Сны, которые повторяются… Часто они, навязчивые сновидения, воссоздают то, что очень бы хотелось забыть: одному снится война, другому автомобильная катастрофа, в которую он попадал, третьему — чье-то предательство… А мне до сих пор снится, что я должен решить задачу по геометрии с применением тригонометрии — и я просыпаюсь в холодном поту. А проснувшись, долго не расстаюсь с теми годами, которые, впрочем, всегда со мной. «Ты — как ребенок!» — упрекают меня. Словно бы дети хуже, чем взрослые. Давние восприятия, прежние интонации не оказались забытыми, заглушенными высокомерием взрослости…
— Начинаются страдания молодого Виктора, — со вздохом произнесла мама, как только я уселся за домашние задания по математике.
Мама сказала о моей молодости, хотя я фактически пребывал еще в детстве. Уловив мое удивление, мама рассказала, что у классика немецкой литературы Иоганна Вольфганга Гёте есть знаменитое творение под названием «Страдания молодого Вертера». Знаменитое, но я его не читал.
— А опера есть такая?
— Есть и опера, но она называется просто «Вертер». Ее сочинил французский композитор Массне.
Об опере я спросил неслучайно: мама была музыковедом — и сравнивала с оперными сюжетами сюжеты, возникавшие в нашей семье. При всяком удобном случае она старалась приобщить к музыке и меня. А одновременно — к литературе, которая, как она уверяла, «мать всех искусств», ибо «даже в основе балета лежит либретто». Это мама кого-то цитировала… Меня в той цитате привлекла не мысль о величии литературы, а забавная рифма: «В основе балета лежит либретто».
— В святой книге сказано: «В начале было слово». Это о времени, то есть с чего все началось. Но и по смыслу — «вначале» слово.
«Слава Богу, не математика!» — вздохнул и я, но с облегчением.
В тот раз мама прибегла к литературе, чтобы поменять немецкое имя Вертер на мое имя Виктор, поскольку оба мы, по ее мнению, были страдальцами: он из-за любви, а я из-за математики. Мама не знала, однако, что и я, семиклассник, мучился не только ненавистью к математике, но и любовью к математичке. Ее звали Виолеттой Григорьевной.
— Оперное имя! — впоследствии сделала открытие мама. — Она тезка главной героини оперы «Травиата», которая была несчастной красавицей и умерла от чахотки.
Высокое любовное чувство у меня возникло в тот день, когда я схватил самую низкую отметку по геометрии с применением тригонометрии. Виолетта Григорьевна присела рядом со мной, чтобы попонятней растолковать, в чем заключаются мои математические просчеты. Ни одно женское лицо, кроме маминого, не оказывалось так близко и ни одно женское плечо не прислонялось к моему плечу так непосредственно. Фактически я потерял сознание… Но и в бессознательном состоянии понял, что это обвал. Что это конец всем моим наивным детским мечтам и забавам. Вникать в ее объяснения я, конечно, не мог. Существовали только лицо и плечо…
Расписавшись в моем дневнике, где Виолетта Григорьевна приглашала родителей явиться к ней для переговоров — как я быстро сообразил, обо мне! — мама попросила отца:
— Сходи в гимназию ты. А то я разволнуюсь, раскашляюсь, как в опере «Травиата».
Кашель был первым признаком всех маминых переживаний. Отец, будто следователь по особо важным делам, доискивался до причины каждого такого волнения. И расценивал ту причину как террористический акт, направленный против маминого здоровья, а значит, и против всего нашего дома.
— Ты не любишь математику, — обратился ко мне отец, точно к разоблаченному террористу. — А что-нибудь ты вообще любишь?
Он был наступательным и мощным, как танк, атакующий огнем преувеличений и обобщений. «Отец обороняет нашу семью от бед!» — разъясняла мне мама. Он оборонял семью от бед, а мама мягко обороняла меня от него.
— Ну, почему же? Витя многих и многое любит. Нас с тобой, например…
«И Виолетту Григорьевну!» — мысленно выкрикнул я. Любил я также свою кошку Машеньку с ее глазами, похожими на маленькие, добрые светофоры — круглые и зеленые: «Дорога открыта!» Любил терьера Гошу с глазами, наоборот, густо заросшими: не поймешь, что думает и что замышляет! Любил я и рыб в аквариуме, которые, набрав в рот воды, хранили какие-то подводные тайны и не обращали на нас ни малейшего внимания. Еще любил я двух попугаев в просторной клетке на подоконнике, которые, в отличие от рыб, рты свои закрывали в исключительных случаях. Но, повторяя наши слова и фразы, не передразнивали, а как бы их затверждали…
— Не собираюсь быть технарем! — ответил я отцу.
— И где же ты собираешься применить свои силы? В зоопарке?
Я должен был применить не знания, не способности, а именно силы, ибо на силу отец рассчитывал более, чем на все остальное.
— То, что Витя любит животных, заслуживает уважения, — опять тихим шагом вошла в разговор мама. — У него Машенька с Гошей не враждуют, как кошка с собакой, а живут душа в душу. И попугаи не задираются… А Машенька не лезет лапой в аквариум. Витя их так воспитал. И все же… — Она повернулась ко мне. — В основном папа, поверь мне, прав. Точные науки не противоречат твоему благородному отношению к «братьям нашим меньшим». — По маминому убеждению, отец в основном оказывался прав всегда. — А о «братьях наших меньших» заботься по-прежнему. — Поразмыслив, мама добавила: — Я думаю, Вите нужен домашний преподаватель. Иначе он может расстаться с этой гимназией: там ведь особые требования, повышенные.
Расстаться с повышенными требованиями я был не прочь. Но расстаться с Виолеттой Григорьевной!
— Домашний репетитор необходим… — поддержала свое же предложение мама. — Предпочтительней, чтобы это была Витина учительница. — Я тоже это предпочитал! — Если этично ей предложить…
— Этично! — грохнул отец. — Сейчас все, за что платят, этично.
Мама закашлялась. Она кашляла застенчиво и обаятельно, прикрываясь платочком и изящно отмахиваясь от кашля, как женщины отмахиваются от чрезмерно одолевающего их смеха или от мужских комплиментов, которые им на самом деле приятны.
Отец дорожил маминым здоровьем несравненно больше, чем собственным, — и возил ее к медицинским светилам. Но светила светили не одинаково и в разные стороны. Одни обвиняли мамины бронхи, другие предъявляли тяжелые претензии к ее легким. И лишь самый авторитетный маг поставил диагноз с поэтичным именем «ал-лер-ги-я».
Но на что именно была аллергия у мамы? Опять возникли, как ныне говорят, альтернативные мнения: одни предполагали, что мама аллергирует на запахи, другие — что на кошку с собакой, но авторитетнейший маг, поставив точку на других точках зрения, связал аллергию с нервной системой.
Я, хоть и не был магом, давно уж заметил, что мама кашляла, если с чем-то была не согласна или о чем-нибудь беспокоилась. А пытались — надо же! — опорочить Машеньку с Гошей. Люди, у которых есть собаки и кошки, наоборот, дольше живут. Об этом я услышал по радио. И это полностью совпадало с мечтою отца по отношению к маме.
— Хочу, чтобы ты меня надолго пережила, — регулярно повторял он.
— И как же я без тебя буду?
— Давай оба жить долго! — приходил отец, как говорят ныне, к консенсусу. — Столько из разных языков нахватали слов, что не знаешь, какой язык изучать! — возмущался отец. И не изучал ни одного.
Если дорогу нашей семье преграждали (в буквальном смысле!) природные или погодные препятствия — сугробы, лужи, какие-нибудь рытвины или ямы, — отец играючи вскидывал маму на руки и перешагивал через преграды. При его мускулах это было нетрудно. Но он вообще стремился нести маму на руках через жизнь…
— Если б все сильные защищали и носили на руках (пусть в переносном смысле) всех слабых и нездоровых! — проявлял я себя гуманистом.
Отец был тверд в жизненной походке, как и в буквальной, был силен не одними лишь мускулами, но и чувствами. Если при нем начинали восторгаться чьей-то женской неотразимостью, он обращал свой взор к маме, давая понять, что сравнить с нею некого.
Из-за маминого нездоровья он относился к ней с нежной, трепетной бережностью, что людям наступательной воли чаще всего не свойственно. «Мы за ним, как за каменной стеной, — сказала мне мама. И закашлялась: сравнивать отца со «стеной» показалось ей неэтичным. — Мы за ним, как в самой надежной крепости».
Мама выразила опасение:
— Учительница может счесть неудобным встречаться со своим учеником у него дома.
— Почему?! — вскричал я. — Ей будет очень удобно!
— Откуда тебе известен ее характер? Она же недавно у вас в гимназии.
— Все, за что получают, удобно! — вместо меня ответил отец. — Тем более, что взгляд у нее какой-то неискренний. Себе на уме!
«Взгляд у нее загадочный, какой и должен быть у красивой женщины!» — молча возразил я отцу.
— Видел ее один раз — и больше не тянет общаться, — настаивал он. — Вспомни, как она отзывалась о нашем сыне!
Отец мог как угодно меня осуждать, но если это делал кто-то со стороны, он бросался в танковую атаку.
«Зачем же ты при ребенке?» — изумились мамины глаза.
— Я видела ее тогда же, на родительском собрании, — и она показалась мне очень милой. Но в основном папа прав… — Чуть начав спор, мама сразу устремлялась к консенсусу. — Учителя и врачи живут бедно. И нет ничего зазорного в том, что они за свой труд… И что она станет раза два в неделю приходить…
— К нам домой! — восторженно подхватил я.
— Не сомневалась, что когда-нибудь Витя захочет овладеть математикой! И это сбылось…
Не могу сказать, что тогда уже я хотел овладеть Виолеттой Григорьевной. Так далеко в своих намерениях я не зашел. Но ликовал я, конечно, предвкушая встречи с математичкой, а не с математикой.
Где-то я случайно прочел, что женщины нередко предпочитают мужчин гораздо более молодых, чем они сами… Я был гораздо моложе Виолетты Григорьевны, но, к сожалению, еще не был мужчиной. Однако ее лицо и ее плечо… Пока мне хватало и этого! «А там… Подрасту! Буду как можно хуже учиться до самого последнего класса, а она будет к нам ходить и ходить… Тем временем я и стану постепенно превращаться в мужчину. Возрастная же разница сохранится, что так нравится женщинам!» Эти планы воодушевляли меня.
— Когда пойдешь объясняться относительно Вити, заговори осторожно и о домашних занятиях, — сказала мама отцу.
— Осторожно? — усмехнулся он. — Она еще начнет торговаться по поводу суммы!
«Зачем же ты при ребенке?» — опять изумились мамины глаза. Вслух же она сказала:
— Но папа прав, безусловно, в том смысле, что приработок для учителей и врачей сейчас очень важен. Даже спасителен. А если она все-таки не возьмется?
— Возьмется и возьмет! — снова грохнул отец.
Мамины глаза, как обычно, расширились: «При ребенке!» И ее стал одолевать кашель.
— Успокойся… Все будет в порядке. Пойду и договорюсь.
Отец заспешил к маминой «аптечке», а потом за водой на кухню.
Когда сильный и волевой человек суетится, его становится жалко.
Я так нетерпеливо прохаживался по коридору, присаживался в столовой, вскакивал то с дивана, то со стула и снова прохаживался, что мама с удовлетворением произнесла:
— Наконец, ты оценил значение математики! Понял, что это гимнастика ума. И что необходима она, как всякая гимнастика, каждому человеку… А не одним, как ты выражаешься, технарям. Не сомневаюсь, что папа вернется с положительным результатом.
Отец вернулся с результатом неопределенным.
— Предпочитаю общаться с простыми людьми, например, с работягами на своей фирме, — сказал он, стягивая с себя пальто, будто обузу, которую взвалил на него характер Виолетты Григорьевны.
— Отказалась?! — вскрикнул я так, что даже мой танкообразный отец вздрогнул.
— Уж не намылился ли ты в доктора математических наук?
Слово «намылился» вызвало кашель маминого протеста. Она не желала, чтобы такие слова были «вначале»… или даже в конце отцовских высказываний.
— Просто надоело быть двоечником… — ответил отцу я. — Скажи, отказалась?
— Не отказалась, но и не вполне согласилась. Сначала она должна, видите ли, провести несколько пробных уроков, чтобы понять, принесет ли она тебе пользу. И лишь после этого примет окончательное решение. Ей надо удостовериться, что будут плоды!
Я-то хотел, чтобы плоды не появлялись как можно дольше, а, оказывается, они обязаны появиться немедленно.
— Витя все осознал… И это уже плоды! — приступила к своей примирительной миссии мама. — Он, безусловно, постарается сразу же ей доказать… А мы сблизим ее с нашей семьей. Для начала станем с ней вместе ужинать… Когда она намерена к нам приходить для пробных уроков?
— Около пяти. Ежели не передумает.
— А около семи мы будем все вместе садиться за стол.
— Ежели она согласиться сесть… Я лично позволю себе запаздывать. Так что ужинайте втроем. Кстати, твои меню могут не прийтись ей по вкусу. Слышала бы ты, как высокомерно она разглагольствовала и как вновь аттестовала нашего сына! Да к тому же ехидничала. Мы с тобой имеем право его пропесочивать, но из ее уст…
Мама закашлялась: слово «пропесочивать» ей не понравилось.
Отец не выносил, когда посторонние хоть словом единым нападали на нашу семью. И, в частности, на меня… Танк тут же выдвигался на боевую позицию.
— Ужинайте с ней без моего участия.
Он еще не расстался с раздраженными претензиями к Виолетте Григорьевне. Танки своих позиций скоропалительно не покидают.
«Что отец понимает в женщинах? У него старомодный вкус! — про себя протестовал я. — А как же любовь к маме? Ну, один раз вкус проявился, после чего исчез навсегда. И замечательно!» — Я возрадовался за маму, которая продолжала покашливать, предвидя недружественные отношения между математичкой и нашим домашним танком. «Лишь бы она не ударилась об его броню!» — больше мамы тревожился я.
На первом же домашнем уроке Виолетта Григорьевна сказала, что раньше всего мне предстоит уяснить, в чем заключается красота математики.
А я уяснил, что у нее светло-зеленые глаза, почти как у нашей Машеньки, только они все время будто старались меня заманить. К сожалению, в математику… Но вовсе не ехидничали, как приснилось отцу. Она говорила о цифрах и формулах, а они знай заманивали. В гимназии я этого не замечал. Может, потому, что сидел на последней парте?
Мне нужно было уяснить красоту математики, а я уяснил, что зубы у нее такие же ослепительные, как у рекламных красавиц, но только живые и тоже заманивали, чем очень способствовала узкая, кокетливая щербинка. Щербинку ни на одной из реклам изобразить не додумались. Я также уяснил, что вырез на платье чуть-чуть обнажал ложбинку, которая обозначала заманчивость и недоступность ее форм. Она просила меня заглянуть «в глубь математической логики», а мне хотелось заглядывать в глубину ее зеленых, как у Машеньки, глаз, в глубь той щербинки и той ложбинки.
— В гимназии наши встречи афишировать не обязательно, — прощаясь, предупредила она.
У нас с ней возникла общая тайна! И занятия наши она называла не занятиями, а встречами. Это тоже меня будоражило.
Теперь следовало любой ценой доказать, что наши с ней встречи приносят быстрые и сверхъестественные плоды… Уроки заключались в том, что она погружала меня в суть математики, в ее «философию», как она говорила, а затем нагружала домашними заданиями. И чтоб поскорей разгрузиться, я, проводив ее до двери, а потом глазами сквозь окно до углового дома, за которым она скрывалась, сразу же отправлялся якобы во двор, чтоб отдышаться, а в действительности — на два этажа выше, к студенту физико-математического факультета Сене. У нас в подъезде его величали кто «профессором», а кто Эйнштейном, потому что даже в лифте он перелистывал книги, изрисованные чертежами, испещренные ненавистными мне цифрами, словно обсиженные мухами. Иногда же он забывал, что в доме есть лифт, и в задумчивости, не замечая ступеней, поднимался на восьмой этаж пешим ходом.
Сеня был заботливым, безотказным «профессором» — и минут за двадцать на его кухне выполнялись все мои домашние задания. Попутно он втолковывал мне в голову то же самое, что втолковывала и она, но щербинка с ложбинкой не отвлекали меня. От его лица я не терял сознания, а от его плеча не сходил с ума… Потом Виолетта Григорьевна с удивлением обнаруживала, что я «отыскиваю для решения задач неисхоженные дороги». Она не понимала, зачем я «скрывал свои математические способности». Я отвечал, что мои «способности» раскрываются, когда я остаюсь с ними наедине, а в чьем-либо присутствии — например, в классе — они меня покидают. Слово «наедине» буквально преследовало меня.
— Стеснительный ты! — игриво сделала вывод Виолетта Григорьевна.
И я тешил себя предположением, что она со мною кокетничает…
О моих затаившихся способностях она сообщила и маме, когда та возвращалась с работы ровно к семи, надеясь, что Виолетта Григорьевна с нами поужинает. Но ужины, как и предвидел отец, она отвергала.
— Не снисходит? — спрашивал отец, возвращаясь поздней, чтоб не сталкиваться с математичкой. — Гордая! Не выношу, когда особость свою демонстрируют. Цену себе…
Предвидя слово «набивают», мама закашлялась.
Отец называл себя «человеком азартным». Но играть в свои азартные покер и преферанс он уходил к приятелям с фирмы:
— Дома в скверные игры я не играю. Если бы в шахматы…
Родители мои были вызывающе разными… Мама преклонялась перед отцом за силу и твердость, а отец перед мамой — за тонкость и мягкость. Каждый из них обожал другого за то, чего не было в нем самом.
Что Виолетта Григорьевна скажет отцу о наших с ней дальнейших занятиях «наедине»? Услышать мнение обо мне из ее собственных уст — это было для меня, как говорят, делом жизни. «А если она и сегодня аттестует меня так, что отец танком двинется защищать? Тогда надо будет кинуться наперерез. А если ему опять привидятся ехидство, неискренность?» Одним словом, ждать, хоть на время оставаться в неведении было невыносимо.
«Они начнут объясняться в столовой… А я бесшумно открою входную дверь, проникну — тоже бесшумно! — в свою комнату, приникну к дверной щели и услышу… Услышу не все, не с первых, к сожалению, фраз (иначе меня заметят!). Но хоть что-нибудь я узнаю». Таким был в тот день мой тактический замысел. Стратегический же по-прежнему основывался на том, что я был моложе Виолетты Григорьевны лет на пятнадцать, а это являлось для многих женщин значительным мужским преимуществом. Жаль, что его нельзя было использовать, учась в седьмом классе… Стратегический план выглядел, вероятно, безумным. Но безумной была и моя любовь!
Все я осуществил так, как задумал. Прильнув к дверной щели в своей комнате, я оцепенел, потому что услышал ее голос:
— Витя обойдется и без моей помощи. У него открылось математическое мышление.
У «профессора» Сени такое мышление было. Но мы с ним, наверное, перестарались… Раз она от меня отказывалась! Мне хотелось ворваться в столовую и признаться: «Это мышление я украл на восьмом этаже! Оно не мое…» Но и пошевелиться-то было нельзя.
— Витя во мне не нуждается, — заключила она. — Он вполне без меня обойдется.
Это я-то в ней не нуждался?!
— Он, может, и обойдется… Но я не обойдусь без вас в своем доме. Не удивляйтесь. Я отбивался от вас… Возвращался домой позже, чтобы с вами не сталкиваться. Я сражался с собой… Беспощадно боролся! Настраивал себя против вас. Как только мог! Но побороть себя оказалось немыслимо… Я избегал встречаться с вами лицом к лицу. Но когда вы из подъезда нашего выходили, я издали наблюдал за вами. А возвращаясь в квартиру, ощущал ваше недавнее присутствие в ней. И это не должно прекратиться…
Мне чудилось, что фразы те доносились с телеэкрана или из радиоэфира. Я не знал, что отец умеет так говорить. И не представлял себе, что он может произносить это! Но это был не телевизор и не эфир… Отец уже не выглядел бронированным — он был опять беззащитным. И до какой степени! Мой сверхпрочный и мощный отец… При лобовом столкновении с любовью именно сила проявляет внезапную слабость: у нее не оказывается иммунитета. Об этом я догадался позднее, уже в собственной взрослой жизни… Значит, мы оба смотрели ей вдогонку, пока она не скрывалась за угловым домом?..
— Вот поэтому я, если искренно говорить, и хочу отказаться. Вы ведь мне уже давали понять…
— Нет! По своей воле нет…
— Но я почувствовала. Еще на родительском собрании. И особенно потом, когда вы пришли по поводу Вити. Я ждала, что придет его мама.
— Я и не хотел приходить. После вашего приглашения в дневнике я подумал, что надо будет защищать сына. Но вновь вас увидел — и понял, что защищаться надо мне самому. Стал договариваться об этих уроках… Для спасения своего лучше было найти другого преподавателя. И я для себя твердо решил, что найду другого… а упрашивать начал вас.
— Сперва мне показалось, что я ошиблась. Но когда вы стали прятаться в автоматной будке и за мной наблюдать… Один раз, вам на беду, мне надо было позвонить, а будка оказалась занятой вами. Ваш рост, простите, и ваша спина… Не перепутаешь! Я сделала вид, что не заметила, что случайно мимо прошла. В общем, я должна отказаться…
— Вы будете к нам приходить. Я не отступлюсь. И добьюсь!
Отец опрокинул стул — и я догадался, что танк пошел в наступление.
— Мне не хочется это видеть.
— Но я не сдамся. Не отступлюсь! Я заставлю…
— Мне не хочется это слышать. Вы заставите? Каким образом?
— Не знаю. Пока не знаю… Но я добьюсь. Потому что по-другому, без вас… не смогу. И вам придется не смочь без меня! Сначала пусть будут эти уроки…
Отец не объяснялся по поводу домашних занятий — он объяснялся в любви. И вкус у него вовсе не был плохим.
В своей комнате я был не один: там присутствовал и весь мой «живой уголок». Глаза терьера Гоши, густо заросшие (не поймешь, что он думает!), ничего определенного для меня выразить не могли, но он злобно рычал. Не добродушно ворчал, как случалось, а вел себя протестующе. Такого еще не бывало… Машенькина спина напряглась, а уши и шерсть ощерились. Попугаи нахохлились… Только рыбы, набрав в рот воды, не реагировали на то, что происходило за дверью.
С одной стороны, отец добивался продолжения наших занятий. Наших с ней свиданий наедине. Но с другой — он ее у меня отбирал. Вроде он ее ко мне приводил, но на самом деле — от меня уводил. И я не сомневался, что отберет, уведет… что она неминуемо отступит, уступит. Как танк, отец наступал на нее, а под гусеницами ощущал себя я. Настоящие «страдания молодого Виктора» лишь начинались.
Я покинул свою комнату и вышел из квартиры так же неслышно, как и вошел. Но на лестничной площадке возникли сомнения: «Как мог я ее отдать?! Надо вернуться, прервать их общение… А если она уже отступила? Тогда чем они занимаются в этот момент?!» Ревность подсказывала ужасные варианты. А если она уступила — и в эту минуту уже под танком? Такое предположение звучало двусмысленно — я ужаснулся и сразу отверг его. Но все-таки… «Отец отбирает у сына счастье! Шекспир бы написал об этом трагедию…»
Узнавая о чем-нибудь особо ужасном, мама восклицала: «Шекспир написал бы об этом трагедию!» В подобных случаях она начинала с Шекспира, а не с какого-нибудь великого композитора, поскольку литература все же «мать всех искусств».
В одном Виолетта Григорьевна сразу уступила отцу: она продолжала к нам приходить. Или уже к отцу? Даже ужинать как-то осталась. Отец, словно угадав, как раз в тот вечер явился раньше обычного — и уселся напротив нее. Таким образом, забастовку свою он прекратил. Почему? Забастовки прекращаются, когда удовлетворяются требования бастующих. Какие его требования она удовлетворила? Подозрения подсказывали вопросы — один страшнее другого.
— Снизошла? И считает, что нам положено распластаться от благодарности? А как подозрительно она поглядывала на нашу еду! Гурманка… Аристократка! — сказал отец, как только дверь за Виолеттой Григорьевной захлопнулась.
«При ребенке?!» — привычно вопрошал мамин взгляд.
— Предмет свой она знает прилично. Даже математическое мышление у Виктора обнаружила.
Отец именовал меня полным именем. Мама же называла Виктором, только сравнивая с молодым, но несчастным Вертером. Имя моей первой любви тоже подверглось обсуждению… и мнимому отцовскому осуждению.
— В своей профессии разбирается… Но высокомерна, как это длинное «Ви-о-лет-та». Ей бы еще подыскать Альфреда!
Отец, чтобы сделать маме приятное, вспомнил персонажей великой оперы. Он хитрил, отвлекал маму от истины. И куда девалась отцовская прямота? Неужели из-за любви изменяют не только женам и сыновьям, но и своим характерам? Ревность меня раздирала… Я ревновал математичку к отцу, но мне и в голову не приходило раскрыть глаза маме: «А если она откажет Виолетте Григорьевне от нашего дома? Тогда я не смогу видеть ее, как сейчас, — пусть неверную, но любимую!»
— Если по-честному, положа руку на сердце, — продолжал отец, — мне обрыдли ее посещения. Но ради Виктора…
Мама закашлялась: так ее аллергия отреагировала на «обрыдли» и на все высказывания против гостьи.
Хоть бы при мне отец не прикладывал руку к сердцу и не сообщал о своей честности… Он не знал, что я знаю.
И Виолетта Григорьевна об этом не ведала. Словно бы мимоходом, она поинтересовалась, как я отношусь к отцу. И как мама с отцом друг к другу относятся. Ревность продолжала меня терзать — и я попытался оттолкнуть ее от отца… естественно, в свою сторону. Я доверительно рассказал, что все мы втроем друг без друга не мыслим существования. И что отец боготворит маму еще отчаянней, чем она его. «Позавидовать можно!» — сказала Виолетта Григорьевна. И ужинать отказалась.
— Мы остались в тесном семейном кругу! — чересчур торжественно воскликнул отец, вновь явившийся к самому ужину.
Но действительно, семейный круг стал для него тесен… не в том значении, что неразрывен, а в том, что теснил ему душу.
— Мне представляется, у Виктора нет достаточных сдвигов. — Почему ему это вдруг представилось? — Надо сказать ей прямо и откровенно…
Но откровенность, как и прямота, уже не была его качеством.
— Сдвиги есть, — не согласилась мама. — Виолетта Григорьевна сама отмечает…
Главные сдвиги были, наверное, в их с отцом отношениях — и потому ему требовалась маскировка.
— Виолетта Григорьевна отмечает… — умилился отец. — Как ты доверчива!
Мама и правда была доверчива. Он это знал по себе.
— Не пообщаться ли мне с кислородом? — Задав себе этот вопрос, отец без промедления на него и ответил: — Пойду прогуляюсь.
Ревность оттачивает негативные ощущения и выдает подозрительность за разумную бдительность. Но иногда догадки сбываются. Я заподозрил, что отцу понадобилось прогуляться в той же степени, в какой мне после домашних уроков надобилось «передохнуть». Я отправлялся для передышки к «профессору» Сене… А куда отправился прогуляться отец?
Я подошел к окну, а он… вышел на улицу. Но лишь это и было правдой. Пообщаться же с кислородом он почему-то захотел в телефонной будке. Ревность поспешно сказала мне, что он выясняет отношения с Виолеттой Григорьевной. Разговор с ней, ее голос, по-видимому, и казались отцу кислородом, чистым воздухом в нечистой игре. Дверь будки была не совсем прикрыта, поскольку спина отца, за которой, как считалось, мы с мамой были полной безопасности и надежности, не умещалась внутри. И как бы оттуда пробилось ко мне трагическое открытие… Оно заставило опереться всем телом на подоконник: я не мог выдержать тяжести, которая образовалась в груди: «Я страдаю, что отец отнимает Виолетту Григорьевну у меня, которому она никогда и не принадлежала, а надо страдать вовсе из-за другого… Из-за того, что какая-то математичка отнимает у мамы мужа, который ей и всей семье нашей так давно и прочно принадлежал». Это открытие потянуло за собой и второе: причиной беды была моя математика!
С того момента от любви до ненависти оказался не один шаг, как принято думать, а гораздо меньшее расстояние. Кроме того, я понял, что чем безумней любовь, тем безумней и сменившая ее ненависть. Однако и очередное мое безумие следовало скрывать. Зеленые, как у Маши, глаза, щербинка, ложбинка — все стало мне отвратно. Потому что уводило отца от мамы. И от меня… из-за которого все стряслось.
«Дома я в скверные игры не играю…» Отец завел мучительную игру.
Я обязан был разрушить, разгромить ситуацию, которую сам же и создал. Если б отец не пошел к ней по поводу моих домашних уроков и не увидел ее вблизи… Ведь после родительского собрания он еще боролся с собой… Моим долгом было искупить вину и спасти наш дом!
Для начала я решил выяснить, одинока ли математичка. И передал привет ее мужу.
— Сейчас я не замужем, — скороговоркой оповестила она.
«Что значит сейчас? Она имеет в виду, что муж был? Или что будет? Или что вместо предыдущего явится вскоре «последующий»?»
Меж тем она принялась подлизываться ко мне… Моим математическим мышлением стала так восторгаться, точно я был начинающим Лобачевским, а вызывая к доске, спрашивала то, что накануне старательно мне объясняла. «Неужели ищет во мне союзника? Союзника против мамы?! А может, завоевывает благодарность отца?»
У мамы Виолетта Григорьевна справлялась о здоровье, желала добра и счастья. Даже большого счастья… А я все знал. «Быть наедине!» — еще недавно эти слова завораживали меня. Но быть наедине с такой тайной…
Даже с «профессором» Сеней я не мог поделиться — и тем хоть немного облегчить навалившийся на меня груз.
— У тебя что-то произошло? — заботливо осведомился «профессор» Сеня, которого иногда величали Эйнштейном.
Но ни он, ни один настоящий профессор и даже сам Эйнштейн, если бы он был жив, не могли б мне помочь.
А Машенька с Гошей и мои попугаи вели себя нервно, как перед землетрясением. «Живой уголок» ощеривался, когда она появлялась в доме, будто пытался насторожить маму, предупредить ее об опасности. И только рыбы плавали себе, набрав в рот воды, как ни в чем не бывало.
Я признавался себе, что и сам порой обманывал маму. То были невинные хитрости, но и они начали теребить мою совесть. Она мечтала, чтобы я возлюбил оперы… И я делал вид, что арии меня восхищают, хоть предпочитал эстрадные песни. Когда я однажды задремал в Большом театре, прислонив голову к барьеру «ложи бенуар», мама дотронулась до меня: «Ты так глубоко задумался? Так погрузился в музыку?» Я утвердительно закивал.
Сама же мама перед музыкой до того благоговела, что в концертных залах и оперных театрах кашель ее оставлял в покое. Отрицательные эмоции в присутствии музыки отступали…
Жалея и опекая маму, отец годами — заодно со мной — делал вид, что музыкальная классика его околдовывает. И вдобавок успокаивает после «трудов праведных»… Труды свои он постоянно называл праведными. Праведными были и его хлопоты, беспокойства о маме. «Куда же девалась его праведность?» — растравлял я себя.
В нашем доме прописалось вранье… Одна мама пребывала в неведении и оставалась такой же, как прежде. А я делал вид, что ничего не случилось. И это тоже было обманом. Две тайны с утра до вечера изматывали меня, да и по ночам ворочали с боку на бок. Одной из них я не смел поделиться с мамой, а другую решил раскрыть: признаться, что мое математическое мышление совсем не мое, а принадлежит Сене. Пусть мама поймет, что никаких результатов (и тем более плодов!) от домашних занятий нет. А раз нет, математичке являться к нам незачем.
Но я опоздал… Виолетта Григорьевна сама известила маму, что прекращает наши занятия: якобы очень устала. «Ей стыдно смотреть тебе в глаза!» — подмывало меня сказать маме.
Отец согласился с этой новостью легко и даже охотно.
— Ты по-прежнему не любишь ее, — упрекнула его мама. — Она ощущает твою неприязнь — и ее самолюбие взбунтовалось.
Отец промолчал. Ее посещения были уже не нужны ему. «Значит, им есть где встречаться, кроме нашей квартиры!» — горестно сообразил я.
Виолетта Григорьевна покинула и нашу гимназию. Перешла в какую-то другую… «По семейным обстоятельствам», как нам объяснили. «Только ли ее семьи касаются те обстоятельства? Или и нашей тоже? Или и в мои глаза стыдится смотреть?»
Машенька и Гоша перемещались из комнаты в комнату и из угла в угол. А попугаи еще тревожней нахохлились. Как перед землетрясением…
И оно нагрянуло, разломало семью: вслед за Виолеттой Григорьевной и отец нас покинул. Он был опорой нашего дома… Надежность и прочность фундамента оказались обманчивыми. Кроме же той непрочности… Разве не я был во всем виноват? Говорят, можно споткнуться на арбузной или апельсиновой корке. А вся жизнь наша споткнулась… на моей бездарности в точных науках.
Мама ни словом единым не осуждала отца:
— Он поступил почти так же, как доктор Фауст у того же великого Гёте и у французского композитора Гуно в его знаменитой опере: выбрал молодость и здоровье. Но, в отличие от доктора Фауста, душу дьяволу он не продал.
«Продал… и он тоже продал!» По своей новой привычке я высказывался не вслух.
Мама обращалась к литературе и музыке, силясь доказать мне и себе, что не мы одни очутились в такой ситуации. Что подобных историй не счесть… Она прятала свое горе, но аллергия скрыть себя не умела… Раньше, если что-то маму беспокоило, она кашляла осторожно, а теперь кашель ее душил. Мертвой хваткой он вцеплялся в нее. То была аллергия на разочарование, на беду… и еще, думал я, на предательство.
Отец напоминал танк. И этот танк, который так надежно оборонял нас, быть может, не нарочно, а сбившись с пути, наехал на маму.
Согласно медицинскому заключению, она скончалась от сердечного приступа. Виолетта Григорьевна ушла из нашей гимназии, отец ушел из нашего дома… а мама ушла из жизни.
Когда мы оба, виновники маминой гибели, возвращались с кладбища… по дорожке, вдоль чужих, но тоже умолкших жизней, отец сказал:
— Будь проклята твоя математика… — Он задыхался слезами, как мама своим кашлем. — Станем жить вдвоем. И вместе к ней приходить.
— Но ты же теперь…
— Станем жить вдвоем.
Будь проклята моя математика!
Сны, которые повторяются… Часто они, навязчивые сновидения, воссоздают то, что очень бы хотелось забыть. Одному снится война, другому — автомобильная катастрофа, в которую он попал, третьему — чье-то предательство. А мне до сих пор снится, что я должен решить задачу по геометрии с применением тригонометрии. И я просыпаюсь в холодном поту…
1999 г.