Многолетний опыт конкретного исторического исследования гомеровской поэзии показывает, что зафиксированные в ней формы и типы политических отношений, как правило, не поддаются простому и однозначному определению, требуя от исследователя максимальной гибкости и растяжимости формулировок. Объяснить это можно только тем, что практически любая из тех политических ситуаций, с которыми нам приходится сталкиваться, читая поэмы, представляет собой продукт поэтического синкретизма, искусственную конструкцию, соединяющую в себе несколько, а иногда и много разновременных исторических элементов. При всем том в каждой из таких конструкций можно обнаружить при внимательном анализе один главный доминирующий элемент, а это в свою очередь означает, что создание типологии политических режимов на гомеровском материале — вещь вполне возможная, хотя и требующая от историка большой осторожности.[139]
Как известно, система управления «нормального» эпического полиса складывается из трех основных компонентов: царя или царей (обычный, хотя, по-видимому, и не вполне правильный перевод гомеровского термина βασιλεύς или resp. βασιλήες),[140] совета старцев и народного собрания. Наименее постоянной и поэтому с наибольшим трудом поддающейся точной идентификации величиной в этой троичной формуле является, безусловно, царская власть. Специфика гомеровской басилейи может быть понята лишь в том случае, если мы с самого начала твердо уясним себе, что и сами образы царей в поэмах, и те прерогативы, которыми их наделяет поэт, по существу заведомо анахронистичны. Из своих фольклорных источников Гомер мог, по-видимому, почерпнуть некоторое хотя бы смутное и приблизительное представление о власти и могуществе ахейских владык микенского времени.
Однако творчески перерабатывая древние мифы о ванактах «златообильных Микен», Пилоса, Спарты, переводя их на язык, понятный его аудитории, поэт неизбежно должен был вступить на путь той наивной модернизации прошлого, к которой прибегали в своих картинах средневековые художники-примитивы, изображая библейских царей и римских императоров в одежде и с атрибутами современных им королей и герцогов. С помощью такого приема традиционные для героической поэзии фигуры «рожденных Зевсом царей», облеченных неограниченной, монархической по своей природе властью, переводятся в совсем иную историческую плоскость — в чуждый для них, но привычный для самого поэта и его слушателей микрокосм архаического ионийского полиса. Лишь в редких случаях политические ситуации, свойственные микенской эпохе, предстают перед нами в поэмах, если и не в своем подлинном первоначальном виде, то во всяком случае в достаточно большом приближении к нему, не растворяясь почти без остатка в позднейших напластованиях, как это бывает обычно.
Наиболее насыщен политическими реминисценциями микенского времени, безусловно, сюжет «Илиады», в которой элемент саги (исторического рассказа о подлинных событиях) вообще выражен намного сильнее, чем во второй гомеровской поэме. Конечно, реальная коалиция ахейских государств, принимавших участие в походе на Трою в середине XIII в. до н.э., могла сильно отличаться от той панэллинской «армады», которую изображает Гомер, да и в его рассказе о перипетиях похода должно быть примешано немало поэтического вымысла и произвола. Тем не менее наличие определенного исторического зерна в предании, положенном в основу сюжета «Илиады», отрицать трудно.[141] Некоторые части поэмы производят полное впечатление объективного исторического повествования, лишь внешне облеченного в поэтическую форму. Наиболее известный пример такого рода «поэтической хроники» — знаменитый «Каталог кораблей» во II песни.
Вопрос о датировке и происхождении этого загадочного текста, являющегося важнейшим источником информации о политической географии гомеровской Греции, породил ожесточенную полемику, длящуюся уже свыше полустолетия. В то время как одни авторы склонны видеть в «Каталоге» подлинный документ микенской эпохи, с максимальной точностью передающий не только очертания границ почти всех ахейских государств, но даже и характерные детали их ландшафта,[142] Другие с презрением отмахиваются от него, как от поздней эпигонской компиляции, лишенной какой бы то ни было исторической ценности.[143] Нам кажется, что в оценке «Каталога», как, впрочем, и любой другой части эпоса в равной мере неуместны и безграничная доверчивость и гиперкритицизм.[144] Разумеется, было бы абсурдом принимать «за чистую монету» любое свидетельство «Каталога», видя в нем подлинный список участников реальной Троянской войны или какого-то другого военного предприятия того же времени. Но вместе с тем было бы трудно отказаться и от той мысли, что дошедший до нас гомеровский текст «Каталога» содержит в себе весьма значительные элементы микенской исторической традиции и воспроизводит хотя бы в самых общих чертах и с многочисленными позднейшими дополнениями и поправками основные контуры политической карты Ахейской Греции. Во всяком случае нельзя. не заметить, что такие важные центры Микенской цивилизации, как Микены, Тиринф, Пилос, Кносс, Афины, Орхомен, Иолк, занимают на карте «Каталога» подобающие им места, несмотря на то, что в позднейшее время почти все они, за исключением Афин, утратили свое первоначальное значение, а некоторые, как например Пилос, и вообще были стерты с лица земли. Едва ли случайно также и то, что самыми могущественными среди ахейских вождей являются в оценке автора «Каталога» Агамемнон (100 кораблей+ 60, которые он ссудил аркадянам), Нестор (90 кораблей), Диомед (80 кораблей) и Идоменей (80 кораблей), что в общем вполне соответствует относительным размерам и богатству известных по раскопкам дворцов Микен, Тиринфа, Пилоса и Кносса.
Основной, структурной ячейкой в географической системе «Каталога» является отдельный полис, составляющий единое целое со своей территорией (δήμος).[145] Оба эти понятия тесно увязаны, например, в формуле, характеризующей Афины, единственный из городов Аттики, упоминающийся в «Каталоге» (564 сл.): εύκτίμενον πτολίεθρον, δήμον Έρεχθήος μεγαλήτορος ... Таким образом, фигурирующие в «Каталоге» «великие и малые державы» «героического века» мыслятся поэтом, как конгломераты полисов, группирующиеся в каждом отдельном случае вокруг самого большого и лучше всего укрепленного полиса в данном районе.[146] Структура типичного Микенского государства, состоящего из одного-двух десятков аграрных городков, подвластных центральному дворцу-цитадели, в общем вполне укладывается в эту схему. Разумеется, даже и при самом богатом воображении создатель «Каталога» едва ли был бы способен представить себе микенскую бюрократическую монархию во всей сложности, даже изощренности ее внутренней организации. И в этом смысле нельзя не согласиться с М. Финли, сказавшем о ггоэтах гомеровского круга: «Они знали из унаследованных ими формул о существовании великих правителей в Микенах, Пилосе и других "доисторических" центрах, но они реально не представляли себе, чем был этот великий микенский правитель, как он должен был себя вести и на чем основывалась его власть».[147]
Из ряда вон выходящее скопление отголосков микенской исторической традиции в «Каталоге кораблей» объясняется, по-видимому, определенной систематической направленностью этой части «Илиады» и явно «антикварными» интересами ее автора. За пределами «Каталога» упоминания о больших царствах микенского типа встречаются лишь эпизодически и носят, как правило, чисто орнаментальный, служебный характер, не играя сколько-нибудь существенной роли в развитии сюжета поэмы. Среди фигурирующих в эпосе ахейских государств поэт, естественно, наибольшее внимание уделяет державе Агамемнона, самого могущественного из эллинских царей, верховного предводителя всей ахейской армии. Представления Гомера об этом государстве, если брать их как нечто целостное, отличаются крайней неопределенностью и противоречивостью. Основная трудность состоит в том, что гомеровский текст не позволяет определить с достаточной ясностью го положение, которое занимает Агамемнон во главе ахейской коалиции, осаждающей Трою, характер его власти и его отношений с другими греческими героями.[148]
Сам «пастырь народов» ведет себя на протяжении поэмы в высшей степени непоследовательно, превращаясь из самодержавного деспота, почти тирана, каким мы видим его в I песни, особенно в сцене ссоры с Ахиллом, в мягкого и уступчивого «конституционного монарха» других эпизодов (напр., Il, VII, IX, 17 слл.; XIV, 103 слл.). Другие герои, даже прекословя Агамемнону и с непозволительной в подлинно монархическом государстве свободой поучая его, все же признают его первым среди них, «самым царственным» (βασιλεύτατος — Il. IX, 69, ср. 160). Вообще «царственность» является такой же специфической, характерной чертой его образа, как хитроумие Одиссея, мудрость и житейский опыт Нестора, храбрость и сила Ахилла. Однако внутреннее содержание и масштабы этого понятия постоянно меняются, приспосабливаясь к конкретным перипетиям эпического рассказа. Если в одних случаях царственность Агамемнона вырастает до колоссальных размеров великой панэллинской державы, то в других она сужается до довольно заурядного «персонального лидерства» полководца, предводителя дружины, наконец, просто магистрата аристократического полиса.[149]
Во всем блеске своей славы и могущества, как великий владыка «всего Аргоса и множества островов», Агамемнон предстает перед нами в известном эпизоде со скипетром (Il. II, 100 слл.). В свое время Эд. Мейер высказал догадку, принятую за истину многими другими учеными: пассаж о скипетре является отголоском былого господства микенской династии над всем Пелопоннесом и ближайшими к нему островами или Даже, как полагают некоторые последователи Мейера, над всей Балканской Грецией (выбор одного из этих двух вариантов зависит от того, как понимать название Аргос, которое встречается У Гомера как в том, так и в другом значении).[150] Дешифровка Вентриса не обнаружила, однако, никаких следов этого гипотетического mykenische Grosskönigtum в документах дворцовых архивов Пилоса и Кносса. Среди табличек пилосского архива, например, не удалось найти пока ни одной, где говорилось бы о какой-то зависимости ванакта Пилоса от верховной власти «великого царя» Микен (последний вообще ни разу не упоминается в документах архива).[151] К тому же в «Каталоге кораблей», т. е. в той части эпоса, которая, согласно широко распространенному мнению, наиболее точно воспроизводит политическую карту ахейской Греции, царство Агамемнона занимает сравнительно небольшую территорию в северо-восточном углу Пелопоннеса с главным центром в Микенах (Il. II, 569 слл.). Большая часть Арголиды с Тиринфом и собственно Аргосом остается за пределами этого домена.[152] Отсюда с неизбежностью следует, что великая панаргосская держава Агамемнона представляет собой всего лишь продукт поэтического вымысла, ein Königtum von Dichter Gnaden, по остроумному определению Г. Яхманна.[153] Возможность микенского происхождения предания о скипетре Агамемнона тем не менее остается. Сам Агамемнон в этом отрывке мало похож на рядового гомеровского басилея, все помыслы которого сосредоточены на его темене и кладовой, в которой хранятся его запасы бронзы и железа, а власть не выходит за рамки небольшой городской общины. Власть Агамемнона в пассаже о скипетре простирается на огромную территорию со множеством городов. Она покоится на божественном избранничестве царя, символом которого является «отеческий нетленный скипетр» Агамемнона, полученный его дедом Пелопсом от самого Зевса. Все эти признаки складываются в обобщенный и, конечно, в немалой стелен идеализированный образ «харизматического» монарха микенской эпохи.[154] Гомер воспроизводит его в своей эпопее, вероятно, чисто автоматически, следуя какой-то давней и уже не вполне понятной ему традиции.
Со скипетром у Гомера в ряде случаев ассоциируется понятие «священного закона» (θέμις или чаще pl. θέμιστες), который также входит в состав царской харизмы как передающийся по наследству дар богов их избраннику.[155] В Il. ΙΧ, 96 слл. Нестор обращается к Агамемнону с такими словами: «Славнейший Атрид, владыка мужей Агамемнон, тобой я закончу речь, но с тебя же и начну, ибо над многими людьми ты властвуешь и тебе Зевс вручил скипетр и законы, дабы им coветовать (... καί τοι Ζευς έγγυάλιξε σκηπτρόν τ' ήδέ θέμιστας, ίνα σφίσι βουλεύηισθα ). Вырисовывающийся в этих строках (ср. Il. IX, 156 и II, 206) образ боговдохновенного царя-законодателя, являющегося единственным проводником и истолкователем божественной воли, находит немало аналогий в литературе и изобразительном искусстве Древнего Востока. Несомненно прав. Уэбстер, который видит в теме «скипетра и законов» идеологический реликт микенской эпохи, усвоенный Гомером из предшествующей ему поэтической традиции.[156] Угодливый тон речи Нестора выдает в нем опытного царедворца. Превознося Агамемнона как единственного в своем роде царя, par excellenсе, он сам как бы забывает о своем собственном царском достоинстве. Та же логика, но уже с негативным оттенком и в известной инвективе Ахилла в I песни (231): «Царь, пожирающий народ, потому что властвуешь над ничтожествами...» (δημοβόρος βασιλεύς, έπεί ουτιδανοΐσι άνάσσεις). В этих и других аналогичных по смыслу эпизодах «Илиады» раскрывается конкретное политическое содержание таких эпитетов Агамемнона, как ποιμήν λαών или άναξ ανδρών. Он, действительно, «пасет народы» Аргоса и «владычествует над мужами» как самодержавный, неограниченный повелитель. Другие ахейские герои противостоят ему как его подданные (бесправный демос) или в лучшем случае как вассалы и придворные. Как настоящий деспот Агамемнон способен открыто пренебречь волей народа и навлечь неисчислимые беды на целую армию ради своей единственной прихоти, как в инциденте с Хрисом в начале поэмы. Опять-таки из чистого каприза он может лишить своего вассала его законной добычи, но он же может и щедро вознаградить его за понесенную потерю.
Примирительное послание Агамемнона Ахиллу в IX песни «Илиады» включает в себя одну из наиболее интересных микенских реминисценций во всем гомеровском эпосе. Чтобы смягчить разгневанного Пелида, Агамемнон предлагает ему в виде компенсации за прежнее бесчестие наряду с другими дарами еще и руку одной из своих дочерей, а вместе с ней как приданое семь приморских городов «на границе с песчаным Пилосом» (149 слл.). Их жители (άνδρες πολόρρηνες ζολϋβοΰται) будут «дарами чтить» своего повелителя, «как бога» и, повинуясь его скипетру, исполнят установленные им «блестящие законы» (και oi υπό σχήπτρωι λιπαράς τελέουσι θέμιστας). Здесь снова Агамемнон предстает перед нами как древний «харизматический» монарх, причем выясняется, что часть своей харизмы, или, как выражается сам Гомер, «чести» (τιμή), — власть над целым краем с населяющими его людьми и со всем их имуществом — он может уступить другому лицу в качестве примирительного дара и вместе с тем приданого к предстоящей свадьбе. По существу эпизод этот логически развивает мысль, достаточно ясно выраженную поэтом уже в пассаже о скипетре. Только как владыка всего Пелопоннеса Агамемнон мог подарить своему будущему зятю семь городов, расположенных довольно далеко от его главной резиденции в Микенах на побережье Мессенского залива (на карте «Каталога кораблей» они должны были занимать место где-то на стыке между царствами Нестора и Менелая).[157] Сам мотив дарения городов, крайне редко встречающийся у Гомера,[158] восходит, вне всякого сомнения, к древнейшим (микенским) пластам эпической традиции. Трудно себе представить, чтобы во времена всеобщего оскудения и упадка, полнейшей политической дезинтеграции, царивших в Греции после так называемого «дорийского завоевания», здесь нашелся хотя бы один правитель, который был бы в состоянии без большого ущерба для себя подарить кому бы то ни было целый город. Рядовому гомеровскому басилею такого рода «царственная щедрость» была бы явно не по карману. Его богатство, за счет которого он мог обмениваться дарами с другими басилеями, устраивать пиры для друзей и предпринимать пиратские экспедиции в чужие края, исчислялось в бронзовых котлах и треножниках, штуках носильного платья и в головах крупного и мелкого скота, но никак не в подвластных ему городах. О великих царях, которым прислуживали другие цари и которые были способны награждать своих слуг и друзей, вручая им целые области со всем их населением, и сам поэт и его слушатели знали, вероятно, только понаслышке.
Напротив, в условиях квазифеодальной микенской монархии с ее сложной иерархической структурой и весьма значительной в сравнении с позднейшим греческим полисом территорией такой акт щедрости был бы естественным проявлением могущества и авторитета главы государства. Как было уже замечено, типичное микенское царство представляло собой конгломерат небольших городков (полисов, или вастю), группировавшихся вокруг дворца-цитадели, резиденции ванакта. Правители этих городков (скорее всего это были басилеи — pa-si-re-u, упоминающиеся в табличках пилосского и кносского архивов)[159] считались, судя по всему, подданными (вассалами) династа-владетеля цитадели. Можно предположить, хотя прямых указаний на это в документах линейного Б-письма мы не находим, что в определенных случаях ванакт имел право передать один или даже несколько подвластных ему городов тому или иному лицу в качестве «кормления», подобно тому как это делали в более позднее время, например, персидские цари, одаривая своих друзей.[160]
Нетрудно убедиться в том, что концепция неограниченной «милостью божьей» дарованной царской власти Агамемнона нигде в «Илиаде» не проводится с достаточной последовательностью и полнотой. Отдельные эпизоды вроде пассажей о скипетре или о семи мессенских городах, в которых эта концепция очерчена наиболее рельефно, производят впечатление разрозненных семантических узлов древнего предания, скорее механически без достаточного понимания включенных Гомером в совершенно новый исторический контекст. Сам этот контекст довольно сложен и совмещает в себе два разнородных плана. С одной стороны, ахейская коалиция представляется поэту каким-то подобием дружины Агамемнона, временным объединением его друзей (εταίροι), добровольно последовавших за ним под Трою, причем некоторых пришлось даже упрашивать (Il, XI, 768; Od. XXIV, 116), и связанных с ним только клятвой во взаимной верности. Об этой клятве упоминают в разных местах Одиссей, Нестор, Идоменей (Il. II, 286 слл.; 339 слл.; IV, 266; ср. I, 153 сл.). С другой стороны, некоторые характерные детали в изображении ахейского лагеря, например наличие в нем специального места для судебного разбирательства (Il. XI, 807: ινα σφ' άγορή τε θέμις τε) или совершенно необязательный в военной обстановке совет «старцев» при Агамемноне, в котором единственным настоящим старцем является Нестор (Il. II, 53; IX, 70), позволяют видеть в нем своеобразный полис, возникший на вражеской территории. Управление этим полисом-дружиной носит скорее коллегиальный, чем единоличный характер. Функции верховного органа власти здесь выполняет корпорация басилеев [они же — старцы (γέροντες), советники (βουληφόροι), наконец судьи (δικασπόλοι)], в составе которой Агамемнон как первый среди равных занимает место президента или регента. Терсит определяет его статус вполне республиканским термином άρχος (Il. II, 234).[161] Как тесно сплоченная группа власть имущих, ахейские басилеи противостоят массе рядовых воинов, например в сцене испытания войска («Диапейра») во II песни «Илиады». Оскорбительные выпады Терсита в адрес Агамемнона они принимают и на свой счет. Поэтому Одиссей, выступающий здесь в роли главного поборника аристократического благозакония, требует от демагога, чтобы он прекратил препираться с царями и всуе поминать их имена, разглагольствуя перед народом (Il. II, 247, 250: τω ουκ άν βασιληας ανά στόμ' εχων άγορεύοις).
Интересные метаморфозы претерпевает в этой сцене «нетленный отеческий скипетр» Агамемнона. Почти сразу вслед за открывающим сцену апофеозом «владыки мужей», в котором, как мы уже видели, ему отводится столь важное место, ски. петр в наступившей смуте запросто переходит из рук своего законного владельца в руки Одиссея (эта деталь уже должна насторожить внимательного читателя), а последний использует его самым прозаическим образом как простую палку для восстановления порядка в собрании и затем в эпизоде «посрамления Терсита» снова пускает его в ход как последний и решительный аргумент в споре с демагогом (ibid., 185 слл., 199; 265 слл.). Все эти перипетии убеждают нас в том, что Гомер в общем далек от понимания подлинной природы царского скипетра. Он явно смешивает здесь две совершенно различные вещи: «священный скипетр» «священного царя», являющийся в одно и то же время символом и гарантией прочности и наследственности его власти (никогда и ни при каких обстоятельствах он не мог быть передан другому лицу, кроме законного наследника престола), и ораторский жезл, переходивший во время народного собрания от одного выступающего к другому вместе с правом держать речь перед народом.[162] Этот скипетр в отличие от первого принадлежит не одному «избраннику божию», а всей правящей корпорации в целом, и связанная с ним харизма распространяется соответственно на всех ее членов.[163]
Если можно говорить об определенной политической тенденции в пределах хотя бы двух первых песен «Илиады», то она, как нам думается, должна заключаться в следующем. Разразившаяся в первой песни вспышка тиранического темперамента Агамемнона ставит ахейскую армию на грань катастрофы. В трагическом ослеплении, пренебрегая открыто выраженной волей народа, не слушая увещаний мудрейшего из своих советников Нестора, «пастырь народов» ведет свое «стадо» прямиком к гибели. Расплата наступает уже во второй песни. Перед лицом смуты, охватившей ахейское войско, и по сути дела спровоцированной самим Агамемноном, обнаруживается полная его несостоятельность в роли единоличного и неограниченного правителя. Из брутального деспота, «пожирателя народа», свирепствовавшего в первой песни, он внезапно преображается в слабого и растерянного человека, явно неспособного сладить с вырвавшейся на свободу стихией массового безумия. В этот критический момент скипетр, чуть было не выпавший из его ослабевших рук, подхватывает один из семи «пэров»[164] ахейского войска — Одиссей. В действие вступают силы аристократической дисциплины и солидарности, к которым апеллирует Одиссей в своих увещаниях, обращенных порознь к царям и к народу (ibid., 188 слл.). Им-то и удается остановить панику и унять разбушевавшуюся толпу. В конечном счете сцена «испытания войска», если рассматривать ее в логической связи с предшествующими событиями, воспринимается как свидетельство торжества аристократического начала над чисто монархическим.[165] В последующем повествовании поэт исподволь, без чрезмерной акцентировки, но все же достаточно ясно дает нам понять, что Агамемнон «перевоспитался» под влиянием всех этих бурных событий и теперь уже правит «конституционно» в добром согласии с другими царями, проявляя подчас удивительную уступчивость. «Верноподданические» ноты, звучащие в увещательных речах Одиссея, например знаменитая тирада о вреде «многоначалия» (πολυκοιρανίη) и необходимости единовластия (ibid., 203 слл.), не должны скрывать от нас подлинный смысл этой сцены. Морган[166] замечает, что «у Улисса не было повода разбирать или защищать какую-либо форму правления, но у него было достаточно основания призывать к подчинению одному командующему войском перед лицом осажденного города». В общем контексте II песни сентенции такого рода производят впечатление скорее демагогического камуфляжа, чем настоящего политического кредо. Призывая толпу повиноваться «одному предводителю, «одному царю, коему это дано сыном хитроумного Крона», не менее хитроумный Улисс сам, конечно, вовсе не собирается отказываться от власти, принадлежащей ему так же, как и всем другим ахейским басилеям, хотя его слова — « ου μεν πως πάντες βασιλεύσομεν ένθάδ Αχαιοί » и т. д. — можно было бы понять именно таким образом. Дискредитировавший себя как диктатор Агамемнон все же нужен ахейской элите хотя бы в роли верховного главнокомандующего или, говоря иначе, как фетиш, с помощью которого она надеется удержать в повиновении непокорный демос.[167]
Все эти наблюдения убеждают нас в том, что и царство Агамемнона и другие великие державы «Героического века» были для Гомера скорее абстрактными понятиями, лишенными реального исторического содержания и не находящими никаких аналогий в его собственном политическом и житейском опыте. За исключением стоящего особняком «Каталога кораблей, в котором политические отношения ахейского прошлого приведены в какое-то подобие системы и угадываются хотя бы общие очертания мифических и полумифических государств времен Троянской войны, как в «Илиаде», так и в «Одиссее» можно встретить лишь случайные и отрывочные упоминания о больших царствах микенского типа, по всей видимости, автоматически перенесенные в эпос из предшествующей поэтической традиции. Совершенно очевидно, что само понятие царства, равно как и тесно связанная с ним концепция самодержавной деспотической власти царя «милостью божьей», чуждо сознанию Гомера как наследие давно угасшей культуры. Объяснение этому факту найти нетрудно. Не приходится сомневаться в том, что в мире, окружающем поэта, доминирующей политической реальностью был единичный самодовлеющий полис, во многом уже приближающийся к обычному типу греческого города-государства. В соответствии с этим именно полис, а не какая-нибудь иная форма политической организации занимает центральное место в основных сюжетных коллизиях обеих гомеровских поэм.[168] Едва ли есть надобность напоминать читателю, что борьба за город является ведущей темой «Илиады», тем главным ядром, вокруг которого строится сюжет поэмы. Также и в «Одиссее» почти все центральные события разворачиваются на фоне одиночного, обособленного от внешнего мира полиса (под это определение в равной мере подходит и Итака, и Схерия, и все другие города, фигурирующие в поэме).[169] Почти каждый из главных героев как той, так и другой поэмы ассоциируется, как правило, с одним определенным полисом. Так, Агамемнон назван «царем златообильных Микен» (Il, VII, 180; XI, 46), Приам — царем Трои, Нестор—Пилоса, Менелай—Спарты, Одиссей—Итаки и т. д.
Типичный гомеровский полис, будь то Троя, Итака, город феаков или, скажем, город, изображенный на щите Ахилла, обычно бывает наделен всеми признаками свободной, самоуправляющейся общины. В нем обязательно имеется в наличии агора, место для судебных тяжб и народных собраний, и царский дворец, в котором пируют и совещаются о «государственных делах» «старцы народные».[170] Сами понятия общины и города в их эпическом употреблении тесно между собой связаны.[171] На это указывают, например, формулы типа πήμα (или invers. χάρμα), πόλει πάντί τε δήμω (Il. III. 50; XXIV, 706).[172] Говоря о человеке, проводящем время в городе, Гомер употребляет характерный глагол έπιδημεύειν — «находиться среди людей, среди народа — Od. XVI, 29), давая тем самым понять, что именно полис является в его глазах важнейшим жизненным центром общины, ее главной резиденцией. По существу община (демос) кончается там, где начинается «поле» соседнего полиса. Даже города, расположенные в близком соседстве друг от друга и заселенные одним и тем же народом, ведут, как правило, совершенно замкнутое, обособленное существование, почти не вмешиваясь в дела соседей. Лишь в случае общей опасности со стороны внешнего врага они объединяются в какое-то подобие временной симмахии, которая распадается сразу же, как только угроза извне минует. Примером такого аморфного сообщества полисов могут служить города Троады. В Il. IX, 328 слл. Ахилл насчитывает 23 троянских полиса, взятых им с суши и с моря за десять лет войны. По-видимому, все они имеют своих собственных царей, причем нигде в «Илиаде» не говорится о какой бы то ни было зависимости этих «Stadtfürsten» от Приама, хотя некоторые из них связаны с ним и с его родом через посредство династических браков.[173] Ни о какой иной форме политического единства, кроме достаточно эфемерного военного союза нескольких городских общин, здесь говорить не приходится.[174]
Среди городов, о внутренней жизни которых поэт информирует нас более или менее обстоятельно, наиболее цельное и определенное впечатление в политическом плане производит, пожалуй, Троя. Приам скорее, чем кто бы то ни было из гомеровских царей, может быть признан единоличным правителем своего полиса, хотя и не обязательно в чисто монархическом смысле. Несмотря на свою старость и немощность, он является признанным главой общины. Не случайно сама Троя названа в «Илиаде» «великим городом владыки Приама» (так, II, 373; IV, 18, 290; XII, 11 и Др.): άστυ μέγα Πριάμοιο άνακτος, или πόλις Πριάμοιο ανακτος (Il. I, 19; II, 37; XII, 15; XIII, 14; XVIII, 288; XXII, 165). Конструкции такого рода (nomen urbis cum genetivo nominis regis) — достаточно редкое, явление в языке эпоса.[175] Это обстоятельство, а также явно микенский титул Приама — άναξ — говорят о том, что перед нами очень древняя формула, выражающая тесную, можно даже сказать, кровную связь царя с его городом и народом. В том же направлении указывает и знаменитое пророчество о гибели Трои: τιέσκετο '|λιος ίρή και Πρίαμος και λαός έυμμελίω Πριάμοιο (Il. IV, 46 сл.; VI, 449; VIII, 552; ср. XXIV, 27 сл.). Как мы уже видели, дворец Приама с его многочисленными апартаментами и с примыкающими к нему домами Гектора и Париса образует архитектурный и одновременно политический центр города, что опять-таки свидетельствует об особой роли принципа личной власти в жизни троянского общества. Кроме Приама царские титулы (Βασιλεύς или άναξ) носят его сыновья, например Парис и Гелен (Il. IV, 96; XIII, 582). Интересно, что Гектора поэт ни разу не называет «царем», хотя именно он является фактическим регентом при уже неспособном к реальному управлению Приаме и, очевидно, законным наследником его власти. Об этом достаточно красноречиво говорит имя или, скорее, прозвище маленького сына Гектора Άστυάναξ, которое, по словам поэта (VI, 403), дали ему благодарные троянцы за то, что его отец один защищал Трою от врагов.[176]
Царская власть принадлежит Приаму и его детям как представителям старшей ветви рода Дарданидов, с незапамятных времен правящего Троей (см. его родословную в Il. XX, 215 слл.). Однако претенденты на престол имеются и в других побочных ветвях этого же рода. Одному из них — Энею — суждено царствовать над троянцами, после того как погибнет ненавистное Зевсу «племя Приама» (об этом говорит Посейдон: Il. XX, 302 слл.).[177] Ахилл, по-видимому, тоже что-то знающий об этом пророчестве, пользуется им как поводом для насмешек над Энеем, с которым он встретился на поле брани (ibid.,. 180 слл.): «Или душа побуждает тебя сразиться со мной в надежде стать хозяином чести Приама среди троянцев, укротителей коней? Однако, если даже ты и снимешь с меня доспехи, Приам не передаст тебе свою почесть ради этого. Ведь у него есть сыновья...» Из этих слов следует, что Приам сам волен распоряжаться своей властью (поэт называет ее сначала τιμή, затем γέρας), которую он может передать (букв, «вложить в руку») кому угодно.[178]
Рядом с Приамом мы видим совет, состоящий из семи «старцев народных» (δημογέροντες). Они названы поименно в сцене «Тейхоскопии» (Il. III, 146 слл.). Среди них три брата Приама: Ламп, Клитий и Гикетаон (ср. Il. XX, 237 сл.) и четыре старца (Пантой, Тимоэт, Укалегон и Антенор), возможно, состоящие с ним в каком-то более отдаленном родстве, хотя прямо об этом нигде не говорится (интересно, что Анхиз, отец Энея в эту корпорацию не входит). Функции троянского совета не вполне ясны, хотя из «Илиады» (XV, 722) видно, что власть его была довольно значительной и при случае старцы могли навязать свою волю даже «верховному главнокомандующему» Гектору.
В целом существующий в Трое политический режим можно охарактеризовать как один из вариантов примитивной монократии.[179] Власть Приама в основе своей есть не что иное, как patria potestas главы семейной общины в сочетании с верховным авторитетом родового вождя. Сам троянский демос, по-видимому, мыслится поэтом как единый разросшийся род потомков Дардана, в котором Приам вместе с его детьми занимает по праву старшинства главенствующее место.[180] Все другие троянцы находятся как бы под его отеческой опекой и поэтому именуются «народом копьеносца Приама», а сама Троя «городом владыки Приама». В принципе как та, так и другая формула вполне могли бы определять власть микенского ванакта над его подданными и его цитаделью (микенское происхождение, по крайней мере второй из этих формул кажется весьма вероятным). Но Троя в изображении Гомера, как было уже замечено, гораздо больше напоминает родовое городище среднеэлладской эпохи или более позднего времени, чем классическую микенскую цитадель, сам же Приам схож не столько с божественным деспотом, гордо взирающим из своей твердыни на подвластные ему «города и веси», сколько с библейским патриархом, отечески повелевающим своими «чадами и домочадцами». Можно предположить, что с этим исконным архетипом патриархальной царской власти в описании «троянской конституции» соединены и более поздние впечатления, вынесенные поэтом из наблюдения над современными ему политическими режимами типа родовых олигархий или династий таких, например, как режим Бакхиадов в Коринфе или режим Пентилидов в Митилене.[181] Однако эти добавочные штрихи, если они, действительно, имеют место, достаточно органично вписываются в традиционную схему единовластия Приама, не нарушая ее целостности и законченности.
Гораздо более сложной и запутанной выглядит ситуация, сложившаяся на Итаке в связи с длительным отсутствием Одиссея. Изображая ее, поэт в какой-то мере исходил из традиционного представления об Одиссее как единственном и, очевидно, полновластном царе города и острова. Отголоски этой традиции проскальзывают в сетованиях Ментора и Пенелопы на неблагодарность граждан Итаки, забывших своего доброго царя и не заботящихся о его семье (Od. II, 230 слл.; IV, 687 слл.). Даже женихи признают Одиссея, хотя и против воли, своим законным государем. Евримах, пытаясь остановить уже начавшееся избиение, молит Одиссея «пощадить свой народ» (XXII, 54 сл.). Принуждая Пенелопу к ненавистному ей браку, женихи рассчитывают, что ее избранник станет царем Итаки вместо Одиссея (XV, 519 слл.; ср. XXII, 50 слл.). Здесь перед нами, несомненно, очень древний, мифологический мотив: рука жены или дочери царя служит гарантией власти для его преемника.[182] Для того чтобы расчистить себе дорогу к престолу, женихи замышляют убийство Телемаха, надеясь в его лице погубить весь род Аркесиадов (XIV, 182; ср. XVI, 372 слл.; XV, 533 сл.). Возможно, к еще более глубоким пластам мифологической традиции восходит кровавая развязка·поэмы, в которой Одиссей доказывает свое право на власть физическим истреблением всех своих соперников.[183]
Однако в общем контексте «Одиссеи» мотивы такого рода, как бы ни были они интересны сами по себе, звучат достаточно приглушенно и воспринимаются как обрывки какой-то полузабытой сюжетной линии, восходящей к давней предыстории поэмы. Основной конфликт, вокруг которого строится фабула «нашей» «Одиссеи», — отнюдь не политического свойства. Главное для поэта — это борьба «богатого мужа» с грабителями, захватившими его дом и притесняющими его жену и сына. Не случайно в узловой с точки зрения развития сюжета сцене народного собрания во II песни мотив узурпации престола не всплывает ни разу. Телемах, выступая перед народом, жалуется на бесчинства, которые женихи творят в его доме, на их обжорство, ни словом не упоминая о том, что они, по сути дела, лишили власти его, законного наследника Одиссея. Да и сам Одиссей как будто совсем не замечает преступных поползновений женихов. Краткая обвинительная речь, с которой он обращается к ним прежде чем начать избиение (XXII, 35 слл.), состоит всего из трех пунктов: 1) женихи разграбили имущество Одиссея; 2) они принуждали к сожительству его рабынь и 3) наконец, пытались принудить к незаконному браку его жену. Итак, в вину женихам ставится лишь их покушение на права собственника и супруга, отнюдь не измена главе государства и претензии на его власть, хотя с этого, казалось бы, следовало начать. Прямо вопрос о власти Одиссея ставится в поэме лишь дважды. В первой песни (368 слл.) мы становимся свидетелями любопытной беседы Телемаха с предводителями женихов Антиноем и Евримахом. Раздраженный смелыми словами юноши, направленными в их адрес, Антиной грозит, что «Зевс никогда не позволит ему стать царем на волнообъятой Итаке, хотя это право и принадлежит ему по рождению» (386 сл.: μή σέγ' εν αμφιάλω '|θάκη βασιλήα Κρονιων ποιήσειεν, ό τοι γενεη πατρώϊόν έστιν). На грубый нажим Антиноя Телемах отвечает в тоне притворного смирения и равнодушия, хотя и не без некоторой иронии: «Я хотел бы получить это (т. е. царскую власть), если бы Зевс дал. Или, может быть, ты скажешь, что это — худшее из того, что может случиться среди людей? Неплохо быть царем. Ведь дом его тотчас становится богатым, а сам он пользуется большим почетом. Но много и других царей ахейских на волнообъятой Итаке, молодых и старых. Кто-нибудь из них, пожалуй, получит это, раз Уж умер божественный Одиссей» (390 слл.). Концовка этой Речи звучит неожиданно твердо (Телемах как бы сбрасывает с себя маску простоватого недоросля): «Я же останусь господином (άναξ) нашего дома и рабов, которых добыл для меня (μοί ληϊσσατο) божественный Одиссей» (397 сл.). Столь стремительный переход от чистой политики (вопрос о власти) к неменее чистой экономике (вопрос о собственности) весьма характерен для сугубо прагматической психологии гомеровских героев. Впрочем, внимательный наблюдатель, вероятно, заметит, что и к проблемам политического свойства участники беседы подходят скорее с хозяйственной меркой. В самой царской власти Телемах, вероятно, так же как и его противники, видит прежде всего источник доходов и всяческого материального благополучия («дом его тотчас становится богатым»). Быть царем не менее, а может быть даже и более прибыльное дело, чем война, пиратство, торговля и т. д. Настоящий наследник престола, «принц крови», конечно, не мог бы так рассуждать. Но Телемах и не настаивает на своем исключительном праве на царский сан. Он охотно (или это только так кажется?) допускает, что место, освободившееся после смерти его отца, займет кто-нибудь другой, из уже имеющихся на острове претендентов на власть, но при этом весьма решительно заявляет, что никто не может лишить его отцовского имущества и рабов. При такой расстановке акцентов невольно возникает впечатление, что дом и рабы занимают в душе Телемаха гораздо больше места, чем скипетр и трон, что сама царская «почесть» воспринимается им, как какой-то не столь уж важный придаток к его богатствам, без которого в общем вполне можно обойтись. Даже если сделать скидку на искусное притворство юного отпрыска Одиссея, на его игру в незаинтересованность, все же остается совершенно ясным, что речь здесь не может идти о настоящей наследственной царской власти, что обе стороны имеют в виду, скорее всего, какую-то магистратуру, которая может переходить из рук в руки, минуя прямого наследника, и, может быть, даже дается только на время, хотя уже и это хорошо, так как за это время можно сделаться богачом.
Особое внимание привлекают к себе три строчки в речи Телемаха (394 слл.) : άλλ' ήτοι βασιλήες 'Αχαιών ε'ισί και άλλοι πολλοί έν άμφιάλω |θάκη, νέοι ήδε παλαιοί, τών κέν τίς τόδ εχησιν, έπει θάνε διος 'Οδυσσεύς. В сопоставлении со всем остальным текстом этого пассажа они производят впечатление логической ошибки, какой-то незаконной и необоснованной «подмены тезиса». В самом деле, и Антиной, и сам Телемах, и отвечающий ему Евримах (ibid., 400 слл.) явно имеют в виду только одно вакантное царское место, которое может занять, а может и не занять Телемах. Но кто же тогда эти «молодые и старые цари-ахейцев»? Рассуждая логически, они могут быть только претендентами на власть, просто итакийскими аристократами, но никак не властьимущими.[184] Мы не знаем, однако, ни одного случая ни у Гомера, ни у других авторов, где бы термин βασιλεύς (в единственном или множественном числе безразлично) обозначал претендента на власть, а не лицо, уже облеченное властью. Ни в одном из известных нам греческих государств этот термин не употреблялся для обозначения всей вообще знати, просто аристократии, ограничиваясь всегда узким кругом должностных лиц с сакральными или судебными полномочиями (см. ниже, с. 67). К тому же, логически развивая эту мысль, мы придем к явной бессмыслице: человек, уже являющийся басилеем, претендует на то, чтобы стать басилеем.
Не следует, однако, забывать о том, что поэтическая, особенно гомеровская логика отнюдь не тождественна обычному здравому смыслу. Гомеровское мировосприятие дискретно по своему характеру. Каждая отдельная вещь или ситуация существует в эпическом рассказе сама по себе. Связи между отдельными фактами поверхностны и непрочны, имея вторичное значение по сравнению с самими фактами. Во многом такому взгляду на мир способствует, конечно, формальная структура самого гомеровского стиха. Выбор слова в стихе почти всегда диктуется либо размером, либо конкретной сиюминутной художественной задачей, иногда не выходящей за пределы одной строки. Возникающие при этом логические противоречия и неувязки, естественно, остаются в тексте, так как поэт либо, просто не обращает на них внимания, либо только слегка приглушает.[185] Так и в данном случае Гомер явно сталкивает две противоположные логические посылки, почти не заботясь об их согласовании. Согласно одной из них Одиссей является единственным царем Итаки, и после его смерти или исчезновения островом должен править также один человек. Согласно другой (она появляется в тексте чисто случайно: поэту просто хочется сильнее подчеркнуть действительную или наигранную скромность Телемаха) на острове много царей, все они правят сообща, и Телемах может стать одним из них. «Мостик» между этими двумя посылками образуют не очень ясные по смыслу (неясность, очевидно, нарочитая) слова: τών κέν τις τόδ` εχησιν, έπεί θάνε διος Όδυσσεύς , из которых обычно и заключают, что «молодые и старые цари» Итаки это — претенденты на престол Одиссея.
Мысль о «многоцарствии» (поликойрании, ср. Il. II, 204), по-видимому, случайно возникшая в этом месте для всей Одиссеи — явление отнюдь не случайное, а, напротив, тесно связанное с ее сюжетом и системой образов. Не так уж трудно догадаться, кого конкретно имеет в виду Телемах, говоря о «молодых и старых царях ахейцев». Прежде всего это, конечно, — сами женихи и их родители. Правда, как это уже отмечалось, Кое-где они еще признают себя подданными Одиссея. Однако в XVIII песни (с. 64) Телемах прямо называет «царями» предводителей женихов Антиноя и Евримаха (см. также XXIV, 179). Говоря о могуществе и всевластии женихов на Итаке и соседних с нею островах, поэт несколько раз употребляет глаголы κρατέουσι, κοφανέουσι, κραίνουσι (I, 247; XV, 510; XVI, 124; XXI, 346), которые, как правило, ассоциируются у Гоме| ра с царской властью. Да и на практике женихи ведут себя, как властьимущие и подлинные хозяева острова. Именно к ним обращается Телемах с просьбой дать ему корабль для розысков отца (II, 212 слл.; ср. 306 слл.). Они пользуются правом производить поборы среди народа опять-таки, как настоящие цари (XXII, 55 слл.). Известная сцена разгона женихами народного собрания во II песни невольно вызывает в памяти слова приложения к «Ликурговой Ретре»: «Если народ постановит неверно, старейшинам и царям распустить» (Plut. Lyc. VI). Чисто формальный момент во всех этих случаях едва ли всерьез интересует поэта. Во всяком случае, он нигде не говорит, что женихи присвоили себе не принадлежащую им по закону власть.[186] Ясно, что в его представлении они ведут себя так, как подобает вести себя дурным царям, притеснителями народа, но все-таки именно царям.
Еще раз вопрос о судьбе царской «почести» Одиссея возникает в «Некии». Его задает сам герой, обращаясь к тени своей матери Антиклеи, которую он узнал среди сонма мертвых (XI, 174 слл.). На вопрос Одиссея — «Скажи мне об отце и о сыне, которого я оставил, все ли у них еще моя почесть или кто-нибудь другой из мужей уже владеет ею; обо мне же говорят, что я не вернусь более?» — Антиклея отвечает: «Никто еще не завладел твоею прекрасной почестью, но Телемах спокойно владеет теменом и участвует в равных пирах, которые пристало устраивать мужу-судье (ά'ς έπέοικε δικασπόλον άνδρ` αλεγυνειν), ведь все его приглашают». Мысль, заключенная в этих строках, как будто ясна: в отсутствие Одиссея его «почесть» может быть закреплена за его родственниками, но может быть передана и другому лицу, имеющему на это право, очевидно, кому-то из итакийской знати. Право решения этого вопроса принадлежит, по всей вероятности, народу или совету «старцев». Сама «почесть» складывается из двух элементов: темена и права участия в обедах судей, причем одно здесь вытекает из другого: Телемах потому и участвует в обедах судей, что у него есть темен, за счет доходов которого он может покрыть все издержки по устройству пиршества. Из всего этого с очевидностью следует, что Телемах и сам входит в состав коллегии итакийских δικασπόλοι, занимая в ней то место, которое прежде принадлежало его отцу.[187] В свою очередь это означает, что Одиссей в глазах поэта в данном случае, как, вероятно, и во многих других, вовсе не является единоличным и полновластным правителем Итаки, а всего лишь одним из многих царей-судей, управляющих островом (термин δικασπόλος здесь, как и в цитированном выше месте из I песни «Илиады» — 237 слл., — несомненно, синонимичен термину βασιλεύς).
Итак, было бы неправильно расценивать обстановку, сложившуюся на Итаке в отсутствие Одиссея, как обычную анархию. На острове есть законное правительство, и хотя установленный женихами режим живо напоминает олигархию или тиранию, их противники, включая и самого Одиссея, все же не решаются оспаривать принадлежащее им право на власть. Противозаконный характер носят как раз действия Одиссея, истребившего цвет итакийской знати, хотя поэт старается по возможности не заострять внимание слушателей на этом неприятном моменте.[188]
В своем идеальном варианте гомеровская поликойрания предстает перед нами в феакийских песнях «Одиссеи». Особый интерес представляют с. 390 сл. VIII песни. Алкиной, предлагая щедро одарить гостя, напоминает присутствующим: «Двенадцать славных царей властвуют (здесь) среди народа, я сам тринадцатый» (δώδεκα γαρ κατά δήμον άριπρεπέες βασιλήες άρχοι: κραίνουσι, τρισκαιδέκατος δ' εγώ αυτός). Каждый ИЗ тринадцати должен преподнести Одиссею хитон и фарос и в дополнение к этому талант золота. Само это замечание носит чисто случайный характер и продиктовано лишь стремлением поэта к точности: слушатель должен знать, сколько именно пар платья и талантов золота получил Одиссей от феаков. Тем более важной и ценной должна казаться заключенная в этих строках информация. Режим «многоцарствия», о котором в других местах нам приходится лишь догадываться по всякого рода косвенным намекам, здесь обрисован хотя и бегло, но зато совершенно определенно, как нечто вполне нормальное, само собой разумеющееся. Двенадцать «славных басилеев» неизменно сопутствуют Алкиною почти во всех основных сценах феакийских песен. Как театральные статисты они постоянно меняют свое амплуа, выступая то в роли совета и сотрапезников Алкиноя, пьющих свое γερούσιον oivov в его палатах (XIII, 7), то изображая толпу на площади, к которой Алкиной обращается с речами (VIII, 41; ср.: VI, 54; VII, 49). Но во всех этих случаях они остаются лицами без речей и почти без телодвижений. Говорит и действует один Алкиной, и лишь один раз в виде исключения (VII, 155 сл.) подает голос старец и герой Эхеней, очевидно один из двенадцати.
Слова Алкиноя в VIII, 390: «Двенадцать славных басилеев властвуют здесь среди народа», — могут быть поняты лишь в том смысле, что все цари сообща управляют островом. Своим добавлением — «Я сам тринадцатый» — Алкиной скорее присоединяет себя к ним, нежели противопоставляет. В чисто правовом отношении двенадцать басилеев как будто ничем не отличаются от Алкиноя. Как и он, они владеют каждый в отдельности теменом, полученным в дар от народа, с правом передавать его по наследству своим детям (VII, 149 сл.). Так же как и он, они пользуются правом собирать с народа (κατά δήμον) дары (XIII, 8 слл.). Так же как и он, носят скипетр (VIII, 41). Тем не менее Алкиной занимает среди феакийских царей особое положение. Он сам подчеркивает это, гордо заявляя, что ему принадлежит вся сила и власть среди феаков (Od. XI, 352. Ср.: 346; VI, 197). По некоторым намекам в тексте поэмы можно понять, что сила, которой наделен Алкиной,— не простая, а магическая. На это указывает, например, необычный эпитет, сопровождающий его имя «священная сила» (ίερός μένος —VIII, 4 и пр.). Эта любопытная деталь позволяет отнести Алкиноя к разряду так называемых «священных царей». От его силы непосредственно зависит благополучие и процветание его народа.[189] Очевидно, именно так, а не просто в политическом смысле как претензию на неограниченную царскую власть следует понимать его слова: «Του γάρ κράτος έστ' ένί δήμω».
Как «священный», единственный в своем роде царь феаков, каким он и был, вероятно, в первоначальном, догомеровском варианте предания, Алкиной, естественно, должен был обходиться без всяких соправителей. Из этой праосновы мифа в «Одиссею» пришел и сказочный дворец Алкиноя, в котором он весело пирует вместе со своим народом и щедро угощает заброшенных на его остров чужеземцев. Двенадцать «славных басилеев» появились в феакийской сказке лишь тогда, когда поэту пришла в голову мысль углубить и модернизировать фон, на котором развиваются события в этой части поэмы, подчинив его общему ионийскому колориту «Одиссеи». В результате этого усложнения первоначальной сюжетной линии сам Алкиной из единоличного властителя феаков превратился в регента аристократической республики, как характеризует его Финзлер, председателя коллегии басилеев.[190]
Для того чтобы осмыслить весь эпический материал, подобранный в настоящей главе, необходимо представлять хотя бы в самых общих чертах, как шло политическое развитие греческого мира в рамках того периода, который мы именуем гомеровским. Традиционная схема «от монархии к аристократической республике», бытующая во многих как общих, так и специальных трудах по истории Греции,[191] как нам кажется, не только сильно упрощает, но во многом и искажает реальные очертания этого процесса. Основной ее дефект заключается в неясности исходной посылки. Авторы, придерживающиеся этой схемы, обычно забывают уточнить, какая именно форма монархии была той отправной точкой, с которой началось развитие греческой государственности в почти неразличимых сумерках, скрывающих от нас события XI—IX вв. до н. э. Была ли это микенская теократия, известная нам по табличкам линейного Б-письма, или же какая-то пережиточная ее форма, уцелевшая в смутную пору нашествий и передвижений племен, или, наконец, примитивная «племенная» монархия, которую принесли с собой в Грецию завоеватели-дорийцы? Между тем имеющиеся в нашем распоряжении источники: данные исторической традиции, а также археологический материал при всей их скудости и фрагментарности допускают, как нам кажется, совсем иное решение вопроса.
Исторический срок, в течение которого в Греции существовала и развивалась микенская бюрократическая монархия, был непродолжителен. Он едва ли насчитывает более трех столетий. По всем признакам «эпоха больших царств» завершается где-то вскоре после страшной катастрофы, обрушившейся на Ахейскую Грецию на рубеже XIII—XII вв. до н. э. Выживание монархии микенского типа в каком-нибудь из уголков греческого мира, за исключением, может быть, только Кипра, представляется нам вещью, выходящей за пределы реальных возможностей политического развития в период миграций (XII—X вв. до н. э.).[192] Что же касается так называемых «племенных государств» (Stammstaat), возникавших, как думают многие историки, в Балканской Греции по мере продвижения и оседания на их территории дорийцев, беотийцев, фессалийцев и других пришлых народов,[193] то они едва ли существенно отличались и по своей природе и по внутренней структуре от таких этнических сообществ более позднего времени, как эпироты, акарнаны, этолийцы (до образования симмахии), элидяне, аркадяне и т. п. Подобно всем этим объединениям «племенное государство» эпохи миграций не могло быть не чем иным, кроме достаточно рыхлого и аморфного конгломерата мелких первичных общин, связанных в какое-то подобие единого целого лишь общностью происхождения, языка и важнейших культов.[194] Столетия, следующие непосредственно за так называемым «Дорийским завоеванием» (XI—IX вв. до н. э.), проходят под знаком полнейшей политической дезинтеграции, абсолютного распада ранее существовавших централизованных государств, низведения всех видов общественных связей на уровень простейшей семейно-родовой общины.[195] Эти процессы наложили неизгладимый отпечаток на всю последующую историю Греции, сделав ее на долгие годы страной карликовых государств, разбросанных по островам и горным кантонам. Такой, по-видимому, и застал ее Гомер.[196]
Красноречивые свидетельства, крайнего измельчения политических структур и торжества центробежных сил над центростремительными в период после дорийского вторжения дает прежде всего археология. За весь промежуток времени с XI по VIII в. в Греции не удалось найти ни одного памятника, который по своим масштабам и монументальности приближался бы к сооружениям микенской эпохи.[197] Между тем настоящая Монархия даже в ее, так сказать, «военнодемократическом варианте» непременно должна была оставить после себя какие-то материальные, физически осязаемые следы своего существования вроде скифских курганов или микенских шахтовых могил. Непосредственным результатом распада ахейских держав, который стал совершившимся фактом, очевидно, уже к концу XII в., было образование множества мелких «уделов», принадлежавших отдельным родам или фратриям, а в некоторых случаях, возможно, просто случайным объединениям больших и малых семей, возникшим в процессе миграций. Опорным пунктом каждой такой общины был укрепленный поселок — полис, — власть над которым по праву основателя (ойкиста) принадлежала родовому вождю — басилею. Сам этот титул, как было уже замечено, достаточно древнего происхождения. Он встречается уже в архивных документах микенского времени, обозначая там каких-то представителей костной власти, противостоящих центральной дворцовой администрации. Функции этих pasireu не вполне ясны так же, как и их политический статус. Тем не менее кажется довольно вероятным, что первоначально басилеи были вождями самостоятельных родовых общин, постепенно вовлекавшимися в орбиту притяжения крупных дворцовых центров и становившимися их данниками и вассалами.[198] Крах бюрократической системы управления, сопровождавшийся физическим истреблением и вынужденной эмиграцией правящей элиты микенских государств, снова выдвинул на авансцену политической жизни дотоле весьма скромную фигуру басилея.[199] Этот коренной сдвиг в развитии греческого общества, означавший почти полный разрыв с традициями микенской государственности, нашел свое отражение в политической терминологии гомеровского эпоса, в которой титул басилея занимает гораздо более видное место, чем старый царский титул микенской эпохи «ванакт».[200] Басилеям принадлежит теперь решающая инициатива во всех жизненно важных делах общины. В их руках находится высший контроль над ее материальными и людскими ресурсами. Единовластие басилея, вероятно, заметно усиливалось во время войны, или в случае переселения его народа на новые места. И все же эта форма политического господства еще очень далека от настоящей монархии.[201] Слишком мизерно поле административной и судебной деятельности басилея. Слишком велика, добавим, его зависимость от возглавляемой им общины. Не считаться с интересами рода значило погубить его и погибнуть самому. Эта мысль символически воплощена в трагической фигуре старца Приама, представляющего в эпосе весьма типичную для того времени, о котором мы сейчас говорим, категорию «городских царей». Жертвуя благом других троянцев ради прихоти своего беспутного сына, он невольно обрекает та гибель и себя самого и весь свой народ.
Дальнейшее развитие греческого государства шло, как можно догадаться, по линии интеграции мелких семейно-родовых общин в более крупные образования — полисы (само это слово меняет теперь свое значение, приближаясь к классическому понятию города-государства).[202] Как было замечено выше (с. 31, 44), этот важный скачок в новое качество наметился уже в конце гомеровского периода, очевидно, не ранее VIII в. до н. э. Становление полиса могло идти разными путями в зависимости от местных условий и целого ряда привходящих обстоятельств. Состояние источников, к сожалению, таково, что составить сколько-нибудь полную и ясную картину Зтого процесса практически невозможно. Не подлежит сомнению, однако, что важнейшим из этих путей был так называемый «синойкизм», т. е. совместное поселение жителей нескольких деревень или первичных полисов, что практически одно и то же, в новом городском центре. Внутри полиса вожди влившихся в него общин образовывали правящую аристократическую элиту басилеев. Таково, на наш взгляд, наиболее рациональное объяснение давно уже смущающего историков факта множественности носителей этого титула в гомеровском полисе.[203] Заметим кстати, что свидетельство Гомера подтверждается и другими, вне-эпическими источниками. Вспомним хотя бы «царей-дароядцев», алчность которых обличает в «Трудах и днях» (248, 261, 263) Гесиод (аналогичные мотивы не редкость и у Гомера). Коллегии басилеев фигурируют в некоторых достаточно древних эпиграфических памятниках, например, в законе Драконта о непредумышленном убийстве (Sylloge,3 111), также в законе Солона об амнистии (Plut. Solon, XIX), в древнейших законах Хиоса (SGDI, III, 5653), в одной из элейских ретр (Olympia V Inschr. Ν 2).[204] Все эти факты объясняются обычно очень просто. Выдвигается предположение, что в какой-то неизвестный нам момент царский титул был узурпирован знатью и стал доступен практически любому аристократу. Гомеровские поэмы согласно этой гипотезе отражают некую переходную стадию политического развития, на которой еще неизжитая окончательно единоличная царская власть начинает постепенно уступать свое место растущему могуществу аристократии и одному настоящему царю противостоит множество так называемых «царей».[205] При всей кажущейся ее самоочевидности эта догадка должна быть признана чисто умозрительной конструкцией, не находящей никакого подтверждения в источниках. Ни один античный автор не говорит прямо о присвоении знатью первоначально не принадлежавшего ей царского титула. Свидетельство же Гомера, как мы видели, может быть истолковано прямо противоположным образом.
Не лучше обстоит дело и с другой версией той же теории, согласно которой по мере упадка и ослабления царской власти первоначально единая царская αρχή постепенно распылялась: административные, военные, религиозные и всякие другие функции, входившие в ее состав, дробились между многочисленными магистратурами аристократического полиса.[206] Суждения такого рода базируются главным образом на одном единственном фрагменте «Афинской политии» Аристотеля (fr. 3, 1), в котором говорится о замене царской власти в Афинах архонтатом. Предание, сохраненное Аристотелем, отличается грубым схематизмом, выдающим руку какого-то позднего доктринера, и, как нам кажется, не заслуживает того доверия, которым оно пользуется.[207] Вообще теория упадка царской власти в ранней Греции теряет всякий смысл, если вспомнить, что представляла собой сама греческая басилейя в ее древнейшем варианте. Выше мы уже говорили, что власть басилеев после-миграционного периода была слишком слаба и ограничена в своих возможностях. По сути дела, ей просто неоткуда было падать. Правда, до нас дошли предания о свержении царских родов: Бакхиадов в Коринфе (Nic. Dam. fr. 58, ср.: Paus. II, 4,4); Басилидов в Эфесе (Suida. Πυθαγόρας); Нелеидов в Милете (Nic. Dam. fr. 54) и др. Ни в одной из этих легенд нет, однако, и намека на столкновение противоположных политических принципов: монархического и республиканского.[208] Как правило, речь в них идет всего лишь о борьбе за власть внутри правящего рода, которая увенчивается свержением режима олигархии и установлением тирании. В этой связи уместно напомнить, что Фукидид в своем очерке ранней истории Греции помещает «отеческую царскую власть» (πατρική βασιλεία) непосредственно перед тиранией, как бы совершенно игнорируя разделяющий две эти формы государственного устройства — так принято думать в наше время — период олигархии или господства знати. Объяснить это можно только тем, что под πατρική βασιλεία в данном случае как раз и подразумевается какая-то форма господства знати, а вовсе не царская власть в обычном понимании этого слова. Ближайшую аналогию этому режиму представляет, как нам кажется, тот тип олигархии, который поздние греческие авторы, например, Аристотель (Polit. IV, 1292а), называют δυναστεία, указывая, что при такой форме правления определенные должности обычно закрепляются, за определенными семьями и передаются, таким образом, по наследству.[209]
Все сказанное не означает, что образы царей в поэмах Гомера были для самого поэта и для его аудитории лишь призраками прошлого, не насыщенными конкретным жизненным содержанием. Феномен личной власти был, несомненно, хорошо известен Гомеру и скорее всего не только по слухам. Он охотно признает право сильной героической личности на первенство в общине. Таков, например, своеобразный принципат Агамемнона среди ахейских вождей или Алкиноя среди феакийских басилеев.[210] Вместе с тем поэт безоговорочно осуждает любые проявления деспотизма, любые попытки разрыва с традиционной формой аристократического коллегиального управления, Так, например, устами Ахилла осуждаются тиранические поползновения Агамемнона (Il. I, 288 сл.). В другом случае Полидамант, ближайший друг Гектора, порицает его за его диктаторские замашки (XII, 211 слл.). Протестуя против насилия и беззакония, творимого «вскормленными Зевсом царями», Гомер, безусловно, отталкивался опять-таки от современной ему действительности. Нормальным состоянием греческого полиса в гомеровскую эпоху была «борьба всех против всех» (мирные обеды феакийских царей в палатах Алкиноя, их трогательное единодушие, когда один говорит, а все делают — всего лишь идиллия, ни в коей мере не отражающая реального положения вещей). Прежде всего это была борьба за власть и влияние между враждующими знатными родами, каждый из которых стремился отнять у других принадлежащие им «почести». Переход привилегий, связанных с царским саном, из одних рук в другие был в политической практике гомеровской эпохи, по-видимому, обыденным явлением. Царь слабый, неспособный отстоять. свою «почесть», тотчас ее лишался иногда вместе с жизнью. Типичной в этом смысле может считаться судьба старика Пелея, о котором, с тревогой спрашивает Одиссея тень Ахилла во время их свидания в Аиде (Od. XI, 496 слл.): «Сохраняет ли он еще свою честь среди многочисленных мирмидонцев, или же уже не чтят его Эллада и Фтия?». Было бы, конечно, праздным любопытством спрашивать, законно или незаконно такое лишение чести. Время, о котором мы говорим, всегда ставило силу впереди права.[211]
Оборотной стороной этой же медали было появление в среде правящей элиты басилеев «сильных людей», одержимых жаждой самоутверждения и претендующих на единовластие. Можно с уверенностью утверждать, что еще задолго до великих тиранов архаической эпохи в греческих городах происходили постоянные взлеты и падения всякого рода мелких узурпаторов. Некоторым из них, вероятно, удавалось на время возвыситься, подчинив себе общину и других «царей». Типичным примером такого гомеровского «тирана» может служить Эгисф, который в отсутствие Агамемнона «запряг в ярмо» народ Микен (Od. III, 304: δέδμητο δέ λαός ύπ' αυτφ ). В целом, однако, эта «предтирания» носила, по всей видимости, достаточно эфемерный характер. Не следует забывать, что материальные ресурсы даже самых богатых и могущественных басилеев того времени были весьма ограниченными, а их власть не выходила за рамки одного, чаще всего очень небольшого города-государства.[212] Этим объясняется, по-видимому, тот факт, что в Греции не привился институт военных дружин, сыгравший столь важную роль в становлении средневековой феодальной монархии (с. 90).
Из всего изложенного выше следует, что в гомеровский период монархия как сложившийся и нормально функционирующий институт в Греции еще не существовала. Политические отношения этой эпохи можно определить в лучшем случае как преддверие монархии, иначе говоря, как ту фазу общественного развития, на которой ростки личной власти только еще начинают пробиваться сквозь толщу древних родо-племенных обычаев. К своему реальному осуществлению монархическая идея в Греции приблизится лишь в VII в. до н. э. с возникновением первых династий тиранов в Коринфе, Сикионе, Милете и других местах.[213]