Долгий путь через комнату

Рассказ «Долгий путь через комнату» опубликован в еженедельнике «Неделя» № 3 (25–31 января) 1971 года.

…Это история простая. В ней всего два раза плачут и никто не убит. Это маленькая история, но сквозь нее просвечивает время…

Ему с самого начала понравилась эта девчонка. Во-первых, потому, что она красавица, а он любил смотреть на таких, хотя он им не доверял. Если девчонка твоя — она и должна быть твоя, а так идешь по улице, и все на нее пялятся, вроде воруют ее у тебя, а это ему было ни к чему. Но эта была деревенская, понимаете?.. Это было во-вторых…

Утро было розовое, спокойное, и он потихоньку вел машину по пустым улицам, чтобы попасть к заводу не раньше утренней смены. Он кружил и кружил по городу, и тени были длинные — от тротуара до тротуара, а кое-где верхние этажи пылали от солнца. На углу Черепановской и Краснокурсантской он остановил «МАЗ», и к нему подбежал Юраша. «Все точно, — сказал он, влезая в кабину, — Володя узнал. Сегодня вечером у Меркуловых». «Ах, Графиня, Графиня, что же ты с собой наделала?» Он тихо повел машину в сторону завода, к которому уже потянулась утренняя смена, и «МАЗ» шел медленно, как похоронный автобус. Город мало изменился за три года, но стал чище. А может, это ему показалось, потому что он проезжал мимо института. Сверкающий стеклами подъезд и зеленые листья. Подъезд был похож на ректора — сияющие очки без оправы и зеленые листья в стакане на письменном столе с пузатыми ножками.


В тот день все началось с того, что ректор ему сказал: «Виктор, кафедра хочет вас опять на полигон отправить. Я против, пора вам приступать к диплому». Ректор всегда звал его Виктор, а не Витька, как остальные, Витя, Витька, Витек. Когда он вышел от ректора, был перерыв между лекциями, и он попал в толпу, и торчал столбом во все свои метр девяносто, и его расспрашивали, как у него с дипломом: «Витек, как с дипломом, неужели они тебя опять на полигон упекут?..»

Он тогда уже был хорошим испытателем, и в договор входило не только преподавать автодело, но и испытывать новые марки на полигоне. В общем, он тогда машинами мог пользоваться любыми — и нашими, и инмарок. И рост подходящий.

«Витек, ты в библиотеку ходил?» Ему было некогда, он не ходил, ребята шум подняли. Он сначала не понял, почему, а потом вон что выяснилось: «Ты новую лаборантку видел? Первый день работает». Ну, это другое дело. «Куколка?» — «Нет. Не куколка. Дикая женщина из тундры». У дверей библиотеки хохотали парни. Я ее спрашиваю: до которого часа библиотека работает? А она окидывает меня взглядом и говорит: «И ня думай, и ня мячтай». Он вошел в библиотеку, какая-то женщина стояла к нему спиной. Крупная, волосы завиты бестолково. Она накидывала платок. Когда она оглянулась, оказалось, красавица. Веки тяжелые, смотрит не на тебя, а в себя. Он тогда разозлился и сказал: «Да я и не мячтаю, не мячтаю…» А она улыбнулась, как солнышко, — ей же года двадцать два, не больше, она просто крупная и прическа простая. «Это я нарочно, — сказала она. — Чтоб отлипали». Смешно ему стало, и, ну просто сил никаких нет, до чего она ему понравилась. «Ничего, я освоюсь», — сказала она. «Да уж освоитесь», — сказал он. Тайна в ней была. Когда смотрела неподвижно, были заметны деревенские сережки — золотые капельки, мамин подарок, омут, бор дремучий, ожидание, а когда улыбалась — откуда бралась эта радость, эта насмешка, как будто на свете только и есть, что грибной дождь, бант в косе и запах травы. А когда опускала глаза вниз — ну это было самое трудное, потому что тогда можно было ее разглядывать безнаказанно, и от этого дух захватывало. Знала Глаша, какая она? Конечно, знала. Такую не придумаешь, надо родиться такой, как пашня и как радуга над пашней, как старина и как морзянка в эфире — SOS! SOS! SOS!.. Не забывайте основы, основы жизни, не забывайте, человек сложнее мотора, — как в старой песне, помните: «по зеленой, зеленой, зеленой траве» — три ударения в трех местах, и три слова становятся разными. Все в ней было намешано: сила и слабость, достоверность и притворство, только одного не было — вранья.


Он оставил у заводских ворот свой «похоронный» «МАЗ» и пошел выписывать пропуск на территорию.

Юраша вытащил термос и глотнул кофе с ванилью, ну и еще с чем-то. Они с Витькой вместе служили срочную, вместе работали в такси, потом испытателями. Только Витька институт кончал, а Юраша учиться не пошел — он и так умный.

Вышел Витька с пропуском, и они въехали на заводской двор… «…Когда она по подоконникам ходила, — сказал Юраша, — помните? Или как она в газетном колпаке чарльстон отплясывала босиком на мокром полу… Ясно же было, как должна выглядеть хорошая жизнь… Откуда такая девка могла в ихней глухомани родиться, голубая кровь… Один бог знает». «Или черт», — сказал Витька. Но это все потом было. Как раз перед тем, как все начало рушиться и вот к чему привело.


Но все это потом было — и подоконник, и чарльстон на сыром полу, и две сливы за три копейки, а тогда, после библиотеки, они с Глашей вышли вместе, и она увидела «Тойоту», на которой тогда катал Витька. «Садись, подвезу», — сказал он. Тут они поехали, и Витьку вдруг понесло. Стал рассказывать, как мать схоронил, лежала в параличе три года, а он в такси пилил. Отец, майор, погиб в сорок первом, а брат еще учился. Потом маму схоронили. Брат женился. Вот и все. «Ты думаешь, я хуже ваших — городских? — сказала она. — Я быстро освоюсь». Она осваивалась с такой скоростью, что только скаты меняй. Она в своей Тьмутаракани за семидесятой параллелью жила, училась, потом заочно училась, потом по телевизору увидела передачу из этого города — стекло, бетон, вечный огонь героям гражданской войны, памятник погибшим студентам в Отечественную войну у здания института, — собрала вещички и «Мама, я не могу иначе» — записку на стол, выскочила в морозную ночь, там фары грузовиков с никелем, подняла руку, головная машина затормозила, и вот она уже стоит с чемоданом на тех ступенях почтамта, откуда диктор передачу вел, можно сказать, прямо в телевизор влезла. И вот теперь пятый курс, лаборантка в научной библиотеке, диплом будет защищать в городе, «я не хуже городских», а у самой сердце екает: «А вдруг лучше?» «Жалко мне тебя», — сказал он. «Почему это?» — «Чересчур красивая».


Пришел Юраша и сказал: колонна моторы глушит, Дед в управлении топчется. Пал Палыч — на складе, Анка с механиками — в универмаг за мохерами и пластинками, Киракос и Володя — на рынок за зеленью и баранину выбирать: вечером будет сооружен плов-гигант…


Он в нее он влюбился сразу, а она в него постепенно, когда одежду нашла по себе и додумалась до правильной прически.

Она привезла с собой новое совсем платье. А надела в городе, оно ей тесное — выросла, а тут у Веры Иванны день рождения. В чем идти к Вере Иванне? В чем попало не пойдешь, она в городе живет двадцать лет, квартира трехкомнатная. Сорок два года подружке маминой, а как натянет чулок тонкий на полную ногу и бархатное платье с вырезом, все девочки серые перепелочки, а она лебедь, подружка мамина.

«Ты меня на машине подвези, — сказала она Витьке. — Надо ей нос-то утереть, подружке маминой. Я не хуже ее. А сперва — в универмаг. Отрез куплю капроновый. Синяя молния, геометрический рисунок, современно». «Шить-то когда будешь?» — «А чего тут шить-то? Мешок и три дырки — для головы и для рук. Поясочек у меня есть. Змейка». Вечером подъехал к общежитию, она выходит — картинка: губы перламутровые и грудь колесом. А приехали к Вере Иванне, зашли в дом, там на всех окнах шторы капроновые — синяя молния, геометрический рисунок, современно. Она вцепилась Витьке в руку, белая стала. «Отвези меня домой, Витенька». Но поздно. Стали за стол садиться. Хрусталь, чешское стекло. В одной комнате Пьеху крутят, в другой «Астра» пленку рвет, в третьей муж маленького роста в голубой экран влип. «Гол! Гол!» — кричит, а за сердце хватается и за стол не идет, не хочет. После пятой рюмки ничего не слышно. Вера Иванна глядит на Витькин метр девяносто и кричит Глаше на ухо: «Я все могу, не веришь?!» — «Не знаю…» — «Не хитри… Не подначивай… И тебя устрою куда хочешь, по старой памяти… Как там Кланька, подружка моя?» — «Мама болеет». — «Разошлись наши дорожки… Я ей говорила, поедем в город учиться! Не поехала». — «А вы учились, тетя Вера?» «Я?.. Я всему научилась, — кричала она, — муж у меня на пенсию выходит, сын не умней его, а скоро кандидатом наук будет. И привет — я человек свободный, как птичка. — Она потянулась, сильная, здоровая, и сказала: — Ничего… Мы этот бабий век еще продлим немножко… Сколько сможем…» И посмотрела на Витькины метр девяносто. А потом они удрали оттуда и пошли пешком и орали по инерции. Они долго ходили и далеко зашли. Так далеко, что она даже позволила себя в щеку поцеловать. «И ня думай, и ня мячтай, — сказал он. — Чего ты хочешь от жизни?» «Всего, — ответила она. — Как Вера Иванна. А ты видел, как она на тебя смотрела?.. Она тебе понравилась?» «Она же неживая, — ответил он. — И вокруг все неживые — муж, сын, цветы восковые, как в крематории». Они так орали, что могли бы идти по разным тротуарам. Потом он стал ловить такси. «Тебе пора… А я еще поброжу», — сказал он. «Докуда хочешь дойти, до Веры Иванны? — спросила она. — Между прочим, это только так говорится — мертвая. А на самом деле ты идешь к ней…» — Он остановил такси. «Ты дурашка, — сказал он. — И я тебя люблю». «И я… Но это ничего не значит… Мне надо освоиться, — сказала она. — Я еще ничего не поняла».


Он вышел из заводской столовой и позвонил в управление, и Дед ему сказал, что кинограммы будут смотреть в три часа и все зависит… ну и так далее.

Ему показалось, что по заводскому двору прошла Глафира в синем халатике. Но она уже давно на заводе не работала, и Юраша ему все рассказал о Меркуловых…


А потом была эта история с французским языком. Это, когда она начала врать. Она переменилась сразу и окончательно. Она хотела этого и добилась, как добивалась всего, чего хотела, Витька не уследил этого момента. И тогда к ней пришел успех. Это, когда она начала стесняться своего имени. Переделывать Глафиру на Галину она не стала, она была гордая, но при знакомстве стала нажимать на свою фамилию — Муравьева. В ней так и осталось «и ня думай, и ня мячтай» — деревенская застенчивость, которая иногда оборачивалась невоспитанностью, поэтому ее сначала со смешком, а потом по привычке стали звать не Глафира Муравьева, а «Графиня Муравьева». И это открыло ей глаза на новые житейские возможности и породило у нее много свежих идей, которые она и принялась осуществлять со всей основательностью своей решительной натуры. Вот уже поползли слухи о том, что прозвище Графиня Муравьева дано ей не без серьезных на то оснований, что она потомок неких декабристов Муравьевых, которые хотя и были революционерами, но и все ж таки дворянская кость и голубая кровь. «Зачем ты это делаешь?» — спросил ее Витька. «Ну что? Что делаю?» — спросила она, как говорят актеры на голубом глазу. И так как ему было за нее стыдно и он молчал, только покачиваясь с носка на пятку, руки в карманах и брови подняты, то она стала ему кричать слова неинтересные и без смысла. И тут случилась эта история с французским языком — и дело кончилось милицией. Потом выяснилось, что она приходила в магазин, лопотала по-французски, а потом сообщала, что «плохо говору пу-русски». Однажды ее встретили подруги. Она попалась. А у подруг наступило некоторое отвращение к жизни, которое всегда наступает у нормальных людей, когда они видят, как красота сама себя вываливает в грязи. После чего Витьке сообщили, что Графиня заболела, и он пришел ее навестить. Она была совсем плоха. Что-то сломалось в ней, и она лежала тихая и никчемушная. Температура у нее была высокая, денег ни копейки, и ела она только бублики и абрикосовый компот.

Он привез пакет еды, литровую бутылку молока и котенка. «Это я в кино видела, — сказала она. — В „Анне на шее“». И обхватила котенка. Она ела, и котенок ел, а Витька вышел в коридор и смотрел в окно. Потом вернулся и снес ее на руках в машину. Он отвез ее на речной откос, потом вынес наружу и поднял над самой кручей и сказал: «Говори, пойдешь за меня замуж, а то брошу». «Я тебя люблю, — сказала она. — Уже давно… Это ты дурашка…»


Юраша сказал ему, что после работы компания собирается на стадион — им, как приезжим с семидесятой параллели, билеты устроили льготно. Пал Палыч сказал, что в управлении их всех очень одобряют и, может быть, даже будут показывать по телевидению. Анка сказала, что мохера нет, зато достала «Вертинского» последнего, на ней пластинки кончились, а механики заняты очередь за мясорубками. Володя сказал, что барана они купили, а Киракос сказал: кинзы нет, чернослива нет и какой же это будет плов, он себе не представляет и не о такой жизни он мечтал у себя в Ереване.


Потом он снял комнату без мебели, с одним матрасом.

И однажды она пришла к нему. Она сказала: «Расписываться не будем. Любим друг друга — пусть все так и будет. А тебе зачем расписываться? Чтобы было с кем разводиться?» «И ня думай, и ня мячтай», — сказал он. Он понял, что она уже совсем освоилась. И денег у них совсем не стало. Потому что у нее пошел диплом и стало не до заработков. И еще купили телевизор и коврик, чтобы сидеть на полу и смотреть телепередачи. «Это современно, — сказала она, — а при телевизоре сэкономим деньги на кино и театры, а также время на них». Денег, конечно, не сэкономили. «Ну, ничего, — сказала Глаша, усаживаясь на коврик перед телевизором, — ничего, что телевизор купили. Вещи привязывают людей друг к другу. Вон у Веры Иванны, подружки маминой, все осточертели друг другу, а не расходятся. Барахло связывает. Холодильник в одном экземпляре, а телевизор, а письменный стол, а обеденный, а сервант как разделишь? Нет, вещи все- таки нужны». Вот как повернулся вечерний разговор. А ведь это утро начиналось счастливое и воскресное, и по телевизору крутили эстрадную программу, и Глашка мыла окна, и ходила по подоконникам, и плясала босиком чарльстон на непросохшем полу, и от ее улыбки разливалось сияние и скакали по стенам солнечные зайчики.

Потом они отправились гулять, потому что денег у них не было ни копейки, и Витька шел, как граф, незаконный муж графини Муравьевой. И тут Глаша увидела сливы на лотке — и народу совсем никого, только что привезли — и сказала: «У меня три копейки, я очень хочу сливу. — И спросила продавщицу: — Можно на три копейки купить сливу?» «Даже две», — сказала лотошница, посмотрев на Витькины метр девяносто. И Глаша купила две сливы, и они ели их долго — всю дорогу и выплюнули косточки только в кафе «Бригантина», где их ждал Юраша, чтобы накормить дурачков. Потому что он был одинокий и мужественно небритый, и зарабатывал кучу денег, и был не так глуп, чтобы вести такую жизнь, как эти доходяги, которые хотят быть чересчур умными. Это был самый счастливый день Витькиной жизни, а вот теперь вечером совсем не в ту сторону повернулся разговор о вещах. Нет, Глашка за деньгами не гналась. Она просто считала, что имеет право на все, а портрет красавицы должен быть вставлен в раму, ей подобающую. И тут по телезизору стали показывать передачу про семидесятую параллель.

«Ой, смотри… смотри… Это же наше село! Наше! — закричала она, и волнение начало ее бить. — Сейчас наш дом покажут… Нет, проехали… А вон та дорога, где я стояла, машину ловила!» На экране показались фары, фары — колонна шла. Только никто не махал рукой головной машине. А диктор сказал, что в этих местах нашли кое-что полезное для жизни и затевается гигантская стройка. «В наших местах стройка, скажи пожалуйста», — промолвила Графиня и стала думать о своем. А Витька заснул на своем коврике и опять не уследил нового поворота судьбы. «Вить, а Вить, проснись, — сказала Глаша, — я придумала. Защитим дипломы и завербуемся на эту стройку. Я там все знаю, не пропадем… Там же северные платят… Через два года привезем кучу денег, построим себе квартиру и ты меня в нее через порог перенесешь». Ему совершенно не хотелось уезжать из города, который он любил, в гробу он видел эту Тьмутаракань за семидесятой параллелью, его при кафедре оставляли, но, для того чтобы перенести Глашку через порог своего дома, он был готов на что угодно. Он ее любил.


Когда они ввалились на стадион и, погорланив для приличия на скамьях, накрылись газетами, ему стало холодно, хотя солнце палило вовсю. Юраша уже разомлел от кофе с ванилью и еще с чем-то и сначала по ошибке радовался победам чужой команды, а потом заснул, когда стала выигрывать своя. Но за это его никто не презирал, потому что фактически Юраша был праведник.

Потому что всю жизнь он работал не покладая рук, жил, как трава растет, и всегда был доволен, так как никогда не обзаводился ничем, кроме друзей. Юраша проснулся и сказал, дохнув ванилью и еще чем-то: «Витька, я Графиню видел… Она шторы покупала… Может, пойти вмазать им всем?» И Витька пошел прочь со стадиона, и Юраша за ним. Их не хотели пропускать в ворота, но Юраша сказал, что лицам в нетрезвом состоянии запрещается быть в общественных местах. Он дохнул на билетера, и их сразу выпустили.


Первый год на стройке был тяжелый и хороший, второй полегче и похуже. Нетрудно было построить на этом парадоксе недорогую теорию. По этой недорогой теории трудный год был хороший потому, что была романтика дальних дорог и прочее в этом роде, а второй год романтика, дескать, поусохла и стало жить похуже. Так вот, как там у других было, Витька не знал, но у них с Глашей было как раз все наоборот. Первый год романтики как раз и не было, они честно выкладывались, чтобы заработать тот мифический рубль, который принято называть длинным, в тайной надежде, что он окажется неразменным, и потому им было хорошо. А на второй год романтики появилось сколько хочешь — комбинат рос, столовку переименовали в «Бригантину», привозная кинохроника показывала строителям сценки из их собственной жизни. Накопилась усталость, появились первые серьезные деньги и желание их тратить по-своему.

Сначала Глаше было труднее, чем ему. И не только потому, что она была женщина, а стройка, как ни крути, дело куда более мужское. Нет, Глаша была местная, это было ее родное село, и просто сначала ей было как-то чудно чувствовать себя командированной в том месте, где она родилась. Но это быстро прошло. Потом ей стало казаться, что все, кто знал, как она отважно шагнула в далекую городскую жизнь, тихонько подсмеиваются над ней, не поймавшей золотую рыбку и вернувшейся не солоно хлебавши. Но прошло и это.

А Витька часто думал потом: как могли они устроить себе из собственной любви такую ловушку? Но он понимал, что этот вопрос не оригинален и что если бы человек мог ответить на все вопросы, которые он сам себе задает, то окружающим его людям жилось бы значительно легче. И самое главное, первый раз в жизни Витька, который привык жить просто и понятно, не мог понять, что происходит с их жизнью, их любовью, с ним и с ней. Их полюбили там, на северной стройке. Их все полюбили — и Дед, начальник строительства, и Пал Палыч, и Анка, и Володя, и механики, и Киракос, хмурый человек. Друг друга они полюбили еще больше, с какой-то нежностью, почти болезненной. Они тянулись друг к другу так, как будто замаливали вину друг перед другом, как будто старались отдалить момент надвигающегося удара. И тут Глаша начала метаться. Проглядел Витька этот момент. А потом было поздно.


«Уже поздно, — сказал Пал Палыч. — Пора двигаться на телевидение».

Все устали за этот день, летний и городской, и никому не хотелось двигаться на телевидение, тем более что их ожидал плов-гигант и обратная дальняя дорога. Но Пал Палыч сказал, что если их увидит многомиллионный зритель, то это каким-то образом уменьшит волокиту с получением аппаратуры. И Дед сначала сказал «не стоит», а потом подумал и сказал: «Ладно». Дед был совсем еще молодой, а Пал Палыч в таких делах был дока.


Сначала у Глаши были доводы. Она теперь была девчонка образованная и знала все слова. И что принцип материальной заинтересованности никто не отменял, а у нее уже нет материальной заинтересованности здесь работать на стройке. И что если какое бытие — такое сознание, то, стало быть, она в своем сознании не виновата, а оно ей велит выбираться со стройки, пока она свою жизнь не загубила. И что хорошо, конечно, когда ты нужен, но она хочет быть нужной в том месте, которое ей самой нужно, а семидесятая параллель ей ни к чему. Но все это были доводы, а, как известно, любому доводу можно противопоставить другой довод, и это дает большой простор для казуистики. Но казуистикой занимаются тогда, когда забывается простое словечко «совесть». И тогда она, его жена Глаша, закричала: «Поверь!» «Чему?» — спросил Витька. «Я не знаю! — закричала Глаша. — Но поверь!.. Клянусь тебе!.. Ты думаешь, я хочу лучшей жизни? Нет! У меня стоп наступил!.. Я сама не знаю, чего я хочу!.. Я наделаю дуростей. Я знаю, что наделаю. Я хочу… я чувствую, что не знаю, как жить дальше, я запуталась!.. Клянусь тебе!.. Поверь!..» И тогда Витька сказал, кинул ей в лицо: «Врешь!.. Ты запуталась, потому что все время врешь!» Она стала тихая совсем и сказала: «Я не потому вру, что люблю врать… а потому, что не могу найти себя… Раньше я думала, что я есть, а теперь я куда-то девалась…» И Витька выбежал из избы, потому что его мутило от жалости, он не знал, как поступить.


Когда они на телевидении расселись за столиками с фруктовой водой и операторы навели на них камеры, Анка забормотала: что вот, мол, сейчас взгляды многомиллионного зрителя прикованы к этому столу с лимонадом, за которым сидят труженики того строительства, которое и так далее, — и ее с трудом утихомирили. У Анки в голове клокотали и перепутывались дикторские тексты всех кинохроник, которые она просмотрела за эти три года. Она мечтала выступить по телевидению в роли диктора, и вот теперь ее мечта сбывалась с превышением. У Анки вообще все мечты сбывались — вот к какому типу людей принадлежала Анка. К счастью, их становится все больше. Они просто незаметны еще. И не потому, что мечты их скромны или незначительны, а потому, что непохожи на то, что считалось мечтами последние несколько тысяч лет. И это дело очень хорошее. Ну, к примеру: хотя она о Фоме Кампанелле и слыхом не слыхала, она мечтала о государстве Солнца, где все сильные и красивые и никто никого не боится. Или о том, что красота спасет мир, хотя и не знала, кто это сказал. В общем, глядя на вытаращенные глаза Анки, становилось понятно, что, если она возьмет верх, наступит жизнь, которая заслуживает называться человеческой. И, глядя на Анку, верилось, что к этому дело идет. И Витька верил, что в Глаше тоже есть этот свет. Верил столько, сколько мог верить. Но потом свет стал меркнуть и наступила тьма. Вспыхнули осветительные приборы, и диктор открыл передачу о стройке, начав, как всегда, с цифровых показателей, но сквозь эти цифры просвечивали глаза Анки, работницы с комбината, великого рядового человека.


Когда Глаша крикнула «Поверь!», он поверил — и не напрасно. Кончался срок договора, нехитрые вещи были уложены, и Витька шел домой с безнадежностью на душе сообщить Глаше о том, что им предлагают остаться еще на год и что он дал согласие. Он знал, что она бросит ему неотразимый довод: «Ты же сам не хотел ехать сюда», и знал: это давно уже не довод. Потому что он сам лично хотел, без уговоров, остаться здесь, потому что все дела в жизни он доводил до конца и его охватывала тоска, когда он думал, что заложил в этой стройке только фундамент и кто-то другой повесит на воротах города: «Добро пожаловать, новоселы!» И Глаша снова удивила его, хотя он уже устал удивляться.

Когда он, не поднимая головы, сказал ей, зачем пришел, глаза ее стали, как у Анки перед телекамерой, и она сказала ему, что любит его так, что сил нет, что она знала уже давно, что так будет, и что в сущности она его полюбила именно за это, потому что он такой, и это дело надо отпраздновать. И они отпраздновали это так широко, как смогли, и были здесь все, кого они любили и кто их любил: и мама — тихая женщина, и шоферы, и механики, и Юраша, и Володя с Киракосом, и Анка, и Дед, начальник строительства, и Пал Палыч. Все ели, пили и кричали песни, и Анка с Пал Палычем танцевали «Липси», и Володя, впервые охмелевший, порывался тут же, сию минуту отдать свою молодую жизнь за всех, кто здесь присутствует, и все уговаривали его этого не делать, и Киракос, хмурый человек, сказал, что о такой жизни он мечтал у себя в Ереване. И Глаша, счастливая, сидела рядом с Витькой и весь вечер держала его за руку, и от ее улыбки летали по комнате солнечные зайчики. Она отпустила Витькину руку только один раз, когда на минутку выскочила из комнаты, потом вернулась, одетая в полушубок, поклонилась в пояс онемевшим гостям, сказала: «Спасибо за все», — и выбежала в снежную темноту. Но Витька уже ничему не удивлялся. На дороге она подняла руку навстречу налетающим фарам колонны, и головная машина затормозила…


Потом после телевидения был плов-гигант, и опять за столом были все свои, и казалось, что все было, как на том последнем празднике, только за столом не было Глаши. Но она незримо присутствовала здесь и стала почти осязаемой, когда пришел запоздавший Володя. Он был молчаливый и разговорился не сразу и, наверное, лучше бы уж промолчал. На этот раз он не предлагал отдать свою жизнь за присутствующих, а предложил спасать невест, которых неправильно выдают замуж, — он был человек с идеями. А когда ему Анка крикнула «Молчи!», он рассказал, как он лазил на дерево, чтобы посмотреть в окна трехкомнатной квартиры Веры Ивановны, где справляли помолвку ее сына, кандидата в науку, и Глаши. И наступила общая тишина, и в общей тишине Володя сказал, что ничего не разглядел из-за спин, только видел, что эти паразиты гости ели плов, как нормальные люди, и еще он заметил включенный телевизор, и, значит, не исключено, что Глаша их всех видела, когда они выступали. Витька с Юрашей вышли покурить на улицу, а Анка сказала Володе: «Болван». Но Володя впервые не согласился с ней, и остальные ее не поддержали. А Витька с Юрашей сидели на ступеньках перед гостиницей и смотрели на спокойные ледяные звезды, и у Витьки в сердце не таял ледяной лучик звезды, когда он понял, как жалобно, как отчаянно пыталась Глаша в новом будущем доме сохранить хоть какую-то частицу того, что было там, на стройке, где Киракос, хмурый человек, учил ее делать плов-гигант, которым Глаша хотела теперь блеснуть перед будущим мужем и свекровью, подружкой маминой.

И все это было уже похоже на бред, и казалось, что этот плов уже едят во всех частях города, и все это потеряло значение праздника, когда, как это было прекрасно, Киракос, хмурый человек, отменил ее прозвище Графиня: зачем называть человека «Графиней», когда она богиня, зачем обижать женщину? Киракос относился к Глаше исключительно хорошо, потому что она позволяла себя учить, а он любил это занятие. А богиня была в лыжных штанах и в ватнике, и платок топорщился от праздничных бигудей, и никто еще не знал, что все так страшно кончится для них двоих. А теперь в квартире, переполненной дорогим барахлом, гордая и погибающая девчонка справляла поминки по своей любви, которые все вокруг называли помолвкой.

«Витек… — сказал Юраша, — Я твою историю с Глашкой все время помню… Врезалась она мне… Год целый все думал, вспоминал — сегодня допер». И дальше он своей речью, похожей на спотыкающегося о мебель человека, попавшего ночью в чужую квартиру, объяснил ему такое, что ему и в голову не приходило и чего до сих пор никто ему объяснить не мог. И он узнал, что, во-первых, он, Витька, не понимает людей, а во-вторых, что он, Витя Баныкин, герой, моряк, красивый сам собою, и первопроходец, есть полный и окончательный дурак. Юраша терпеливо объяснил: «Чересчур ты гордый, Витя. Все хотел давать, давать, а не брать. Отнимать у человека ничего нельзя. Не имеешь права. А брать — обязан». Это была четко сформулированная мысль, и Витьке хотелось вглядеться в темноту: Юраша ли это рядом сидит, и он догадался, что Юраша никогда не был косноязычным, а просто чересчур привык, что к нему не прислушиваются. «Если человека любишь — бери от него. Не стесняйся. Если у человека не берут — он блажит. Ты хотел все только давать, а брать не хотел… Она миллионер, а ты с ней как с нищенкой… И ты потерял Глашку, Витя, и в этом твоя полная вина». Это был удар в солнечное сплетение. Вполне неожиданный от Юраши. И от этого удара он согнулся и так сидел на ступеньках гостиницы, стараясь не умереть. После чего он обнаружил себя за домом Веры Ивановны в ночном скверике.

Он обнимал ствол старого дерева, терся щекой о сухую, шершавую кору и скрипел зубами, чтобы не заорать, глядя на окно второго этажа. Потом он сидел на земле под деревом и ничего не соображал, курил «Лайку» не с того конца, пока не услышал гул автоколонны. Потом колонна остановилась, и в скверик вошли Володя с Анкой и Юраша. Володя подвел их к дереву, Юраша сказал: «Пошли», и Витька поднялся и пошел к машинам. «Да не туда, — сказал Юраша, — к ним пошли. Он кивнул на окно. — Поздравишь. И попрощаешься как человек».

Юраша позвонил, и им открыли. Как в тумане они прошли в гостиную, где вокруг большого стола под австрийской люстрой сидели гости. Все повернули головы, и он увидел лицо Глаши. Витька пошел к этому лицу и шел долго-долго, бесконечно долго шел он эти несколько шагов, четыре года он шел через комнату, пока не остановился, обессилев. «Пришел!» — крикнула Глаша и рванулась к нему. Бесцветный молодой человек схватил ее за руку, но она отмахнулась и пошла к Витьке. «Пришел!» — крикнула она ему в лицо и, обхвативши его руками, с рыданием стала опускаться на пол. Он подхватил ее и поднял на руки, и она в беспамятстве уткнулась ему в шею. Юраша подошел к столу, взял у расступившихся гостей три чьих-то бокала, налил в них подвернувшееся вино и подошел к Витьке. В квартире стояла полная тишина. Только молодой человек внезапно крикнул:. «Глаша!», но Вера Ивановна усадила его одним движением полной руки. Да еще за окнами слышались голоса и гул моторов, да приглушенный телевизор бубнил футбольные комментарии из Европы. Юраша вложил в руки Графини два бокала и сказал: «До дна…» Не размыкая объятий, они выпили свое вино, Юраша выпил свое и отобрал бокалы. «Горько», — сказал он. И они поцеловались. «На счастье», — сказал Юраша и рванул об пол брызнувший осколками хрусталь. Потом он вытащил из Витькиного кармана три десятки и положил их на стол. На улице тенор затянул тонкой пронзительной скороговоркой: «Славное-море-священный-Байка-а- ал…», и они втроем пошли к выходу. «Мама!.. Они уходят!» — сказал молодой человек. «Славный корабль омулевая бочка-а-а- а…» — вел свое пронзительный тенор. «Гол! Гол!» — закричал отец, влипший в телевизор. Вера Ивановна смотрела вслед уходившим, и лиио ее было спокойно.

Внизу, перед дверью парадного, Юраша отошел в сторону и сказал: «Через порог». Витька отшвырнул ногой дверь и перенес Глашу через порог туда, где свежий ветер и заждавшиеся моторы.

«Эй! — хором протянули голоса машин. — Баргузин, пошевеливай ва-а-а-ал… молодцу плыть недалечко».

…Это маленькая история, но сквозь нее просвечивает время.

Загрузка...