Выслушав рассказ Пыльнева, я запутался еще более. Что это такое? Вымышленная ли, хитро сплетенная история для затемнения и продолжения следствия или голая истина? Первое казалось вполне правдоподобно, но в том и загадка, что в юридической практике попадаются такие показания, которые, по-видимому, лишены всякой вероятности по своей запутанности, кажущейся ходульности, и, наоборот, самые естественные положения действующих лиц — оказываются вымышленными…
— Для чего же вы мне не открыли всего с первого раза? — спросил я Пыльнева.
— Я начал было говорить в первом показании правду, — отвечал он, — но был нерасположен к откровенности с вами. Сверх того я не знал, в чем обвиняюсь, я боялся повредить себе. Да и привычка к уловкам старого судопроизводства.[19]
— А ремень?
— О ремне — положительно ничего не могу сказать вам, — проговорил Пыльнев, пожимая плечами, — может быть, я его выронил в санях извозчика, как говорил вам, а может быть, кто-нибудь вытащил из венгерки и в «Эльдорадо».
Однажды вечером, лежа на диване в своем кабинете, я продолжал анализировать рассказ Пыльнева.
Если Пыльнев не лжет, то опять приходится теряться в догадках — был ли кто-нибудь после него в квартире убитой или нет? Если кто-нибудь был, то кто — мужчина или женщина и какой именно мужчина или какая женщина? Он говорит о перстне, который свалился у него с пальца. Отчего же этого перстня не найдено при осмотре квартиры Пыльневой? Неужели он взят тем лицом, которое совершило убийство? Но, может быть, его поднял кто-нибудь до посещения следственной комиссии. Если так, то и перстень, будь он найден, не служил бы неотразимой уликою. Кто же убийца? Неужели же Гарницкий? Но ввиду разноречивых показаний этого молодого человека со своим камердинером я дал им еще очные ставки, на которых Гарницкий и уличил последнего, что он подарил ему ремень такого точно образца, какой представил я, и камердинер сознался в этом, объясняя, что тот ремень хранится у него и в настоящее время запрятанным в доме; первое же показание сделано им ложно, для защиты молодого, всегда к нему ласкового барина.
Мать Гарницкого ездила ко мне каждый день и со слезами просила отпустить ее сына, хоть на поруки, к ней и представляла залог. Я принужден был выпустить его.
Чистосердечное признание, с каким Пыльнев передавал свой рассказ, мне не принесло никакой пользы. Я хватался, по пословице, «за гуж», но оказался «не дюж». Я не знал, что мне делать с его признанием. Юридически я был малоопытен и не имел таланта ловкого сыщика, что порою судебному следователю крайне необходимо.
Перечитывая и пересматривая дело об убийстве Пыльневой, я видел, что на мужа ее падает масса подозрений: разноречивые его показания, запирательство в посещении жены, самое посещение в ночное время, при враждебных к ней отношениях, кража писем, поцелуи и оклик ее по имени, который ее не разбудил, и прочее, и прочее. Масса несообразностей! Но, с другой стороны, какую же пользу принесло ему его признание, сделанное им по предъявлении уже всех улик? Против Гарницкого же было одно подозрение — поздняя явка домой, с проводами Пыльневой на квартиру. Но все собранные сведения подтверждали, что Гарницкий и Пыльнева находились в самых интимных отношениях, поводов к ссоре или ревности ни с той, ни с другой стороны не было. Переписка их, найденная в бумагах Пыльнева, не представляла также никаких подозрений. Показания о том, что происходило в квартире Пыльневой между молодыми людьми по возвращении их из театра, сделанные разновременно Гарницким и Пыльневым, были совершенно тождественны, и последнее вполне оправдало студента. Что же мне было делать? Для очистки своей следовательской совести оставалось произвести розыск перстня, чтоб успокоить Пыльнева и чтоб высшей судебной инстанции, куда я должен был представить дело, мое следствие могло показаться всецело законченным. Приметы перстня мне описал Пыльнев с мельчайшими подробностями и с указанием магазина, где он его приобрел. Я и отыскивал его, но нигде не находил. Однако какой существенный переворот в ходе дела могла произвесть и находка перстня в руках постороннего человека? Ему стоит только сказать, что перстень им найден, — и кончено, потому что невозможно же построить обвинение на том, что похититель совершил, ради этой вещи, убийство. И если б он был вор, то вместе захватил бы и лежавшие на столе золотые серьги, кольца, брошку, дамские часы и прочее, принадлежавшие покойнице. Целость этих вещей и в том случае, если б переписка ее в шкатулке была не тронута, также обнаруживала, что убийца был не только не вор, но знакомый Пыльневой, которому жизнь ее была неприятна. Последний эпитет я употребил случайно, но он внезапно навел меня на мысль, что Пыльнева в самом деле могла быть убита не по побуждениям любви или ревности, как я предполагал доселе, а по какому-нибудь другому поводу, потому, например, что она кому-нибудь мешала своим существованием. Кому же?
Я стал перебирать ее близких, составил гипотезу, по которой выгородил из круга убийц Пыльнева и Гарницкого, и тогда мое подозрение пало на лицо, стоявшее во все время следствия совершенно в стороне…
При этом предположении мне вспомнилось и одно восклицание этого лица — восклицание, заставившее меня предположить совсем не то, что предполагал я теперь. Меня охватил ужас! Мне представилась ярко освещенная картина убийства, и я почувствовал, что волосы как будто стали подниматься у меня на голове… Для улики этого лица нужно было действовать или медленно, скрытно и осторожно, или решительно, быстро и отважно. Я избрал второе и, соскочив с дивана, приказал подать себе форменное платье, оделся, взял извозчика и поехал в дом начальника местной полиции попросить у него секретной аудиенции, участия и помощи на завтрашний день. На дворе стояла отвратительная декабрьская гололедица; по торцовой мостовой, плохо усыпанной песком, скользили и падали лошади; резкий, холодный ветер разгонял мелкий дождик, проникал сквозь пальто и заставлял меня дрожать, увеличивая дрожь, происходившую во мне от внутреннего волнения.
При ложности моего подозрения за действие, на которое я решился, мне грозили разные неудовольствия и серьезная ответственность по службе.
Двадцатого декабря 186* года я встал ранее обыкновенного. От бессонной ночи глаза мои были красны, на щеках горел лихорадочный румянец; я хотел овладеть собою, принять спокойный вид — и не мог. Такое мое состояние заметил и швейцар, снимавший шубу. «Не больны ли вы, ваше благородие?» — спросил он. Не помню, что отвечал я ему, взбегая по лестнице. Письмоводитель мой, сидевший постоянно в особой комнате, рядом с моею, но никогда не присутствовавший при допросах, тоже с удивлением посмотрел на меня. Это был старый чиновник, доставшийся мне в наследство по моей должности, и человек неспособный, как я убедился.
В начале десятого часа я поджидал к себе двух лиц: священника — с крестом и Евангелием и одного свидетеля по делу об убийстве Пыльневой, еще не спрошенного. В четверть десятого, по моим часам, они прибыли, и начался допрос, кончившийся ровно в десять. Тогда я, выслав свидетеля, отослал с курьером следующую записку, приготовленную вчера, по адресу Ластовой:
«Милостивая государыня, Александра Васильевна! Вы просили меня прочесть вам мое следствие в окончательном его виде, по печальному делу об убийстве вашей сестры. Оно кончено, и я тороплю его сдать по начальству. Если вы остаетесь при прежнем желании, то я просил бы вас пожаловать в мою камеру теперь же. Считаю нужным прибавить, что вы очень обязали бы и меня, если б прибыли теперь: вам первым я обязан теми подробностями, которые осветили передо мною это дело и привели его к концу; вам же, быть может, буду я обязан и теми поправками, которые вы укажете мне при слушании его. Впрочем, вы свободны принять то или другое решение, т. е. бесконечно обязать меня своим посещением или устраниться от неприятных повторений подробностей этого слишком тяжелого для вас события. Во всяком случае, я прошу вас принять от меня выражение искренней моей благодарности за то доверие, которым вы удостоили меня, и проч.»
Я обдумал каждое слово в этом письме, прежде чем отправить его, и мне казалось, что оно не должно было поселить в ней ни малейших подозрений. Но все-таки я сомневался, и лихорадка ожидания била меня…
В двенадцать часов Ластова приехала. Она была бледнее обыкновенного, что еще более шло к ее красивому лицу и к черному шелковому платью с белым воротничком и рукавчиками. Мне было сердечно жаль ее после того, что я узнал теперь. С этого происшествия несчастная женщина сделалась задумчива, часто отвечала невпопад на предложенные ей вопросы, оставила общество и предавалась религии и благотворительности. Каждое утро ее можно было видеть в Исаакиевском соборе, прислоненною к углу и усердно молящеюся. Толпы бедных и нищих постоянно получали от нее помощь.
Я встретил ее радушно и пригласил садиться. Голос мой дрожал невольно, несмотря на мои усилия.
— Может быть, я заставила вас дожидаться? — спросила меня она. — Но я тут ни при чем: кучер наш — человек, отличавшийся всегда трезвостью, — не знаю на каких радостях подрался и взят в полицию. Просто беда с этим народом, да еще без мужа. Я принуждена была взять наемную карету.
Я сделал удивленную мину.
— Когда мы кончим с вами это дело, я хотела попросить вас принять участие в освобождении нашего кучера. Муж мой приезжает сегодня и, конечно, поблагодарит вас вместе со мною. Вы не поверите, как я рада, что не буду наконец одна.
Известие о приезде ее мужа встревожило меня, и я, распространившись немного о кучере, как бы мельком, уткнувшись в дело, спросил ее, когда приезжает ее муж.
— Сегодня вечером, — сказала она.
Я вздохнул свободно. Началось чтение. Ластова села так, что я не мог следить за выражением ее лица. Передо мною лежали часы, и я часто на них взглядывал.
— Вы торопитесь куда или ждете кого? — спросила она, заметив это.
— Нет, — отвечал я, — я смотрю из любопытства — сколько часов продлится мое чтение.
Но она не ошиблась: я ждал, и ждал с нетерпением, прислушиваясь к малейшему шороху за дверьми.
Уже мне осталось прочесть последнее показание Пыльнева, как в камеру явился служитель и вызвал меня в коридор. Там стоял полицейский пристав.
— Есть, — произнес он, подавая мне коробочку. — Он?
Я взглянул, утвердительно кивнул головою и сделал ему несколько вопросов; доказательства были налицо. Когда я вернулся в камеру, Ластова вопросительно посмотрела на меня; на лице ее была написана страшная тревога, которую она напрасно старалась подавить. Я притворился, что ничего не замечаю, и, подойдя к столу, закрыл дело.
— Больше нечего читать, — сказал я.
— Почему? — спросила она дрожащим голосом.
Я подошел к ней и в упор посмотрел ей в лицо.
— И вы спрашиваете, Александра Васильевна? Вы убили ее.
— Что? — вскрикнула она, поднимаясь со стула.
— Вы ее ремнем задушили…
— Кого, сестру?
— Да, сестру вашу. Я все знаю.
— Как вы смеете говорить это?
Странное дело: я не узнавал ее, — столько энергии было в этой фразе и таким страшным блеском загорелись ее глаза.
— Не будем играть комедию, Александра Васильевна. Вот улика, найденная сейчас в вашем доме при обыске, — и я показал ей перстень, принесенный мне полицейским.
Она зашаталась и упала в кресло.
В то время, когда Ластова сидела в моей камере, в ее квартире и в доме Гарницких происходил обыск. Кучер ее был взят накануне не в пьяном, а в трезвом виде, для моего допроса. Он показал, что в ночь на двадцать первое ноября он отвозил Ластову из театра в дом баронессы Б., а оттуда в Валдайскую улицу, где она пробыла с час; одета она была в черный шелковый салоп, который теперь продан. «Когда я услышал, — прибавил кучер, — чрез несколько дней об убийстве в этом доме, то меня взяло сомнение, но я не смел подумать на барыню и боялся заявить, тем более что вы изволили бывать у нас…»
Это показание кучера, в связи с показанием Пыльнева и некоторыми другими данными, при упорном молчании предо мною о ночном посещении ею сестры, служило сильным обвинением против Ластовой, а найденный перстень — явной уликой; тем не менее вполне изобличить ее и доказать, что убийство совершено ею, при твердом запирательстве с ее стороны, было бы очень трудно… Успех свой я приписываю делу случая, не больше. Внезапность ли моего обвинения и разом представленные против нее факты подействовали на Ластову или что другое, но только она сделала полное признание.
Большого труда мне стоило привести Ластову в чувство. Эта женщина, месяц назад энергичная и решительная, явившаяся после совершенного ночью преступления сама, на другой день, в мою квартиру, стала слабее ребенка. «Как вы смеете говорить это», — фраза, сказанная ею с такой энергией, была последней вспышкой силы воли ее. Я раскаивался, зачем поступил с ней так жестоко, зачем не принял медленных мер. Опасаясь последствий ее обморока и испуга, я послал за врачом.
Ластова сидела в креслах с пылающими щеками и с распущенными длинными черными густыми волосами; глаза ее были влажны. Она была очаровательна в ту минуту, и я не мог от нее отвести глаз, в ожидании врача и не находя слов, что сказать ей.
— Послушайте, — шепотом произнесла она умоляющим голосом, вся в слезах, скрестив руки и готовая упасть предо мною на колени, — ради Бога! Ради Создателя! Ради моих детей! Скройте мое преступление! Пощадите меня! Сделайте так, чтоб этого никто не знал. Послушайте, — просила она еще тише, взяв меня за руку, — вы бедны — у нас есть состояние — я все вам отдам, но только никому ни слова, ни даже мужу. Я страшно наказана и без того… Совесть… — И она зарыдала.
Я молчал и ходил по комнате. Что мне было делать? Разумеется, меня не прельщали ее обещания, но мне было жаль ее.
— Подумайте, — сказала она сквозь слезы, — Боже мой, как болит у меня голова!
— Сейчас приедет доктор, — сказал я.
— Доктор? О! Боже сохрани! Мне вовсе никого не нужно из посторонних. Мне нужно вас. Мне вам нужно рассказать тайну, как я убила Настеньку. Да, да, да! Я ее убила! Но я не думала ее убивать. Это был момент. Страшный, ужасный момент. Я не знаю, что со мною было. Но я расскажу вам; может быть, вы тронетесь! Вы поймете, что если скроете это дело, то… совесть вас не будет слишком упрекать. Я наказана уже, и наказание это будет тянуться целую жизнь. Это хуже каторги.
По просьбе ее я вышел в переднюю и сказал, что доктора не нужно.
— Кучер этой барыни просился домой, — сказал мне письмоводитель.
Подумав, что очной ставки не потребуется, что дело кончено и преступница созналась, я велел его отпустить. Я в первые минуты пожалел об этом, вспомнив об ожидаемом приезде Ластова и о возможном влиянии его на своего человека, но рассказ Ластовой, ее полное сознание успокоили меня.
Она начала говорить, я слушал ее молча, не смея перебивать ее отрывистых и часто бессвязных фраз. Она горела вся, как в горячке; глаза ее блистали странным огнем, и я не мог вынести ее взгляда. Записывая ее рассказ в бледных, вялых чертах, я не могу воспроизвести его в том виде, как она передавала.
— В тот день я была в театре с одной знакомой, из финансовой аристократии. Она меня не любит, я это знаю, я ее тоже не люблю; но наши мужья — приятели, и мы с нею часто вместе выезжали. Она имела понятие о моем прошлом и о моей сестре. Был случай, что один из ее поклонников… он любил меня, но я его не любила… он все-таки бросил ее, и она мне не могла этого простить. Под видом дружелюбия она иногда заставляла меня пылать от стыда, намекая на мое прошлое и на поведение сестры. Я никогда не могла избавиться от этого предрассудка — краснеть за свое прошлое. У меня не хватало мужества открыть его всем и стать в совершенно определенные отношения к сестре: или бросить ее и отказаться от нее, как от женщины потерянной, или принимать ее и бравировать мнением окружающих. Это была ошибка, страшная ошибка, в которой отчасти виноват муж. Да, он иногда ревновал меня, хотя — видит Бог! — я никогда не изменяла ему даже помышлением. Я его ужасно люблю… С того времени, как сестра приехала, а я имела неосторожность передать ему ее разговоры и суждения, ее поступки, он стал как будто подозрительнее и иногда делал оскорбительные намеки. Раз он узнал, что я бываю у сестры без его ведома, и сердился несколько дней на меня. Тысячи мелких вещей, которые передать я не в силах, мучили меня, и причиною всего была сестра. Я любила ее и ненавидела; у меня была потребность видеть ее, но не так, как увидела я ее в театре… Она сидела в партере с Гарницким и еще какими-то молодыми людьми, к которым постоянно оборачивалась, и вообще вела себя как шаловливый мальчик. Знакомая моя указала мне на нее; во время одного из антрактов она заговорила о ней с женою директора нашего общества, сидевшей рядом с нами в ложе.
— Так это ваша сестрица? — сказала мне последняя. Это мелочь, но я была сама не своя. Конца спектакля я не дослушала и уехала вместе со своей мнимой приятельницей; я завезла ее домой, выпила у ней чашку чаю. Она живет на Загородном. Проезжая мимо Валдайской улицы, я велела на углу остановиться и пошла к ней. Голова моя была занята ею. Я думала, если застану ее дома одну, переговорить об ее образе жизни. Меня жгло любопытство, как она держит себя? Что она делает поздним вечером? Остается ли у ней Гарницкий? — и тому подобное… Все свои мысли мне совестно высказать. Флигелек ее вам известен, он очень невысок, так что со двора можно видеть, что делается внутри ее квартиры, вблизи окон. Мне показался в них огонь и темный силуэт мужской фигуры, но это рассмотреть нельзя было явственно. Подойдя к ее квартире, я позвонила до двух раз; дверь была заперта, на звонок никто не вышел. Постояв с минуту, я подумала, что и хорошо, что так случилось: пусть ее! Вдруг, слышу, отворяется дверь и раздаются мужские шаги; я сошла с последней ступени и притаилась за лестницей. Мужчина постоял немного и выругался вслух: по голосу я узнала, что это был не Гарницкий. Он даже спросил: «Кто тут?» — довольно громко и, постояв с минуту, вышел. Я слышала, как удалились его шаги и вдруг смолкли. «Не думает ли он вернуться», — подумала я. «Что, если, отворив дверь со двора, он заметит меня или станет искать… Быть может, какой-нибудь пьяный посетитель моей сестры…» — меня бросило в жар. «Куда деваться? Войти к сестре, она не пустит его при мне». Мысли эти молнией пробежали в моей голове, и я быстро поднялась по лестнице и схватилась за ручку двери машинально, как бы ища опоры. К удивлению моему, дверь подалась: очевидно, посетитель не запер ее. Я вошла и заперла ее. Настенька спала на постели. «Не притворяется ли? — подумала я. — Мужчина вышел от нее»… И я стала оглядывать комнату, как бы ища следов его недавнего присутствия. Около дверей на полу лежало что-то черное, длинное, согнутое; я подошла и подняла: это оказался ремень, а из-под него звякнул перстень. Машинально я опустила ту и другую вещь в карман своего платья. Мне стало невыносимо тяжело; в комнате было тихо, в ушах звон. Я подошла к сестре, села на стоявшее около кровати кресло, где лежало ее платье, и с грустью качала головой. «Так вот что разыгрывается в ночное время в квартире ее, — говорила я себе. — Боже мой! Как низко упала она! Она не только не стыдится показываться в общественных и публичных местах как содержанка Гарницкого, но принимает в ночное время в своей квартире и посторонних мужчин, которые, заслышав новый стук, преспокойно уходят от нее, оставляя ее спящею… Значит, Зарубин скрывает от меня все? Какая будущность ожидает ее?» И мне вспомнились слова Пыльнева: «Трактиры, побои, болезни, больница, наконец смерть под забором или богадельня». От этих ужасных слов меня охватил еще больший ужас. «Так лучше же смерть!» — почти вскричала я, не помня себя. Гробовое молчание было ответом на мою мысль. Хоть бы какой-нибудь один звук вывел меня из моего состояния. Смерть Настеньки показалась мне в ту минуту самым благим исходом ее жизни. Ею она избавляется от того, что ей пророчествовали и что ее ожидало, по моему мнению, в действительности. В будущем ей не представлялось никакого счастья. «Задушу ее!» Тишина ночи, одиночество, полумрак, особенное расположение духа, представившиеся правильность и логичность заключения о судьбе сестры — все это способствовало и подталкивало меня на приведение в исполнение моей мысли… «Задушу, — она будет счастлива, избавится от всего сразу… для меня приятнее видеть ее мертвою, чем такою…» И решение было так сильно, что никакая уже другая мысль не входила мне в голову. «Чем?» — я искала предмета и схватилась за платье. Там лежал ремень. Дрожащими руками осторожно подсунула один конец его под шею сестры, продела потом его в пряжку, обмотала этим концом одну руку, а другою, поддерживая шпенек в пряжке, чтоб он мог попасть в окованные дырочки, я сделала почти плотную около шеи петлю и, напрягши все свои силы, я, закрывши глаза, рванула ремень в сторону, пока шпенек не вскочил в дырочку. Это было дело одного момента. Почувствовав это и не доверяя, плотно ли я захлестнула сестру, я еще отшатнулась назад от кровати и чрез это приподняла труп. Но в то мгновение сестра еще была жива. В начале моей адской операции она издала глухой, удушливо-хриплый, нечеловеческий звук. Здесь же, когда я приподняла ее, глаза ее смотрели на меня удивленно, будто готовые выскочить из орбит, она глухо-гортанно сказала: «Се…ээ!» — вероятно, «сестра». Я кинула тело на кровать, освободила из ремня руки и как сумасшедшая, не взглянув на труп, бросилась бежать из квартиры сестры, не затворив плотно двери…
Ластова замолчала.
— Безумие мое, — продолжала она минуту спустя, — вполне не кончилось и по возвращении на квартиру. Я заперлась в спальне, засветила лампаду и стала читать по молитвеннику отходную покойнице, при самой усердной молитве. Я содрогалась своей должности палача, но не считала убийство злодейством. Мне казалось, что там сестре лучше. Я поколебалась уже после, когда узнала, что у Настеньки был Пыльнев. Может быть, подумала я, я и преувеличила ее поведение? Но… и опять последовал горький вопрос: «А что ее ожидало?» Всю ту страшную ночь мне не спалось, утром явилось страшное сомнение, не жива ли Настенька? В одиннадцатом часу я вышла из дома и, взяв наемную карету, поехала к сестре. Ее уже не было в квартире. Долго я не расспрашивала, села опять в карету и приказала везти себя на Волково кладбище. Там я еще заплакала, помолилась и обдумала свое положение. Что, если мое преступление откроется? Муж, четверо детей! Мне стало страшно, по коже пробежал мороз, и здесь-то я решилась принять на себя личину, под прикрытием которой никто не мог заподозрить меня в смерти сестры… Что это вы делаете! — вдруг спросила она, обрывая рассказ, таким голосом, как будто она только что проснулась.
— Записываю ваши показания.
— Зачем?
— Вы их подпишете, когда я вам их прочту.
— Потом?
— Потом… я принужден буду отправить вас в тюрьму.
— В тюрьму?! И это ваше последнее слово?
Я выразительно пожал плечами и уткнулся в бумагу.
Она замолчала. Я продолжал писать быстро, судорожно, почти забывая о ее присутствии. Я слышал, впрочем, что она встала и подошла к небольшому столику, на котором стоял графин. Она налила себе воды, а я подумал: хорошо было бы, если б она всыпала себе яду, и продолжал писать… Кончив, я встал и взглянул в ее сторону. Можете себе представить, что я увидел? Спокойно сидящую даму, правда, со следами слез на глазах, но смотревшую так смело, с оттенком такого презрения, что я просто разинул рот от удивленья. Она, очевидно, заметила мое смущение и улыбнулась, поправляя волосы, которые и без того уже были приведены в порядок.
— Угодно вам прослушать свое показание?
— Какое показание? — сказала она.
— Которое вы сейчас делали.
— Да неужели это стоит того? Я думала, что вы, ради любопытства, спрашивали меня о том, что я делала в тот вечер, когда злодеи убили мою сестру. Я и говорила вам, что была в театре с одной знакомой, что завезла ее потом домой и вернулась к детям.
Бумага чуть не выпала у меня из рук от этого неожиданного оборота дела.
— Вы ли это, Александра Васильевна? — сказал я, делая к ней два шага.
Она высокомерно улыбнулась и сказала:
— Не понимаю, что это за вопросы вы мне предлагаете! Прочтите показание и дайте мне уехать домой.
Она шутит, подумал я, или с ума сошла. Приняв самый серьезный и сдержанный вид, я стал говорить ей о неуместности ее шуток, о той ответственности, которая ждет ее, но она прервала меня:
— Пожалуйста, без наставлений. Мы, кажется, совсем не понимаем друг друга, и вам не мешало бы кого-нибудь пригласить сюда, кто бы наставил вас на путь истины и объяснил бы вам все неприличие вашего поведения. Я — сестра убитой женщины, сломленная горем, а вы не постыдились воспользоваться своим положением, чтоб преследовать меня своею любовью; вы ездили ко мне, заставляли меня приезжать в свою камеру и еще сегодня пригласили сюда как бы своего помощника в следствии. Когда вы кончите эту недостойную игру, милостивый государь?
Никогда в жизни я не был в таком адском положении, как в эту минуту. Мне и жаль было ее, и любовался я ею и этим нечеловеческим присутствием духа, но меня же бесила эта удивительная наглость, какую меньше всего я ожидал встретить в ней. Я терялся, а она пронизывала меня своими насмешливыми взглядами. Я попробовал еще раз образумить ее.
— Взвесьте, Александра Васильевна, шансы по вашему оправданию, подумайте, что теперешнее запирательство ваше чисто голословное, тогда как у суда будут неопровержимые улики.
— Против меня не может быть улик, — сказала она спокойно.
— А перстень, найденный у вас?
— Какой перстень найден у меня?
— Перстень Пыльнева, который вы подняли в квартире вашей сестры.
— Не знаю, что вы говорите. Я повторяю вам, — бросьте свою комедию и отпустите меня домой; иначе я найду на вас управу.
— Но этот перстень, — сказал я, оглядываясь кругом и ища его.
Где же он? Не оставил ли я его на столике, когда вернулся из передней и пил воду? Я шарил в своих карманах, перебирал бумаги, бросался по комнате; холодный пот выступал на лбу моем, и меня била лихорадка. А она насмешливо и холодно продолжала смотреть на мои поиски и наконец сказала:
— Вы ищете того, чего не было. Продолжайте, молодой человек.
Это взорвало меня, кровь бросилась в голову, и я с яростью бросился к ней, совершенно потеряв присутствие духа.
— Вы его украли, — сказал я, — украли в то время, когда я писал ваше показание! Вы бесчестная женщина! Я вырву его у вас, если вы не возвратите его мне тотчас же.
Она заметно побледнела, но глаза ее горели решимостью, и она шепотом, задыхаясь, проговорила:
— Вы с ума сошли. Я закричу, если вы меня тронете.
— Я вас велю обыскать.
— Вы ничего не найдете.
Откинувшись на спинку стула, она смотрела мне прямо в глаза уже не с насмешкою, как до сих пор, а со злобою. Я стоял против нее, насилу вынося ее взгляд и совершенно теряя всякое соображение. В это время в передней послышались громкие голоса. Она привстала немного, прислушиваясь. Я бросился к двери, желая посмотреть, что там такое… Дверь я запер — это я помнил, но в ней не было ключа; неужели успела она вынуть и ключ? С какой целью?
Я посмотрел на нее просто с отчаянием и прошептал: «Дайте ключ мне, ради Бога». Из следователя я обращался в просителя. Между тем за дверью раздавался громкий мужской голос, требовавший, чтоб дверь отперли. На мою просьбу Ластова ничего не отвечала, но, когда я машинально протянул к ней руку, она вдруг дико вскрикнула и, бросившись от меня в угол комнаты, схватилась обеими руками за ворот своего платья и разорвала его, крича: «Спасите, спасите меня!» Это было делом мгновения, и я начинал понимать, что нахожусь в безвыходном положении, что я пропал совсем окончательно благодаря блистательной игре преступницы. Дико оглядываясь кругом себя, я увидел ключ на кресле, с которого она встала. Я взял его, медленно вложил в замочную скважину и отпер дверь. В передней было несколько человек, и между ними — Ластов, он с ненавистью посмотрел на меня и бросился к жене… Сцену, затем происшедшую, я не могу описать: она была слишком исключительна и невероятна, и едва ли когда-нибудь еще происходило что-нибудь подобное в камере судебного следователя.
Нечего говорить, что меня устранили от следствия. Все улики были против меня, а не против Ластовой: я запер дверь, я сочинил ее признание с тем, чтоб заставить ее угрозами снизойти на преступную любовь мою, я выдумал какой-то будто бы найденный у нее в доме перстень, тогда как полицейский чиновник, делавший осмотр, просто взял первый попавшийся перстень, и тот, неизвестно куда, скрылся, если не предположить, что я украл его; я писал ей письмо, которое действительно можно объяснить так, что я хотел устроить ей ловушку с амурными целями; я подкупил кучера Ластовой, чтоб он сделал именно такое показание, какое мне нужно было: кучер, разумеется, отперся от первого показания.
Ластову не тронули при переследовании дела, и она уехала с семьей за границу; через несколько месяцев уехал туда и муж ее. Дело тянулось еще с год и ничем не кончилось при старом судопроизводстве. Гарницкий и Пыльнев были оставлены в сильном подозрении.