих работающих людей вскоре собираются проходимцы, которые поузнавали в больших городах, что нужно представителям людского стада. Во-первых, алкоголь для того, чтобы хорошенько забыться вечером, когда на тебя наваливаются мысли и одиночество. Хороших шахтеров ведь не сделать из людей, которые думают, ведь правда? Потом — женщины, женщины, которые мурлычут милые и нежные песенки и суют им под нос свои пышные формы… Потом — карты, кости, рулетка, все, что угодно… Надежда заработать деньги быстрее, чем скребя землю или гоняя скот по foot-hills…
Он вынул из кармана плоскую бутылку с виски и протянул ее собеседнику…
— Если нужен стакан, в кухне есть… Служанка ушла за покупками.
Рот у него по-прежнему оставался полуоткрыт, а зубы… На самом деле, то, как он смеялся, вызывало в памяти образы, связанные с лошадьми.
— Люди, которые платят… Следи за тем, что я говорю… Толстосумы, директора, типы с Уолл-стрит, которые вложили деньги в шахты… Думаешь, им нравится смотреть, как эти спекулянты прибирают к себе денежки, которые они дали шахтерам?..
Пока денег немного, еще ладно…
Я говорю о своем времени, потому что не знаю, как это делается сейчас, впрочем…
Представь себе, что один из этих типов со своим салуном зарабатывает от пятнадцати сотен до двух тысяч долларов каждый вечер… И что он такой не один здесь, в Тусоне, в Бисбее — всюду, где люди тяжело работают…
Почему бы тем, кто платит, самим не забирать назад свои денежки? Вот, наверное, что я хотел тебе объяснить…
Нашли Малыша Гарри, дали ему на что построить самые красивые салуны, на что пригласить самых красивых баб и держать банк…
Только Малыш Гарри был просто счетоводом, и я знаю что говорю, потому что был его другом и еще за год до смерти он приезжал ко мне.
Он их не очень-то любил, клянусь тебе.
— Вы знаете, на кого он работал?
— Если бы и знал, не сказал, потому что у меня есть еще несколько лет жизни — ну да, я решил, что проживу до девяноста двух, как моя бабка, и я сдержу слово… Ну а эти годы я хочу прожить в мире…
— Вы знаете… — Кэли Джону потребовалось набрать воздуха, чтобы выговорить имя, которое он не произносил столько лет, — Энди Спенсера?
— Я слышал о нем. Он был очень богат. Женился на одной из девиц О'Хара.
Мы вместе с ним приехали сюда из Коннектикута. Он был моим школьным товарищем. Мы родились в один и тот же день и год.
— А!
Слишком поздно. Джону захотелось вернуть свои неосторожные слова, но было поздно. Лицо старого доктора застыло. В буквальном смысле слова.
Челюсти с хрустом захлопнулись, и тонкие губы сомкнулись на длинных зубах.
В то же самое мгновение вернулась с корзиной провизии старуха негритянка.
— Она сейчас затащит мое кресло в дом…
Кэли Джон неумело помог матроне. На него пахнуло запахом затворника, глубокой старости — запах этот пропитывал воздух. Всюду была пыль, серый налет, и он, сам не понимая каким образом, очутился на свежем воздухе.
Случаю было угодно столкнуть его лицом к лицу с еще одним стариком, еще одним долгожителем, и этого он узнал уже с первого взгляда.
Кэли Джон подозвал к себе Майлза Дженкинса, и они пошли вместе перекусить. Небольшая гостиница высилась невдалеке от старой шахты чистенькая, как новенькая, с тенистым садом.
Вошли они вместе. Пахло хорошей кухней. Седоволосая дама подошла к ним:
— Завтракать будете?
В глубине очень чистой комнаты, в плетеном кресле, сидел мужчина и смотрел на них.
— Мсье Лардуаз?! — воскликнул Кэли Джон.
Лет ему было меньше, чем доктору Швобу, и года на три-четыре больше, чем Джону, — Кэли величал его «мсье» только из уважения. Он называл его «мсье», потому что его всегда так звали, потому что и сам он всегда так представлялся: «Мсье Лардуаз… «
— Кэли Джон… Вы, наверное, меня не помните, потому что я только три года работал в шахте, в девятисотые ГОДЫ.
Мужчина встал, на ногах он держался прекрасно и выглядел так же хорошо, как его визитер.
— Если вы хоть раз заходили в «Санбурн-палас» и играли, я узнаю вас и через десять лет! — заявил он, с преувеличенным вниманием рассматривая посетителя.
Он работал крупье у Малыша Гарри, и именно он чаще всего стоял у стола с рулеткой. Тогда у него были любимцы и цилиндр, который он снимал только при исполнении своих обязанностей. Глаза у него были светло-карие, почти золотистые, губы довольно полные, и ему с трудом удавалось придать своему мягкому и ласковому лицу суровое и собранное выражение.
— Остался в этих краях? Марта! Два аперитива.
Вермут?
— Да, спасибо. У меня ранчо недалеко от Джейн-Стейшн.
— Доволен?
— Да.
— Тогда все хорошо… За ваше здоровье! Да, время от времени старички заглядывают… Ну как, изменилось все, а? Три года назад нас в городе и сорока человек бы не набралось. Приехали врачи, нашли, что климат прекрасен для некоторых болезней. Понемножку пошло… Если заглянете в сад, увидите господ из Нью-Йорка, Чикаго, Бостона, которые проходят курс лечения. Планируем расширяться. Мой сын в деле. Через два года у нас будет гостиница на двести мест…
Он представил Кэли Джона жене:
— Из старожилов… Имя не имеет значения… У него ранчо рядом с Тусоном…
Пришлось долго выслушивать про курсы лечения и будущие предприятия, и Майлз Дженкинс, прислонившись спиной к стене с календарем, неутомимо двигал челюстями, притом что лицо его оставалось совершенно непроницаемым.
— Скажите, мсье Лардуаз…
Ему не хотелось произнести что-нибудь неосторожное, как это было у доктора, расспрашивать у бывшего крупье самого Малыша о Малыше Гарри показалось ему неуместным.
— У меня был товарищ, которого вы знали, потому что он иногда играл, но больше проводил целые вечера, выписывая номера, выпадавшие на рулетке…
— Тиммерманс?
— Нет.
— Мазарес?
— Нет…
— Не торопитесь… Я их всех знал, всех игроков, крупных и мелких, что прошли перед моими глазами.
Чтобы избежать дальнейших перечислений, Кэли Джон произнес:
— Энди Спенсер…
Второй раз за это утро произносил он это имя.
— Я его прекрасно знал, потому что он появлялся, если так можно сказать, до конца… Он женился на одной из дочек Майка О'Хары. Когда он играл, то хранил такое безразличие, как ночной горшок…
— Он и в тысяча девятьсот девятом еще появлялся здесь?
— И позже… До того момента, как Малыш Гарри не убрался в Тусон. Это было началом конца. Ставни закрывались одна за другой, люди какое-то время еще здесь сшивались, потом уезжали искать счастья в другое место.
— Он приезжал поездом?
— Он слишком далеко жил, чтобы приезжать на лошади. У него тоже было ранчо, гоже, наверное, около Тусона, потому что сходил он с тусонского поезда…
— Он крупно играл?
— Достаточно… Даже иногда слишком, потому что ему случалось подписывать векселя.
Ему случалось подписывать векселя…
А ведь они жили вместе на одном ранчо! И Кэли Джон ничего не знал, и Матильда тоже! Никогда Эиди не упоминал о Санбурне, если только о нем не вспоминали.
И что, теперь не называть его имени, не произносить его про себя, когда он уже дважды назвал его.
Ну так вот — Энди Спенсер! Запрет нарушен. Джон смотрел правде в глаза.
Энди чаще, чем его компаньон, покидал ранчо, потому что покупками, продажами, формальностями занимался он. Бывало, по два дня и больше не появлялся дома, ездил ли он в Тусон или Феникс.
Итак, в эти дни он отправлялся в Санбурн. К Малышу Гарри. И играл. А в то время Роналд Фелпс жил в Санбурне…
Машина перевалила горы и теперь катила по пустыне с серо-зелеными кактусами. Вскоре в лучах заходящего солнца появился Тусон, и никак было не понять, кому пришла в голову мысль начать строить город прямо посреди сожженной солнцем равнины. Несколько небоскребов белели в поднебесье. От подножия горы веером расходились дороги.
Он остановился в городе всего на несколько минут, по привычке, чтобы, на минутку облокотившись о стойку бара «Пионер Запада», выпить виски. Он пожал несколько рук, ему показалось, что за ним следят, и он был доволен, увидев в зеркале среди бутылок отражение своего сурового и серьезного лица. Сигара во рту, тень улыбки, вид, как будто говорил: «Вы еще кое-что увидите… «
Как Энди Спенсер в Фарм Пойнт, когда он, с побледневшими щеками и резко обозначившимися скулами, заявлял: «Они еще услышат обо мне»! — и взгляд его, казалось, охватывал весь поселок.
Когда машина, поднимая за собой клубы красной дорожной пыли, подъезжала к дому, все было красным от заходящего солнца. Матильда не появилась на пороге, и по одному этому он почувствовал: она что-то знает. Ни Чайна Кинг, ни Гонзалес тоже не появлялись.
Кэли Джон толкнул заднюю дверь, старую, как ее называли, — она распахивалась прямо в общую гостиную — и увидел спину своей сестры, которая что-то говорила. Пиа, как всегда босиком, сидела в углу и чистила картошку.
Матильда, конечно же, слышала, как он подъехал, слышала машину, видела облако пыли, но она не спешила оборачиваться; взглянула на него и спросила, почти не разжимая губ:
— Хорошо доехал?
Затем, после паузы, во время которой она набрала в легкие воздуху, отважилась произнести:
— Он приезжал…