– Ты действительно уверен, что мы не сможем продолжать?
– Да, любимая, – ответил он. – Это было бы глупо. У меня нет в банке таких денег. А следующий месяц будет трудным, ты же хорошо это знаешь. . .
Молодая женщина глубоко вздохнула, взгляд ее погас. Комод купил за три тысячи пятьсот пятьдесят франков какой-то толстяк с красным лицом, который, конечно же, не заслуживал такой вещи. В ту же минуту Жорж почувствовал странное облегчение, словно ему удалось избежать опасности, угрожавшей непосредственно ему. Он взял безвольно повисшую руку Каролины и поцеловал ее.
– Не грусти, мы найдем другой, когда крепче станем на ноги! – успокоил ее он.
Она заставила себя улыбнуться ему и храбро попыталась заинтересоваться судьбой столика для игры в триктрак, за который спорили две дамы: одна в бобровом, а другая в выдровом манто. Через десять минут выдровое манто победило. Побежденный бобер сник на своем стуле, и его мех потускнел, в то время как мех победителя, казалось, заискрился еще больше.
Мраморный бюст вызвал спор между экспертом, утверждавшим, что это изображение МарииАнтуанетты, и каким-то покупателем, который не узнавал лицо королевы. Раздраженный репликами покупателя, оценщик воскликнул:
– Даю голову на отсечение, что это она!
В ответ на остроту в зале послышался смех, и аукцион продолжался, подстрекаемый его возгласами:
– Восемьсот франков! Исключительный случай! За эти деньги вы не купите даже гипсовый бюст! Восемьсот тридцать справа! Пятьдесят!..
Каролина набила цену до восьмисот семидесяти пяти франков, и Жорж испугался, что она будет набавлять и дальше. Но говорила она без уверенности, скорее из желания развеяться, 45 Анри Труайя Возвращение из Версаля чем купить. В конце концов бюст словно с досады купил тот самый мужчина, который отрицал его сходство с королевой. Беря квитанцию, он снова проворчал:
– Это не Мария-Антуанетта!
Жорж пожалел королеву, попавшую к человеку, который отрицал ее титул. Жаркие баталии вызвали также круглый столик в стиле ампир и столик-консоль в стиле Людовика XV, а затем эксперты снова поменялись, и наступила очередь картин. Жоржу показалось, что воздух в зале наэлектризовался. Несколько светлых слащавых картин французских живописцев XVIII века, которые были поданы вначале, словно легкая закуска, разожгли его аппетит.
Настроен он был очень решительно, когда мэтр Блеро объявил:
– Интересная картина XV века. Фламандская школа живописи. «Шествие грешников».
Эксперт охарактеризовал повреждение полотна. Комиссионер поднял картину, чтобы показать публике. На этот раз она показалась Жоржу еще более прекрасной, чем накануне.
Как жаль, что он не может любоваться ею наедине. Но уже несколько человек из первого ряда поднялись и рассматривали краску через лупу, гладили раму. Очевидно, это торговцы картинами. Рассказывали, что частное лицо не может бороться с их корпорацией, так как если один из них интересовался какой-то вещью, они всем скопом финансировали операцию, чтобы потом поделить разницу. Начало было скромным: две тысячи франков. Это вселило в Жоржа надежду. До двух тысяч восьмисот торга были вялы. Уполномоченному оценщику приходилось просто силой вынуждать публику. Жорж каждый раз спокойно и выдержанно прибавлял по пятьдесят франков. Мэтр Блеро немедленно его заметил и уже улыбался ему, как старому знакомому. Жоржу уже не нужно было говорить или поднимать руку. Достаточно было кивнуть головой, и его понимали без слов. На трех тысячах двухстах франках ему показалось, что он выиграл. Когда эта цифра была названа, наступило глубокое молчание.
Мэтр Блеро повторил:
– Три тысячи двести франков за эту прекрасную картину фламандской школы. Все слышали? Три тысячи двести. . . Тогда я ее отдаю!..
Но он не спешил опускать молоток, шаря глазами по залу. «Что он делает? – переживал Жорж. – Он не имеет права так долго ждать! Картина моя!»
Молоток медленно опускался. Когда он уже почти коснулся стола, кто-то позади Жоржа крикнул:
– Три тысячи триста!
Жорж: задрожал от злости и ответил:
– Три четыреста.
– Пятьсот, – воскликнул неизвестный.
– Шестьсот, – ответил Жорж.
– Семьсот!
– Восемьсот!
– Девятьсот!
Каролина положила руку на руку мужа:
– Жорж, – прошептала она, – подумай!
– О чем?
– Ты говорил мне, что можешь рассчитывать только на три тысячи двести франков.
Это замечание обидело Жоржа, тем более, что оно было справедливо.
– Я знаю, что делаю, – огрызнулся он.
Он кивнул головой, и уполномоченный оценщик объявил:
– Четыре тысячи.
– Четыре двести в глубине зала, – сказал оповеститель.
– Четыре четыреста у меня справа, – сказал мэтр Блеро. – Четыре шестьсот – у мадам.
Четыре семьсот – снова в глубине. . . Восемьсот. . . Девятьсот. . .
Цифры менялись так быстро, что Жорж не успевал их осознать. Сначала у него было четыре или пять, конкурентов. Вскоре осталось только двое. Потом только один, позади него, слева.
– Шесть тысяч, – объявил мэтр Блеро.
Жорж склонил голову. Каролина прошептала:
– Ты с ума сошел?
Но ему казалось, что он никогда еще не был таким нормальным. Сейчас он должен совершить самую выгодную в своей жизни покупку. Но эта картина стоит в два, в три раза больше! Главное – не спасовать. Наступило долгое молчание, и ему снова показалось, будто судьба сжалилась над ним. Но нет, вот у него за спиной кто-то опять набил цену:
– Шесть тысяч двести.
– Шесть триста, – ответил Жорж.
И он обернулся, чтобы посмотреть, осмелится ли на этот раз кто-нибудь предложить больше. На какую-то долю секунды он потерял связь с действительностью. К сердцу подкатил липкий холод. Позади, слева, за три ряда от него сидели двое стариков, которые так его заинтриговали накануне, во время осмотра вещей, выставленных для аукциона.
Старик поднял вверх палец и сказал:
– Шесть тысяч пятьсот.
Жорж встретил его взгляд, напоминавший взгляд хищной птицы. Ему показалось, что его пронзили насквозь.
– Ты видела, кто сидит позади нас? – шепотом спросил он у жены.
– Да, – ответила Каролина.
– Но это же безумие! Они одеты, как нищие, и могут платить такие деньги за картину!
– Шесть тысяч пятьсот у мсье. . . Все слышали? Шесть тысяч пятьсот, отдаю. . . – сказал мэтр Блеро.
– Семь тысяч, – крикнул Жорж.
Старик вздрогнул и наклонился к жене посоветоваться. Очевидно, они колебались. Скорее всего у них больше не было денег. Но, скривившись, словно от боли, старик сказал:
– Семь тысяч триста.
И тогда Жорж почувствовал в голове ослепительную вспышку. Будто перевернули песочные часы. Все перевернулось: верх стал низом, пустое – полным, прозрачное помутнело, прошлое стало нынешним. . . Жорж хорошо знал, что у него в банке всего три с половиной тысячи франков, что в ближайшие месяцы ему нечего надеяться на какую-то непредвиденную прибыль и если он все-таки купит картину, то потом будет горько раскаиваться, но никак не мог решиться отступить. Заполучить картину стало теперь для него вопросом жизни или смерти. Для него все потеряло ценность, кроме этого куска закопченного полотна с искалеченными фигурами и искаженными лицами. Щедрый пот покрыл его лоб. Он сказал:
– Восемь тысяч.
Жоржу показалось, будто он слышит прерывистое дыхание старика, которого добил этот удар Может, уже конец? весь сияя от удовольствия настоящего коммерсанта, оценщик подбадривал противников:
– Восемь тысяч!.. Это несравненное полотно всего за восемь тысяч!..
– Восемь с половиной, – глухо сказал старик.
Оценщик радостно подхватил:
– Восемь с половиной!
Очки его весело поблескивали, молоток слоновой кости танцевал в белой руке. Он улыбался с триумфом, это был сам дьявол.
– Девять тысяч! – сказал Жорж.
Каролина трясла его за руку, будто желая разбудить.
– Оставь меня, – он с досадой выдернул руку.
И снова оглянулся. Старики, наклонив головы, смотрели на него, словно пара филинов.
Уродливые, ободранные, недобрые; старик с голым желтым черепом и кустистыми бровями и старуха с лицом мертвеца, на котором мерцали два, будто стеклянных, зрачка. Губы старика едва заметно шевельнулись. Ни один звук не сорвался с них. Но оценщик злорадно улыбнулся:
– Девять с половиной тысяч! – объявил он.
А затем перевел взгляд на Жоржа. И под этим настойчивым взглядом Жорж почувствовал, как силы покидают его и мысли замедляются. Среди неестественной тишины он услышал собственный голос:
– Десять тысяч!
– Жорж! – вскричала Каролина. – Это невозможно! Неужели ты собирался платить целый миллион?
– Десять тысяч, – повторил в восторге оценщик. Кивком головы он поздравил клиента, решившегося на этот шаг, в то время как дрожащей от возбуждения рукой он приглашал второго снова повысить ставку. С этой минуты всякое проявление жизни исчезло на земле.
Жорж слышал лишь, как глухо бьется сердце где-то вне его. Медленно тянулись тяжелые, как телеги, секунды. Мэтр Блеро поднял молоток. Он покачивает им в воздухе, чтобы продлить мучения. Полузакрыв глаза, Жорж молился, чтобы старик отказался от торгов. Вдруг молоток опустился с сухим стуком:
– Продано!
В эту минуту Жорж не мог поверить, что выиграл. Но ведь он выиграл! Именно к нему направлялся оценщик. Он записал фамилию Жоржа и выдал квитанцию. Жорж просто захлебывался от счастья. Он вытер платком вспотевшие ладони. Жена удивленно смотрела на него, будто видела впервые. Да и сам он разделял с ней это удивление и опасение. До конца аукциона он чувствовал свою раздвоенность, словно со стороны наблюдая за своими действиями и мыслями. Наконец последняя вещь из каталога была продана и люди начали подниматься с мест. Жорж подписал чек, две трети которого оплатить не мог, и получил картину.
Выйдя на улицу с картиной под мышкой, он удивился, что уже темно. Холодная, сырая ночь, пропитывавшая все печалью, как чернила, пропитывающие промокашку.
– Ну что, доволен? – язвительно осведомилась Каролина.
– Очень доволен, – ответил он, – А как ты думаешь расплачиваться?
– Как-нибудь выкручусь.
Автомобиль они оставили в запрещенном месте, и на ветровом стекле теперь красовалась квитанция на штраф. Жорж выругался, положил картину на заднее сидение, завернув ее в газеты. Он вел автомобиль, чувствуя за спиной процессию уродов, которые отныне всегда будут рядом с ним: скупец, развратник, насильник, обманщик, изменник. . . Нет, не так уж и дорого заплатил он за них. Конечно, у него нет денег на оплату этого чека. . . Хорошо! Он займет у отца, друзей, Бергама. . .
Чтобы помириться с Каролиной, Жорж предложил ей поужинать в ресторане. Она попробовала отказаться, но муж так настойчиво ее убеждал, что в конце концов она согласилась, ответила ему взглядом одновременно уничтожающим и ласковым, и он повез ее в роскошный и шумный итальянский ресторан, известный свежими мучными блюдами. Повеселев от 48 Анри Труайя Возвращение из Версаля выпитого кьянти, она немедленно забыла свои обиды и опасения. А Жорж тем временем не переставал думать о картине, оставленной в автомобиле. Какая неосторожность! Конечно, он запер дверцы и перевернул полотно так, чтобы извне нельзя было заметить, что это картина, но он не успокоится, пока не повесит этот шедевр в гостиной. Время шло, и Жорж все больше волновался. Он отказался от десерта, заплатил по счету и потащил Каролину на улицу.
Картина лежала на заднем сидении, там, где он ее оставил. Жорж сел за руль и с большой предосторожностью повел машину домой.
Среди ночи он вдруг проснулся и так ясно осознал весь ужас своего положения, что тихо застонал. Мгновенно отрезвев, Жорж не мог теперь понять, как он вчера решился на такой несерьезный шаг со всеми его последствиями. Разве отец, Бергам или его друзья настолько богаты, чтобы одолжить ему деньги, которых не хватает на его счету в банке? Чек будет опротестован. Его будут преследовать в судебном порядке. Начнут высчитывать из зарплаты.
Может, придется даже бросить работу, Его ждет скандал, нищета, позор. . . Жоржу стало жарко, он сбросил одеяло. Единственный выход – снова продать картину. Но он же никогда не вернет выброшенные на нее деньги. Если бы не настойчивость этих мерзких стариков, все было бы хорошо.
Теперь, холодно все взвешивая, Жорж засомневался в ценности полотна. Уполномоченный оценщик говорил ему, что это пятно справа, замазанное грязной коричневой краской, на две трети обесценивает картину. А впрочем, эксперт, помогавший мэтру Блеро, оценил ее в две с половиной тысячи франков. Он, наверное, потерял голову, когда нагонял цену до десяти тысяч, забыв, что не имеет столько денег. Теперь хоть головой о стену бейся, горю не поможешь.
А Каролина спит себе преспокойно! Жорж в темноте прислушался к ровному дыханию жены и позавидовал ее беззаботности. Его охватило отчаяние при одной мысли о будущих хмурых днях. Он повернулся на один бок, потом на другой и вдруг встревоженно прислушался.
Среди глубокой тишины ему послышался шорох одежды, шарканье чьих-то ног. Вот заскрипел паркет. Воры? Жорж резко вскочил. На ощупь надел халат. Но подозрительный шум утих и больше не повторялся. Может, ему послышалось? Ему ужасно захотелось еще раз взглянуть на картину. От этого ему, наверное, станет спокойнее.
Осторожно ступая, он направился в гостиную. Нащупал выключатель. Яркий свет люстры на мгновение его ослепил. Но вот он увидел «Шествие грешников». Изумительно! А ведь он еще не чистил картину! Жорж вспомнил, что Бергам советовал ему для удаления грязи со старинных картин собственное изобретение – очень слабый раствор хозяйственного мыла и зубной пасты. Завтра он испробует это средство. А почему завтра? Сейчас! Немедленно! Он понес картину в кухню, вынул полотно из рамы, приготовил мыльный раствор, выдавил в него немного пасты и чистой тряпкой, смоченной в растворе, начал осторожно протирать картину.
Прежде всего он попробует в уголке и немедленно прекратит, если заметит, что портит краску.
Но нет, Бергам вроде не соврал! Результат был просто удивительный! Жорж осмелел и начал тереть уже больший кусок полотна. Под влажной тряпкой на картине оживали краски. Одежда грешников заиграла ярким алым цветом, нежной зеленью и чистой голубизной. Пейзаж на заднем плане обозначился четче и заблестел, словно умытый теплым летним дождем.
Жорж с большой осторожностью начал тереть правый угол картины, где расплывалось сплошное коричневое пятно. Грязь или краска? Скорее всего, и то и другое. Тряпка медленно и терпеливо кружила по поверхности. И вдруг в этом сплошном темном пятне он увидел просвет. Будто поднялась вуаль, а за другими вуалями показалось нагромождение каких-то призрачных форм, будто водоросли, тянущиеся к свету из глубины илистого пруда.
Возбужденный этим открытием, Жорж еще прилежнее стал тереть замазанный угол.
Неужели ни эксперт, ни главный оценщик не догадались почистить картину, прежде чем 49 Анри Труайя Возвращение из Версаля выставлять ее на аукцион? Какая небрежность! А может, только Бергамово средство способно очистить загрязненные картины, не причиняя им вреда? Одно, во всяком случае, было ясно: на том месте, где еще десять минут назад ничего не было, теперь что-то проступало сквозь краску, рождалась какая-то новая жизнь. На радостях Жорж хотел было позвать жену. Но остановил себя: сначала нужно все закончить. Каролина будет в восторге! Он взял чистую тряпку, выпил стакан воды и снова погрузился в работу.
Страшный крик разбудил Каролину. Она села в кровати. Мужа рядом не было. Обеспокоенная, она позвала:
– Жорж! Жорж!
Никто не ответил. Она встала, надела тапочки и вышла в коридор. В кухне горел свет. Она приоткрыла дверь и застыла на пороге. Жорж лежал на спине возле холодильника, ухватившись руками за грудь, с открытым ртом и закатившимися глазами. У Каролины закружилась голова. Она еще раз пролепетала: «Жорж! Жорж!» – и бросилась к нему. Ему плохо, он потерял сознание. Она трясла его, целовала, но он не шелохнулся. Скорее врача! Поднявшись, она заметила на столе «Шествие грешников», и у нее перехватило дыхание. В правом углу картины, где до этого было сплошное грязное пятно, теперь ясно проступали две фигуры: мужчина и женщина – они стояли на коленях, рядышком, профилем к зрителю, молитвенно сложив руки в позе, традиционной для дарителей на средневековых картинах. Где она их видела?
До подбородка старики кутались в богатые парчовые одежды, обшитые мехом. У мужчины была лысая голова, обрамленная венчиком седых волос, у женщины высохшее лицо мумии и перстень с зеленым самоцветом на пальце.
Врач объяснил смерть Жоржа болезнью сердца. Каролине пришлось одолжить денег у свекра и Бергама, чтобы расплатиться за картину. Через месяц она решила ее продать, так как не могла выносить самого вида полотна. Первый же торговец, которого она пригласила, был поражен свежестью красок, внимательно рассмотрел картину вблизи и предложил в три раза больше того, что отдал за нее Жорж.
Колдовство
История эта приключилась со мной еще в армейские годы. Поезд, в котором я возвращался из увольнения, остановился на каком-то мрачном полустанке, снаружи слышался скрежет тележек.
Раздался свисток, дверь вагона распахнулась, и в купе ввалились два солдата. Одеты они были в толстые грубые шинели, на голове у каждого была пилотка пехотинца. Увешанные внушительными вещмешками, наспех перевязанными пакетами, помятыми флягами, они на мгновение застыли, щурясь от желтого света лампы. Заметив мое присутствие, один из них небрежно махнул рукой возле уха и для проформы буркнул что-то вроде «спадин летнан».
Второй же с размаху бросил свою ношу, и битком набитые вещмешки с грохотом рухнули на полку. Дремавший в углу какой-то почтенного возраста господин от неожиданности подскочил.
– Извините, – проворчал солдат.
Пока наши новые попутчики расстегивали пояса и снимали шинели, я успел рассмотреть их получше.
Один – толстощекий, румяный, поросший сивой щетиной здоровяк, другой – маленький, с зеленоватым цветом лица горемыка. Обмотанный вокруг шеи шерстяной защитного цвета шарф доходил ему до самого подбородка.
Усевшись рядом, положив руки на колени, уперев взгляд в оконное стекло, они, казалось, чего-то ждали. Коротким рывком поезд тронулся. Пробиваясь сквозь задернутые шторы, за окном поплыли огоньки.
– Наконец-то! – проворчал тщедушный доходяга и размотал свой шарф.
Здоровяк же удовлетворенно засопел, бросил беглый взгляд на пассажира в штатском и произнес:
– Мы должны вам объяснить, господин лейтенант. Конечно же, мы не имеем права ехать первым классом. Оно так и должно быть. Если все будут лезть в первый, зачем тогда нужен второй.
– Конечно, – сказал я, сдерживая улыбку.
– Но мы – это не тот случай. К тому, кто возвращается из увольнения, должно быть особое отношение. Он вкусил сладкой жизни. Он доставил кому-то радость. Ему надо оказывать всяческие почести заранее, – Вы из увольнения?
– Еще бы! Уж мы погуляли! И клянусь, что я не терял времени даром со здешними кошечками!
Он рассмеялся:
– Ну, братцы! Наши-то девчонки меня знают. Знают, что у меня нет перерывов на обед.
Не то, что с их неполноценными дружками. . .
На что худосочный коротышка огрызнулся:
– Ты заткнешься? А то еще и поверят. А вы, господин лейтенант, вы что, тоже, наверное, из увольнения?
– Да.
– Какая досада.
Он сплюнул на пол.
– Меня зовут Солейхавуп, – представился здоровяк. – А его Планш. Мы из одной роты.
Только он, бедняга, все время хандрит, а я, я ничего!.. – Он улыбнулся мне во весь рот, полный гнилых зубов, и повторил: – Я ничего. Никто не умеет так приспособиться, как я.
Сказав это, Солейхавуп замолчал и закурил трубку с засаленной головкой. Старик заерзал на месте.
– Не будете ли вы так любезны погасить свет? – сказал он, – Сейчас, только глотну разок, – властно возразил Солейхавуп. И, запрокинув голову, держа флягу обеими руками, направил струйку прямо себе в глотку. Напившись, он стер с губ фиолетовые капельки вина и передал флягу товарищу.
– Вы не важничаете, – обратился Солейхавуп ко мне, – и это приятно. Меня лично тошнит от тех, кто важничает. У нас в полку есть капитан, так вот он здоровается раньше, чем ты успеешь отдать ему честь. Вот это, я понимаю, по-людски!
– Свет, ради Бога, – взмолился старик.
– Сейчас, – резко ответил Солейхавуп, по-видимому слегка захмелев. – Бог для того и создал электричество, чтобы люди им пользовались. Я вот вам сейчас покажу одну штуковину, господин лейтенант.
Он извлек из карманов целый ворох платков, шнурков, перочинных ножей, старых писем, посыпанных табаком, разложил все это на полке и медленно стал разбирать своими толстыми неуклюжими пальцами эти сокровища. Затем он протянул мне какую-то медную шайбу с выдавленными на ней кабалистическими знаками.
– Что это?
– Это талисман, он приносит счастье. Когда он со мной, у меня все в порядке. Как-то раз я его забыл, и адъютант Муат обвел меня вокруг пальца.
– Так вот кто отвинтил все гайки, – вставил Планш.
– Тебя не спрашивают, – огрызнулся Солейхавуп. – Этот коротышка всю жизнь прожил со своими стариками и думает, что все такие же забитые, как и он. А вы, если хотите, можете поспрашивать у местных, что они обо мне думают, И вам ответят: «Солейхавуп прослыл сорвиголовой. И если он вышел целым и невредимым из всех передряг, так только благодаря вот этой самой шайбе». Вам скажут именно так, и это будет правдой! Взять хотя бы историю с фермой Рустуфля.
– Что еще за ферма? – спросил я.
– Да вы ее не можете знать. Для этого надо быть местным.
– Все, сейчас он начнет рассказывать свою историю, – удрученно сказал Планш.
– И расскажу, если захочу! И не тебе, а господину лейтенанту и вот этому штатскому.
Старичок снова забеспокоился и робко напомнил:
– Вы могли бы погасить свет. . . Рассказывать можно и в темноте. . .
– Ладно, – сдался Солейхавуп, – к тому же мой рассказ лучше слушать в темноте. Но сначала я хотел бы попросить вас об одной услуге, господин лейтенант. Вы делаете пересадку в Шалоне?
– Да.
– Мы тоже. Но только мы, по-видимому, не сможем влезть в поезд для рядового состава. . . а вы, как офицер, имеете право ехать в вагоне для гражданских, где полки мягкие, как перина. Так вот мы бы хотели пристроиться к вам и проскочить в первый класс. Никто не осмелится и слова сказать, все подумают, что мы ваши денщики.
– Договорились.
– Все, гашу свет!
Купе погрузилось в темноту.
Планш приоткрыл занавеску, и купе наполнилось холодным лунным светом. Поезд мчался среди дивного пейзажа. Прислонившись к оконному стеклу, я смог разглядеть, как снежные холмы сбегают в зеленовато-голубую бездну какой-то реки. С другой стороны по склону взбегал хрустальный от инея лес. Но в следующую минуту его заслонила гряда набежавших 53 Анри Труайя Колдовство из темноты скал. Вот паровоз пронзительно засвистел. На стыках постукивали колеса. Поезд погрузился в гулкую темноту тоннеля.
Когда же луна опять заблестела в окне, я повернулся, чтобы посмотреть на моих попутчиков.
Лицо Солейхавупа отсвечивало голубым. Планша же перекосило, словно покойника.
– Тебе обязательно нужно рассказывать твою историю? – пробормотал он.
– Он уже слышал ее, – доверительно шепнул мне Солейхавуп. – Ему становится страшно, когда я ее рассказываю. . .
Старичок, ровно дыша, спал с открытым ртом.
– Итак? – спросил я.
– Это странная история. Можно верить, а можно и не верить, но все было именно так.
Сейчас на первом же повороте вы увидите ферму Рустуфля. . . скорее то, что от нее осталось.
Вот она, смотрите, вон там маленькое черное пятно, точно куча навоза.
– Где? Не вижу!
– Да выше, на холме.
И в самом деле я увидел груду обрушенных камней посреди широкой просеки.
– Это она и есть?
– Да, она самая. Но раньше все это выглядело иначе. Красивый правильной формы дом, весь белый, с низко посаженной, словно натянутая на нос шляпа, крышей. Папаша Рустуфля жил там со своей женой. Жена его была крупной, ширококостной женщиной. Она часто занималась тем, что шептала что-то по углам. Поговаривали, будто бы она вызывала нечистую силу. Сам папаша представлял собой жирную тушу, поросшую рыжей щетиной. На руках, на ушах, на щеках до самого носа – везде все та же щетина. Кроме того, то ли из-за болезни, то ли из-за несчастного случая, не знаю, у него были парализованы ноги. Поэтому целыми днями он просиживал в своей инвалидной коляске. У меня в то время уже не было ни отца, ни матери, и я жил в сиротском приюте. Единственным моим богатством была вот эта, Бог весть откуда взявшаяся, медная медаль. Мне было двенадцать лет, когда меня определили батраком к Рустуфля. Главной моей обязанностью было возить старика в коляске. Работенка-то не пыльная! У Рустуфля был сын Огюст, примером, с этого штатского, который прикидывается спящим. Но, конечно, гораздо моложе. Он работал в Париже в страховой конторе и изредка заезжал на ферму проведать родителей. У Рустуфля было важное занятие – они судились из-за межи с соседом Симеоном Кудром. На меже их участков протекала река Дувина, и, конечно, каждый доказывал, что именно ему принадлежат оба берега речушки. И их можно понять!
– Не могли бы вы, любезный, говорить немного потише, – попросил гражданский.
– Вы потом пожалеете, если ничего не услышите.
– Еще бы! – хихикнул Планш.
– Тяжба тянулась уже много лет, – продолжал Солейхавуп, приблизив ко мне свое круглое, как зад, лицо. Огюст Рустуфля желал положить конец распрям, бросался от присяжного к поверенному, от поверенного к присяжному и посылал своим родителям нежные письма, которые я должен был им читать. Писалось в них только о Земельном кодексе, постановлениях суда, об освидетельствовании судебными исполнителями и прочая дребедень. В конце концов папаша Рустуфля не выдержал.
– И не он один, – прошептал Планш.
Штатский натянул пальто на голову.
– Как сейчас вижу хозяина сидящим у окна, – продолжал Солейхавуп. – Он смотрел на дом Симеона Кудра, стоящий напротив, и рычал: «Дрянь! Мокрица! Гнойный ядовитый 54 Анри Труайя Колдовство прыщ! Я еще пройдусь по тебе ногами!» Это он просто так говорил, конечно. Иногда папаша Рустуфля орал, как оглашенный, и от этого крика вены у него на висках надувались, точно канаты. Я каждый раз боялся, как бы они не лопнули. Нависая над его креслом, мамаша Рустуфля бормотала проклятия:
«О! Иисус! О! Мария!
Пусть его съест малярия.
О! Мария! О! Иисус!
Пусть его изгложет гнус».
После каждой фразы она хлопала в ладоши, как хлопают, чтобы убить комара. В один прекрасный день они узнали, что Симеон Кудра на нашем берегу Дувины насадил живую изгородь и таким образом завладел обоими берегами. Рустуфля побагровел, затем посинел, а потом побледнел, вот как этот господин, притворяющийся спящим.
– Оставь ты его, – сказал Планш.
– Рустуфля принялся колотить себя по башке своими волосатыми кулачищами. Старуха ходила по комнате взад и вперед, как помешанная, трясла головой, заламывая руки: «Нет, больше этого терпеть нельзя, Рустуфля! Огюст со своей тяжбой только даром тратит время!
Нет, законным путем здесь ничего не добьешься!» Рустуфля открыл было пасть, хотел что-то сказать, но закрыл ее, так ничего и не родив, и стал думать. Жена присела рядом с ним на коврик. Они стали тихо совещаться, видно затеяли неладное. Я сидел в своем углу и наблюдал за ними. Для Рустуфля я был не больше чем щенок. Они не стеснялись меня, говоря, что я просто идиот. И я прикидывался идиотом, чтобы успокоить их. Когда у меня зубы начинали стучать от страха, я нащупывал в кармане медальон. . .
Поезд остановился на полустанке. Кто-то бежал вдоль состава.
– Это за нами, – шепнул Солейхавуп. – А мы с вами уже так сдружились. . .
Шаги удалились. Поезд медленно тронулся, штатский высыпал на ладонь несколько таблеток и проглотил их.
– Ну, я продолжаю, – заявил Солейхавуп. – Кончив шушукаться с женой, Рустуфля спросил:
– Солейхавуп, ты знаешь дом Гиацинта-костоправа? Так вот ты меня сейчас туда отвезешь.
Позавчера я порезал палец, а у него есть хорошая мазь.
И вот мы в пути. Я толкаю его кресло, а он все твердит: «Быстрее! Быстрее! У тебя в жилах вода, а не кровь!» У Гиацинта была старая, покосившаяся хибара, стоящая между трех елок.
У дверей собачья конура. Пуста, но изнутри что-то лает. Рустуфля начал колотить в дверь костылем. Дверь отворилась, я хочу войти вместе с ним, но Рустуфля бьет меня по рукам:
«Пошел вон. Я сам». Работая костылем, как кормовым веслом, он затолкал коляску вовнутрь, и дверь за ним закрылась. Я остался один. Рядом ни одной живой твари. Я принюхиваюсь – пахнет серой и болотом. Не иначе, здесь не обошлось без колдовства. От любопытства у меня защекотало в животе. Я взбираюсь на конуру, а оттуда все еще что-то рычит. Я приник к стеклу и. . .
Солейхавуп поднимает вверх свой пухлый, как сосиска, палец. Он дышал мне прямо в лицо и смотрел круглыми от страха глазами.
– . . . и вижу комнату, заставленную стеклянными колбами: они кажутся перекосившимися от болезней, а в них кипят жидкости тридцати шести цветов. Со стен свисают дохлые змеи, чучела летучих мышей, пучки трав и кошачьи хвосты. В подсвечниках дьявольской формы горят три свечи. Рустуфля сидит спиной к окну. Гиацинт стоит перед ним, длиннющий костлявый старик с седой, будто из меха, бородой, а на носу три пары очков. Я слышал Рустуфля 55 Анри Труайя Колдовство так четко, как если бы это говорил сам.
– Я хочу, чтобы его дом сгорел, завтра в полночь, и чтобы его сердце лопнуло, как арбуз, и глаза вылезли на лоб.
Сказав это, он плюет на пол. Гиацинт похлопал его по плечу: «Ладно. Вот тебе восковая кукла. Я ее заколдую, а ты закопаешь ее этой же ночью на поле твоего врага».
Тут костоправ вынимает из кармана маленькую желтую абсолютно голую куклу с огромным животом, руками-соломинками и ногами без ступней, Повинуясь движениям его руки, кукла начинает как бы танцевать, а он повторяет:
«Огонь в дом, Огонь в сердце, Огонь в глаза. . . »
Затем он берет со стола длинную иглу и протыкает насквозь этого воскового человечка, приговаривая при этом:
«Отец наш подземный, покажи свое умение. . . »
Затем он хватает куклу за ногу и окунает в миску с кровью. Тут меня с конуры будто ветром сдуло, а зубы от страха так и стучат. Я хочу перекреститься, но не могу поднять руки.
Я хватаюсь за свой медальон, а он жжет огнем. А из конуры по-прежнему лает собака. Ух, просто жуть!
– Ты немного приплел по сравнению с последним разом, – робко вставил Планш.
– Возможно, но это чистая правда.
– Я в этом не сомневаюсь, – сказал я.
Солейхавуп лукаво взглянул на меня:
– А я вижу, вас забирает эта история.
– Еще бы!
– Итак, стою я возле хибары, а меня всего так и колотит. В этот момент дверь открывается и Гиацинт выкатывает кресло Рустуфля на порог. Я смотрю, а у того вид, как у несвежего холодца – того и гляди сейчас расползется: «Давай кати, малый». И я качу его по тропе, усыпанной булыжниками, каждый величиной с кулак. «Быстрее! Быстрее! Давай к Дувине, болван!» Я перехожу на бег, кресло подпрыгивает, мотается из стороны в сторону, трещит, вот-вот развалится. Пошел дождь, но внезапно, как будто сдернули покрывало, прекратился.
Мы поворачиваем направо, затем налево. Оказываемся в самой чаще. «Быстрее! Быстрее!» И вот река. Она плавно катит гладкие, без единой волны, воды. Вконец загнанный, я останавливаюсь возле изгороди из кольев и проволоки, которую накануне на нашем берегу соорудил Симеон Кудра. Рустуфля приподнимается в кресле. Хватает два кола и вырывает их из земли без единого звука. «Отвязывай лодку». Я пролажу в дырку, отвязываю старую плоскодонку, придерживая ее ногой. Затем начинаю втаскивать Рустуфля. Когда я вкатываю коляску, лодка начинает крениться назад, Я кричу: «Мы сейчас перевернемся». «Нет», – отвечает Рустуфля.
Когда же кресло въезжает полностью, лодка принимает нормальное положение. «Подложи что-нибудь под колеса». И я подкладываю. «Греби». Я начинаю грести. И пока я работаю веслами, я вижу перед собой Рустуфля: лицо у него распухло, брюхо свисает чуть ли не до колен. И слышу, как он пыхтит, будто хочет снести огромное яйцо. «Ага, наконец приехали!»
Я привязываю лодку к дереву. Кресло слишком высокое, и Рустуфля приходится нагибаться, и кончиками пальцев, одними ногтями, он начинает рыть. Достает из кармана восковую 56 Анри Труайя Колдовство куклу. Смотрит на нее. У него в руках это всего лишь странный маленький труп, не более.
А напротив, в двухстах метрах, окна усадьбы Симеона. В них горит свет. Эти окна кажутся живыми и смотрят на нас, точно чьи-то глаза.
– Где ты это все вычитал? – прогнусавил Планш. Его всего трясло от страха, но он заставлял себя шутить.
– В своей голове, чудак! Да, они смотрели на нас, точно чьи-то глаза. Временами казалось, что они приближаются к нам, а потом смотришь, вроде и нет, они там же, где и были. Я думал, что нас услышат, так сильно скрипело кресло и так громко сипел Рустуфля.
Вся эта колдовская ересь, восковая кукла, наговоры, ночь. . . Это не проходит даром, за такое приходится платить! Чтобы хоть как-то смягчить свою вину, я стал молиться. Наконец ямка была готова. Рустуфля, как цыпленка в кастрюлю, положил в нее куклу. Она легла, словно подкидыш. Вижу, на лбу у хозяина выступили капельки пота, ему явно не по себе. Кончиками пальцев он сгребает в канавку немного земли. Затем останавливается: «Я больше не могу, давай ты, Солейхавуп». Поборов в себе страх, я в свою очередь на время становлюсь могильщиком. Мне стыдно, как если бы я хоронил кого-нибудь по-настоящему. Тут я представляю, как земля проваливается под моей рукой, пальцы ощущают могильную пустоту и чьи-то зубы впиваются в мою ладонь. «Хватит, сойдет, – шепчет Рустуфля. – Уходим». И когда я вновь берусь за весло, слышу, как он бормочет: «Завтра в полночь! Все превратится в пепелище».
Планш отвинтил с фляги крышку и хлебнул немного вина.
– Подай мне флягу, Планш, – попросил Солейхавуп, – что-то у меня пересохло в горле.
Поезд катился вдоль берега реки. Воздух в купе пропитался запахом вина, пота и влажного белья. Вагонное дерево потрескивало, как постаревшая от времени мебель. Раздался гудок паровоза, долгий, безнадежный. Под колесами с лязгом пронесся мост. Солейхавуп отдал флягу.
– На следующий день в половине двенадцатого Рустуфля с женой ждали у окна. Они пялили глаза на дом Симеона Кудра. В эту минуту трудно было предположить, что это стоят живые люди. Однако время от времени они переговаривались какими-то ватными голосами.
«Осталось двадцать минут». «Осталось пятнадцать минут. Ах, как я хочу, чтобы с ним было поскорее покончено». И в самом деле ожидание, казалось, заставляло их страдать.
В двадцать три пятьдесят пять хлынул дождь. Грянул гром. Молния трещала у нас под самым носом. И за окном, казалось, взбесился весь мир. «Полночь!» – воскликнул Рустуфля.
– Черт побери! – простонал Планш, откидываясь назад.
– И в эту самую минуту молния расколола небо пополам. В комнату сквозь пелену дождя врывается белый свет. Рустуфля ревет, как ошпаренный. Затем вспышка гаснет, и я вижу: Рустуфля стоит перед своим креслом, несмотря на то что ноги его напоминают, скорее, месиво из рубленой телятины. Изо рта, как голубая тряпка, свисает язык. По щекам струится кровавый пот, и вдруг его глаза вываливаются из глазниц и, шлеп, шлеп, падают на пол. А за окном ливень припускает еще пуще, гремит еще чаще! Совершенно обезумевшая, мечется по комнате мамаша Рустуфля: воздев руки, трясет волосами, вся извивается. Я же до боли сжимаю в ладони свой медальон и чувствую, что он меня защищает. А кругом все трещит, свистит, дымится, скрежещет, рушится, на занавески и на скатерть сыпятся искры, вся мебель охвачена пламенем. Весь дом полыхает, как пучок соломы. Вдруг старуха завертелась и упала рядом со своим мужем. А тот уже скорее похож на груду мяса, чем на человека. Я бы не хотел описывать вам подробности, потому что господин в углу больно внимательный.
К тому же на это ушло бы слишком много времени. Короче говоря, я хватаю ноги в руки и деру в деревню. Когда же сбежались тушить огонь, было уже поздно. Рустуфля изжарились, как картошка.
– А что же кукла костоправа? – спросил я.
– Подождите, это еще не все, господин лейтенант. Недаром говорят: «Не буди дьявола, а то он тебе же нос и откусит». Через день после этого на похороны приехал их сын Огюст.
Он сообщил, что тремя днями раньше апелляционный суд по делу Рустуфля-Кудра властью последней инстанции признал оба берега реки Дувины собственностью семейства Рустуфля.
Таким образом, получилось, что Рустуфля закопал куклу на своей земле.
– Редчайший болван! – воскликнул Планш.
Старик, которому наконец удалось заснуть, похрапывал, положив щеку на валик для головы.
Наступила тишина. Никто ничего не говорил, каждый о чем-то размышлял.
– Посмотрите на него, дрыхнет, как младенец! – сказал Солейхавуп. – Должно быть, думает, что в его годы слишком поздно учиться.
– Учиться. . . учиться! – сразу же осмелел после того, как Солейхавуп закончил свой рассказ, Планш. – Твоя история похожа на правду, но ведь это может быть простым совпадением, ты так не думаешь? Просто молния случайно попала в дом и. . .
– Ой, до чего же ты занудный! Два года назад я был на том самом месте, где мы закопали куклу. Я откопал ее. И что ты думаешь я увидел вместо нее, а?
– Ничего, конечно.
– Как же, прочисть уши и слушай, тупица.
Я увидел съежившийся, совершенно невесомый скелет, с костями не толще спички.
– Да, конечно, – уступил Планш, – но ты, наверное, копал рядом с тем местом.
– К тому же вокруг пахло гарью. И мне показалось, что в ночи я услышал поскрипывание коляски Рустуфля. Я драпанул так, как будто мне в зад вставили реактивный снаряд.
Он замолчал. И я старался больше не нарушать тишины. Поезд замедлил ход, и первые огоньки Шалона замерцали в прозрачной холодной ночи.
Старик проснулся и посмотрел на часы.
– Подъезжаем.
Солейхавуп подмигнул мне:
– Так мы договорились, господин лейтенант? Идем с вами в поезд для гражданских?
– Гражданский поезд прибывает на первую платформу, поезд для военнослужащих рядового состава прибывает на третью платформу, – объявлял железнодорожный служащий.
Солейхавуп подтолкнул меня локтем:
– Вперед, на первую. Поезд отходит через семь минут.
Мы нырнули в подземный переход. На первой платформе уже толпились пассажиры. Паровоз, шипя, выбрасывал клубы пара. В морозном воздухе чувствовался запах горящего угля и смазки. Где-то далеко, словно в пустой бочке, перекликались паровозные гудки.
– Быстрее! – хныкал Планш. – Нас засекут!
Вот и вагон первого класса. Я вскочил на подножку и тут же услышал приглушенный крик.
– Проклятие!
Я обернулся. Какой-то дежурный адъютант преградил путь моим попутчикам.
58 Анри Труайя Колдовство – Я же вам говорю, что мы с господином лейтенантом! – сокрушался Солейхавуп.
– Мы из одного подразделения, – вставил Планш. – Он не может ехать без нас.
Адъютант покачал головой:
– Ничего не знаю. Поезд для рядового состава на третьей платформе.
– Но ему нельзя нас оставлять!..
– У нас его вещи!..
– Где? В ваших вещмешках? – высокомерно парировал адъютант. – Я знаю эти штучки.
Уходите!..
– Но господин адъютант. . .
Раздался свисток. Поезд тронулся как-то нехотя и легко. Я выглянул в дверь и увидел, что Солейхавуп и Планш машут мне вслед. Постепенно их добрые огорченные лица растворились в туманной тьме, чтобы вовсе исчезнуть из вида на первом же повороте.
Истина
Виктор Татен был добронравен, и это не стоило ему ни малейших усилий. За сорок семь лет ни одно искушение не омрачило его жизнь. Даже если бы он хотел совершить что-нибудь худое, он не знал бы, как за это взяться. Ко всему чистота его помыслов была написана у него на лице и даже читалась по его одежде. Голова у него была маленькая, лицо заостренное и бледное. По центру, правда, имелись веселенькие усы чистейшего белесого цвета. Водянистоголубые глаза, как две лампочки, освещали его по обе стороны носа. А черный пиджак, узкие брюки и прочные башмаки свидетельствовали о скромности и честности их владельца.
Среди многочисленных работников администрации, в которой он исполнял обязанности начальника отдела, служащие считали его человеком элитарным и с радостью выполняли его распоряжения. Ненавидя кулуарные интриги и заговоры, он не сделал карьеру, не занял того места, которого заслуживал. Но он утешал себя мыслью о том, что лучше быть безупречным начальником отдела, чем директором, занявшим свое место благодаря подлым политическим проискам. Ему льстила его незаметность. Он довольствовался малым, никому не завидовал и работал старательно, хотя и без нездорового рвения. В его окружении свет его добродетелей воодушевлял коллег. Были случаи морального подражания среди его подчиненных. Например, сотрудник, стянувший его четырехцветную шариковую ручку, вдруг возвращал ее со словами раскаянья. Даже женщина легкого поведения, которая обычно приставала к нему на углу улицы Лаюшетт, по своей воле отказывалась от своей! подлой профессии.
Виктор Татен этому не удивлялся, так как знал, что его призвание наставлять на путь истинный своих ближних. Иногда ему казалось, что над головой у него реет позолоченный нимб, а ноги покоятся на благоухающих облаках. Но он не поддавался соблазнам гордыни.
Единственным его честолюбивым стремлением было воспитать сына по своему образу и подобию. И единственное, что заботило его, сложности, связанные с решением этой проблемы.
Нельзя сказать, чтобы юный Филипп Татен, которому было двенадцать лет, был испорченным по природе. Но не менее опасными были его мягкость, безразличие и предрасположенность к мечтательности. Самые суровые слова опадали лебяжьим пухом, так и не достигнув сердца ребенка. Поэтому учился он хуже всех в классе и чуть ли не каждый четверг ему приходилось отбывать наказание.
Виктор Татен приходил в отчаянье оттого, что сын совсем на него не походил. Он сожалел, что не породил самое себя. Жена пыталась его утешить, уговаривая, что Филипп изменится с возрастом, но Виктор Татен из-за всего этого плохо спал ночью.
В одно прекрасное утро он проснулся раньше, чем обычно, и удивился, что мадам Татен уже встала. Заподозрив неладное, он тоже встал, надел халат, комнатные туфли и обнаружил жену у постели Филиппа. Юный Филипп сказался больным и делал видимое усилие, чтобы стучать зубами. Мадам Татен, доверчивая, как все мамаши, гладила мальчишку по головке и нежно приговаривала:
– Солнышко. . . Скажи маме, что у тебя болит. . .
Увидев мужа, она выпрямилась и твердо сказала:
– Филипп не пойдет сегодня в школу.
Виктор Татен не мог стерпеть, чтобы у него похитили право такого важного решения. Он строго посмотрел на жену. Она поняла этот призыв к порядку и слегка втянула голову в плечи.
– Я хотела только сказать, – пролепетала она, – что в таком состоянии Филипп. . .
– Состояние? Какое состояние? – спросил Виктор, выпячивая подбородок, чтобы придать себе более решительный вид.
– Он болен.
– Я болен, – повторил Филипп.
– Болен? Прекрасно. А чем же ты болен, сын мой?
Филипп покраснел и быстро пробормотал:
– Мутит в желудке. А к тому же у меня кружится голова, меня морозит и. . .
– Небольшое несварение желудка, вот и все, ничего страшного, – заявил Виктор Татен.
А так как он имел привычку цитировать по каждому поводу подходящую притчу, то он продолжал менторским тоном:
– В твоем возрасте мне приходилось за шесть километров, под дождем и снегом ходить в школу. . .
– Да, но ты!.. – заметила мадам Татен голосом, в котором слышались и восхищение, и упрек.
– Тихо! – прервал ее Виктор Татен. – Мне кажется, я такой же, как и другие!
– О! Да. . . – вздохнула мадам Татен.
– Итак, – продолжал он, – я каждое утро ходил пешком за шесть километров в школу, в снег и ветер. Так вот! Ни за что на свете я не отказался бы от исполнения своего долга, такого же необходимого, как и тяжелого. Сколько раз, дрожа от холода, валясь с ног от усталости, полуослепший от бессонных ночей, проведенных над учебниками, я отталкивал родителей, умолявших меня остаться в кровати, и шел в школу. Да! Наше поколение умело работать, даже в ущерб своему здоровью, превозмогая свои детские беды. Да, прошло то время. Новое поколение, избалованное мамашами, потеряло решительность и достоинство.
Он кашлянул, помолчал, чтобы насладиться произведенным впечатлением, не прочитал одобрения в озабоченном взгляде жены и наконец сказал:
– Принесите нам термометр!
Термометр не нашли. Напрасно мадам Татен ворошила стопки белья в ящиках комода, переставляла бутылочки с лекарствами в аптечке, термометра она так и не нашла. Виктор Татен от нетерпения сосал ус.
– Подобная небрежность непростительна для хозяйки и матери семейства, – заявил он.
У мадам Татен задрожал подбородок, она глотнула слезы и простонала:
– Я ничего не понимаю!.. Очевидно, его разбила служанка. . . Но я потрогаю лоб Филиппа. . . Я никогда не ошибаюсь. . .
Она приложила руку ко лбу сына и покачала головой:
– У него 38,5.
Отец тоже коснулся лба сына и заявил:
– Нет, 37.
– О! Виктор! – простонала мадам Татен.
– 37! – Виктор Татен повысил голос.
Мадам Татен закусила губу и убрала со лба волосы . Побежденная, но не покорившаяся, она твердо заявила:
– Хорошо! Ребенок пойдет в школу, хотя по его бледности и плохому состоянию я вижу, что он болен. Он пойдет, потому что тебе этого хочется. Но если он сляжет, я снимаю с себя всякую ответственность.
– Женевьева, – возразил Виктор Татен, – ты ко мне несправедлива.
Филипп переводил взгляд с отца на мать, с большим интересом следя за словесным состязанием родителей. Вдруг, поперхнувшись слюной, он закашлялся.
– Вот видишь, он кашляет! – торжествующе вскричала мадам Татен.
– Ну и что?
– Значит, ему нехорошо.
– Нет, правда, мне нехорошо, – сказал Филипп, хлопая ресницами.
– А на улице холодно, – продолжала мадам Татен. – Но тебе, конечно, это безразлично.
Из гордости ты не хочешь уступить. Ты скорее ребенка пошлешь, чтобы он простудился и схватил воспаление легких, чем признаешь свою неправоту.
И она прижала голову Филиппа к своей груди.
В окна хлестал ливень. На ковре валялись разноцветные игрушечные машинки, рваные карты, агатовые шарики. Часы пробили семь.
– Я не пущу никуда моего малыша, – заявила мадам Татен с видом волчицы.
Назревала драма. Виктор Татен колебался высмеять ли ее, примириться или рассердиться.
Он чувствовал себя оскорбленным в своем отцовском достоинстве, но совесть заставляла признать, что он не прав. Конечно, было бы лучше, чтобы Филипп посидел дома. Если бы Женевьева не говорила с таким вызовом, вопрос был бы улажен сразу же.
Он уже готов был признать, что не прав, когда блестящая мысль пришла ему в голову.
Повернувшись к Филиппу, он коротко спросил:
– Ты болен? Хотелось бы этому верить. А вы случайно не пишите сегодня контрольную?
– Нет, папа, – ответил ребенок, и глазки его были прозрачны, как звездочки.
– Ты уверен?
– Ну да, папа.
– Сегодня девятое марта. Где твой дневник?
– Не знаю.
Виктор Татен подошел к столу, передвинул несколько книг, нашел дневник, раскрыл его и мрачно засмеялся.
Филипп покраснел до ушей.
– Ну так что мы читаем в дневнике господина Филиппа, – заявил Виктор Татен с расстановкой: – «9 марта. Контрольная по арифметике. . . Повторить материал с 27 по 103 страницу».
Может, мне померещилось?
– Я забыл, – пробормотал ребенок.
– Филипп! – вскричала мадам Татен, невольно отстраняясь от него.
Виктор Татен положил дневник на стол и радостно потер руки. В глазах горел благородный огонь. Усы танцевали над верхней губой. Он глубоко вздохнул, как перед боем, и вдруг закричал:
– Бездельник!
Мадам Татен подпрыгнула от неожиданности и схватилась за сердце. Филипп виновато опустил голову.
– Шалопай, – продолжал Виктор Татен. – Мало того, что ты лентяй, так ты к тому же и обманщик.
– Я забыл, честное слово, забыл, – хныкал Филипп.
– Возможно, он действительно забыл, – вмешалась мадам Татен, которая упорно отказывалась верить, что ее сын способен на такой гнусный обман.
– Забыл? – зарычал Виктор Татен. – А термометр, исчезнувший, как по волшебству, а дневник, которого вроде бы нельзя найти? Нет, нет, этот ребенок испорчен до мозга костей.
Мы родили маленькое чудовище, тряпку и обманщика!
Виктор Татен наслаждался победой над уличенным мальчишкой. После того как его обвинили в непонимании, даже в жестокости по отношению к сыну, он победоносно взял реванш.
Авторитет его только окреп после этого происшествия.
– Папа. . . папа. . . – плакал Филипп, – я тебе обещаю. . . Я не знал. . . Я думал, что контрольная послезавтра. . .
– Действительность свидетельствует против тебя, бедный друг, – сказала мадам Татен, утирая слезы.
– Действительность? Какая действительность для честного человека? – изрек Виктор Татен. – Я признаю только одну вещь: факты. Тот, кто извиняется, признает свою виновность.
Мне никогда не приходилось извиняться. Датская пословица гласит: «Честь, как око, нельзя играть ею». А ты играешь честью, как глазом, Филипп. Ты обесчещен. И одновременно ты бесчестишь нас. Я должен был бы выгнать тебя из дому, отправить тебя в исправительный дом. . .
– Нет! – всхлипнул Филипп.
– Но мне жаль тебя!
– Спасибо, – сказала мадам Татен.
– Вот мой план исправления: конечно, сегодня ты идешь в школу.
– Конечно, – поддакнула мадам Татен. – Но я все же одену его потеплее.
Виктор Татен пожал плечами:
– С сегодняшнего дня в виде наказания я заберу у тебя все игрушки и книги. А в свободное время ты будешь переписывать назидательные пословицы и изречения, которые я тебе дам.
Сказав это, Виктор Татен достал из кармана блокнот, который постоянно носил с собой: в него он записывал изречения, которые могли бы взбодрить и облагородить его жизнь. Он прочитал:
– «Тот, кто оправдывается, признает свою вину» – французская поговорка. «Праведнику не нужен язык» – китайская пословица. «Правда, как масло, всегда всплывает на поверхность» –
испанская пословица. «Если тебя обвинили в грехе, значит ты способен на него» – персидская поговорка. . . Впрочем, тебе, Филипп, придется переписать все, что есть в этом блокноте. А их немало. Я оставлю блокнот тебе, сын моя. И это подтверждает мое желание помочь тебе исправиться.
– Скажи папе спасибо, Филипп, – подсказала мадам Татен.
– Оставь его, – сказал Виктор Татен. – Он все равно не понимает. «Мое сердце принадлежит сыну, а сердце сына – камень» – гласит восточная пословица, которую я когда-то записал, не ведая, что в один прекрасный день так печально смогу убедиться в ее правильности.
Виктор Татен потуже затянул пояс на халате, плотнее надел комнатные туфли и преисполненный достоинства вышел из комнаты. Он был доволен собой. Ему снова казалось, что нимбы кружатся над его головой. Но из-за этого происшествия он сильно задержался. Он спешно оделся, быстро выпил кофе с молоком и взглянул на барометр, который показывал:
«Переменная». Когда он уже надевал пальто, его еще задержала жена:
– Виктор, я все еще не могу прийти в себя от этой сцены!
Он по-хозяйски похлопал ее по спине и заявил:
– Держись, Женевьева. Если я возьму этого шалопая в руки, я из него выращу второго себя.
Мадам Татен широко раскрыла глаза, обрадованная такой перспективой.
– Ну, мне пора на работу, – продолжал Виктор Татен, – ибо я не придумываю отговорок, Проследи, чтобы Филипп пошел на контрольную. Конечно, он напишет хуже всех. Но что делать?
Он вздохнул. Женевьева тоже вздохнула Взгляды их встретились. В взгляде жены Виктор прочел безграничное восхищение таким человеком, как он, добрым и решительным, суровым и справедливым, властным и терпеливым.
– Подай мне зонтик, – мягко сказал он, – и ступай, займись своими делами.
Как и предвидел, Виктор Татен опоздал на работу. Начальник уже ждал его. Виктор Татен чуть было не придумал удобный предлог – аварию в метро, утреннее недомогание. Но мысль о сыне удержала его от обмана. Он возмутился, что такая мысль хоть на минуту могла закрасться в голову. И четким голосом, с сознанием выполнения неприятного долга он сказал:
– Я выговаривал сыну и поэтому опоздал.
Начальника, казалось, мало интересовало подобное объяснение. Он даже сделал вид, что не верит. Чтобы его убедить, Виктор Татен рассказал некоторые дополнительные подробности: термометр, дневник. . .
– Хорошо, хорошо. . . Известное Дело. . . Один раз не беда, – сказал начальник. – Да, в конце концов, никто вас об этом и не спрашивает. Вас срочно вызывает директор.
Директор был недоволен. Составляя ведомость на дополнительные кредиты, Виктор Татен ошибся на семь франков семьдесят пять сантимов. Хотя был уверен, что записал именно ту цифру, которую директор назвал на последнем совещании.
– Я никогда не давал такой цифры, – сказал директор, хлопая ладонью по столу.
– Но, господин директор, я даже сохранил листок, на котором ее записал.
– Так где же этот листок?
– В моем блокноте.
– Каком блокноте?
– В блокноте, который всегда ношу с собой и в который записываю интересные мысли, изречения. . .
– Так покажите его мне!
Виктор Татен с досадой вспомнил, что блокнот остался у сына:
– Я его оставил дома, – объяснил он.
Директор победоносно улыбнулся и повернулся к начальнику Виктора. Виктор Татен задрожал от бессильного гнева:
– Конечно, все свидетельствует против меня, господин директор, но я вам обещаю. . .
Директор махнул белой рукой с полированными ногтями:
– Ну, ну, славный наш Татен. Не стоит так переживать. Вы сделали ошибку. Признайтесь в этом. Никто от этого не застрахован. . .
Виктор Татен начал заикаться от злости:
– Да нет же, господин директор. . . Я могу доказать. . . Конечно, блокнота у меня с собой нет. . .
Но директор уже провожал их к двери. В коридоре начальник наклонился к Виктору Татену и заявил ужасно язвительно:
– Это неважно. Вы исправите цифру. И больше не будем об этом говорить.
– Хорошо, – обиделся Виктор Татен.
И повернулся спиной. В кабинете он тщательно сосредоточился на работе. Несправедливое обвинение директора не давало ему покоя. Он хотел было написать докладную, чтобы оправдаться письменно. Но потом решил, что благороднее страдать молча. Из конторы он вышел около полудня, на улице он спохватился, что забыл зонтик, и это стало последней каплей, переполнившей чашу его терпения. Он ринулся в метро, с опущенной головой, перепрыгивая через две ступеньки, и протянул билет служащему, стоявшему на контроле.
– Недействителен, – заявил тот.
– То есть как, недействителен?
– Потому что он уже закомпостирован.
– Я этого не вижу, – вскричал Виктор Татен.
– Да вот же, в углу, здесь и здесь. . .
Позади Виктора Татена шумели возмущенные пассажиры. Кто-то выкрикнул ужасно вульгарным голосом:
– Ну что там еще за затор в час пик?
– Да какой-то болван! – ответили другие голоса.
Раздраженный оскорблениями публики, Виктор Татен сначала попытался оправдаться:
– Я не заметил. . . Билет был плохо прокомпостирован. . . Если бы контролеры лучше делали свою работу. . .
– Ах вон оно что!.. Других обвинять, – заявил служащий.
– Ну что, до завтра, шутник, торчать тут будешь? – спросил какой-то верзила, отталкивая Виктора Татена плечом.
Виктор Татен протянул служащему другой билет и бросился на перрон, забитый людьми.
Ему удалось захватить место и сесть. Но тут уж его заставил подпрыгнуть женский голос:
– Господа едут по-королевски, а беременным женщинам приходится стоять.
Виктор Татен немедленно вскочил.
– Простите, мадам. . . Я не заметил. . .
Беременная женщина, объемистая матрона с торчащим животом и огромными грудями, с презрением посмотрела ему в глаза и уселась на его место, ворча:
– Ах! Нет теперь галантных мужчин!
Многие небеременные женщины ее поддержали.
Виктор Татен понял, что ему не удастся оправдаться, и перешел в другой конец вагона, где стал рядом с каким-то господином с белой бородкой и в синих очках. Ему хотелось как можно скорее вернуться домой после стольких публичных оскорблений. Когда поезд остановился на станции Пель-Эр, мсье с белой бородкой наклонился к нему и слабым голосом сообщил:
– Простите, что обращаюсь к вам, не будучи с вами знаком, мсье. Но мой долг честного человека обязывает меня указать вам на некоторые неполадки в вашем туалете.
Виктор Татен покраснел, как помидор, опустил глаза, дрожащей рукой нащупал застежку на брюках и пробормотал:
– Где-то потерял пуговицу. . . Мне право же неловко. . .
– Ничего, мсье, – успокоил его старик, по всей видимости человек воспитанный. – Случается.
К счастью, пуговица упала здесь же, у ног Виктор Татена. Он поднял ее и решил зайти в туалет, чтобы ее пришить. Как и все мужчины, следящие за своей одеждой, он носил на отвороте пиджака иголку с ниткой. Сейчас он поздравил себя с такой предусмотрительностью. Как обычно, он сошел на станции Пикпюс, улыбнулся служащему, компостировавшему билеты, и бросил использованный билет в специально отведенную для этого корзину. Затем, зайдя в первое попавшееся бистро, он направился прямо к двери с позолоченной надписью:
«Туалет».
В уборной было две спаренные кабинки, одна для дам, другая для мужчин. Виктор Татен без колебаний направился во вторую.
Кабинка была довольно тесная со стенами, выкрашенными белой краской, и унитазом последней конструкции – сплошной никель, имитация красного дерева и сверкающий фаянс.
Светлая керамическая перегородка отделяла мужскую кабинку от женской. Но для простоты уборки и для проветривания эта перегородка, спускавшаяся от самого потолка, несколько сантиметров не доходила до пола. Соседняя кабинка была занята: через полупрозрачную перегородку был виден молчаливый безликий силуэт. Зная, насколько дамы нетерпимы к промискуитету, Виктор Татен постарался не задерживаться. Однако, уже заканчивая пришивать пуговицу, он заметил карманное зеркальце, лежащее под перегородкой между кабинками.
Круглое зеркальце в красивой, под черепаховую, оправе. Очевидно, оно выпало у кого-нибудь из посетителей. Непогрешимая честность требовала, чтобы Виктор Татен поднял его и отдал хозяину заведения. Поэтому он положил зеркальце в карман пиджака, вышел и направился к стойке.
Но не успел пройти и трех шагов, как дверь соседней кабинки резко распахнулась. Какаято женщина выскочила из этой антисептической норы. Худая, угловатая, со щучьим злым лицом, она выкрикивала ругательства. Сначала Виктор Татен не понял, к кому обращена столь страстная речь. Но когда незнакомка схватила его за руки и начала изо всех сил трясти, он сообразил, что она обращается к нему.
– Вы извращенец! – вопила она. – Вы извращенец, сатир!
– Позвольте, – возразил Виктор Татен. – Вы определенно ошибаетесь.
На шум начали подходить посетители, бросив свои столики.
– Ну, ну, только не скандальте, – проворчал хозяин.
– Как это не скандалить? – вскричала женщина, уперев руки в плоские бока, – Этот развратник забавлялся, подглядывая за дамами, когда они заняты самыми интимными делами, и вы считаете, что это нормально?
– Объяснитесь, мадам, – сказал Виктор Татен с достоинством, произведшим благоприятное впечатление на присутствующих. – Вы осыпаете меня ругательствами, на которые мое воспитание не позволяет мне ответить. Но вы не привели ни одного доказательства.
– Браво! – сказал кто-то из присутствующих.
И вперед выступил господин с белой бородкой. Виктор Татен с радостью узнал своего любезного попутчика из метро.
– Я немного знаком с этим господином, – продолжал благородный старик, – и удивлен речами, которые мадам позволяет себе по отношению к нему. Решительно, нельзя быть вежливым в этом веке!
– Нет никакого века! – завопила женщина. – Есть мерзавцы! И я сейчас вызову полицию!
– Но на что же вы жалуетесь? – простонал в отчаянии Виктор Татен.
– А что вы делали пять минут назад в туалете? – осведомилась склочница.
Виктор Татен невыносимо страдал. Уверенный в своей правоте, он страдал, однако, от необходимости оправдываться перед этой невоспитанной женщиной. Неужели действительно для того, чтобы заткнуть ей рот, необходимо рассказать о том, что он пришивал пуговицу на брюках? Он попытался ответить уклончиво:
– Не понимаю, по какому праву вы меня допрашиваете, мадам!
Зрачки мегеры расширились. Она искривила рот и прошипела:
– Не хочет говорить, что он там делал! Ну конечно!
Послышались угрозы в адрес Виктора Татена.
Он почувствовал, что не сможет убедить присутствующих, не пожертвовав остатками стыдливости, Весь красный, с потупленным взором и стыдливо обвисшими усами, он прошептал:
– Ну хорошо!.. Раз вы требуете. . . Я зашел в кабинку, чтобы пришить пуговицу. . .
– Это правда, – подтвердил господин с белой бородкой. – Я свидетель и, если нужно, готов подтвердить это в полиции.
– Вам понадобилось зеркальце, чтобы пришить пуговицу? – съязвила женщина.
– Зеркальце? – изумился Татен.
– Да. Очевидно, для того, чтобы пришить пуговицу, вы подсунули карманное зеркальце под перегородку?
– Да, я действительно заметил зеркальце, – пробормотал Татен, – но не вижу связи. . .
– А связь в том, что зеркальце расположенное таким образом под перегородкой, как раз посередине между двумя кабинками, позволяло вам видеть все происходящее в моей кабине!
Все застыли от изумления. Хозяин заметил:
– Это все меняет!
Газовщик, потягивавший белое вино, добавил:
– Ну ты даешь, парень!..
Только старик с белой бородкой продолжал защищать своего попутчика, визгливо повторяя:
– Я ручаюсь за него! Я ручаюсь за него!
Виктор Татен сделал усилие, чтобы подавить волнение и выдохнул:
– Эта женщина врет!
– Ах! Так я вру? Я вру? – взорвалась женщина. – Ну так обыщите его! Посмотрим, есть ли у него в кармане зеркальце в черепаховой оправе!
Хозяин подошел к Виктору Татену и сказал:
– Вы позволите?
– Нет, – ответил Виктор Татен, колени у которого подгибались.
Но хозяин уже обыскивал его карманы. Вдруг он отошел, высоко держа двумя пальцами круглое зеркальце в черепаховой оправе. Толпа ахнула. Посетители кафе надвигались на Виктора Татена с угрожающими лицами. Некоторые говорили:
– Мерзавец! Развратник! Террорист!
Кто-то даже неизвестно почему крикнул:
– Голубой!
Женщина торжествовала, костлявая, злая, со сверлящим взглядом.
– Ну что? Я говорила неправду? Посмотрите на него! А еще обручальное кольцо на руке!
Возможно, даже дети у него есть!
Виктор Татен почувствовал, что вот-вот от стыда потеряет сознание и упадет на пол. Не в силах оправдаться, он только бормотал:
– Простите, это печальное недоразумение. . . Это не мое зеркальце. . . Я его нашел и хотел отдать. . .
– Ах вот оно что! – зарычал хозяин, – так тебе и поверили!
– Но вы должны мне поверить, мсье, – заметил Виктор Татен. – Разберитесь. . . Конечно, все сейчас свидетельствует против меня. . . Но так бывает. . . Правда, как масло. . . Правдивому не нужен язык. . .
Старик с белой бородкой сурово смотрел на Виктора Татена.
– Это мерзко, мсье, очень мерзко, – заявил он наконец.
И отошел. Этот последний упрек добил несчастного. Он умолял:
– Я клянусь. . . клянусь. . .
Но его не слушали.
– Ну так что будем делать с соглядатаем? – спросил хозяин. – Звонить в комиссариат?
Виктор Татен взвыл ужасным голосом:
– Помилуйте! Не надо!
От пинка под зад у него перехватило дыхание. Затурканный, в разорванной одежде, он оказался на улице. Люди смеялись у него за спиной. Вослед неслись ругательства. Он бросился бежать. Но через несколько шагов вынужден был замедлить бег, так как непривычный к спортивным упражнениям быстро выдохся. Наконец он остановился в каком-то сквере. Но только хотел сесть на скамейку, как увидел старика с белой бородкой, который строго смотрел на него поверх газеты. Он вскрикнул и бросился бежать. Немного погодя он оказался 68 Анри Труайя Истина на берегу Сены и от омерзения плюнул в воду. Плевок образовал круглый и суровый глаз.
Виктор Татен задрожал от страха и повернулся. Позади него стоял бродяга с белой бородкой, как две капли воды похожий на старика из метро. Ему стало нехорошо, и он поднялся на набережную. В голове все смешалось. Он больше ничего не понимал. Правда не всплывала на поверхность, как масло, человеку правому нужен был язык, чтобы защищаться, а на обвинения приходилось отвечать извинениями.
Измотанный, взмокший от пота, Виктор Татен взял такси, чтобы вернуться домой. Но у шофера была белая бородка, и он загадочно улыбался в зеркальце. Всю дорогу Виктор Татен боролся с искушением открыть дверцу и выскочить на дорогу. Завидев серый фасад родного дома, он с облегчением вздохнул. Уже в прихожей он почувствовал себя лучше. В квартире вкусно пахло луковым супом. Мадам Татен сидела в своей комнате и пыталась соорудить новую шляпку из двух старых фетровых шляп и новых перьев. Подле нее Филипп за журнальным столиком переписывал пословицы. Со своими пухлыми губами и свежими щечками он выглядел настоящим ангелом. На его гладком лобике было написано великое усердие. Остановившись на пороге, Виктор Татен слушал, как его сын заучивает:
– Тот, кто извиняется, виноват. . . Если тебя обвинили в грехе, значит, ты способен его совершить. . . Правому не нужен язык. . .
Внезапный спазм подкатил к сердцу Виктора Татена. Он закричал:
– Это неправда! Неправда!
И потерял сознание.
Когда он очнулся, то увидел, что лежит в своей кровати с компрессом на лбу и грелкой в ногах. Жена и сын сидели подле него.
– Я не пойду завтра на работу, – сказал он слабым голосом. – Предупредишь начальника, что у нас в семье траур, или свадьба, или крестины.
– А почему просто не сказать ему, что ты болен?
– Лучше не говорить правду, – пробормотал Виктор Татен.
И закрыл глаза.
Недоразумение
Меня зовут Доминик Фошуа. Я не сумасшедший. И я об этом сожалею. Сумасшедшие по-королевски удивительно свободно относятся ко внешнему миру и его условностям. У сумасшедшего свой собственный мир. У нормального человека есть тот же мир, что и у других людей. А сумасшедший единовластно царит в мире, приспособленном к его сумасшествию.
Нормальный человек должен переносить мир, который другие создали для него. Сумасшедший по сравнению с нормальным человеком все равно, что владелец дома и постоялец гостиницы. Для меня все это более чем ясно. Однако я допускаю, что другим это может показаться экстравагантным. Но мне безразлично, что думают другие.
Я сижу у себя в кабинете, задумчиво склонив чело над бумагой. Ее я держу в левой руке.
В правой я держу ручку. И это идеальный треугольник, образованный моей головой и двумя руками, дает мне геометрическую уверенность в нормальности моего разума. Вот моя голова.
Мои две руки. Все купается в зеленом свете лампы под абажуром. Рассеиваемый абажуром свет мягок. Сумасшедший в этом случае вообразил бы себя рыбой в подводном царстве. А я не забываю, что я Доминик Фошуа, галантерейщик с улицы Жаккэр. Я знаю, что я не рыба.
Лучше бы это было не так. Итак, я не сумасшедший.
Это вступление не так абсурдно, как может показаться. Оно необходимо, дабы мои читатели знали, что я не сумасшедший, ибо если они посчитают меня сумасшедшим, то никоим образом не поверят тому, что я собираюсь рассказать. А история эта настолько странная, что непременно обогатит многочисленные науки, занимающиеся человеческой душой и ее движениями.
Я люблю науку, ибо она утешает слабых. Ученые расставляют таблички, устанавливают заборы и прокладывают дорожки по целинным землям. Безграничную протяженность земли они делят на участки под застройку. Из года в год они все дальше отодвигают условные границы наших знаний. И я не сомневаюсь, что через век-два эти знания наконец распространятся на все пространство, созданное руками, дыханием и взглядом Божьим. Тогда нечего больше будет бояться, нечего познавать, не на что надеяться. И человечество угаснет от сладостного удушья, которое будет платой за его усилия. Такова, по крайней мере, моя концепция всеобщей истории народов. И я не считаю, что это концепция сумасшедшего!
Сумерки моего кабинета плещутся в моих ушах, будто вода, постепенно поднимающаяся и затапливающая меня. Мне известно это ощущение погружения, неподвижного опускания ко дну. Я знаю, что это знак интенсивной мозговой активности, и я этому радуюсь. Я сам удивляюсь своему душевному спокойствию после того, что случилось. Эта психологическая устойчивость объясняется моей личной культурой, весьма высокой, если учитывать мою скромную профессию, а также моим исключительным физическим здоровьем.
Я много читал. Я в хорошей форме. Я думаю, что сумасшедший редко чувствует себя хорошо. Ну так я чувствую себя хорошо. У меня прекрасное пищеварение. Сердце работает отлично. Легкие объемисты и в прекрасном состоянии. Руки и ноги в отличной форме. И я обхожусь без очков.
Что касается плотских потребностей, то я в безупречном для сорокалетнего мужчины состоянии. У меня никогда не было тех тайных грехов, которые вынуждают некоторых несчастных обставлять свои половые отношения пышными и дорогостоящими декорациями. Я никогда не искал знакомства с теми испорченными и опытными женщинами, которых можно встретить на пользующихся дурной славой улицах; не искал я также и встреч с особами, едва достигшими совершеннолетия, неумелое поведение которых, как говорят, разжигает желание некоторых полоумных. Я никогда не обманывал жену. Да, у меня есть жена. Или, скорее, у меня была жена. Не знаю, какое время здесь уместнее употребить применительно к глаголу «быть» в сложившихся обстоятельствах. Скорее, уместно было бы изобрести какое-то 71 Анри Труайя Недоразумение промежуточное время между настоящим и прошедшим. . . Но этой одной фантазии было бы достаточно, чтобы отнести меня к сумасшедшим. А я не сумасшедший.
Итак, за неимением лучшего скажем, что у меня была жена. Это была высокая, аккуратная блондинка, пахнущая туалетным мылом и уксусом. Глаза у нее были маленькие, но такие блестящие, что они освещали ее лицо. Манеры были какие-то закругленные, а голос немного глуховат. Она была безукоризненна. Я просто утверждаю, что глубоко ее любил.
Мою жену звали Адель. Мы вместе работали в небольшой галантерейной лавке, доходов от которой нам хватало на безбедное существование. Она занималась пуговицами, лентами и нитками. Я обслуживал более серьезных клиентов, покупавших ножницы, наперстки, иголки. Мы жили в полном согласии, торговля шла хорошо, и все это позволяло надеяться на состоятельное будущее. Мы часто говорили о наслаждениях достойной стареющей бездетной четы, согреваемой сознанием своих добродетелей. Короче говоря, мы были счастливы и рассчитывали оставаться счастливыми до конца наших дней.
Вот так мы жили, пока пятого мая сего года нас с женой не разлучило ужасное несчастье и не сделало из меня теперешнего, убитого горем и угрюмого, изливающего свою душу на бумаге для будущих поколений.
Я здесь остановлюсь, чтобы передохнуть, потому что сейчас я должен приступить к самой тяжелой и самой удивительной части моего рассказа, чтобы довести до конца мою нелегкую задачу.
Думаю, мое вступление не может посеять недоверие в сердцах тех, кто будет его читать.
Перечитывая эти строки, я нахожу их ясными, взвешенными и серьезными, как научный отчет. А так как мне хочется, чтобы моя история пригодилась для последующих работ философов и ученых нашего века, я поздравляю себя со стилем, который я сумел использовать во вступлении.
В коридоре пробили часы. Пока они били, я не был одинок. Но они умолкли. И одиночество сомкнулось надо мной, как челюсти ковша. Я не боюсь одиночества. Просто мне кажется, что мой ум и мое тело раздуваются до гигантских размеров. Голова моя упирается в потолок. Если кто-нибудь в эту минуту вошел бы в комнату, он стоял бы дере-до мною, как перепуганный бабуин.
Итак, к делу. Пятого мая, в семь часов утра, я очнулся после сна, в котором мне снились цветущие луга и прозрачные воды, и коснулся руки Адель, спавшей рядом со мной, чтобы рассказать ей о своем сне. Но она не ответила на мое нежное пожатие. Я легонько потормошил ее за руку. Но и на этот раз реакция была той же. Я прикоснулся рукой к ее лбу и с ужасом почувствовал под своей рукой холодную мраморную маску. Адель была мертва.
Я стараюсь пересказать все это как можно более бегло, так как я не писатель и не сумею разжалобить читателей нагромождением приличествующих случаю прилагательных.
Я описываю все самыми обыденными словами, потому что не знаю других. Но моя боль заслужила бы более благородного рассказчика. Ах! Как я страдал! Я сначала не хотел верить в свое несчастье. Я кричал, плакал, грозил, не знаю, кому и чему. Мне показалось, что я теряю рассудок. Да, теперь я это могу написать, когда доказано, что я не сумасшедший.
Пришел врач. Он что-то говорил об эмболии. Потом приходили с соболезнованиями. Наконец ее унесли и похоронили. И я остался один.
Рассказ мой может показаться банальным тем, кого современные писатели приучили к описанию всяческих человеческих страданий. Впрочем, я признаю, что до сих пор рассказ мой был действительно банален. Ужасно признать это, но действительно банален. Ужасно, что он банален. Банален потому, что сам случай ужасен. Ах! Оставьте меня в покое! Я не умею писать!
Однако писать надо, потому что если я не расскажу о своем опыте, он может умереть вместе со мной. И никакой пользы для науки не будет. А науку я люблю. Она единственная оправдывает наше существование. Итак. После смерти жены я закрыл галантерейную лавку и стал жить сам, в озлоблении и отчаянии, в квартире, где мы познали столько интимных радостей. Но видя на обычном месте старую мебель, перебирая в шкафу платья Адель, видя в ванной ее полотенце и вдыхая знакомый запах туалетного уксуса, я испытывал такое ощущение, будто она никогда не покидала меня. Слишком много воспоминаний оставила она после себя, чтобы логически можно было осознать ее отсутствие. К тому же я не понимал, почему она должна была умереть так. У меня проницательный ум. И как все светлые умы, я верю в какую-то целостность, в какую-то высшую силу, которую я называю Богом. Я верю в Бога.
Я верю в Бога, потому что если бы не было Бога, не было бы ни причины, ни следствия. Я верю в Бога, потому что так удобнее. Если бы внутренний голос мне объяснил: «Она умерла, потому что Бог рассудил так и так. . . потому что Бог решил так и так. . . » – я бы сказал:
«Прекрасно». И вопрос был бы закрыт. Но на вопрос, которым я задавался, не было ответа. А когда вопрос остается без ответа, очень тяжело найти покой. Ночи напролет я вопрошал Бога в тиши моего кабинета, где я сейчас пишу свои воспоминания:
– Что она Тебе сделала? – Ничего. В ее ли возрасте умирать? – Нет. Неужели провинился настолько я сам, чтобы заслужить такую тяжкую кару? – Нет. Ну тогда что же?
И в конце концов я пришел к выводу, что Бог необоснованно отозвал Адель. А если Он мог необоснованно ее отобрать, то так же необоснованно мог и вернуть ее мне. Если нет закона, который запрещал бы Ему убивать свои создания, то не должно быть и закона, который запрещал бы их оживлять. Если все дозволено в одном смысле, то дозволено и в другом. Конечно, я рассуждал как ученый и даже теперь не отказываюсь от своих выводов.
Только не надо мне говорить о чуде! Почему большим чудом должно быть беспричинное возвращение к жизни, чем беспричинная смерть? Мои рассуждения непоколебимы. Я слишком долго рассуждал, чтобы бояться ошибиться.
Итак, сильный своими убеждениями, я начал умолять Бога вернуть мне Адель. Я умолял Его просто, обычными словами и крестными знамениями, потому что другого языка у меня не было. Однако я чувствовал, что мир остается герметически закрытым у меня над головой и молитвы мои возвращаются ко мне. Напрасно возносил я к Богу крик души моей, душа возвращалась осовевшая и усталая, как мяч, возвращающийся, не долетев до цели. Между Богом и мной было какое-то таинственное, непреодолимое пространство. Он меня не слышал.
Он меня не видел. Целый месяц, каждую ночь, ровно в полночь, я кричал на все лады:
«Верни мне Адель!.. Верни мне Адель!..» Дуракам это может показаться смешным. Ну так пусть поищут другую форму молитвы! Все равно все сведется к этому.
Начали роптать соседи. Я не обращал на них внимания. Я обращался к Богу. А обращаясь к Богу, не можешь быть вежливым по отношению к людям.
Но вернусь к моему рассказу. Я кричал: «Верни мне Адель!..» – пронзительным голосом старьевщика. И путь мною был избран верный, потому что однажды вечером я почувствовал, что подле меня кто-то есть. Мало есть людей, которые пережили бы подобное общение с Богом. Представьте, что вы остановились на солнцепеке, посреди дороги, обсаженной деревьями.
Вам жарко. Вы устали. С вас льет пот. И вдруг порыв ветра наклоняет кроны, и вы оказываетесь в прохладной тени. Бог осенил меня своей тенью, свежей, как прохлада ручья, и мирной, как сень большого дерева. Я вскричал. Тень отодвинулась. Но вскоре снова вернулась, чтобы меня выслушать и утешить.
Правду сказать, в голосе моем была такая сила, а в моем взгляде – такая мольба, что я не сомневался в том, что мне удастся поколебать упорное сопротивление Бога. Это был поединок 73 Анри Труайя Недоразумение между мной, малым и слабым, и Им, всемогущим. Но на моей стороне была правда. Я это знал. И Он это знал. И с каждым днем Он все тяжелее нависал надо мной. Через полтора месяца, куда бы я ни пошел, всюду меня освещало Его неизменное присутствие. На плечи мне давили тонны светозарной легкости. В ушах у меня звучали громы Божественного молчания.
В сердце моем – торжественность медлительного и прекрасного согласия. Все происходило медленно. Очень медленно, Я склонял Его к правоте своего дела. Ах! Какое удивительное испытание – этот мистический поединок! Я больше не занимался галантереей. Забросил книги.
Почти ничего не ел. Ни с кем не виделся. Часто у меня кружилась голова, и, очнувшись, я обнаруживал, что сижу, прислонившись щекой к стене, с привкусом желчи во рту.
Семнадцатого июля, в четыре утра, мой экстаз достиг той вершины, когда я уже не мог ни говорить, ни шевелить руками. Меня била холодная дрожь. Голова была пустая и звенящая, как барабан. Мне казалось, что я умираю. Я закрыл глаза.
Когда я очнулся, был день. Я лежал в своей постели. В комнате пахло кофе с молоком.
Я вскочил с кровати и бросился в кухню. То, что я увидел, меня ошеломило: Адель стояла перед кухонным столом, намазывала хлеб маслом и напевала грустную песенку. Я бросился ее целовать. Я рассказал ей все, что произошло после ее смерти. Она с удивлением посмотрела на меня и сказала, что никогда не умирала и что, очевидно, я переутомился от книг.
Пришлось рассказать ей обо всем: о положении в гроб, о погребении, чтобы она согласилась мне поверить. А поверив, она так горько зарыдала, что я стал опасаться, как бы она не умерла снова. Три дня мы не выходили из комнаты, и счастье наше было безоблачно.
Ну вот. Пусть читатели судят, должен ли был я рассказывать им свою историю. Конечно, найдутся скептики, которые скажут: «Он подтасовал факты». Я уважаю скептиков. Я и сам скептик. Но и скептицизм имеет границы. И когда такой благоразумный человек, как я, друг точных наук, утверждает, что он не солгал, ему нужно верить.
Да, да, мне нужно верить. Потому что если вы не поверите мне теперь, то еще меньше поверите потом. А мне нужно, чтобы вы мне верили. Мне нужно, чтобы все подтвердили, что я не сумасшедший. Я уже сказал, что сожалею, что я не сумасшедший. Это не так! Это не так! Я боюсь той полной свободы, которую дало бы мне сумасшествие. Я боюсь всего того, что неконтролируемо. Я боюсь быть не таким же маленьким и ничтожным, как другие. Я боюсь, чтобы моя голова не высунулась из муравейника. Слава муравьям, господа!
Господи, дай мне силу продолжать!
Последовавшие за воскрешением моей жены дни были настолько странные, что я удивляюсь, как их пережил. Перед нами возникла серьезная проблема. Как сообщить окружающим о ее воскрешении? Как им объяснить, что Бог вернул мне Адель, вняв моим молитвам? Они могут посчитать, что она никогда не умирала, что на кладбище закопали пустой гроб и что мы устроили эту комедию, чтобы обмануть соседей, или правосудие, или какую-нибудь высокую инстанцию.
Наши страхи оказались обоснованными. Консьержка, клиенты, поставщики, которым я рассказывал эту историю, надувались и прерывали разговор. Казалось, их возмущало возвращение Адель. У них не хватало широты души и ума, чтобы допустить чудо. Они говорили:
«Постойте!.. Но ведь это необычно. . . Будем надеяться, что власти не заметят ваш обман. . . А вы уже заявили в мэрию? Нет? Ну так заявите! Представляю, как там повеселятся!..» Вот что они мне говорили. А я изо всех сил пытался их переубедить. Вскоре весь квартал узнал о нашей истории. Возмущение было всеобщим. В галантерею больше не заходили покупатели.
С женой на улице не здоровались. Мальчишки бросали в меня камнями. Один из них крикнул даже: «Эй, убирайся, могильщик живых!»
Жена страдала от этого непонимания и озлобленности. Страдал и я, с бешенством и 74 Анри Труайя Недоразумение грустью. Наша новая жизнь, которую я представлял как идеальный союз, превратилась в ежедневный ад. Вечером мы запирались в квартире и плакали от того, что необычная судьба изолировала нас от мира.
Адель повторяла: «Вот видишь. . . лучше мне было не воскресать!» Мне становилось так больно от этих слов, что я решил сходить в мэрию и рассказать нашу историю служащим, ответственным за акты гражданского состояния. Но когда я вошел в комнату, где служащие листали большие книги в черных переплетах и манипулировали бесчисленными картотеками и печатями, я просто испугался. Я почувствовал, что эти ребята привыкли рассматривать человеческое существование только с точки зрения записи дат и имен. Для них живые люди представляли всего лишь номера, каллиграфические записи, росчерки пера. Прекрасная загадка творения сводилась лишь к бухгалтерской операции. Радости, страдания, надежды людей сводятся лишь к тройному понятию. Рождение. Брак. Смерть. Дюпон похож на Дюрана. Дюран на Дюваля. А Дюваль на Фошуа. Общее правило для всех смертных. Но ведь исключительное не сводится к административному понятию. Допустить чудо значило бы отрицать Администрацию. Один из служащих поднял голову, взглянул на меня через дрожащее пенсне и спросил: «Что вы хотели, мсье?..» Я испугался того, что собирался ему сказать. Я испугался того, как он на меня посмотрит после того, как выслушает. Я испугался, что он будет кричать, махать руками: бумаги разлетятся по комнате, покатятся чернильницы, прибежит начальник, вызовут полицию. Только не это! Я вздохнул: «Извините, я ошибся дверью. . . »
Я вышел на улицу совершенно сконфуженный.
Не нужно считать меня трусом. Попытайтесь представить себя на моем месте, прежде чем осуждать. Божье вмешательство отделило меня от человечьего стада, и законы человечьи были неприемлемы в моем случае. Я больше не подчинялся законам. Я был вне закона. Я был вне мира. Я был вне их мира, потому что случившееся со мной чудо им казалось невозможным. Вчитайтесь в это слово: невозможным. Оно выражает всю полноту человеческой глупости. Сам факт, что подобное слово имеет право на существование в нашем языке, вопиющ! Невозможно! Ученые придумали ряд аксиом. Все, что выходит за рамки этих аксиом, невозможно. Можете приводить сколько угодно доказательств, вам ответят, цитируя заслуживающие уважения правила, опровергающие ваши доказательства, и вам останется только подчиниться. И так будет до тех пор, пока какой-нибудь ученый не изобретет новую аксиому, приняв ваш опыт за следствие. Но ученый, который объяснил бы воскрешение Адель, еще не родился. А сам я не ученый, чтобы устанавливать еще не установленные истины. Поэтому я должен уединиться в области невозможного. Но я не хочу жить в области невозможного. Я человек. Я хочу жить среди людей. Хочу купаться в их теплоте, в их запахах, в их глупости.
Проходя мимо бистро на углу улицы, я по привычке поздоровался с официантом Адольфом.
Он пожал плечами и крикнул мне прямо в лицо:
– Ну что? Возвращаешься к своей отрытой из могилы?
Я не ответил и ускорил шаг. Дома Адель лежала с компрессом на голове. Прислуга ушла от нас после омерзительной сцены. Несчастная утверждала, что мы ломаем комедию из-за денег. Я попытался успокоить Адель. Тщетно. До вечера мы сидели в кабинете, прижавшись друг к другу, словно птицы под дождем. Мы молчали. Занавески были задвинуты. Светлый круг от лампы. Минуты падали на нас, как камни из прохудившейся водосточной трубы. Зачем говорить? Каждый из нас знал все, что другой может ему сказать. Между нами было что-то сродни траурного сообщничества. Будто мы убили кого-то. Да, да, мы сидели рядышком в этой комнате с закрытыми окнами, в которой я сейчас пишу, мы чувствовали себя виноватыми.
В чем? Да в том, что стали чудовищами, просто чудовищами в глазах всех нормальных людей, которые нас окружали, чудовищами в глазах законов, правящих миром, чудовищами 75 Анри Труайя Недоразумение в глазах АДМИНИСТРАЦИИ! Мы восстали против тех, кто не желал понимать того, что с нами произошло. Теперь мы сами выступали с ними против нас же. Мы согласились с ними, что нас нужно ненавидеть, нужно наказать. Вместе с ними мы желали, чтобы нас постигло правосудие как можно быстрее.
– Так дальше не может продолжаться! – вздохнула Адель.
А я ответил:
– Нет.
И мы снова долго молчали. По потолку ползали мухи. Задрожали стекла – проехал последний автобус. За светлым кругом лампы стояла спокойная теплая ночь, в которой спала мебель. На мгновение мне показалось, что наша комната пустилась в плаванье, словно хрупкий кораблик по темному грохочущему океану. Все, что происходило вокруг нас, не было реальным. Мы и сами не были реальными. Я не был Домиником Фошуа, а она не была Адель.
– Доминик, – сказала Адель.
Я вздрогнул. Голос ее был слаб и гол, как голос ясновидящей.
– Доминик, – продолжала Адель. – Подумай о завтрашнем дне.
– Я не хочу о нем думать! – вскричал я.
– Ты его боишься?
– Да.
– Я тоже, – сказала она. – Когда боятся завтрашнего дня, нужно умереть. Убей меня, Доминик.
Она встала и смотрела на меня умными и нежными глазами. Лицо ее было так бледно, что она не казалась мне живой. Она повторила:
– Убей меня. Это единственное возможное решение.
Воздух, которым мы дышали, не был воздухом, которым дышали все люди. Это был высший, болезненный, роковой воздух. Он наполнял наши легкие священным ядом, От него у нас кружилась голова. Я заметил трещину на абажуре. Кажется, я даже сказал:
– Абажур надбит.
И она ответила:
– Ты же видишь!
Без всякой связи с моими словами.
И тогда я пошел в кухню. Взял из ящика длинный нож. Вернулся в комнату. Подошел к жене. Пробили часы. Адель пробормотала:
– Наконец!
Изо всех сил я всадил нож ей в сердце. Кажется, она умерла мгновенно. Единственное, в чем я уверен, она не закричала. Значит, не страдала. А разве не это главное?
Я положил ее на столе. Рану заткнул бельем. Зажег три свечи. Затем вымыл руки.
Все это случилось позавчера. С тех пор я не выходил. Мне хочется есть. В буфете почти не осталось продуктов. Адель лежит на столе в столовой. Через приоткрытую дверь кабинета я вижу ее ноги и подол юбки. Очень жарко. На мои потные руки садятся мухи. От запаха воска кружится голова. Но я спокоен. Я не жалею, что убил жену. Теперь никто не сможет назвать меня отбросом общества. Больше никто не назовет меня сумасшедшим.
Поздно. Мне нужно немного отдохнуть. Завтра я пойду за покупками и буду горд сказать всем в лицо, что Адель умерла и больше никогда не вернется. Бедная Адель!
Удивительное приключение мистера Бредборо
Мистер Оливер Бредборо жил в семейном пансионе в Кортфилд-Гарденз. Фасад дома, украшенный двумя колоннами, был выкрашен кремовой краской. Ничего загадочного не предвещали и белые стены вестибюля. На лестнице стойко держался запах подгоревшего масла и мастики. Паркет в коридоре не скрипел. А с потолка обычный прямоугольный плафон разливал свет, весьма подходящий для витрины универмага.
Меня прислала сюда редакция газеты «Женская суматоха» взять интервью у мистера Оливера Бредборо по поводу его недавней стычки с «Лондонским обществом психических исследований» и отставки с поста председателя клуба «Охотники за приведениями». С господином Бредборо я был знаком лишь по его многочисленным опусам, посвященным оккультизму.
Поэтому в запальчивости неофита представлял себе, что попаду в дом необыкновенный, в котором за тяжелыми занавесками прячутся страшные тени, а со стен растерянно глядят оленьи головы, каменные плиты пола покрыты медвежьими шкурами, а в камине, похожем на фамильный склеп, могли бы поместиться целые бревна, величиной с носорожью ногу. Но действительность заставила меня спуститься с небес на землю. Конечно, это разочарование должно было бы отразиться на моей статье. Но может, хотя бы комната мистера Бредборо обставлена в том нелепом стиле, который я себе вообразил. . . Но я уже не осмеливался в это поверить.
И вот я постучал в его дверь.
– Come in!
О ужас! Голые серые стены. Кровать-диван, застеленная покрывалом в цветочек. В камине слабое розовое пламя газовой горелки. Я был разбит. Полностью уничтожен. Тем временем мне навстречу уже шел мужчина, медленно и грузно.
– Мистер Бредборо?
– Собственной персоной.
Он был сутул и приземист, с загорелым до черноты лицом траппера из книжек об американском Диком Западе; седые волосы коротко подстрижены, усы топорщатся, как у кота; а глаза невинно-синие, как у молоденькой девушки. Из редакции его уже предупредили о моем визите. Мне показалось, что ему льстит интерес наших читательниц.
– Я и не подозревал, – заявил он, – что ваших подписчиц могут интересовать такие серьезные вопросы.
Эти слова окончательно сразили меня. Господин Бредборо изъяснялся на правильном, даже изысканном французском. Голос его звучал гулко, словно из-под земли: казалось, он перекатывал слова, как камни. И при этом он пристально смотрел мне в глаза. Я что-то ответил о высоком интеллектуальном уровне наших читательниц, и он плотоядно расхохотался.
– Садитесь, – пригласил он. – Хотите виски? А вы мне нравитесь. Так что там от меня требуется?
Мистер Бредборо произвел на меня неотразимое впечатление, но в то же время и разочаровал, так же как и его комната. Слишком уж цветущий был у него вид, вид человека, который любит мясо с кровью, холодный душ и прогулки на свежем воздухе. Ничто в нем не говорило о том ученом, привыкшем иметь дело с привидениями, о том исследователе астральных миров и укротителе потусторонних сил, каким мне его описывали.
– Как и все, – начал я осторожно, – я с удивлением узнал о вашей нашумевшей отставке с поста председателя клуба «Охотников за привидениями», поэтому я хотел бы спросить. . .
– Почему я ушел из этого общества?
– Да.
Он поудобнее устроился в кресле и прижмурил свои васильковые глаза
– Друг мой, вы уже шестнадцатый журналист, который спрашивает меня об этом. Отвечу вам, как ответил вашим пятнадцати предшественникам, и как пятнадцать ваших предшественников, вы не рискнете опубликовать то, что сейчас услышите.
– Уверяю вас. . .
– Не уверяйте – я это знаю.
– Неужели произошло что-то ужасное?
– Ужасное? Да нет. . . странное. . . да, да. . . весьма странное! Но сначала ответьте: верите ли вы в привидения?
– Да, – пробормотал я.
– Неправда. Но сейчас вы поверите.
Мне стало немного не по себе.
– Прямо сейчас?
– . . . После того как выслушаете мою историю. До последнего времени я полностью разделял мнение моих друзей по клубу относительно природы и существования призраков. Это души, присутствие которых открыто лишь провидцам. Они нематериальны, вездесущи, бессмертны. . . Но вследствие событий, о которых я вам сейчас расскажу, мои убеждения настолько изменились, что я вынужден был подать в отставку.
– Что же так вас потрясло?
– Я узнал, что привидения смертны. Они живут, как и мы, но в отличном от нашего мире, они умирают, как и мы, от старости, болезней или несчастных случаев, но сразу же возрождаются. Ничто не исчезает бесследно, ничто не появляется на пустом месте. . .
– Метемпсихоз, переселение душ?
– Что-то похожее.
– А как же духи Наполеона или Юлия Цезаря, которых вызывают спириты?
– Потусторонние шуточки! Духи Наполеона и Юлия Цезаря давно умерли. Сейчас они участвуют где-то в круговороте Вселенной. Просто духи большие шутники. . . а те спириты слишком простодушны.
– Я в полной растерянности. . .
– Со мной происходило то же самое, когда я все понял. Но лучше послушайте. . .
Мистер Бредборо понизил голос и, отведя взгляд от моего лица, уставился в серую стену напротив:
– Месяца два назад супруги Вилкокс, мои хорошие приятели, пригласили меня на уик-энд в свой замок в Шотландии. . .
Я достал блокнот и карандаш.
– Не записывайте, – предупредил он. – То, что вы сейчас услышите, поразит вас так, что вы потом вспомните каждое слово и без каких бы то ни было записей. . . Так вот, замок Вилкоксов стоит на голом каменистом холме, постоянно окутанном туманом. Он не подвергался реконструкции в XVIII веке, как большинство феодальных замков на северо-западе Шотландии, и теперь выставляет навстречу ветрам облупившийся фасад с массивными башнями, узкими окнами и оплетенными плющом бойницами. Мои друзья жили в южном крыле, которое они обустроили по своему вкусу. Рассеянное освещение. Раздвижные двери. Современная мебель. . . Комнаты же для гостей расположены в северном крыле. Открывают их редко. Когда я приехал, хозяева предупредили меня о небольшом неудобстве: в отведенную для меня комнату захаживает привидение, – и спросили, не хотел бы я переночевать в гостиной. Я отказался весело, но решительно, и хозяева успокоились. День прошел в прогулках и разговорах на исключительно земные темы. В одиннадцать часов вечера Джон Вилкокс любезно проводил меня в мою комнату. А так как в моей части замка не было электрического освещения, то он предварительно вручил мне коробок спичек и три свечи. А сам хозяин вооружился факелом, и мы углубились друг за другом в бесконечный коридор, выстланный гулкими плитами, со стен смотрели старинные картины и коллекции оружия. Впереди нас бежал тусклый отблеск факела, выхватывая из темноты то бледное лицо, склоненное над молитвенником, то стальное лезвие шпаги. Эхо наших шагов, казалось, катилось нам навстречу. Проводив меня до двери моей комнаты, Джон Вилкокс пожелал спокойно ночи и удалился, унося за собой желтый ореол света. Я остался один.
– Представляю, насколько вам было не по себе.
Мистер Оливер Бредборо отпил немного виски и отрицательно покачал головой.
– Отчего же не по себе, – возразил он. – Я давно привык к одиночеству и привидениям.
Основная ваша ошибка в том, что вы все боитесь привидений. А к этому явлению нужно привыкнуть точно так же, как вы привыкли к молниям, блуждающим огонькам и насморку. Все зависит от здравого смысла! Но вернемся к нашему рассказу. Итак, я вошел в спальню. Это была комната с высоким потолком, в которой стояла кровать с балдахином, старинная резная мебель и пахло прелыми яблоками. Окно выходило на крепостной ров. Стены были украшены звериными шкурами, прибитыми за лапы, и кусками рваной материи, в которых я узнал знамена. Надо всем этим, как могильная плита, нависала тишина. Правда, время от времени слышалось, как скребутся крысы или кричит ночная птица в тумане за окном. Я вставил зажженную свечу в тяжелый церковный подсвечник и начал готовиться ко сну. На стуле рядом с кроватью положил револьвер, а также собственное изобретение – пистолет с фотоэлементом, который еще не успел испытать, но надеялся с его помощью выявлять присутствие привидений днем; тогда я еще не догадывался, что его действие вызовет совершенно другие последствия, о которых речь пойдет дальше. Через десять минут, завернувшись во влажные простыни, я забылся тяжелым сном. Сколько времени я так, проспал? Трудно сказать. Я проснулся от шума дождя, барабанившего в окна, и яростного рева ветра. Я открыл глаза. Сквозь окно без ставень я видел сернисто-желтые вспышки молний. Но в глубине комнаты было темно, так что стены, потолок, пол, казалось, растворились в ночи. Сквозь шум ливня и ветра я вдруг различил какой-то новый звук, похожий на щелканье пальцами или стук птичьего клюва по стеклу: тип-топ. . . тип-топ. . . Затем послышалось пронзительное, протяжное, раздражающее душу мяуканье рожающей кошки. И вдруг мне показалось, что тусклый отсвет из окна стал бледнеть, мерцать, его очертания расплылись, а потом вновь вылились в форму, но то были совершенно другие формы. И вот длинный силуэт, белый и полупрозрачный, как хвосты у некоторых китайских рыбок, предстал предо мною. На его лице я не различал ничего, кроме фосфоресцирующих впадин глаз и темных отверстий ноздрей. Ноги его были невесомы, как полосы легкой ткани, а на руках отчетливо выделялись по два пальца – остальные, казалось, были спрятаны во что-то, похожее на перчатки из молочно-белого тумана. . .
Мистер Бредборо остановился, чтобы насладиться произведенным впечатлением. Конечно же, я и не думал ничего записывать. У меня перехватило дыхание, я чувствовал, как и вокруг меня колеблются и сплетаются какие-то странные тени.
– И что же вы сделали?
– То же, что сделал бы на моем месте каждый: я подождал. Призрак беззаботно пролетел от стены к стене. Потом щелкнул своими видимыми пальцами: тип-топ. . . тип-топ. . . пожал туманными плечами и, приблизившись к двери, просочился сквозь нее, как чернильное пятно сквозь промокашку. Подстрекаемый любопытством, я вскочил с кровати, схватив на всякий случай револьвер и пистолет с фотоэлементом, и бросился за призраком. В коридоре я ориентировался на его тускло светящийся силуэт. Я бежал босиком, на кончиках пальцев, чувствуя себя легким и бодрым, как во сне. Я намеревался догнать привидение, расспросить его, а может быть, и посоветовать ему оставить замок, так как его визиты слишком впечатляли моих друзей. Преследуя беззвучного беглеца, я чувствовал, как в лицо мне бьет волна озонированного воздуха. Я вот-вот должен был его догнать и уже закричал на полную силу легких:
«Стой! Стой!» Но в эту минуту случилось что-то ужасное. Призрак обернулся, и я увидел, как от злости вокруг него посыпались зеленые искры. Он воздел над головой свои длинные руки, реявшие, как белье на ветру, и вдруг мне под ноги со страшным шумом упала большая шпага, сорвавшаяся со стены, на которой висела. За ней, задев меня по плечу, покатился по плитам массивный щит – будто гром загрохотал. Я прижался к стене. «Что вы делаете? Я не желаю вам зла!» – закричал я. Вместо ответа просвистела стрела и, вибрируя, застряла в стене, в нескольких сантиметрах от моей щеки. В ужасе я поднял револьвер и выстрелил.
На сухой звук выстрела эхом откликнулся леденящий душу смех. На светящейся ладони призрак подбрасывал какой-то черный предмет: пулю. И в ту же минуту новая стрела пробила рукав моей рубашки. И тогда (о Боже, как я мог?) я применил пистолет с фотоэлементом.
Щелкнул курок. Яркая вспышка пронзила тьму коридора. И наступила тишина. Но я заметил, как призрачные колени привидения подогнулись, оно наклонилось, упало на пол и застыло неподвижно. И вдруг я услышал человеческий голос, но какой-то далекий, бесцветный, прерывистый, будто доносящийся ко мне через безграничное мертвое пространство: «Вы меня убили!» В один прыжок я очутился возле своей жертвы.
«Вы меня убили, – повторил голос. – Аппарат в вашей руке сме. . . смертоносен. . . »
«Я не знал», – пролепетал я.
«А я знал, точнее, предчувствовал. . . Поэтому и бежал, увидев его на стуле. Потому и пробовал защищаться, заметив, что вы преследуете меня с ним. . . Но теперь уже все кончено. . . »
«Но духи бессмертны», – возразил я.
Он покачал своим расплывчатым лицом, ноздри на котором стали еще шире, а фосфорические зрачки тускло мерцали.
«Нет, к сожалению, мы так же смертны, как и вы», – простонал он.
Вот так мне случилось стать свидетелем этого странного, невероятного, фантастического зрелища: агонии призрака. Он скрестил свои двупалые руки на груди. Хриплое дыхание вырывалось из его легких, но рта я не видел. Его ослабевшее тело, растекшееся по каменным плитам, как туман под ветром, сотрясали ужасные конвульсии.
«Как тяжело я страдаю!.. Нет, вы не виноваты!.. Вы же не знали! Не могли знать!.. Как больно. . . И я боюсь. . . боюсь того, что будет потом. . . Я не знаю, что меня ждет в вашем мире. . . в чьей плоти я возрожусь. . . Дайте мне руку. . . »
Он вложил в мою протянутую ладонь неуловимый свет своих пальцев.
«Но кто вы?» – спросил я.
«Не имеет значения, кто я. . . Дух, как много других. . . »
«Могу ли я что-нибудь для вас сделать?»
«Да, останьтесь возле меня в эти последние минуты. Я чувствую, что скоро конец. . . я чувствую. . . это же так просто. . . как тепло жизни наполняет меня. . . мое тело становится теплым. . . Душа вливается в чуждое мне тело. . . Я сейчас на грани двух миров. . . Но я молод. . . Я не хочу уходить из этого мира. . . хочу насладиться тем, чего еще не изведал. . . я хочу. . . »
Я наблюдал, как привидение тускнеет, его свет меркнул, становился более бледным, как хвостовой фонарь поезда, уносящегося вдаль. И голос был уже еле различим.
«А впрочем, нет, – продолжал он, – лучше мне умереть! Хватит борьбы и нужды! Наконец я избавлюсь от этой жалкой оболочки!.. Наконец обрету покой. . . наконец узнаю. . . Проща. . . »
Не успел призрак выдохнуть эти слова, как по его телу пробежала последняя судорога.
Я склонился над ним, но мой взгляд уперся в ничто, в холодный мрак каменных плит. Призрачная рука в моей ладони растаяла, как снежинка. Все было кончено. Я еще долго стоял в коридоре, обескураженный и опечаленный. Потом вернулся в комнату, открыл окно и выбросил в ров револьвер и фотопистолет. И вдруг в углу снова послышалось мяуканье. Кошка только что принесла целый выводок черных, взлохмаченных, копошащихся котят и теперь только тихонько постанывала. Дождь прошел, гроза тоже. Только слышалось, как с дерева за окном падают капли. В то же утро я уехал из замка. А на следующий день подал в отставку с поста председателя клуба «Охотники за привидениями».
Мистер Бредборо умолк. Очарованный и смятенный одновременно, я рассматривал этого человека, как бы стоящего на грани с потусторонним миром: краснощекое лицо, спокойный взгляд мужчины, который вроде только что вышел из ванны.
– Великолепное интервью! – с трудом выдавил я из себя.
Но сразу вздрогнул от мрачного мяуканья и резко повернул голову. Черный кот с выгнутой спиной, когтистыми лапами и ясными зеленоватыми глазами мягко приближался ко мне.
– Я взял себе одного, – объяснил мистер Бредборо. – Кто его знает, а вдруг?.. Его зовут Тип-Топ.
Фальшивый мрамор
Странный дар Мориса Огей-Дюпена проявился, когда ему исполнилось пять лет. Родители подарили ему на день рождения коробку акварельных красок. И вот вместо того, чтобы раскрашивать рисунки в какой-нибудь книжке, как это делал бы любой ребенок его возраста, он уселся в своей комнате перед камином и кисточкой воспроизвел на белой бумаге извилистые прожилки мрамора. Изображение настолько напоминало настоящий мрамор, что обескуражило взрослых. Мать похвалила сынишку, тетушки его расцеловали, только дальновидный отец глубоко задумался. На протяжении нескольких лет мальчик развлекался, разрисовывая под мрамор всякий клочок бумаги, попадавший ему под руку. Когда у него спрашивали, кем он хочет быть, в его больших голубых глазах появлялась мечтательность, и он отвечал:
– Хочу разрисовывать витрины!
Но эта страсть отвлекала его от учебы, и господин Огей-Дюпен-отец решил положить этому конец. Он был главным директором фирмы Трапп, выпускавшей чулки и белье, и не мог допустить, чтобы единственный сын – наследник его имени и имущества – отставал во всем, да еще и собирался стать художником. По его приказу у сына отобрали коробку с акварельными красками. Мальчика начали приучать к учебным играм, которые больше отвечали бы тому важному месту, которое он вскоре должен занять в трикотажном производстве. Но призвание, задавленное в зародыше, оставило в его душе болезненный след. Характер его испортился, он становился все более нелюдимым и молчаливым, по мере того как росли его успехи в учебе. Достигнув совершеннолетия, он без особенного желания стал компаньоном в фирме отца. А вскоре женился на Адель Мерсье, хилой, болезненной, зато дочери главного акционера конкурирующей фирмы. Это привело к слиянию обеих фирм, хотя супруги не испытали от этого никакого удовольствия.
Через шесть лет после этого отец Мориса умер. Сын, как и следовало, возглавил фирму Трапп, которая к тому времени уже насчитывала семь заводов, на которых работали четыре тысячи рабочих. В управлении фирмой его ждал блестящий успех, а в семейной жизни –
полное разочарование. Ему было скучно с Адель, пресной, как церковная облатка. Замкнутый, язвительный, раздражительный, он только и делал, что укорял ее. А так как придраться к жене было тяжело, то он еще больше бесился. Однажды вечером он сердито ходил перед ней из конца в конец гостиной, чтобы хоть немного успокоить свое бешенство. Но вдруг поскользнулся на зеркальном паркете, упал и ударился головой об угол камина. Он ударился так сильно, что чуть не потерял сознание. Адель испуганно вскрикнула и бросилась поднимать мужа. Тот, поднявшись на ноги, оттолкнул ее. Голова трещала, перед глазами плыли яркие круги. Он пережинал, не выскочит ли еще и шишка, и, конечно же, но всем винил жену: разве не она превращает пол в настоящий каток? Зачем так натирать паркет? Он уже хотел выругать ее, но вдруг взгляд его остановился на облицованном мрамором камине. И немедленно бешенство его улеглось. И как это он до сих пор не замечал, что этот камень с серыми прожилками такой некрасивый! Он рассматривал камин, и какая-то странная радость поднималась в нем.
Что-то давно забытое из далекого детства, преодолевая нагромождение приобретенных за это время привычек, захлестнуло его, ударило в голову. Внезапно его охватило неудержимое желание раскрашивать мрамор, как когда-то на своих детских рисунках. Даже кончики пальцев задрожали от нетерпения. Еще бы! Поддельный мрамор всегда красивее натурального! Адель, уже сжавшаяся в ожидании бури, очень удивилась, увидев широкую улыбку, осветившую лицо мужа. Он ощупал шишку на лбу, в глазах вспыхнула решительность.
На следующий день Морис купил все необходимое и принялся за работу. Хотя он не рисовал больше тридцати лет, рука его не утратила умения. Под его кистью камин в гостиной из белого с серыми прожилками превратился в ярко-розовый с лимонными разводами. Это было так красиво, что растрогало Адель чуть не до слез. Поэтому поощренный Морис Огей-Дюпен 84 Анри Труайя Фальшивый мрамор раскрасил и другие камины в доме. А так как у него был собственный четырехэтажный дом на восемнадцать комнат, то этой работы ему хватило на полгода. Покончив с каминами, он принялся за парадную лестницу, вытесанную из пористого крупнозернистого ракушечника.
Ее, на итальянский манер, он сделал темно-сиреневой с кремовыми разводами. От лестницы Морис перешел к стенам, а потом добрался и до потолка. Каждый день, вернувшись с работы, он надевал белый халат, брал кисточки и палитру и взбирался на лестницу. Жена устраивалась на маленькой табуреточке и восторженно следила за его работой. Именно сюда являлся дворецкий и объявлял: «Мадам, обед подан».
Сначала Адель радовалась, что муж нашел наконец занятие, приносившее ему душевное равновесие. Морис больше не придирался к ней и не упрекал ее – он с головой окунулся в раскрашивание стен под мрамор. Время от времени он даже обращался к ней, называя «милочкой». Могла ли она рассчитывать на большее?
Но со временем она начала беспокоиться. Разрисовав лестницу, стены и потолок, Морис начал искать, что бы ему разрисовать еще. Недолго думая, он принялся за свой кабинет.
Вскоре стены были расписаны под благородный итальянский голубой мрамор с белыми прожилками, стол красного дерева в стиле Людовика XVI превратился в кусок черно-белого марокканского оникса с красными вкраплениями, а паркет представлял удивительно искусную имитацию под массивные плиты старинного черного мрамора, который добывали когда-то в Пиренеях. Слуги делали вид, будто восторгаются творениями хозяина; немногочисленные друзья, которых Огей-Дюпены приглашали к себе и которые так или иначе были связаны с трикотажным производством, на все лады льстиво хвалили работу Мориса. Только искренняя и кристально-чистая Адель как-то отважилась ему прямо сказать: