Старый Тим Рейли содержит конюшню для почтовых лошадей на дороге между Сиенной и рекой Киа.
Небо было тускло-матовое, а трава, покрытая инеем, сверкала в лучах восходящего солнца, когда я оставила ветхое деревянное здание гостиницы на высоком берегу Сиенны и в почтовой карете южного берегового маршрута двинулась в путь по направлению к реке Киа.
От реки и с равнин, где еще высились длинные стебли засохшей и увядшей кукурузы, поднимался туман. Лошади тронули рывком и, натягивая вожжи, побежали по дороге, которая вела на шоссе. Дилижанс, громоздкое сооружение, скрипел и раскачивался на высоких колесах.
В это утро я была единственным пассажиром Джека Мак-Алистера; ехали мы молча, погруженные в свои думы. Меня охватило какое-то смутное чувство тоски. Все утро напролет лил дождь, и, когда мы приблизились к прибрежной горной гряде, лошадям трудно стало одолевать дорогу, их копыта то и дело скользили на мокрой каменистой земле. Мглистая изморось, медленно спускавшаяся на землю, окутывала призрачным покровом окружавший дорогу большой лес. Но к полудню, когда мы подъезжали к окруженному забором загону, туман уже рассеялся. Солнечные лучи заиграли на мокрых деревьях, золотя зеленеющие макушки; с листьев падали, поблескивая на солнце, дождевые капли. Из глубины загона, откуда-то из-за конюшен, стая серых сорок полетела к засохшим эвкалиптам, оглашая воздух унылой трескотней.
— Вам доводилось когда-нибудь видеть счастливого человека? — спросил Мак-Алистер.
— Нет, — ответила я.
— Так сейчас увидите, — сказал он и кнутом показал куда-то на покрытые волокнистой корой молодые деревца, росшие за оградой на склоне холма.
Тим Рейли стоял у ограды, держа на поводу подставку — пару свежих лошадей: молодого гнедого коня со спутанной гривой и кобылу каштановой масти. Две снятые перекладины ограды лежали на земле. Карета остановилась. Лошади, которых держал Тим, били копытами и храпели, из ноздрей у них шел теплый пар.
— Здорово, Тим, — сказал Мак-Алистер.
— Здорово, Мак, — произнес в ответ Тим.
Тим посмотрел на меня. Это был крепкий на вид старик в поношенных рабочих молескиновых брюках, в грязной серой рубахе из бумажной ткани, из-под которой виднелась еще фланелевая фуфайка, пожелтевшая от времени. На ногах его были тяжелые грубой кожи сапоги. Мак-Алистер представил меня Тиму. В зарослях никогда не забывают об этой церемонии. Тиму Рэйли восемьдесят семь лет; он среднего роста, что называется, крепко скроен; правда, плечи его согнулись под бременем лет и походка стала стариковской. Мышцы потеряли свою былую красоту и упругость. Но быстрые жесты его до сих пор сохранили какое-то особое изящество. Лет в сорок или пятьдесят он, вероятно, оброс жирком, но теперь тело его было жилистым и сухим, кожа на лице сморщилась и напоминала смятую бумагу. На широком скуластом лице все еще играл румянец; на лбу и под носом виднелись стариковские темные пятна. Из-под шляпы курчавились седые волосы, лицо обросло вьющейся седой бородой, глаза — серо-голубые, с маленькими черными зрачками — насмешливо щурились. Вначале мне показалось, что у него совсем нет зубов, но когда он улыбнулся, на нижней челюсти обнаружились два желтых корешка. Его приветливая улыбка сразу покоряла ваше сердце.
Я смотрела, как он помогает Джеку Мак-Алистеру перепрягать лошадей. Живой и нервный, как лошади, которых он привел, Тим, однако, в обращении с ними проявлял спокойствие и сноровку, присущие человеку, который всю жизнь провел на конном дворе. Пуская в ход весь свой опыт, то лаской, то силой обуздывая лошадей, он подводил их к карете, из которой Мак-Алистер уже выпряг своих и пустил пастись на луг.
Пока Мак запрягал, Тим рассказывал, каких мук он натерпелся от лошадей в это утро: кобыла разломала перекладины в конюшне и добралась до овса в сарае, но он застиг ее за трапезой, прогнал прочь, а сам принялся чинить перекладины, заколотил их гвоздями и скрепил железными обручами.
Привязав постромки, Мак-Алистер взобрался на сиденье. Но ему захотелось поглядеть, какой ущерб причинила кобыла, и заодно поставить в сарай несколько мешков с кукурузой, которые мы прихватили для погонщиков свиней. Мы пролезли между перекладинами и пошли через загон к конюшне.
Избушка Тима, сделанная из древесной коры, была темной и непривлекательной на вид. Она стояла в тени нескольких акаций на этой же стороне холма, чуть повыше; окно и дверь были обращены в сторону поросших лесом гор, отливавших на расстоянии багровым и голубым. Омертвевшие деревья на вершине холма протягивали костлявые, побелевшие от непогоды и кое-где обгоревшие руки к небу и к раскинувшимся вокруг лесным массивам.
На колоде, лежавшей возле хижины, были расставлены горшки и сковородки, чайник, белая эмалированная миска, жестяные кружки, две тарелки. На веревке между двумя акациями сушились недавно выстиранные старые синие брюки Тима, рубашка, полотенце, несколько носков.
В немногих ярдах от хижины, в открытом очаге, обложенном камнями, трещал огонек. Кусок листового железа, положенный на камни, укрывал огонь от дождя.
— Ты спросил бы, Тим, даму, не хочет ли она погреться у огня, — сказал Мак-Алистер.
Старик бросил на меня вопросительный взгляд.
— Здесь всегда был замок рода О’Рейли, — произнес он, делая рукой вежливый и в то же время презрительный жест; в глазах его сверкнули лукавые искорки.
Я подошла вместе с ним к очагу.
Впоследствии Мак-Алистер рассказал мне, что Тим Рейли появился на южном побережье еще совсем молодым. Никто не знал, кто он, откуда и зачем прибыл. Родственников у него, по-видимому, не было; во всяком случае, он о них умалчивал. Не было у него и своей земли. Он всегда слыл бедняком; говорили, впрочем, что когда-то у него водились денежки, но он их быстро пустил по ветру.
В молодые годы он объезжал лошадей, был погонщиком, рыл каналы, работал на строительстве дорог и в лагерях лесорубов, обтесывал шпалы, перегонял стада свиней из Сиенны в Туфолдбэй; в ту пору он в этих пустынных горах сильно пил. Да и что оставалось тогда делать молодому человеку, у которого кровь бежала по жилам так же быстро, как вода в реках после дождей! Повсюду: на севере и юге, на востоке и западе, во всех окрестных поселениях — Тим славился своими песнями; его называли «чудесным певцом» и на всех свадьбах, танцах и посиделках, во всей округе в пределах ста миль песен Тима ждали с величайшим нетерпением.
Тим уверял, что именно теперь, когда ему восемьдесят семь лет и вся его жизнь состоит в уходе за лошадьми, которых он выводит к очередной почте, проезжающей дважды в неделю по пути в Киа из Сиенны и обратно, к нему, Тиму, привалило счастье. В промежутках между рейсами почты Тим собирает кору деревьев акации и иногда охотится на кенгуру.
— Вам нравится здесь, мистер Рейли? — спросила я, когда мы стояли у огня.
Он приподнял железный лист и бросил кучу щепок в горячую золу.
— Никогда мне еще не жилось так хорошо, — ответил он, и голос его прозвучал искренне.
Подошедший к очагу Мак-Алистер сказал:
— Спой нам что-нибудь, Тим!
— Что-нибудь из Тома Мура? — спросил Тим, и в глазах его снова засверкал огонек. — Голос у меня стал хриплый, — сказал он с огорчением.
Через минуту он выпрямился и рукой снова сделал жест, выражавший одновременно вежливость, снисходительность и горечь. Он запрокинул голову и запел без всякой робости, скорей даже с таким видом, словно собирался выкинуть какую-нибудь смешную шутку или напроказить. Песня была приятная по мелодии и полная нежности:
О милые сердцу, родные черты,
Навеки запомнил вас я!
Поверь, если завтра изменишься ты,
Любить буду так же тебя.
Если станешь ты старой совсем и седой
И увянет твоя красота,
Все ж останешься ты для меня молодой,
Как юная вечно мечта…
Когда он пел, улыбка исчезала из его глаз. И если раньше у него был такой вид, словно он собирается выкинуть коленце, то сейчас от этого не осталось и следа. Казалось, он весь был во власти воспоминаний и слова песни уносят его далеко-далеко. Голос его, хоть и хриплый, громко отдавался в горах. Когда-то это был красивый голос, да и сейчас он оставался еще чистым и мягким, чем-то напоминавшим крики серых сорок.
Просто, естественно, словно думая вслух, пел Тим, и в голосе его звенела печаль:
Ты, как радостный, солнечный день, хороша.
Дай скорей тебя к сердцу прижать.
Но прекрасна ли в теле прекрасном душа,
Только время позволит узнать.
Я видела старика в поношенных брюках, стоявшего среди черных акаций возле своей хижины, но чувствовала, что передо мной влюбленный, вновь повторяющий признание в любви:
В том, кто любит тебя, милый друг, никогда
Это чувство уже не умрет.
Ведь подсолнечник тянется к солнцу всегда,
Прославляя закат и восход.
Много-много лет назад, подумала я, когда он пел так свои песни, женщины, наверно, его очень любили. Своим голосом он навсегда покорял их, обладавших «милыми, родными сердцу чертами». Мак-Алистер говорил мне потом, что в свое время несколько девушек в округе были влюблены в Тима, но он не обращал на них никакого внимания.
Одна из них, Люси Гарвей, вышедшая затем замуж за зажиточного фермера и имеющая уже десяток внучат, рассказывала, что Тим горячо любил одну женщину еще до того, как ушел в горы, и ни на кого другого не хотел и глядеть.
Мы стояли у огня, от нашей промокшей одежды поднимался пар. Тим запел снова.
— Эта песня, — сказал он, — называется «Красный цветок».
Я раньше не слышала этой песни и забыла слова, запомнив лишь, что «ее глаза были как хрустальный ручей», а «рот словно красный цветок». Но здесь, в этом месте, на расстоянии многих миль от какого-либо поселка, среди гор, высящихся багрово-голубой грядой, в окружении густых, непроходимых лесов, песня звучала едва ли не как исповедь. Старик пел ее с такой затаенной нежностью и грустью, словно пережитое заново воскресало в его памяти.
Неужели «она» из этой песни и была «красным цветком» его жизни?
— Ты придешь на танцы, Тим? — спросил Мак-Алистер, снова забираясь на козлы.
На днях ожидались танцы в поселке Киа, в десяти милях отсюда, по случаю проводов в армию одного паренька.
— Не знаю, следует ли мне ходить туда, в мои-то годы, — сказал Тим.
— Но ведь тебе там нравится? — настаивал Мак-Алистер.
— Да, — ответил Тим, — но пока утром доберешься домой, совсем замерзнешь.
А когда ты возвращаешься?
— Часа в три-четыре.
— И всю дорогу пешком?
— Иногда Гарвей подвозит меня до поворота.
— А миссис Гарвей тоже бывает на танцах, не так ли?
— Да.
Видно было, что старику стало не по себе, словно он чего-то застыдился. Он привык к тому, что его всегда поддразнивали, намекая на Люси Гарвей.
— Как это мило, что ты столько лет хранишь верность своей любимой, Тим! — засмеялся Мак-Алистер. — Немногие из нас способны на это.
Тим посмотрел на него, и в глазах его снова заискрилась улыбка.
— И ты туда же, болтаешь бог знает что.
Когда я уселась в карету, Мак-Алистер спросил Тима:
— А на танцах ты споешь им какую-нибудь песенку?
Старик кивнул.
Мак-Алистер взмахнул кнутом.
— Пойди на танцы, Тим, — сказал он. — Обязательно пойди. Тебе это полезно. Тебе там нравится, да и молодежь рада видеть тебя.
Прежде чем Тим успел ответить, карета покатилась вниз с холма — Мак-Алистер с трудом сдерживал застоявшихся лошадей. Колесница наша переваливалась и кряхтела, и казалось, вот-вот развалится на тысячу частей. Я помахала рукой Тиму. Он стоял посреди дороги и махал шляпой, пока мы не скрылись из виду.
Он продолжает жить в избушке из древесной коры, окруженной горами; по-прежнему ходит за лошадьми и выводит их к проезжающей почте. Иногда в его хижине заночует прохожий — бродяга-«свегмен», погонщик или лесоруб, направляющийся в Сиенну или Киа. Время от времени Тим ходит на танцы в Киа — десять миль туда и десять обратно, но большую часть времени он охотится на кенгуру, собирает кору акаций или же, сидя у порога хижины, чинит одежду. Серые сороки, восседая на засохших деревьях, оглашают воздух своими первозданными напевами. Иногда они подлетают за крошками к дверям его хижины.
Негодные воришки — так обзывает он их; по его словам, ему приходится прятать всю еду в банках, чтобы уберечь от прожорливых птиц.
Мак-Алистер отвозит за него в Киа кору для дубления, шкурки кенгуру и там продает их. Так, один за другим, проходят долгие, медленные дни.
Я думаю о том, что когда-нибудь Мак-Алистер подъедет к ограде, за которой растут молодые деревца, и увидит, что Тима нет на дороге, где он обычно стоит, держа наготове лошадей. Мак-Алистер покличет его, но услышит в ответ лишь эхо собственного голоса, возвращенное горами. Он обмотает вожжи вокруг тормоза, слезет с козел, приподнимет перекладину, снова размотает вожжи и подъедет к конюшне.
Но и там он увидит не Тима, а мирно пасущихся лошадей, которым нет дела до почты. Тима не окажется ни на конюшне, ни в хижине; где-нибудь в окрестностях Мак-Алистер или какой-нибудь другой «почтовик» найдут тело славного старого Тима, в поношенных молескиновых брюках. А через день или два молодежь, для которой он пел на танцах, и старики, с которыми он танцевал, когда был молод, устроят похороны. Они соберутся из далека, приедут на телегах, двуколках с высокими скрипучими колесами, бричках, чтобы проводить Тима Рейли на поросшее травой кладбище, приютившееся среди дюн на берегу реки.
Они немного посудачат о нем, о том, откуда он родом, кем он был и почему никогда не женился.
Может быть, Люси Гарвей что-нибудь расскажет им об этом и в голубых глазах ее засверкают слезы. Но для остальных жителей этих горных селений Тим Рейли навсегда останется стариком, который любил горы и содержал уже в восьмидесятилетнем возрасте конюшню с почтовыми лошадьми на дороге между Киа и Сиенной. Люди навсегда запомнят его веселый и добрый нрав и ирландские песни, которые он им пел.