Перевел Нахум Штиф, 1923
Учитель музыки Моисей Рейн не был слепым от рождения, как думал кое-кто, — он ослеп на девятом году жизни. В венском приюте для слепых, где он жил, многие его товарищи никогда не видели солнца и завидовали Рейну, а один взял и потребовал объяснить ему, что такое — красное.
— Красное… — старался Рейн, — представь себе огонь.
— Огонь, огонь… — раздражался тот: — а что такое белое?
— Белое? Белое — вообрази человека непорочного, с чистым сердцем.
— Не понимаю, — удивлялся слепой от рождения, — да разве у вора или разбойника не может быть белого тела?
Такое простодушие рассмешило Рейна: его детский смех дрожал слепым мотыльком в усах. Доводы свои Рейн исчерпал. А все-таки между белым телом и чистым сердцем какая-то связь была — достаточно было посмотреть на самого Рейна, на его наивность, чистосердечие — и на тонкие черты прекрасного лица, казавшегося еще белее от черных очков. Ясный широкий лоб с обозначившейся посредине впадиной говорил об уме. Иногда он как-то по-детски наивно рассказывал о своей первой любви, зародившейся в этом же приюте.
— Мне было уже семнадцать лет, а я еще ни о чем не имел понятия. Я любил только сидеть возле нее, говорить с ней, слушать ее голос. Она была старше меня и все прижималась ко мне, пыталась сесть ко мне на колени, а я не понимал, что ей от меня нужно.
А когда его спрашивали, отчего он не женился на ней, он отвечал:
— Я прервал наши отношения, — понял, что это не для меня. Как может слепая женщина вести дом, растить детей? Нет, двое слепых — не пара.
Свою настоящую пару он нашел, когда стал преподавателем музыки и вернулся из Вены в свой городок.
— Это была единственная интеллигентная девушка в городе. Я бывал у ее родителей и стал учить ее играть на фортепьяно. Каждый вечер я допоздна засиживался там, и всякий раз она провожала меня домой. Раз в субботу вечером, когда ее родители уже спали, мы вышли из дому, и я сразу понял, что она ведет меня не обычной дорогой. «Куда вы ведете меня, Региночка?» — А она: «Ничего, погуляем немножко. Ночь такая чудная…»
Она повела меня по Львовской дороге, и мы уселись на траву у ржаного поля. Она говорила, как прекрасна ночь, луна, поля. Я запел песню о любви — и она заплакала… Через несколько дней, подходя к дому, я услыхал через дверь, как отец ее кричит и топает ногами. «Не будет этого. Эти встречи со слепым надо кончать. Ему я ничего не сделаю, а ты запомни: в день твоей свадьбы тебя и похоронят».
Однако победил Рейн. Она в самом деле его любила. Ее притягивало к нему благородство, какого не встретить в заштатном городе, светлый ум, белые руки, прекрасные и нежные. Ей захотелось по-матерински охранять эту чистую душу, словно та нуждалась в защите. Сразу же после свадьбы молодые переехали в соседний большой город и были счастливы.
Они гуляли под руку, и она мило болтала обо всем, что видела: вот сад, вот цветы, вот облако, вот снег… А ему за черными очками представлялся не ее будничный мир, а свой — тот, что он запомнил в раннем детстве. Это был мир, сверкающий свежими красками: летом — пышная зелень, золотой огонь на полях под бледным небом, а зимой — сияющий иней, который видят только дети.
По вечерам они ходили в оперу. Она шепотом рассказывала, что происходит на сцене, а он объяснял ей музыку. Иногда замечал вскользь, что музыка погублена — инструмент фальшивый… Иногда его лицо искажала гримаса боли — неверная нота проскальзывала в оркестре.
— Органисту бы ноги укоротить, — ворчал он.
После театра они заходили в кофейню. Он пил «меланж»,[1] а она шоколад. Потом он вынимал из жилетного кармана камертон и ударял им по мраморному столику:
— Счет.
— Был бы он зрячим, имел бы златые горы, а тут…
Так, качая головой, говорил студент консерватории Лионек, ясноглазый блондин. Он постоянно приходил к слепому учителю совершенствоваться в игре и восхищался его композиторским талантом.
«А тут…» Учитель жил только частными уроками и нуждался — в его бедной квартирке даже дверь не запиралась, соседки входили запросто, без стука. Окна смотрели во двор, во время уроков оттуда то и дело доносились звуки шарманок и мешали подыскивать аккорды.
— Когда уж это кончится! — ворчал учитель. — День-деньской, одна за другой…
Отдыхал он только вечером. По вечерам у них собирался маленький кружок друзей и поклонников. Тут были молодые мечтатели и начинающие певцы. Они упрашивали слепого сыграть каждому его любимую музыкальную пьесу. Добродушный учитель не долго отнекивался. Нежные звуки вызывали образы милых блондинок. Но вот по комнате проходит Регина, яркая брюнетка с гордыми глазами под сросшимися бровями, — и все другие образы меркнут…
И вот фортепьяно закрыто. Учитель рассказывает о венской жизни — о приюте для слепых, о тамошних учителях, надрывающихся от усердия. По обыкновению он говорит слишком громко, словно боится, что его не слышно, и вдруг впадает в странный экстаз, судорожно потирает под столом руки и разражается своим детским смехом. В прекрасном расположении духа он замечает вдруг:
— Ну, Региночка, не пора ли зажечь лампу?
— Лампа уже горит, — шопотом сообщает ему один из гостей.
— А-а, горит… — он заметно смущается, опускает голову и без надобности одергивает полы сюртука.
И только ночью, в постели, когда он наполовину спит, наполовину бодрствует, мелькают перед ним иногда отблески смутных воспоминаний, освещающие вечный мрак. Однажды ему явилась залитая лунным светом снежная равнина с покосившимся черным плетнем, в тени которого пробирался волк. Словно свежим ветром повеяло в мире звуков — и он стал невольно напевать и набрасывать на бумаге мелодии, которые возникали перед ним, писал, как пишут слепые, которым не нужно света.
— Ты что — не спишь, Моисей? — спросила Регина с кровати.
— Мне кое-что пришло сейчас в голову.
Значение этого «кое-что» было ей известно, и все же она удивилась:
— В эту минуту?
И повернулась на другой бок.
Утром, когда учитель заиграл на большом черном рояле новую композицию, родившуюся этой ночью, — заодно, чтобы Регина и Лионек послушали, — раздались звуки шарманки. Но не со двора, как обычно, а с крыльца, прямо из-за двери. Учитель знал, что это старый слепой нищий, в таких же, как у него, черных очках, с своей шарманкой через плечо. В гневе, что ему помешали работать, он встал, подошел к двери и запер ее.
Как только дверь закрылась изнутри, по тесной комнате с жалкими бедными домашними растениями на подоконниках разлилась какая-то странная интимность, вдруг размягчившая души троих людей. Словно они вырвались из шума и безобразия будней и оказались на уединенном островке. Шарманка за дверью играла сладкий романс, незнакомый, нездешний, на глаза вызывающий слезы, и как сквозь теплый туман Лионек вдруг поймал новый взгляд Регины — покорный, влажный и изумленный.
Романс оборвался, послышался стук наружной двери и звук удаляющихся шагов, шагов отчаяния. Это ушел слепой музыкант.
— Так надо! — оправдывался учитель. — Раз закрыто, два закрыто, и больше не придет.
Лионек заметил:
— А романс хорош.
— Да! — согласилась Регина.
Кроме уроков с приходящими к нему учениками, учитель Рейн занимался настройкой роялей: тут он был редким специалистом, благодаря тончайшему слуху. Видывали его по утрам в ночном ресторане, роющегося в рояле, раскрытом, разобранном, похожем на ткацкий станок. Казалось, можно проникнуть в тайну звучащих в нем голосов. В лабиринте его струн не каждый зрячий смог бы разобраться, а этот слепой уверенно отыскивал дорогу, исследовал каждую скрытую деталь, что-то разделял, что-то соединял. Иногда он вынимал из ящика с инструментами черный молоточек, нагибался, подлезал под рояль, что-то там укреплял и постукивал. И душа невольно проникалась жалостью к скромному, погруженному во мрак человеку, трудящемуся для разбитной, светом залитой жизни, что начнется здесь с приходом ночи. Тогда из недр этого рояля вырвутся страстные вальсы, и девушки Вены со смеющимися, влажными от шампанского глазами понесутся по зале, вихрем взлетающих платьев обвевая гостей, отупевших от вина и ночного бдения, которые чувствуют, едва дыша, как седина проступает у них в волосах под светом электрических ламп.
— Трудитесь, господин профессор? — обращается к нему зевака.
— Когда есть жена и ребенок, приходится трудиться, — отвечает учитель по обыкновению слишком громко.
А Регина в это время возится со своей семимесячной синеглазой Лелей, купает ее в ванночке и успокаивает, когда девочка плачет. Она в капоте, лицо ее худо и бледно, глаза уже не так черны и горды, как раньше, а тело дышит особым ароматом молодой матери. На диване развалился Лионек, он уже миновал первую стадию влюбленности в Регину. Его свежие глаза с блестящими белками следят за каждым ее движением. Регина начинает тихонько напевать одну из его любимых мелодий, и тотчас, словно сам собой, присоединяется к ней его голос, слабый, дрожащий. Лионек встает, берет Лелю и сажает к себе на колени, тут-то Регина и разденет ее, чтобы выкупать. Лионек целует обнаженное тельце, крохотное и теплое, — а заодно и руки матери, которая возится с ребенком.
Иногда без стука открывается дверь и входит одна из соседок — просит что-нибудь одолжить.
— Как я их ненавижу! — жалуется Регина, когда дверь за соседкой закрывается. — Пришла посмотреть, что здесь делают.
Однажды она была особенно раздражена, и Лионек воспользовался моментом:
— Я запру дверь.
Она устремила на него умоляющий взгляд:
— Как же можно? Кто-нибудь придет, а дверь заперта…
В эту минуту с крыльца раздались звуки знакомой шарманки.
— Как небом послано! — Лионек подскочил к двери и запер ее.
— Что вы делаете? Что вы делаете? — трепетно прошептала Регина, прижимая губы к его лицу и жадно впивая блеск его глаз. Далеко-далеко, словно за тысячи верст, шарманка играла сладкий романс, нездешний, томный, вызывающий слезы, но через мгновение оба они уже не слыхали его.
А жизнь течет ровно и спокойно.
Каждый день после обеда, освободившись от уроков, учитель играет со своей Лелей, скользит по ее лицу нежными, чуткими пальцами и покрывает его бесчисленными слепыми поцелуями. Но малютке это не нравится: она пугается больших черных очков и принимается кричать и плакать. Тогда Регина спешит принять ее в свои благоуханные, успокоительные объятья.
Потом учитель играет свою новую композицию, родившуюся, как всегда, ночью, и когда Лионек и Регина выражают ему свое восхищение, впадает в странный экстаз, судорожно потирает под столом руки и смеется своим детским смехом, бьющимся, словно слепой мотылек; но смех внезапно обрывается, и лицо профессора мгновенно прорезывают угрюмые морщины.
Часто под вечер они вместе отправляются гулять. Регина ведет мужа под руку, а Лионек везет Лелю в маленькой колясочке. Они выходят за город, откуда свободно можно видеть горизонт. Усаживаются на траве, Регина в середине. Лионек тихо берет ее руку и прижимает к губам.
— Как прекрасен сегодня закат, — говорит Регина.
Учитель обращает свои черные очки к горизонту, но ошибается направлением и смотрит не на закат, а на черный город в противоположной стороне. Воображение рисует ему один из тех чудных закатов, которые он видел в детстве в родном городке сквозь ветви одинокой ивы возле хаты крестьянина Микиты.
Но вдруг лицо его омрачается, он вынимает часы и ощупывает циферблат пальцами.
— Может быть, пойдем домой, Региночка? — просит он.
В доме они некоторое время блуждают в потемках. Регина снимает свою нарядную шляпу и кладет ее на постель. Потом она зажигает лампу, которая озаряет ее смуглое, счастливое лицо над прозрачной белой блузкой.
Приходят постоянные гости. Смеются, бродят по квартире, философствуют, спорят. Иногда кто-нибудь подходит к кровати и благоговейно приподнимает шляпу Регины, которая тут, на покрывале, кажется гораздо больше, чем на голове.
Начинают упрашивать учителя, чтобы он сыграл — каждому его любимую пьесу. Добродушный слепой недолго отнекивается. Он снимает очки, и белые зрачки его глаз смотрят вбок, когда он ударяет по клавишам. Нежные звуки растравляют любовные раны, нанесенные милыми, легкомысленными блондинками. Но проходит по комнате красавица Регина, черноволосая, с глубокими печальными глазами, — и это отчасти исцеляет раны…
Закрыто фортепьяно, разговор о музыке. Учитель проповедует, словно с кафедры, называет имена многих знаменитых композиторов. Беседа переходит на инструменты, какой из них лучше. Учитель хвалит арфу, исчерпывающую до конца звучание аккордов, и вспоминает, что говорил об этом инструменте Эдуард Ганслик. Один из гостей, русский эмигрант и певец, возражает, что он, напротив, терпеть не может жалобную, писклявую арфу: она напоминает ему еврейские свадьбы и безобразных, вспотевших в пляске молодых евреек; зато он очень любит гармонику, в звуках которой есть много от вечерней росы, любви деревенских девушек, и тому подобного.
А Лионек замечает:
— А я иногда люблю — знаете что? — шарманку.
И обменивается улыбками с Региной.
1922