Майор Шишков говорил: «Хочешь узнать душу солдата — послушай, о чем он поет». У нас в батальоне было много узбеков и казахов, певших песни только на родном языке. Приду в роту — сидит боец где-нибудь уединенно и поет что-то грустное. Никто его не слушает, сам себе поет. Я не понимаю его языка, прошу Садыка:
— Переведи мне, что он поет.
Садык говорит:
— Он тоскует по дому. Содержание такое: «Жена пошла налево, я пошел направо. Как бы нам снова встретиться и поговорить!»
Подойдешь, спросишь:
— Дети есть?
Знаешь, что не поймет, а скажешь: «Вот такие маленькие», покажешь рукой, какие бывают маленькие, — сразу заулыбается, закивает головой:
— Есть, есть!
— А сколько у тебя маленьких? — и по пальцам считаешь: один, два, три, четыре…
— Четыре, — говорит, — маленькие-маленькие.
Поговоришь, узнаешь, как зовут его маленьких, скажешь:
— У всех нас, голубчик, маленькие есть. Скорее, скорее надо воевать — и по домам. Долго возиться с немцами не станем, дома маленькие ждут.
Идешь дальше и слышишь: запел человек другую песню, веселее.
Лучше всех пел один молодой кудрявый узбек, пулеметчик Наруб Нор. Когда он пел, вокруг него собиралось всегда много бойцов и командиров. Послушать его песни приходили и те, кто не понимал по-узбекски. Услышав его первый раз, я спросил Садыка:
— А этот молодой боец о чем поет?
Садык сказал:
— Он поет песню девушки: «Милый мой, если ты любишь меня, то должен вернуться ко мне со славой. Прежде чем ты пройдешь по моей улице, я своими косами вымету ее; если подымется пыль, я своими слезами смочу ее».
У этого бойца был такой звонкий и нежный голос, что если закроешь глаза, кажется, что действительно поет девушка.
Не всегда на фронте можно петь, иногда приходилось запрещать, но если запоет Нор, я забывал, что сам только что запретил пение, шел к нему и слушал песни Нора вместе со всей ротой. Ничто так не воодушевляет людей перед боем, как хорошая песня.
Бывало один, другой, третий затянут про тоску-разлуку, засосет под сердцем, крикнешь Садыку:
— А ну-ка попроси Нора спеть!
Запоет Нор о том, как на родине встречают героев, возвращающихся с войны, и все в окопах замолкнут, все слушают, закрыв глаза, а узбеки покачивают головой в такт песне и подпевают Нору.
Однажды я увидел, что он без пилотки, и спросил:
— Нор, где твоя пилотка?
Он провел рукой по затылку и, как будто удивившись, что действительно пилотки нет, сказал:
— Вот беда! Опять пилотка упал!
— Куда упал?
— Совсем упал — пропал. Ходим в атаку — моя голова не держит пилотку. Я — вперед беги, моя пилотка — назад упал.
— А ты, — говорю, — подними, надень.
Нор качает головой, смеется:
— Как — подыми! Нельзя. Пилотка назад лети, а командир: вперед, Нор, вперед — на Запад!
Я тоже смеюсь:
— Ничего, Нор, найдем тебе шапку, которую еще ни один солдат не носил, — шапку с золотым околышем.
Всем это очень понравилось — золотой околыш. Потом бойцы шутили:
— Ну, где же, Нор, твоя шапка с золотым околышем?
Он встряхивал своими черными кудрями, смеялся и говорил, показывая вперед:
— Там ищи, товарищ. Шире шаг, вперед — на Запад!
Некоторые бойцы у нас в батальоне по-русски знали очень мало, поэтому для каждого времени имелась какая-нибудь ходовая фраза. Когда началось наступление, все сразу выучили по-русски: «Шире шаг, вперед — на Запад!»
На фронт приходило много писем от жен погибших бойцов. Каких только вопросов не задавали солдатские вдовы: при каких обстоятельствах погиб муж, где похоронен, не говорил ли чего перед смертью, не наказывал ли чего сыну или дочери, не оставил ли какой записки. Вызовешь парторга и комсорга, расспрашиваешь их о погибшем человеке, и как обидно за него, если никто о нем ничего хорошего вспомнить не может, и как приятно бывает, если после этого человека слава осталась. Солдату слава очень нужна, с нею легче воевать, нет-нет да и подумаешь: хотя ты и погибнешь, а что-то от тебя все-таки останется, будет жить среди людей, вспомнят тебя люди — тебе слава, а им честь, кто-нибудь да скажет: «А вот как воевали у нас…»
Был у нас в батальоне комсорг, младший лейтенант Вася Болдырев, из лесного техникума на войну пришел. Недели, кажется, не провоевал, а сколько вспоминали бойцы, как он боевые листки выпускал! Не успеет человек отличиться, как о нем уже боевой листок по окопу передают — комсорг тут же, в окопе, написал.
— Вот, — говорили потом бойцы, — комсорг Болдырев агитационно воевал. Его осколком снаряда чуть ли не надвое перебило, а он еще встал и шага два-три вперед сделал.
Мы так именно и ставили задачу перед коммунистами: агитатор — значит воюй агитационно.
Отличился боец — говорю ему:
— Будешь агитатором.
Боец смеется:
— Да какой я агитатор!
— Хороший, — говорю, — агитатор: воюешь агитационно.
У нас были такие агитаторы, как сержант Давлетханов. Замешкается взвод — Давлетханов вырвется вперед и, пока взвод не догонит его, дерется один, как лев. Думаешь: «Ну, на этот раз Давлетханов пропал — немцы окружили уже его». Нет, взвод рванется к Давлетханову, и не раз бывало приносили Давлетханова на носилках — весь в ранах, но живой.
Отправят его в санбат, пройдет немного дней, смотришь — он опять в окопе. Давно ли его на носилках унесли, а он уже бегает. Никогда не ходил, всегда бегал.
— Ты чего прибежал? Смотри, у тебя раны кровоточат.
Прикажешь немедленно возвращаться в медсанбат — пойдет беспрекословно, а завтра опять прибежит. Если услышит, что полк в наступление идет, его хоть веревками привязывай, а все равно не удержат в медсанбате.
Немцы угнали как-то ночью две упряжки санитарных собак, вывозивших на тележках раненых с поля боя.
— Рус, — кричали они, — не догонишь своих собак!
— Врешь, фриц, догоню! — крикнул Давлетханов и один скрылся куда-то в потемках.
Всю ночь пропадал, утром вернулся едва живой — отбил собак, и собаки сами привезли его, раненного, на тележке.
— Наш сержант сам для себя санитарных собак у немцев достал, — говорили о нем бойцы.
Другим общим любимцем был Ни — «русский китаец», как он говорил о себе, студент медфака, юноша исполинского роста. Я часто пел ему песенку о китайчонке Ли. Поэтому его стали называть не Ни, а Ли. Бойцы жаловались, что он демаскирует их своим ростом:
— Встанет, как копна, и немец сейчас же начинает бить методическим огнем.
Его ругали:
— Чорт тебя возьми, Ли! Спрятался бы ты хоть куда-нибудь, что ли.
Ли добродушно улыбался:
— Да куда я спрячусь? С моим ростом не спрячешься.
Когда мы шли в бой, я говорил ему:
— Будешь со мной.
С Ли в рукопашной не пропадешь. Он хватал немцев на штык и перебрасывал их чуть ли не через себя, как щенят.
Бойцы ему кричали:
— Бей их в левую сторону, там их сердце собачье!
Он увлекался и бил куда попало — и штыком и кулаком. Хватит немца кулаком по голове, тот и не охнет.
Я особенно любил таких, которые увлекаются, хотя самому же приходилось их одергивать. Поработаешь с таким и смотришь — выработался настоящий боец.
Вижу однажды, стоит кто-то во весь рост под огнем метрах в двухстах от немцев и размахивает плащ-палаткой. Не пойму, что случилось, чего он машет.
Потом спрашиваю:
— Что это за сумасшедший махал плащ-палаткой? Неужели жив остался?
Докладывают:
— Это боец Хамсашвили. Увидел какую-то цель, разволновался, что пулеметчики не стреляют по ней, выскочил и давай на виду у немцев вызывать огонь плащ-палаткой. Так поразил немцев, что они стрельбу прекратили, стали из окопов высовываться.
С орловским пополнением к нам пришел замечательный рисовальщик, карикатурист Сережа Орловский. Его рисунки мы передавали из взвода во взвод, из роты в роту, как боевые листки. Я сказал ему:
— А ну-ка изобрази, как Хамсашвили вызывал огонь плащ-палаткой.
Это был самый замечательный рисунок его. Весь батальон хохотал.
Про Хамсашвили говорили:
— Чудак, ничего не признает, по-своему воюет.
А он все-таки одним из первых в своей роте заслужил боевой орден.