Еще в губернском городе не успела затихнуть молва о поведении Пыльневой, как в Петербурге, на Валдайской улице, в местности, называющейся Семеновский полк, случилось следующее печальное происшествие.
Было часов девять обыкновенного прозаическо-петербургского ноябрьского утра, т. е. стоял туман, небольшая гололедица и сыпал мелкий не то снег, не то дождь. Улица Валдайская немноголюдна. По дощатым тротуарам кое-где торопливо пробирались, съежившись от холода и сырости, пешеходы, проехал без седока легковой извозчик, да мальчишка, с мешком на плечах, вглядывался в отворенные ворота, намереваясь зайти во двор и огласить его возгласами: «Бутылок — ба-анок! Костей — тря-апок!»
Вдруг обыденная физиономия Валдайской улицы приняла выражение крайнего любопытства: из ворот дома № 36, стоящего посредине улицы, выбежал дворник, средних лет мужчина, в небольшой русой бородке, в полосатой шерстяной рубахе и белом переднике, с сильно испуганным лицом, и закричал, напрягши все силы своего голоса:
— Городово-ой! Городовой!
Прохожие оглянулись на него с удивлением, умерили свои шаги, а некоторые, желавшие узнать причину такого крика, и совсем остановились. Городового же поблизости нигде не было видно. Дворник повторил свой зов еще несколько раз и, не получив ответа, бросился бежать на угол пересекавшего улицу проспекта. Тут он повторил зов еще громче, и вскоре из виноторговли показался блюститель порядка, с бляхой и полусаблей.
— Чего орешь? — откликнулось красное суровое солдатское лицо, с щетинистыми усами.
— Бога ради, пожалуйте, дядюшка, поскорее к нам: у нас в доме неблагополучно: жиличку кто-то удушил ночью! — проговорил растерянно и торопливо дворник.
— Как так?
— Не могим знать-с… Вот пожалуйте, сами увидите… В участок, что ли, надо оповестить?
— Беспримерно в участок…
Кончив рапорт, дворник крупной рысью побежал обратно к своему дому, у которого уже собралась целая толпа, Бог весть откуда набравшаяся, состоявшая наполовину из детей, уличных ребятишек, мальчиков и девочек, больших охотников до всяких зрелищ. Вслед за ним, хотя немного и медленнее, припустил и городовой, подобрав полусаблю и на ходу ворча сквозь зубы: «Ну ж жизнь! Проклятая! Спокою никакого нет! За эту одну неделю три оказии: там повесилась, там зарезался, здесь задушили… Где бы жить себе поспокойнее, а они только тревожат нашего брата!»
— Чего вы тут зеваете? — обратился он к толпе. — Что за диво такое? Ну, удушили. Что с того? Рано ли, поздно ли — всем умирать приходится, а как умрешь — про то никто не ведает. Эка невидаль какая. Разойдитесь, господа! — заключил философ. — Я вас прошу честно и благородно.
— Пойдемте, сделайте милость! — торопил его дворник.
Толпа и не думала расходиться.
— Вот народ! Ну что ты с ним поделаешь? — спросил самого себя городовой. — Ничего не поделаешь! — отвечал он затем, вздохнув, покачал головой и, хлопнув обеими руками по своей шинели, пошел за дворником в квартиру, где случилось происшествие.
Квартира эта находилась на мезонине[4] полутораэтажного небольшого деревянного флигелька во дворе и состояла всего из двух комнат: маленькой передней и вместе кухни, так как в ней устроена была плита, и большой залы, служившей постоянно за гостиную, рабочую и спальню. Ход на мезонин, в эту отдельную квартирку, был совершенно особый, по деревянной крашеной, но довольно широкой и опрятной лестнице.
Квартира содержалась также весьма чисто. В передней мебели было немного, всего: столик, стул, табурет да вешалка для платья; плита была занавешена зеленого цвета шерстяною материей. Зато в зале мебели было очень достаточно: здесь стояло несколько соломенных стульев, четыре мягких кресла и такой же диван, с круглым столом перед ним, бюро и шкаф для платья, этажерка; далее следовал большой стол, вроде письменного, на котором лежало несколько книг, тетрадей, а также узоры, швейная подушечка и коробочка с разными иглами, булавками, шкатулка и прочее; близ окна помещались широкие пяльцы с какой-то, по-видимому, большой работой; в углу, у круглой печки, железная односпальная кровать, с эластическим тюфяком и двумя подушками в белых наволочках, покрытая стеганым синим шерстяным одеялом.
Когда городовой и дворник вошли в переднюю, в ней и в зале уже находились посетители: мужчины и, в большинстве, женщины. Это были жильцы того же двора и квартирная хозяйка, снимавшая по контракту флигель.
Увидав городового, публика расступилась и открыла ему широкий проход в зал. Там на кровати, до половины прикрытое одеялом, лежало тело молодой и прелестной блондинки, женщины лет двадцати трех. Издали она казалась как бы спящею… Густые белокурые волосы были в беспорядке разбросаны по подушке; белые прекрасно очерченного контура руки приподняты на голову и как бы сжимали череп. Красивый, небольшой формы, с пунцовыми губами, рот был полураскрыт, и нижняя челюсть немного отодвинулась назад; большие голубые глаза, в которых сохранилось выражение крайнего ужаса, также полу раскрылись. Лоб немного сморщился, а из несколько вздернутого носика текла по подушке, теперь уже запекшаяся, кровь, с темноватым отливом…
Городовой, не снимая кепи, нагнулся к усопшей и рассматривал черты лица ее и шею, плотно захлестнутую тонким новым лакированным ремнем, один конец которого свесился с кровати; из-под ремня виднелась в дюйм широкая темно-багровая полоса и такие же, только немного еще темнее, пятна к ушам, покрывшие и оконечности их этим же цветом. Лицо было распухшее, набрякло кровью и потемнело. По положению ремня и всего корпуса молодой женщины ясно было, что она задушена посторонней рукой во время крепкого сна, внезапно, без всякой борьбы с убийцей и, может быть, даже не успев вскрикнуть. Странно откинутая назад голова и разметанные волосы невольно наводили зрителя на предположение, что убийца, осторожно поддев под шею своей жертвы ремень, захлестнул его в пряжку и потом, приподняв несчастную, кинул ее на постель обратно… Следов кражи в комнате не было заметно. Все вещи и мебель находились в обыкновенном порядке. На кресле, у кровати, лежало платье покойницы, в котором она была накануне; на столе еще светилась большая столовая лампа, с не успевшим за ночь выгореть керосином. Она была слегка спущена, а близ нее маленькие дамские часы, серьги и два кольца.
— Красавица барыня! — заметил городовой, кончив осмотр и обращаясь к публике. — Пронститутка али так на содержании у кого? — спросил он.
— Н-нет, — отвечала квартирная хозяйка, — она не из гулящих и хмельного не употребляла… Рукодельница была — и-и! В акушерки обучалась… Действительно, часто ходил к ней и с нею поздно приезжал один молодой барин, да кто их знает, было ли между ними что? Жила она отдельно, и я ничего такого не замечала; ночевать же у ней никогда и никто не оставался…
— И ни-ни, ни Боже мой! — удостоверял и дворник. — Бывало, приедет к ней эвтот молодой барин и поздно, значит, провожает ее; ну, зайдет, посидит, и опять домой. Еще езжал к ней и другой, пожилой уже, так тот все днем и больше часа али двух и вовсе никогда не сидел. Изредка наезжала к ней и барыня молодая, чернявая такая, глазастая, а больше, кажись, никто и не бывал…
— Ладно! — проговорил городовой, — следователь разберет. Прописана ли она у вас и кто такая есть?
— Как же, прописана! — в один голос подтвердили хозяйка и дворник. — Она ведь из благородных, мужевая, только с ним не живет. Она, вишь ты, приезжая, муж ейный — штабс-ротмистр…
— А как звать?
— Настасья Павловна Пыльнева.
— Как же это вы ее увидели сегодня? — допрашивал городовой.
— Да как, — отвечала хозяйка, — встала я сегодня, умылась, оделась, Богу помолилась, поставила самовар, вкинула уголья и, значит, когда он вскипел, понесла его к Настасье Павловне. Она любила, как только встанет, и самовар чтоб был готов… Приношу я это его, гляжу: дверь отворена и она спит. Что за притча? Всегда рано вставала, а то уж девятый час? Думаю себе: сем-ка я разбужу ее. Подхожу к ней, ан глядь, у ней, сердечной, на шее ремень и смуга[5]… Тут я вскрикнула, затряслась, испужалась вся и начала кликать Федора. Этот прибежал и не хуже меня испугался… Насилу догадалась, чтоб он дал знать вам.
— Экая оказия!
— Ну, делать нечего, — заметил городовой дворнику, — одевайся, бери книгу, да пойдем заявить в участок. А квартиру энту, пока приедет пристав со следователем и дохтором, запереть следствует. Покойницу-то вы не трогайте: пусть так до их приезда и лежит, как лежала, ворошить нельзя. Кто же бы это уклал ее? Вот дела!
Описанное происшествие случилось в Петербурге, двадцатого ноября, в конце шестидесятых годов, и исследование его было поручено мне.