– Что со мной? Что со мной? – простонал он снова.
– Вас давит земля, – объяснил мэтр Тайяд. – В смеси неба и земли, из которой вы состоите, небо составляет ничтожную часть, жадно поглощаемую землей. Нужно восстановить равновесие этих элементов.
– Как?
– Терпением и учением вы воспитаете свою душу. А сейчас выпейте эту небесную жидкость.
И он двумя пальцами протянул ему фляжку. Александр Миретт понюхал свежую воду, пахнущую мелиссой, зажмурился и одним духом выпил ее. Затем они принялись за работу.
Но ни речи ученого, ни небесная жидкость не вылечили Миретта. И пока он писал под диктовку Тайяда прекрасными чернилами из киновари на плотном гладком пергаменте, он почувствовал, как его охватывает гнев, так что далее длинное лебяжье перо дрожало у него в руке.
На следующий день Александр Миретт отыскал Тайяда в кухне, где ученый разговаривал с Дамой Бланш, Служанка и кухаренок следили, чтобы похлебка не выбежала из котелка. Увидев мэтра Тайяда, так мирно решающего хозяйственные вопросы, Александр Миретт почувствовал, что вот он, подходящий момент попытать счастья. Этот человек не только подобрал его, приютил, кормил, обучал, но был так добр, что отдал ему свою жену. Честный или просто воспитанный парень отплатил бы за такую исключительную дружбу бесконечной благодарностью. Любое другое поведение в этом случае могло вызвать только гнев Божий.
Отлично! Александр Миретт выбрал на кухонном столе большой нож для разделки мяса и, весело поблескивая им в лучах солнца, подошел к своему благодетелю. Ученый повернул к нему свое изможденное лицо с лучащимися добротой глазами и сказал:
– Ну что, друг мой, вы избавились от ваших сомнений?
– Нет, – ответил Миретт, – но скоро избавлюсь.
И он всадил нож ему в грудь.
Мэтр Тайяд с доброй укоризной взглянул на молодого человека. Но вот углы его губ опустились, подбородок задрожал, и его тело рухнуло на спину.
– Я его убил! – взревел Миретт. – Я убийца! Арестуйте меня! Ну, арестуйте же меня!
Но отойдя от трупа, он увидел, что кухня пуста. Дама Бланш, служанка и кухаренок исчезли, как по волшебству.
– Где же вы? Сюда! Сюда! Сюда!
Но на его крики никто не пришел. Миретт бросился в столовую, затем в комнату Дамы Бланш, но и там никого не было, кроме котенка, спящего на кожаной подушке. Но на лестнице слышались тяжелые шаги. Задыхаясь, обливаясь холодным потом. Александр Миретт в ужасе открыл окно и закричал:
– Спасите! Я убил мэтра Тайяда!..
Затем он вышел на улицу.
Шагах в пятнадцати от дома группа людей шумела вокруг нескольких солдат, Миретт подошел. В центре, между двумя стражниками стоял бедный водонос; тыква с водой еще висела у него на плече, и он плакал горькими слезами.
– Слушайте все! – закричал Миретт. – Я только что убил моего благодетеля!
Но какой-то священник взял его за руку.
– Вы святой человек, Александр Миретт, – сказал он. – Но Бог не хочет вашей жертвы.
Этот водонос только что признался, что подло убил вашего благодетеля, чтобы украсть у него деньги. . .
Александр Миретт пошатнулся и прислонился к стене. Мысли завертелись в голове огненным снопом. Земля уходила из-под ног.
«Бог не хочет вашей жертвы. . . Бог не хочет вашей жертвы. . . »
Он убежал, согнувшись вдвое, как человек, раненый в сердце. За ним бежал Валентин. И жители квартала крестились при виде их.
Глава XI, новые приключения нашего несчастного героя С этого дня для Александра Миретта началась новая жизнь, в полном смятении души и тела. Он покинул город после этого последнего преступления, виновным в котором Бог не хотел его признавать. Он бродил по дорогам со своей обезьянкой, питаясь желудями и овощами, которые он воровал с полей, спал в придорожных канавах и обходил деревни. Он чувствовал себя все менее и менее похожим на этих людей в домотканых одеждах, которых он видел в полях. Он смотрел на них, как на животных особого вида, которых он не мог понять и которые тоже его никогда не поймут. Когда он видел двоих из них, идущих рядом, он начинал им завидовать, потому что они говорили и смеялись от души, потому что они принадлежали к одной расе, подчинялись известным законам и свет Господний освещал их лица. Для них все было просто, удобно, привычно. Они никогда не были одиноки. Они никогда не были свободны. С ними считался Бог.
Миретт просто голову терял от скуки и одиночества. Мир ограничивался его телом. У него не было другого друга, кроме него самого, другого Бога, кроме него самого. И он задыхался в себе, как в камере без воздуха и света. Иногда ночью в поле он падал на колени, обращая лицо к темному небу, где на месте Луны был бледный, истертый кружок. Посреди огромного молчаливого мира он призывал на себя все возможные проклятия.
Однажды, уставший от ночных молитв, Александр Миретт заметил крестьян, возвращавшихся домой, сгибаясь под тяжелыми заплечными корзинами с капустой.
Они поравнялись с ним. Он хотел бежать. Но один из них весело окликнул его:
– Помогите донести наш груз, незнакомец. Хозяин будет доволен и за это хорошо вас накормит и пустит переночевать.
Миретт с жадным интересом посмотрел на вилланов.
Они были в длинных кафтанах из грубого сукна, и карнаухих шапках, увенчанных свинцовым изображением Божьей Матери. На поясе у каждого висели мошны из козьей шкуры и ножи без ножен, с деревянными держаками. По серым лицам струился пот. От усталости они тяжело дышали открытыми ртами. Миретт хотел было крикнуть им, чтобы они шли своей дорогой, но опомнился и промолчал. Может, это само Провидение толкает к нему этих простых людей, понукая его пойти с ними? Может, именно в их бедном жилище обретет он душевный покой, тот чудесный мир, которого он не нашел в пышном доме своего благодетеля?
Он поднялся и сказал:
– Давайте корзину. Я ее понесу. Вставай, Валентин.
– Большое спасибо, – поблагодарили крестьяне.
По дороге они спросили у него, откуда он, куда идет, чем занимается.
– Иду я издалека, – отвечал Миретт, – иду издалека, и нет у меня другого занятия, как бродить в ожидании смерти.
Еще не стемнело, когда они подошли к саманной мазанке на каменной основе, затерянной среди полей. Старая стреха поросла медвежьим ушком и молодилом, а перед дверью была свалена куча светлого навоза, из которой вытекали жидкие ручейки. На пороге что-то клевали куры. Из хлева доносилось мычание коров.
– Мы припозднились. Входите.
Они вошли в низкую комнату с утрамбованным глиняным полом и толстыми тусклыми стеклами в окнах. Вокруг большого стола сидело человек десять, передавая друг другу миски 132 Анри Труайя Суд Божий с едой и весело разговаривая.
– Ну что, явились, лентяи! – сказал старик, сидевший во главе стола. – Снимайте корзины и садитесь. А кого это вы с собой привели?
– Он нам помог нести капусту, хозяин!
– Ну так добро пожаловать! – сказал старик. – Вот моя жена, а это виноградари, скотник, пастух и служанка. Садитесь с нами. Служанка пододвинула Миретту большой ломоть ржаного хлеба. Скотник протянул ему кружку с молоком, а пастух бросил несколько орешков Валентину, который поблагодарил его смешной гримасой.
В эту минуту дьявольское наваждение нашло на Миретта. Он вытащил из-за пояса рогатку, прицелился и выстрелил. Просвистел камень. Старик, пораженный в висок, упал лицом в миску с каштанами.
– Ну а теперь арестуйте меня! – завопил Миретт.
Но в комнате кроме него и старца с пробитой головой никого не было. Только слышались отдаляющиеся тяжелые шаги.
Какое-то время Миретт еще оставался в этом доме, где даже предметы, казалось, оцепенели от ужаса. Хворост тихо потрескивал, догорая в очаге. Угасая, масляная лампа бросала отсвет на кадушку для соли, стол и скамьи из отполированных до блеска дубовых досок, С печи свисали гроздья потемневших окороков и солонины. У окна дремала прялка. Только прибитый к стене Христос из потемневшего дерева благословлял убитого плохо выструганными руками.
Миретт чертыхнулся и вышел на дорогу, по которой гнал пыль ветер.
На следующий день он пришел в село, где дома были украшены зелеными ветками и цветами. Здесь готовились к свадьбе. Весело играли волынки, флейты, гобои. В центре села в веселой суете уже собирался свадебный кортеж. Бледная, белокурая невеста была в белом кружевном головном уборе и красивом алом платье, с расшитым лентами корсажем. Жених, приземистый, краснорожий, придурковатый парень, имел на голове круглую шляпу, украшенную цветами шиповника. За ними выстраивались многочисленные родственники и друзья в праздничных одеждах.
Миретт остановился на обочине, достал из-за пояса нож, поднял его на уровень глаз и метнул недрогнувшей рукой.
Раздался крик, хлопанье крыльев, свист рассекаемого воздуха.
Посреди дороги лежала невеста с ножом в сердце. Но деревня была пуста, и только тяжелые шаги сотрясали горизонт.
Александр Миретт совершил еще много преступлений в окрестностях, но свидетели исчезали срезу же, как только он умолял их схватить его и выдать властям. Он стал неузнаваем.
Худой, желтый, с длинными волосами, злобным взглядом, он бродили по дорогам без цели и без надежды.
В Париж он пришел на казнь фальшивомонетчика. Холодный туман еще висел над шпилями, печными трубами и крышами столицы. Вокруг виселицы толпилось несколько окоченевших кумушек. Солдаты удерживали их на расстоянии, наставив пики. Приговоренный к казни, толстенький и дрожащий, вращал круглыми, перепуганными глазами и шептал молитвы. Ветер шевелил подол его белой рубахи. Два палача заставили его подняться на лесенку, накинули ему веревку на шею, и вот тело уже заболталось на виселице, с одеревеневшими ногами и обвисшими плечами, как рыба на вывеске в рыбной лавке. Миретт смотрел на болтающиеся в воздухе стоптанные подошвы, раздутые под тканью колени, искаженное лицо с вывалившимся языком. И он завидовал агонии этого несчастного.
Он, во всяком случае, почувствовал давление Бога на своих плечах!
В тот же вечер Александр Миретт прошел мимо дома мэтра Тайяда. У окна сидела женщина в трауре. Миретт долго смотрел на Даму Бланш, но она его не узнала. Затем он продолжил свой путь и покинул город. Он сюда возвращался не раз, и по странной случайности приход его всегда совпадал с объявлением о казни.
Он видел, как содержательницу публичного дома выставили к позорному столбу, а затем сожгли на костре. Он видел вора, которого на шесть часов привязали к лестнице и выставили на площади, а потом раскаленным железом заклеймили королевской лилией и изгнали из города под звон колоколов. Он видел буйно помешанного, которому отрезали ухо, привязали за руки и за ноги, а на шею повесили ожерелье из мертвых цыплят. Он видел разбойника, хулившего Бога, которому вырезали язык, а тело колесовали. Он видел даже свинью со вспоротым животом, повешенную за задние ноги за то, что она съела ребенка. Это зрелище его возмутило.
– Вешают свиней! – вскричал он. – А меня не хотят повесить! Неужели я стою меньше, чем поросенок? Неужели я меньший преступник, чем животное?
Удивленные такими речами, стоявшие рядом, решили, что он сумасшедший, и в страхе посторонились, бормоча слова сострадания.
Глава XII, из которой читатель узнает, при каких обстоятельствах мы чуть было не потеряли нашего друга Через какое-то время, отчаявшись получить от Бога заслуженное наказание, Александр Миретт решил покончить с собой. В небольшой роще он подыскал дерево с крепкими ветвями, вскарабкался повыше, привязал пеньковую веревку к ветке толщиной с телячий огузок и вставил голову в петлю. Внизу, метрах в трех под ним, на земле, усыпанной скромненькими цветочками, сидел Валентин и смотрел на него с интересом. Ну что же, раз Бог не идет к нему, он сам отправится к Богу. И он бросился в пустоту.
Послышался треск, и он тяжело упал к подножию дерева: ветка обломилась и висела над ним, зияя раной. Валентин, пританцовывая, хлопал в ладоши и повизгивал от радости.
Ошарашенный Миретт зарыдал, кусая кулаки.
Когда наступил вечер, он сидел посреди поляны, Вокруг него рокотал лес. В большой разрыв между кронами виднелось сиреневое небо, прорезаемое ласточками. Вот алмазом сверкнула звезда. В уснувшей траве пробежал какой-то зверек. Но вскоре все звуки умолкли, покоренные тишиной ночи, остались лишь загадочные шорохи то ли снов, то ли преступлений.
А Миретт размышлял:
«Увы! Даже Христос погиб, как человек. Гвозди вонзились в Его тело, как в тело простого человека, и мускулы Его выгнулись, как мускулы простого человека, и кровь Его текла, как кровь простых людей, и чудо не свершилось, чтобы спасти Его от креста, на котором Он умирал между двумя разбойниками. Но вот законы природы, не пощадившие Христа, отступают передо мной, Александром Миреттом. Я сильнее Христа. Я противоположность Христу, я дьявол, один из дьяволов. . . Но что же делать, когда ты дьявол? Конечно, в силах зла, как и в силах добра, должна быть какая-то иерархия. Должен быть какой-то главный дьявол, от которого я завишу. Он должен принять меня. Дать совет. Я больше не буду одинок! Ах! Я снова почувствую, что надо мной есть кто-то более сильный! Мир Христа меня отторгает!
Мир Сатаны меня утешит! О счастье! Счастье! Я больше не свободен! О радость! Радость! Я принадлежу кому-то, кроме себя самого!»
Впервые за долгое время он почувствовал себя счастливым. Усталые члены налились новой силой. Он позвал Валентина и прижал его к груди:
– Валентин, мой дружок, теперь для нас все просто. Мы искали свет, а нашли тьму. Мы шли к Богу, а черные силы звали нас к себе. На ближайшем шабаше нас признают, нам укажут нашу роль, нам скажут имена наших друзей, и жизнь станет такой прекрасной, что мы больше не будем скучать по нежности Дамы Бланш.
Миретт немедленно нарисовал на земле крест и семь раз плюнул в него.
Валентин, развеселившись от этой церемонии, станцевал отвратительную джигу вокруг святого креста, а затем оба пустились в дорогу, так как был четверг, а до проклятого леса путь был еще далек.
В шабашную субботу они вышли на опушку пр´оклятого леса. Странные песни указывали им путь. Вскоре они очутились на поляне, где горел костер. Полуголые мужчины и женщины в покрытых письменами колпаках прыгали и качались вокруг костра. Отблески пламени выхватывали из темноты костлявые плечи, обвисшие груди, волосатые задницы. Огромные тени уродливо извивались позади этих розовых тел. В углу поляны блеял козел. Высокий детина, вымазанный красной краской, изрекал, хлопая в ладоши: Все, что скользит, лазает, карабкается, – Наше!
Все, что мяукает, визжит, скрежещет зубами, – Наше!
Все, что жалит, кусает, щиплет, – Наше!
– Вот наши братья! – сказал Миретт перепуганной обезьянке. – Пошли к ним.
Когда он вошел в круг, все проклятые участники шабаша застыли, будто пораженные смертью.
– Я ваш друг, – сказал Миретт. – Я злодей. Я принадлежу аду. Примите меня к себе.
Но не успел он договорить, как на него обрушился столб дыма. Когда ветер разогнал его, поляна опустела, только тяжелые шаги отдалялись в ночи.
Миретт опустился на поваленный ствол дерева и закрыл лицо руками.
Итак, ни Бог, ни дьявол не желали его изможденного тела и больной души! Он не принадлежит ни тому, ни другому! Он вне зла! Дьявол был тоже частью Божественного создания.
Бог создал мир из земли, воздуха, воды, плоти и в свое горнило бросил лукавого. Сатана ему был нужен, как основание созданного им мира. Миретт ему был не нужен!
Ощущение полной свободы ужасало. Полная свобода – ведь это хаос. Ничто не зависит ни от чего. Все может породить все.
– Ах! Валентин! – простонал он. – Ну вот нас и выгнали и из рая и из ада, и теперь мы несчастнее бедных загнанных мулов, хотя сила наша равна силе Бога и силе дьявола!
И Валентин принялся плакать мелкими обезьяньими слезками, так как он понял отчаяние хозяина и не знал, как ему помочь.
Когда рассвело, они двинулись дальше.
Глава XIII, в которой рассказывается об удивительном путешествии Александра Миретта по странам и векам Миретт шел, и дорога разматывалась у него под ногами, как ткань, которую меряют аршином. Деревья, села, города бежали ему навстречу, а он медленно и безразлично проходил мимо.
Подошвы его истоптались на камнях дорог, одежда изорвалась о колючие кустарники, кожа на лице потрескалась от холодных рассветов. Спал он мало, ел плохо и бежал при виде людей. Сегодня они с Валентином выходили на берег синего моря, на котором безразлично шелестели пальмы, а на деревьях росли золотые плоды, а назавтра глубокий снег скрипел у него под ногами и обледенелые веточки кустов звенели на обжигающем морозом ветру.
А на следующий день он уже взбирался все выше и выше среди красных скал, и горные орлы кружили вокруг него, а внизу теснилась зеленая долина, готовая выпрыснуть желтые зернышки домишек, голубые жилы рек, подгнивающую плоть своих пашен. А на четвертый день он, согнувшись в три погибели, брел среди овеянных славой песков пустыни, среди обглоданных скелетов верблюдов, простиравших к небу свои белые кости. На пятый день его принимал в свои объятия тропический лес с уродливыми деревьями и ядовитыми папоротниками, ворсистыми лианами и шевелящимися болотами. И Александр Миретт понял, что пространство не существует для него. Но он продолжал идти по миру, не поспевавшему за ним. Он видел, как вздымались ввысь этажи домов, как перештукатуривались они внутри, как раздвигали они, словно крылья, свои крыши. Улицы теснили узкие редуты домов и неумело одевались в камень. Мужчины и женщины облачились в странные одежды и изобрели исключительно изящные прически. Появились белые парики и шляпы в форме фрегата, а затем в форме корнета, а затем в форме миски, а потом вообще без формы. Мужчины прогуливались в панталонах до щиколотки, а галстуки дыбились на манишках, как взбитые сливки. Над землей поднялись трубы из розового камня, плюющиеся дымом. Ночью в шарах из тонкого стекла горели ослепительные огни. И Александр Миретт понял, что время тоже для него не существует.
Он шествовал по векам с маленькой обезьянкой на плече. Он опережал годы. Белая борода выросла до пояса, а длинные седые волосы спускались ниже лопаток. А посредине торчал квадрат обожженного непогодой, обветренного, огрубевшего и потемневшего лица с сухим и блестящим, как рог, носом и грустными глазами, взгляд которых был из другой эпохи, из другого, навсегда утраченного мира.
Однажды в воскресенье Александр Миретт, охваченный новым озарением, последовал за толпой крестьян, идущих на мессу. Он вошел в сельскую церквушку, набитую людьми. Небесный свет, приглушенный витражами, скользил по склоненным головам людей. Алтарь сверкал позолотой и белой краской. Слева вздымалось огромное распятие с Христом из желтого гипса. Голова его свесилась на плечо. Рот открыт в последнем вздохе. Грудь, стиснутая ребрами, дыбилась над ввалившимся животом, а ноги были согнуты в блестящих коленях. Александр Миретт смотрел на этого Христа с раздражением и завистью. И вот он не выдержал.
– Что Ты хочешь от меня? – заорал он, и стекла задрожали от его голоса. – Чего Тебе надо от меня, распятый? Почему Ты отказываешь мне в наказании и смерти? Ты, справедливый и всепрощающий Бог, отчего Ты меня не судишь, отчего Ты меня не прощаешь? Да существуешь ли Ты вообще? Я вызываю Тебя на бой. В доказательство того, что Ты есть там, наверху, 137 Анри Труайя Суд Божий открой глаза и уши своей паствы, дай оружие их слабым рукам, направив их на меня, и пусть они разопнут меня, как распяли Тебя! Если они не двигаются с места, если они дрожат только от моих речей, значит небеса пусты и Ты только абсурдная выдумка человеческого ума. Тогда все ложь от начала веков! Тогда все, что мы знаем о Тебе, ложно, смешно и опасно! Тогда нужно сжечь храмы, растоптать Твои образы и наплевать на святые писания! Послушай же меня! Я оскорбляю Тебя, как извозчик своего соперника! Я презираю и ненавижу Тебя, если Ты есть, а если Тебя нет, я смеюсь над нами! Отвечай же! Докажи свое всемогущество!
Покарай меня! Да покарай же меня!
Он замолчал. Вокруг него крестьяне продолжали молиться, будто ничего не слышали.
Миретт поднял взгляд на Христа и отчетливо увидел, как увенчанная терновым венцом голова трижды медленно качнулась справа налево. Тогда он с ужасом осознал, что карой для него будет то, что его никогда не покарают.
Он вышел из церкви и снова двинулся, куда глаза глядят.
Глава XIV, конец И сейчас еще можно до воскресеньям, около четырех по полудни, на скобяных ярмарках встретить странного старца с иссохшим лицом, меланхолическим взглядом и позеленевшей седой бородой. Спина его сгорбилась. Одет он в отрепья. На плече у него сидит худая седая обезьянка, а к поясу привязан медный таз Он останавливается на краю тротуара. Стучит кулаком по звонкому дну таза. Собираются прохожие. Тогда обезьянка спрыгивает на землю и начинает прыгать и гримасничать, а старик хриплым скрипучим, как плохо смазанная ось, голосом поет: Изобрази нам, Валентин, Наших игривых Жеральдин, Как усердствуют они в постели, Не помышляя о добродетели!
Затем он наполняет тазик маслом, подогревает его на старинный лампе, пока масло не начинает кипеть.
– Ну и вид! – замечают зеваки. – Он похож на ощипанную ворону!
Но старик уже снимает башмаки и погружает ногу в кипящее масло, не издавая ни стона.
– Подходите, славные отроки и изящные барышни, – приглашает он. – Поротозействуйте на игры вашего покорного слуги, у которого кожа такая крепкая, что ее никогда не брал огонь людей; да и сатанинский огонь она даже не почувствует!
И действительно, на большой грязной шишковатой ноге, которую он вынимает из масла, нет и следа ожога. Он вытирает ее тряпкой, натягивает башмак с протершейся подошвой и собирает монетки, которые ему бросают из жалости.
Люди расходятся, качая головой:
– Конечно же, он не опускает ногу в кипящее масло! Это какая-то безвредная смесь, какой-то химический трюк, шутка. . .
Оставшись один, незнакомец собирает свои инструменты и подзывает свистом обезьянку, которая ловко впрыгивает ему на плечо. Потом уходит, прихрамывая, и исчезает за углом.
Столик для верчения
Фердинан Пастр проснулся на рассвете и испытал счастливое желание почесать нос. Из-за закрытых ставен в комнате стояла камерная полутьма. За стеной, в ванной, из плохо закрученного крана капала вода. Фердинан Пастр с наслаждением вдохнул теплый застоявшийся воздух и лениво поднес палец к чесавшейся ноздре. Но палец, без сомнения, промахнулся и попал в пустоту. Фердинан Пастр выругался и снова поднес затекшую руку к своему лицу.
И снова рука не встретила ничего, кроме пустоты. Кожа, хрящи, кости этой пластической выпуклости, которой он гордился, испарились, как утренний туман под порывом ветра. У Фердинана Пастра больше не было носа. На месте носа была дыра, не причинявшая боли рана, воронка, куда его рука свободно погружалась до локтя.
Сердце несчастного сжалось от тревоги. Холодный пот катился по лицу и по спине. Он не осмеливался пошевельнуться, опасаясь, как бы малейшее движение не открыло ему какое-то новое, непредвиденное и ужасное последствие его увечья. Впрочем, через какое-то время его аналитический ум бухгалтера фирмы «Буш и Турнуа, нижняя одежда всех видов» привел в порядок смешавшиеся в первые часы мысли.
– Я дурак, – одернул он себя.
И одним рывком вскочив с постели, он бросился в прихожую к большому настенному зеркалу. Зеркало было прикреплено прямо к стене между двумя этажерками с книгами. Красивое, холодное, новое, не засиженное мухами, без единого пятнышка, без единой трещинки.
Фердинан Пастр остановился перед ним и содрогнулся. Он стоял перед зеркалом, но в зеркале его не было! Зеркало не отражало его фигуру, будто его здесь и вовсе не было: с невозмутимой дерзостью оно отражало прихожую, глупый сундук и кучу одежды на вешалках.
Между зеркалом и противоположной стеной никого не было.
В тревоге Фердинан Пастр пожал плечами и вернулся в спальню.
От увиденного кровь застыла у него в жилах и перехватило дыхание. Фердинан Пастр, стоя посреди комнаты, смотрел на Фердинана Пастра, лежащего в кровати. Да, на кровати чинно и торжественно почивало тело Фердинана Пастра. Лицо спящего было восково-бледным, а усы топорщились, как пакля. Ноздри были раздуты, челюсть отвисла. Из неприкрытой волосатой груди не вырывалось ни малейшего дыхания. Содрогнувшись от ужаса, Фердинан Пастр понял, что он видит собственный труп.
– Я умер, – пробормотал он.
И это было так. Создание, бродившее по комнате, было лишь призраком лежащего на кровати. Фердинан Пастр больше не принадлежал к миру живых людей. Новая его оболочка была невидима человеческому глазу, человечье ухо не могло больше услышать его астральный голос, человечий нюх не мог больше учуять его запах, а руки не могли ощупать растаявшие формы, и, конечно же, человечье изобретение – зеркало – не могло больше отображать его.
Живые существовали для него, а он для них – нет.
Он в изнеможении опустился на стул. Рукой он провел по этому окаменевшему лбу, по крупному носу, по волевому подбородку, по впавшим щекам, по лицу, которое он любил и с которым отныне должен расстаться до скончания веков. Он умилился при виде забавной бородавки в уголке рта и пучка волос, растущего из ноздри, таких милых недостатков, на которые он когда-то жаловался. Временами ему казалось, что он охраняет последний сон очень близкого друга, жизнь которого тесно переплелась с его жизнью.
«Почему я умер таким молодым? – думал он. – Мне было всего сорок лет. Блестящее будущее в компании «Буш и Турнуа». Я собирался изменить жене с ее лучшей подругой, изысканной Луизеттой Пупар, и вот те на, умер! Не будет больше работы, не будет больше жены, не будет больше Луизетты. . . Ничего. . . Я лишь призрак!»
Его покоробило от этого мрачного слова: призрак! Он стал одним из тех призраков, о ко141 Анри Труайя Столик для верчения торых когда-то говорил весьма легкомысленно. А что такое в действительности призрак? Что делают, будучи призраком? Он вздрогнул при мысли, что его новое положение, возможно, готовит ему новое испытание. Он уже боялся себя самого. Возможно, его обернут в простынь, закуют в цепи и посадят в ледяное подземелье какого-нибудь замка? Должны же быть у призраков какие-то административные обязанности. Верховные умы этого нового мира должны были в своей земной жизни быть учителями, министрами, коммерсантами, налогоплательщиками, пунктуальными и жестокими адъютантами? Самые хитрые, должно быть, давно установили строгое правило, согласно которому все обитатели загробного мира должны были им подчиняться под страхом санкций тем более ужасных, что они не ограничивались телесными наказаниями.
Фердинан Пастр на мгновение представил себе впечатляющую структуру власти этой страны мертвых, строгое строение этого общества граждан без возраста, с загадочной полицией этого мира, в который он только что пришел и в котором останется до скончания веков. Его бухгалтерский ум, падкий на цифры, статистические таблицы и графики, предельно точно оценивал сумму знаний, необходимую для управления этим неисчислимым обществом. У него даже мелькнула мысль предложить свою помощь в тщательной переписи этого огромнейшего населения, в котором он смог бы полностью раскрыть свои таланты.
Как раз в эту секунду будильник залился резким, настойчивым, бесконечным звоном.
Фердинан Пастр хотел нажать на кнопку будильника. Но ничего не получилось. Фердинан Пастр стукнул себя по лбу:
– Я же совсем забыл! Здесь то же, что и с зеркалом! Я не существую по отношению к материальному миру. Мой палец проникает сквозь предметы, не воздействуя на них. Как глупо!
Будильник продолжал звонить, захлебываясь металлическим хрипом, подпрыгивая и скрежеща. Фердинан Пастр услышал, как в соседней комнате заворочалась на кровати, сердито похрапывая, его жена.
Когда будильник зашелся последним дребезжащим хрипом, мадам Пастр появилась на пороге с топорщащимися на голове бигуди и лицом, опухшим от сна. Ее маленькие остренькие глазки моргали в темноте. Она закричала:
– Ты что, с ума сошел, почему не остановишь будильник?
Фердинан Пастр хотел было ей объяснить, что он скончался ночью, но вовремя вспомнил, что живые не могут слышать его голоса, и промолчал. К тому же Гортензия Пастр уже направилась к нему, прошла сквозь него и подошла к кровати, где покоилось тело. Фердинан Пастр печально и тревожно наблюдал, что она будет делать.
– Ты будешь вставать, соня! – прикрикнула Гортензия.
И она схватила труп за руку. Затем она наклонилась к кровати, рукой коснулась лба покойного господина Пастра и взвыла, как дикий зверь:
– Он умер! Врача! Врача! Скорее!..
Вихрем она пронеслась сквозь Фердинана Пастра в прихожую, к телефону, набрала номер и принялась рыдать в трубку:
– Доктор. . . Доктор!.. Случилось несчастье!..
Тронутый ее горем, Фердинан Пастр подошел к жене и легонько потрепал ее по плечу, чтобы поддержать или хотя бы чтобы она взяла себя в руки.
Но, конечно же, Гортензия не догадывалась о присутствии мужа рядом с собой и топала ногами, привязанная магической силой телефона:
– Мой бедный муж. . . Моя жизнь разбита. . . Вы можете мне помочь. . . Нельзя терять ни минуты. . .
Повесив трубку, она бессильно опустилась на сундук у двери, закрыв лицо руками и вздрагивая от рыданий.
Врач пришел как раз тогда, когда мадам Пастр сняла трубку, чтобы снова звонить и напомнить ему об обещании. Это был грузный мужчина с красным лицом и густой бородой, подстриженной полукругом. Зато череп у него был лысый, покрытый странными коричневыми и розовыми пятнами. Фамилия его была Бумино, и его весьма ценили Гортензия и ее мать.
Задав несколько вопросов на ходу, он вошел в комнату, наступив на ноги призраку, и присел на корточки у кровати, тяжело вздохнув, как портовый грузчик. Ощупав тело своими пухлыми руками, покрытыми веснушками, он просто сказал:
– Я пришел слишком поздно. . .
Он достал из сумки шприц с острой иглой.
Когда врач сделал укол, Пастр почувствовал нестерпимый зуд в позвоночнике. Ему казалось, что какая-то таинственная сила влечет его к его собственным останкам. Ему казалось, будто его тянут к кровати на невидимой веревке, будто его увлекает сквозняком или притягивает сильный магнит. Он приблизился к трупу. Он собирался прильнуть к нему, соединиться с ним. . . Но узы медленно ослабли, и он снова смог свободно двигаться.
– Первый укол ничего не дал, – констатировал врач, – Давайте попробуем еще.
И после второго, и после третьего укола Фердинан Пастр чувствовал то же влечение к телу и тот же печальный обрыв невидимых нитей. Лекарства доктора Бумино оказались бессильны вернуть душу Фердинана Пастра в его тело. Всякая надежда была потеряна. Расставание было окончательным.
– Но от чего же я умер? – вскричал Фердинан Пастр.
Будто услышав его, врач встал, покачал головой и объяснил:
– Церебральная гиперемия, мадам!
– Он слишком много работал, – всхлипнула Гортензия. – Эти цифры его доконали!
– Мужайтесь, мадам, – сказал доктор.
И, понизив голос, прибавил:
– Держись, Гортензия, я тебя прошу. И не забывай, что хотя он и умер, у тебя остаюсь я.
Фердинан Пастр подпрыгнул от негодования и захлебнулся ругательствами. Гортензия ему изменяла с этим подонком, от которого воняло эфиром, и руки были покрыты веснушками!
Гортензия, которая не могла ему простить такой невинный грех, как недолгое пристрастие к пастису – анисовому ликеру, – позволяла себе изменять ему с этим мясником! А он еще не мог решиться изменить жене с очаровательной Луизеттой! И он, дурак, еще терзался благородными сомнениями!
«Я воистину был круглым дураком! – подумал он. – Ну все, с этого дня я снова свободен!
Еще посмотрим, на что я способен!»
Когда врач ушел, впечатлительный Фердинан Пастр не решился присутствовать на обмывании покойника и при посещении служащих похоронной конторы.
Впрочем, он горел нетерпением поскорее ознакомиться с правилами его нового существования. Всю жизнь он старался придерживаться установленных в обществе правил. В сорок лет принципы не меняют!
– Прощай! – сказал он.
И гордый и прямой, как древко флага, он прошел мимо рыдающей жены.
В прихожей он хотел было привычным жестом снять с вешалки пальто. Но рука его прошла сквозь прекрасный бежевый плащ, не сумев сдвинуть его ни на миллиметр.
– Жаль, – подумал Фердинан Пастр.
И он сразу вспомнил, что умер в пижаме. В таком виде стыдно показаться на улице, а переодеться он не сможет. Он утешил себя мыслью, что большинство призраков должны быть в таких же нарядах, и, легко проникнув через стены и двери, он оказался на улице, по которой, толкаясь, спешили прохожие. Очень быстро он различил среди них своих собратьев по загробному миру, по их туманным призрачным фигурам. Все были в той одежде, в которой их застала смерть. Одни, как и он, в пижамах, другие в рубашках, третьи совсем голые, четвертые в вечерних нарядах или в выходных костюмах. Там были даже несколько старых призраков, одетых по старинной моде, в напудренных париках, облегающих трико и расшитых полукафтанах. Свободно двигаясь между живыми людьми, они встречались, здоровались и говорили тонкими голосами. А живые проходили рядом, не догадываясь, что среди этой толпы легких призраков, возможно, были дорогие для них покойники.
Фердинан Пастр не решался подойти к незнакомому призраку и расспросить его о необходимых формальностях, которые следовало соблюсти перед «компетентными органами». Он боялся показаться новичком, над которым будут смеяться старожилы загробного мира, с которыми он заговорит. Лучше обратиться к одному из хороших его друзей, Этьенну Кассаню, умершему два месяца назад, кончину которого он горько оплакивал. Он обнаружил его сидящим на стуле у двери квартиры, в которой он умер от инфаркта миокарда. Кассань от нечего делать считал мух. Заметив Фердинана Пастра, он вскочил и радостно вскричал:
– Это ты? Каким ветром тебя занесло? Неужели ты перешел к нам?
– Да! – не без самодовольства ответил Фердинан Пастр.
– Какая приятная встреча! – сказал Кассань.
И он добродушно толкнул его в бок. Наконец он остановился и серьезно спросил:
– Не очень страдал?
– Я ничего не почувствовал.
– Это главное, – одобрил Кассань. – Давай выйдем. В доме душно.
– А я не знаю, могу ли я выходить, – сказал Пастр. – Можно ли свободно ходить по улицам без специальных документов, паспортов?..
Кассань рассмеялся:
– Ну что ты, старина! Хочешь, чтобы тебе выдали удостоверение личности?..
– А я думал. . . – сказал Пастр, явно разочарованный вольностью, царящей в этом новом мире.
– Нет, нет, – уверил его Кассань. – Здесь мы совершенно свободны, совершенно абстрагированы от всего и совершенно никому не подчиняемся, – А чем же вы занимаетесь целыми днями?
Кассань помрачнел:
– Правду сказать, особенно ничем, – ответил он. – И это ужасно. Мы шатаемся из квартиры в квартиру, делимся воспоминаниями. .
– И все?
– Иногда некоторые из нас исчезают, чтобы предстать перед каким-то высшим судом, который предписывает нам какое-то иное назначение. Говорят, что призванные возрождаются в теле животного или младенца. Но доказать это никто не может. Хотя я знаю призраков 1670 года, которых еще не призвали. Так что, как видишь, нам придется еще немало времени провести вместе.
– Ну а как же общение с живыми, с их миром, который мы покинули?
– А, это другое дело, – посерьезнел Кассань. – Ты уже знаешь, что мы не властны над предметами в обычное время. Но мы можем двигать столики спиритов и частью «конденсироваться» по призыву хорошего медиума.
– Это неплохо развлекает!
– Не шути, – обиделся Кассань. – Нам нравится появляться по призыву спиритов. Есть призраки, на которых существует постоянный «спрос» среди живых. Но есть и такие, которых никто никогда не вызывал с помощью вертящихся столиков. Это предмет неизбежной и неизлечимой зависти. У таких типов, как Наполеон или Виктор Гюго, нет ни одного свободного вечера. И они этим весьма гордятся, что оскорбляет их собратьев. Некоторым из этих звезд пришло в голову нанять дублеров, потому что они не могли бы быть одновременно во многих местах. Что касается меня, то вызывали меня всего один раз, к тому же дочка нашей консьержки, и я от этого страдаю!
– Но почему?
– Почему? Почему? Потому что это свидетельствует о том, что мир живых перестает думать о тебе, что о тебе забывают даже друзья, даже соседи, даже родственники, что в мире живых жизнь идет так, будто ты вообще никогда не существовал. В конце концов в нашем состоянии приобретаешь характер фигляра. Завидуешь собратьям, имеющим многочисленные ангажементы. Начинаешь считать, сколько раз их вызывали. Начинаешь придираться к их заслугам. При встрече мы между собой говорим: «Вы слышали? Кажется, Золя вызывали трижды только за позавчерашний вечер. Его просто распирает спесь. Но знали бы вы куда его вызывают! Ничтожные людишки. Мясник, галантерейщик. . . На его месте я бы не ходил. . . »
Такие разговоры не редкость между нами.
– Ах, какая жалость! – простонал Фердинан Пастр.
– Да. . . да. . . Ты так говоришь сейчас, но через несколько дней ты запоешь по-другому.
Если бы ты знал, какая это радость, когда среди звездной тишины ты слышишь человеческий голос, странный, глухой, боязливый, твердящий: «Дух Этьенна Кассаня, ты здесь?»
Единственный раз, когда я услышал этот тихий призыв, я подскочил, я бросился в темную комнату, где сидели не забывшие еще меня добрые люди, и обеими руками схватил круглый столик, заряженный их экстазом. «Если ты здесь, стукни три раза. . . » Ах! Как милы эти слова. . .
– И ты стукнул три раза?
– А как же! Я не чуял себя от гордости и радости! Я ответил им раньше, чем они успели закончить вопрос! Я просто засыпал и смутил их массой уточнений! Я показывал им трюки с покачивающимся столиком и с вальсирующим столиком и с летающим столиком. Им пришлось в весьма строгих выражениях приказать мне удалиться, а то я бы так и не ушел. После меня они вызвали Вольтера. Это весьма отрадно.
Ошеломленный Фердинан Пастр не знал, что и ответить на этот вдохновенный монолог.
– И все здесь такие, как ты? – пробормотал он.
– Все.
Он снова замолчал.
– Интересно, кто меня вызовет, – вновь заговорил Фердинан Пастр. – Моя жена спиритизмом не занимается. Луизетта, правда, рассказывала, что когда-то в ночь Святого Сильвестра она тщетно пыталась вертеть столик. . . Есть, правда, еще доктор Бумино. . .
– Бумино? – вскричал Кассань. – Ты знаешь Бумино? Гениального, великого Бумино? Но это же счастье! Бумино – лучший наш импресарио. Именно он вызывает всех величайших деятелей истории: Наполеона, Франклина, Робеспьера. . . Если он тебя вызовет, карьера тебе обеспечена!
Фердинан Пастр меланхолически улыбнулся:
– Карьера?
– Конечно. Ты станешь звездой. Женщины будут сходить с ума по тебе. Тебе будут завидовать. Ставить в пример. . .
– Оставь, дружище, – сказал Фердинан Пастр. – Бумино меня никогда не вызовет.
– Почему?
– Потому что он любовник моей жены.
– Тем более! – возразил Кассань. – Ах, Пастр, дружище Пастр! Ставлю на твой успех в будущем! Но когда ты сделаешь карьеру, ты же не забудешь старых друзей?
– Нет, я тебя не забуду, – уверил его Фердинан Пастр.
И замолчал, почувствовав отвращение при мысли об этом полном интриг, хвастовства и тщеславия мире, в котором ему предстояло жить.
После двух недель, проведенных в компании Этьенна Кассаня, Фердинан Пастр вроде привык к своему новому положению. Друзья прогуливались по набережным, проникали в театры, в музеи, высмеивали одежду людей, встречаемых по дороге. Часто бывший бухгалтер компании «Буш и Турнуа» навещал своих коллег, жену, квартиру нежной Луизетты. Нигде о нем не говорили. Служащие компании «Буш и Турнуа», пославшие в складчину большой венок ему на похороны, теперь занимались текущими делами, прибавками к заработной плате и оплачиваемыми отпусками. Его сосед по комнате в конторе забрал себе его подручные материалы.
Гортензия попросила мать пожить у нее, и разговоры у них велись только об оформлении документов на наследство. А Луизетта недавно съехала, и Фердинан Пастр бесился от того, что не мог докричаться до консьержки, которая, конечно же, знала ее новый адрес.
По мере того как проходило время, Фердинан Пастр начинал все больше страдать от безделья и от своего бессилия. Он заболел «болезнью призраков», помеси ностальгии, безделья и горечи. Иногда во время прогулок с Кассанем он вздрагивал всем телом и бормотал:
– Мне кажется, меня вызывают!
Кассань прислушивался и грустно качал головой:
– Нет, дружище. Никто не говорит о тебе на земле.
И Фердинан Пастр начинал плакать мелкими, прозрачными слезами. Ему было безразлично, что жена его забыла. Он даже был счастлив, что избавился от этой крикливой и неряшливой толстухи, которая отравила ему половину жизни. Но его возмущало то, что нежная, милая, влюбленная Луизетта не додумалась возложить пальчики на край столика и вызвать дух своего дорогого покойника, – это было невыносимо!
Через три месяца после своей смерти Фердинан Пастр превратился в несчастного стенающего призрака, которого Кассань должен был уговаривать с утра до вечера и от которого при виде его печального облика шарахались другие призраки.
– Привыкнешь, как привык и я, – утешал его Кассань.
– Нет. . . нет. . . Я этого не переживу! – стенал Пастр.
Он хотел добавить: «Я от этого умру!» – но вовремя вспомнил, что не может даже умереть, и эта мысль доводила его до безумия. Он не находил ни единого утешения в своей новой жизни. Он с ужасом замечал, что загробный мир был безобразной карикатурой земного. Мертвых занимали те же мелкие страсти, что и в их земной жизни. Генералы возмущались тем, что их выгнали в отставку, и жаждали новых войн. Министры завидовали друг другу, спорили из-за старшинства и выступали с пустыми речами. Коммерсанты продавали воздух и подсчитывали иллюзорные прибыли. Легкомысленные женщины критиковали честных жен, а честные жены завидовали легкомысленным женщинам, все же называя их потаскухами. Повесы вспоминали свои прошлые победы, перечисляя имена и достоинства. Рабочие проклинали фабрикантов.
Фабриканты жаловались, что их не понимают и не поддерживают рабочие. Абсолютно все от первого до последнего, от богатого до бедного, от малого до старого цеплялись за воспоминания. Лишившись родины, они не могли забыть о ней. Потеряв свою былую оболочку, они мечтали о ней. Они прилежно, с какой-то комической серьезностью, продолжали играть тех людей, которыми когда-то были. А так как они теперь были бестелесны, то моральное их уродство было еще заметнее.
В один прекрасный день Фердинан Пастр, потеряв контроль над собой, начал орать посреди улицы:
– Луизетта! Луизетта! Ты не могла меня забыть! Я хочу тебя увидеть! Я хочу с тобой поговорить! Почему к столику вызывают одних и тех же? Там спросом пользуется только всякая дрянь! Хватит привилегий! К черту привилегии! Вставайте, угнетенные, забытые, все, кем пренебрегают! Вставай, проклятьем заклейменный!
Призраки-консерваторы, возмущенные этим скандалом в общественном месте, набросились на Фердинана Пастра, и Кассаню пришлось отбивать своего несчастного друга у разъяренной толпы. Когда они подходили к площади Согласия, странная дрожь пробежала по телу Фердинана Пастра. Он схватил друга за руку и хрипло пробормотал:
– Ты ничего не слышал?
– Слышал! – вскричал Кассань. – На этот раз тебя действительно вызывают. О тебе вспомнили. Поспеши. Удачи, старина!
И в то же мгновение Фердинан Пастр перенесся в салон Бумино. Ставни были закрыты, шторы опущены. Крохотную комнатку, захламленную арабскими пуфами, чеканными медными блюдами и шкурами животных, освещал лишь ночник. В центре стоял столик для верчения на гнутых ножках. За столиком сидели Бумино, сверкающий своей лысиной и с растрепанной бородой, жирная бледная Гортензия, изысканная Луизетта с кошачьей мордочкой и какой-то молодой человек с блестящей черной шевелюрой и спокойным победоносным взглядом.
Сердце Фердинана Пастра бешено колотилось в груди. Оно замирало от радости. Как начинающий актер, он рассматривал публику и взвешивал свои шансы на успех: «Хотя бы все было хорошо! Хотя бы они захотели меня пригласить еще раз!»
Но Бумино уже солидно вещал в бороду:
– Дух, если ты здесь, стукни три раза!
– Я боюсь, – пролепетала Луизетта.
– Успокойтесь, – сказал незнакомый молодой человек. И не разрывайте цепь. Я больше не чувствую ваш мизинец своим мизинцем.
Фердинан Пастр обеими руками схватил столик и с облегчением заметил, что столик поддался. Один, два, три удара звонко раздались в торжественной тишине.
– Он здесь, – прошептала Гортензия, хватаясь за свою мощную грудь.
Фердинан Пастр обрадовался смятению, вызванному его появлением.
К нему относились здесь с уважением. Его боялись. Никогда при жизни он не испытывал по отношению к себе такого лестного внимания.
– Дух Фердинана Пастра, если ты иногда вспоминаешь о нас в безбрежном царстве, где ты сейчас обретаешься, стукни один раз.
Фердинан Пастр поднял столик и стукнул им о пол.
– Он вспоминает о нас, – сказала Гортензия. – Он сейчас подле нас!
– А мы его не видим! – вздохнула Луизетта, складывая сердечком свои розовые губки.
Фердинану захотелось ее поцеловать. Она была чертовски хороша, еще прелестнее, чем раньше, со своим очаровательно накрашенным треугольным личиком и огромными зелеными пронзительными и лживыми глазами.
Нервы четырех спиритов были напряжены до предела. От тишины в салоне кружилась голова.
– О чем ты думаешь, дух? – спросил Бумино. – О мужчине? Тогда дай знать одним ударом.
Если о женщине – двумя.
Не успел Бумино договорить, как Фердинан ответил двумя решительными ударами.
– Он думает о женщине! Он думает обо мне! – всхлипнула Гортензия.
– Дух, может быть, ты назовешь имя этой женщины? – сказал Бумино.
Призрак повиновался, и врач стал переводить его послание, по мере того как Фердинан его отстукивал:
– Тринадцать ударов «Л», двадцать один – «У», десять – «И». . .
– Что это значит? Ты с ума сошел, Фердинан? – обиделась Гортензия.
Ресницы Луизетты затрепетали. Она пролепетала:
– Я тоже ничего не понимаю, очевидно, какие-то помехи в связи. . .
Но Фердинан Пастр вдруг прекратил свой труд. Его взгляд приковало странное зрелище.
Под столиком нога молодого человека поглаживала щиколотку Луизетты. А Луизетта сидела так, будто ничего не происходит. Затем несчастный коснулся коленом колена Луизетты, а та лишь опустила глаза. Затем рука мерзавца сползла со столика и опустилась на круглое бедро.
И Луизетта покраснела и прошептала:
– Жорж. . .
Ну это уже слишком! Потеряв голову, Фердинан Пастр приподнял столик и с силой опустил его сопернику на ноги. Соперник заорал и бросился в другой конец комнаты. Луизетта бросилась за ним и, прильнув к его груди, визжала, будто ее режут.
– Что с вами, – спросил Бумино.
– Сто. . . столик отдавил мне ноги! – пробормотал Жорж. – Этот Пастр. . .
Он не успел закончить фразу. Столик, вырвавшись из рук Бумино, наклонился и, устрашающе скрипя, переваливаясь с ножки на ножку, пошел в наступление.
– Осторожно! Осторожно! – закричал Бумино.
Слишком поздно. Столик уже приобрел вертикальное положение и бухнулся на ноги обольстителя.
– Мерзавец! – вскричал Жорж, глядя на раздавленные ботинки.
– Доктор! Сделайте что-нибудь! – умоляла Луизетта.
– Это немыслимо! – бормотал врач. – Впервые в моей практике!.. Дух, я призываю тебя к порядку. . .
Но столик попятился, взял разгон, оторвался от пола и ринулся в атаку ножками вперед. Жорж ухватил китайскую вазу и запустил ею в противника. Ваза со звоном разбилась об обезумевший столик. Та же судьба постигла и вторую вазу. За ними последовали два подсвечника из саксонского фарфора. Ковер был усеян осколками фарфора, поломанными цветами и залит водой. Мокрый, исцарапанный, дикий, столик неумолимо приближался. Жорж схватил его за ножки. Но столик резко вырвался и выплюнул ему в лицо ящик с крупной мелочью, катушками ниток и фольгой от шоколада.
Луизетта билась в истерике на кушетке. Гортензия бегала вокруг, вопя: «На помощь! На помощь! Нас прокляли!» Но вот она споткнулась об один из арабских пуфов и упала на колени перед Бумино. Щеки ее тряслись, как холодец. Волосы лезли в глаза. Она в молитве сложила руки и рыдала:
– Фердинан, уймись!.. Фердинан, мне стыдно за тебя!.. Ну погоди, Фердинан!.. Мы тебя больше не вызовем!..
Глухой к этим угрозам, столик танцевал по комнате. И когда красавец Жорж попытался добраться до двери, столик догнал его несколькими элегантными движениями и, как таран, пригвоздил к стене. Жорж икнул и раскрыл рот, будто собирался вырвать. Воспользовавшись замешательством, столик еще раз ударил его прямо в лицо. Молодой человек выплюнул два зуба, испустил утробный крик и схватил старинный ятаган, висевший на стене.
Ужасающая дуэль началась. Столик нападал вперед столешницей. Сабля с силой рубила дерево. Вот одна за другой отлетели ножки. Железные; скобы, укреплявшие их, разбили стекла. Осталась одна столешница, похожая на щит, вся изрубленная, во многих местах потрескавшаяся, но не отступавшая. Она катилась, подпрыгивала, наносила удары, принимала удары, делала притворные ходы, скользила на ребре, кружась, взлетала к потолку, планировала, останавливаясь в нескольких сантиметрах от земли, била Жоржа по израненным коленям и затем с триумфом снова взлетала. Борьба была бесконечной, фантастической до такой степени, что Луизетта предпочла потерять сознание.
– Выльем керосин на столик! И подожжем! – кричал Бумино. – Осторожно, справа!..
Слева!.. Берегись!.. Он заходит сверху!..
Оглушенный, полуослепший, окровавленный Жорж устало отбивался. Фердинан Пастр остановился передохнуть перед последней атакой. В эту минуту он заметил Гортензию, которая подкрадывалась к нему сзади. Она подползала на коленях. Глаза горели животной ненавистью. Конечно, она хотела схватить столик сзади и уменьшить силу удара. Фердинан Пастр резко обернулся и опустил столик прямо на голову жене. Она рухнула на пол, даже не крикнув.
Бумино расставил руки и прохрипел помертвевшим голосом:
– Убийца!
В общей суматохе Жорж пробрался к двери и улизнул в коридор.
– Дух Фердинана Пастра!.. Ты. . . Ты убийца!.. Люди тебя проклинают!.. Спириты тебя изгоняют криком «Аро!» – твердил Бумино.
Протрезвев, Фердинан Пастр с удивлением смотрел, как врач наклонился над Гортензией, положил ее голову себе на колени. Лысина Бумино сверкала ярко, как луна. Он простонал:
– Гортензия! Это невозможно! Вы. . . вы живы?.. Он тебя не убил, моя птичка?..
Фердинана Пастра будто током ударило, он хотел сейчас же убежать. Но уже голос Гортензии, ужасный, не терпящий возражений, неземной, звучал в его ушах: 149 Анри Труайя Столик для верчения – Ну вот, я снова с тобой, Фердинан!.. Теперь мы больше никогда не расстанемся!.. Но ты мне сначала объяснишь!..
Умопомрачение
У мадемуазель Паскаль было высохшее лицо со впалыми щеками, острым носом и круглыми глазами злой птицы. Волосы, сдобренные перхотью, она стягивала на затылке в большой узел, который угрожающе топорщился шпильками. Единственными украшениями, которые мадемуазель Паскаль позволяла себе к темным шерстяным платьям, были брошь-барометр и бутон розы, вырезанный из какого-то зернистого материала, который она называла «афганским камнем». Плечи она кутала в зеленую шаль с потрепанной бахромой. Движения ее были резки и скупы. Пожимая вам руку, она будто поворачивала ручку двери.
На протяжении пяти лет мадемуазель Паскаль была заместителем начальника одного из подразделений юридического отдела в Министерстве международных депозитов и подъездных путей. Подлые закулисные интриги задержали ее продвижение по службе, и теперь она знала, что здесь на справедливость ей рассчитывать не приходится. Здесь только и выжидали случая, чтобы ее унизить. Вместо трех или четырех деловодов, на которых ей дает право объем работы, выполняемой на этом участке, ей прислали лишь одного, да и тот какой-то несуразный новичок, который не в состоянии справиться с тем, что от него требуется.
Фамилия деловода была Гюш. Бледное лицо кретина с выпуклыми губами. Под носом, из которого все время течет, будто наклеенная марка, рыжие усики. Мадемуазель Паскаль говорила о нем: «Дурак, но хотя бы не пьет. Если бы он пил, от него несло бы перегаром, не правда ли?» И она относилась к нему с холодным презрением, общаясь только по работе, поручала самые скучные дела, а когда ей надоедало его присутствие, отсылала за какиминибудь ведомостями в другой конец учреждения. А в довершение всего их столы стояли один напротив другого, а комнатка была такой тесной, что расставить их по-другому было невозможно.
Как-то мсье Гюш опоздал на работу на целый час. Он пришел чисто выбритым, в новом костюме и, по-детски стыдливо улыбаясь, мягко извинился:
– Сегодня после обеда открывается вторая выставка «Художественной группы сотрудников Министерства международных депозитов и подъездных путей». . .
Он перевел дыхание, а затем, потупив глаза, сложил губы бантиком и проронил с выражением красавицы, уронившей носовой платочек:
– Там есть и мои работы.
Открытие это поразило мадемуазель Паскаль и какое-то мгновение на лице у нее боролись минутный интерес, издевательская жалость и гнев на подчиненного. В конце концов она сказала:
– Хорошо, посмотрю.
– Это на первом этаже. Фойе Гамбетта. Вход свободный.
– Хорошо! Но есть более неотложные дела. Вы ответили на уведомление господина Кардебоша по поводу оплаты расходов на осуществление специального надзора со стороны руководства Национального общества паритетной жилищной комиссии?
Господин Гюш, будто подкошенный, упал на стул перед своим письменным столом; а мадемуазель Паскаль поздравила себя с тем, что так решительно вернула его к служебным делам.
В пять, закончив важную работу, она решила посетить художественную выставку на первом этаже. Мадемуазель Паскаль расправила шаль, пригладила прическу и величественно выплыла из кабинета, словно корабль, выходящий в открытое море.
Вторую выставку «Художественной группы» устроили в просторном, холодном и сером зале. Уже с порога вас поражала торжественная молитвенная тишина, будто в часовне. Посетителей было мало, они едва слышно шептались между собой и долго не задерживались.
Мадемуазель Паскаль доброжелательно приблизилась к картинам.
Выставка этих произведений искусства могла только успокоить администрацию относительно настроений персонала. Здесь были полотна, изображавшие оранжевые, густые, как сироп, закаты, зеленые волны, бьющиеся о черные скалы где-то на побережье Бретани, поля белых, будто выжженных перекисью водорода хлебов, кое-где испещренных красными маками. Была там также масса котят в корзинках с глазами, как пуговицы на ботинках, розово-голубых козочек, кроликов с розовыми носиками и цветов с курчавыми лепестками на фоне штор цвета старого потемневшего золота. Все эти картинки были красивы, успокоительны, безопасны. Мадемуазель Паскаль чувствовала себя точно в таком же согласии со своей совестью, как и те сотрудники, которые истратили свой досуг на такое приличное занятие.
Она уже заканчивала осматривать выставку, когда ее поразил стенд с четырьмя большими полотнами. На них были изображены голые женщины. Одна из распутниц, рыжая девка с белым, как сметана, телом валялась на коврике перед кроватью. Другая, оседлав стул, курила сигарету, вперив в пустоту профессионально похотливый взгляд. Третья, спиной к зрителю, сладко потягивалась перед зеркалом. Четвертая боязливо пробовала ногой воду в эмалированном тазике. Оголенные тела были выписаны подчеркнуто натуралистично с таким явным неприличием, что смотреть противно. Хотя бы какой-нибудь спасительный кружевной шарф, или целомудренное облачко, или веточка с искусно расположенными листиками. А то ведь совершенно голые!
Сгорая от смущения, мадемуазель Паскаль подошла поближе, чтобы узнать фамилию художника. Она прочитала ее и чуть не упала в обморок от неожиданности: под этой мерзостью стояло «Гюш»!
Она вернулась в кабинет, ее нервы были на пределе. Как ей поступить? Может, похвалить деловода? Но тогда получится, что она приветствует его омерзительные картины. А может, возмутиться? Но кто дал ей на это право? Молчать? Она остановилась на последнем.
Но на следующий же день для нее начались настоящие мучения. Что говорят о ней у нее за спиной? Очевидно, сочувствуют, что ей приходится по восемь часов в день сидеть наедине с безумцем, рисующим такие неприличные вещи! Хотя бы не смеялись над ее несчастьем!
Возможно, уже и анекдот придумали о парочке «Паскаль-Гюш»? «Ну как же, она там не скучает с таким парнем!» Мысль эта для нее была нестерпима.
Теперь мадемуазель Паскаль новыми глазами начала смотреть на своего помощника. Как это раньше она не заметила подозрительной печати распущенности на его лице? Бледный вид, мутные глаза, разве это не свидетельствовало о тяжелом похмелье после ночных разгулов, дрожащие руки – о сексуальных излишествах! А заикание – изъявление настоящей страсти.
Ах! Она представляла его в мастерской, забитом арабскими пуфами, кадильницами, в которых воскуряются ароматические травы, и мехами, – он подправляет позу голой натурщицы и мимоходом гладит ее. А вкусив мерзкой радости с какой-то вакханкой, приходит на работу, садится напротив нее, изучает дела и мысленно еще переживает всю ночную мерзость.
Исполненная такими мыслями, мадемуазель Паскаль чувствовала липкий взгляд господина Гюша, останавливавшийся на ней, прикипавший к ней, прогуливавшийся по всей ее фигуре, будто слизень. Этот человек раздевал ее взглядом. Он смотрел на нее, как на одну из своих натурщиц.
Горячая волна била в лицо. Она ежилась на стуле, вставала, выходила в коридор. Но стоило вернуться, как мутные зрачки ее помощника снова блуждали по ней, и ей снова казалось, будто он берет над ней верх, судит, оценивает, словно рабыню на восточном базаре. «Рано или поздно, – думала она, – он попробует обесчестить меня».
И до конца рабочего дня она дрожала как осиновый лист.
Однажды утром в их комнату зашли двое рабочих из административно-хозяйственной 153 Анри Труайя Умопомрачение части.
– Мсье, мы принесли вам тахту, которую вы заказывали в материальной части.
У мадемуазель Паскаль чуть не остановилось сердце. Ну и самоуверен же этот негодяй!
Она тайком взглянула на него. Еще и притворяется удивленным, уверяет, что ничего не заказывал! Правда, расспросив, они выяснили, что, действительно, рабочие ошиблись, и тахту вынесли. Но мадемуазель Паскаль не могла успокоиться до самого вечера.
С этого времени бедняжка не знала ни минуты покоя, только и думала, застывая от ужаса:
«Сегодня или завтра?» Ей казалось, что господин Гюш за своим столом напрягается, будто пантера перед прыжком. Иногда он просил ее передать «рубашку» – папку, это ее приятно смущало. Такие слова, как «отказ в кредите», «заявка на поставку», раздваивались у нее в голове и приобретали новый волнующий смысл, о котором она никогда не догадывалась.
Мадемуазель Паскаль запустила работу. Она больше не осмеливалась вычитывать деловоду.
Она чахла, со страхом ожидая неминуемого. Но господин Гюш никак не мог отважиться. Он играл с ней, как кот с мышью. Наконец, позвав на помощь всю свою храбрость, она спросила:
– Вы пишете с натуры?
Он прищурил глаза с гримасой сатира и ответил:
– Большую часть времени. Но бывает, я встречаю интересную модель, тогда рисую по памяти!
Без сомнения, он «рисовал ее по памяти». Наверное, ящики его стола забиты рисунками, где она изображена в таком же виде, как и те распутницы на выставке. Кто знает, он может их выставить на следующей выставке! Тогда все Министерство международных депозитов и подъездных путей увидит ее в таком виде, в каком ее никто не видел. Этого унижения ей не пережить! – думала она. Но в то же самое время какая-то неприличная радость шевелилась у нее в сердце. Вот так время проходило, и она все больше привыкала к произношению мсье Гюша. Итак, живя рядом с такой дрянью, и сам можешь заразиться. Ночью ей снились распутные сны. Ей мерещились сцены буйного разгула среди папок в министерстве. Он обращался к ней на «ты». Она, как куртизанка, гладила его волосы. Мадемуазель Паскаль просыпалась в жару и томлении. Ее приводило в отчаяние то, что он не торопился открыться. Она же спешила окунуться вместе с ним в океан бесчестья.
И вот в один прекрасный день она пришла на работу расфуфыренная, в светлом платье.
Сладким голоском она обратилась к господину Гюшу:
– Вам было бы приятно нарисовать мой портрет?
– Я никогда не рисую портреты, – ответил он.
Она совсем обмякла и обескураженно пробормотала:
– Да, я знаю: вы специалист по натурщицам.
Но господин Гюш покачал головой:
– О нет! – сказал он. – Это мой коллега Рюш из Генерального секретариата – автор тех натурщиц, которых вы видели на выставке. – И он добавил, по-детски улыбаясь: – А я рисую котят.
Ошибка
Я никогда его не видел. Я ничего не знал о его личной жизни и о его характере. Но одних его статей было достаточно, чтобы я искренне восхищался им. Постоянный читатель «Габиолипонтского голубого листка», я нетерпеливо ждал субботнего номера газеты с его статьей на первой странице под лаконичным и задиристым заголовком: «Сегодня – Адриен Лакель». Нужно сказать, что не только я, но и все габиолипонтцы по субботам с таким же нетерпением ожидали его статьи.
Начинал господин Лакель с малого. Помимо воли улыбнешься, подумав, что этот великий муж, популярность которого теперь ни у кого не вызывает сомнений, так долго публиковал в провинциальной газете статистические сведения об изменениях в количестве населения департамента за последнюю неделю. Просто ради интереса я сохранил несколько старых номеров «Габиолипонтского голубого листка», где на последней странице между рекламой кинотеатров и бакалейных лавок небрежно втиснуты, будто что-то совсем ничтожное, первые таблицы смертности за подписью Адриена Лакеля.
Эти многоэтажные таблицы были украшены фигурными скобками и обозначены звездочками. В левой колонке под рубрикой «Причина смерти» значилось: несчастные случаи, самоубийства, убийства, старость, болезнь, разное. Соседние колонки носили названия: «Количество умерших в кантоне по полу: а) мужчины; б) женщины»; «Количество умерших по национальности».
Как-то господину Лакелю вздумалось добавить к этому слишком общему списку еще колонку прогнозов на следующую неделю. Внизу колонки на всякий случай было оговорено, что в последних цифрах «возможны изменения».
Читателей заинтересовали эти еженедельные прогнозы. Нашлись и такие, кто ставил на Лакеля или против него. Некоторые пытались вывести его на чистую воду. Но господин Лакель никогда не ошибался. Его прогнозы один к одному сходились с официальной статистикой в конце недели. Можно было подумать, будто в начале каждой недели он давал самые суровые распоряжения судьбе. Вскоре он даже перестал оговаривать, что за свои хмурые прогнозы ответственности не несет. Теперь газета печатала: «Мои прогнозы на первую неделю апреля – 135 смертей». И больше ничего.
Я помню тот сенсационный выпуск «Габиолипонтского голубого листка», в котором цифра умерших за неделю, количество которых колебалось обыкновенно между 115 и 150, вдруг подскочила до 201. Представляете, какая была паника! После восьми вечера никто носа на улицу не высовывал. Матери ни на шаг не отпускали от себя детей. Муниципалитет расставил дежурных на каждом перекрестке. Все убеждали себя, что это, очевидно, какая-то ошибка в подсчетах или опечатка.
И действительно, в субботу утром усовершенствованные тотализаторы «Габиолипонтского голубого листка» показывали незначительную цифру умерших – 125, на 76 меньше, чем прогнозировал господин Лакель. «Поверьте мне, так много не умрет за несколько часов», –
уверял господин Велюр, директор похоронной службы.
Но в ту субботу, в 23 часа 45 минут экспресс потерпел крушение возле Габиолипонтского вокзала. . . 76 погибших.
Господин Лакель стал местной знаменитостью. Им восторгались и одновременно побаивались. Подсознательное чувство самосохранения вынудило габиолипонтцев заискивать перед ним. Когда на попытки парижских газет и страховых компаний перетянуть его к себе господин Лакель ответил, что никогда не бросит газету, в которой начинал, что тут началось! В его честь закатили огромный банкет. Среди приглашенных был и я. В тот день мне наконец выпала возможность собственными глазами увидеть Габиолипонтского кумира.
Господин Лакель был бледный, подтянутый мужчина со скупыми жестами. Сухое, будто 156 Анри Труайя Ошибка маца, лицо свидетельствовало об изнурительных часах расчетов при электрическом освещении. Его черные глаза смотрели мимо собеседника, будто рассматривая что-то невидимое другим. Каждая морщинка светилась умом. Его длинный, белый, безукоризненно прямой нос резко обрывался над тонкой полоской усов, словно отделявшей числитель от знаменателя. В нем чувствовалась какая-то притягательная, простая и немного властная сила, которая произвела глубокое впечатление на меня и на всех присутствующих. Когда к нему обращались, он давал чрезвычайно четкие и простые объяснения, ссылаясь на авторитет ученых, фамилии которых нам ни о чем не говорили.
– Я не позволяю никаких свободных допущений в своей работе. Мои выводы базируются на применении существующих правил. Кто-то другой на моем месте. . .
То ли кто-то сказал ему, что я увлекаюсь его изысканиями, а, может, он сам заметил, с какими уважением и интересом я ловил каждое его слово. Я до сих пор не знаю. Как бы там ни было, но когда все встали из-за стола, он подошел ко мне и дружески похлопал по плечу:
– У вас вид делового человека! – сказал он.
– Насколько это возможно, – пролепетал я.
– Без сомнения, вы увлекаетесь статистикой. Это великая наука. Слава Богу, она уже миновала примитивную эмпирическую стадию своего развития. Она не ограничивается больше простой констатацией; она предугадывает. Да, да, я как раз работаю над очерком по прогнозной статистике. Мы могли бы обсудить это подробнее, если эта тема вас хоть немного интересует. Заходите ко мне как-нибудь вечером между восемнадцатью тридцатью и двадцатью часами.
– Простите, учитель, но вы меня совсем не знаете!
– Я вас предвижу.
Меня охватили такая неудержимая гордость и благодарность, что я не успел его как следует поблагодарить. Мы договорились встретиться на следующий день.
Господин Лакель жил в скромной холостяцкой квартире на одной из малолюдных улиц Габиолипонта. Он пригласил меня в кабинет, захламленный книгами и бумагами. Стены были сплошь покрыты графиками, разрисованными акварельными красками. Кривые смертности взлетали кверху сквозь сетку цифр и фамилий. Синусоиды рождаемости, будто змеи, извивались по пестрым столбикам годов. Зигзаги женитьб колебались, будто график температуры, между двумя параллелями. А в глубине комнаты виднелась черная доска, сплошь испещренная какими-то многоэтажными уравнениями со сложением, вычитанием, умножением и делением.
– Это моя лаборатория! – объяснил господин Лакель, протягивая мне испачканную мелом руку.
Я искренне позавидовал этому человеку, который живет среди этих волнующих изображений человеческой судьбы. В каждом уголке комнаты я наталкивался на памятник чьим-то старательно пронумерованным, потерянным или счастливым судьбам, И уже мои мысли летели на крыльях мечты. Я представил себе тех несчастных, смерть которых заставила подняться вверх эту чернильную черту, далекие эпидемии, которые увеличили площадь этого желтого квадрата. . .
– Садитесь, друг мой, – пригласил господин Лакель. – Я сейчас приготовлю чай.
Я уже хорошо и не припоминаю, о чем именно мы говорили в тот раз. Но будто сейчас вижу, как он в зеленоватом домашнем халате с расширенными книзу рукавами пальцем водит по графикам, висящим на стене:
– Здесь собрано все. Все сводится к этому. Крепко сжатые лепестки цветка, которые приходится разворачивать по одному.
– А вы не боитесь подражателей?
– Если кто-то попробует мне подражать, я просто буду презирать его и не буду обращать внимания. Но если кто-то сможет пойти дальше меня, я благодарно склоню перед ним голову.
Вскоре после нашего разговора «Республиканский листок» открыл новую рубрику прогнозной статистики, аналогичную рубрике «Габиолипонтского голубого листка». Таблицы подписывал Фортиш. Я несколько раз встречал этого типа в «Почтовом и американском кафе», где он запивал ежедневным аперитивом желудочные таблетки. Это был увалень с розовым, поросшим белесым пушком, будто новая промокашка, лицом и глазами цвета лакрицы. Ни по образованию, ни по характеру он не подходил для того дела, за которое взялся. А впрочем, поединок между Лакелем и Фортишем будоражил общественное мнение. Жители Габиолипонта разделились на два вражеских лагеря. У каждого из них были свои преданные приверженцы.
На стенах появились язвительные надписи: «Лакель – дурак; Фортиша – на виселицу!»
Очень скоро Фортишу пришлось признать свое поражение. Прогнозы господина Лакеля всегда подтверждались, в то время как цифры Фортиша непременно оказывались ошибочными. Приверженцы Фортиша перестали ему доверять. Однажды, утоляя жажду в «Почтовом и американском кафе», я был свидетелем, как Фортиш вскричал в присутствии нескольких журналистов:
– Ничего странного нет в том, что он так точно предвидит количество смертей, ведь он сам их доводит до полного счета, если нужно.
Эти ужасные слова были подхвачены. Сначала их считали просто остротой. Но незаметно выражение это сделало свое подлое дело. Даже общаясь с друзьями господина Лакеля, я начал чувствовать некоторую неловкость, и это меня весьма встревожило.
– Вы же не верите этой болтовне, правда?
– Да нет. . . нет. . . конечно. . . Хотя, согласитесь, странно все же, что прогнозы Лакеля всегда безупречно точны. Это не только странно, но здесь еще что-то не так. . . Вот если бы он ошибся хотя бы раз! А то ведь такая необычная точность вызывает подозрения. . . Конечно, он сам не действует: мне говорили, что существуют шайки преступников, которые охотно выполняют такую работу, «доводят до полного счета», по выражению Фортиша!
Мне было больно чувствовать, как вокруг моего друга постепенно нагнетается мрачная атмосфера недоверия, страха, отвращения, будто он действительно был повинен во всех тех смертях, которые прогнозировал.
Однажды вечером в сквере Дерулед я услышал, как какая-то мамаша пугала свою маленькую капризу:
– Если не будешь послушной, мсье Лакель занесет тебя в свой список!
И до чего же непостоянна популярность! Не прошло и двух месяцев, а уже от человека, которого недавно так бурно прославлял весь Габиолипонт, бегут, как от прокаженного. Целая семья, жившая с ним по соседству, выехала. В один прекрасный день на двери его дома я увидел написанное мелом слово «Убийца».
Ну, это уж слишком! Я решил поговорить с господином Лакелем. Когда я зашел к нему, он со страдальчески-счастливым видом как раз разбирал ругательные письма, – Они сами не ведают, что творят, – пожаловался он.
158 Анри Труайя Ошибка – Знают или нет, а так продолжаться не может! Нам сейчас важно немедленно прекратить разговоры, реабилитировать вас, посрамить ваших врагов!
Он с достоинством пожал плечами:
– Я не знаю, как это сделать.
– Очень просто: вам нужно лишь раз ошибиться в ваших прогнозах. Именно точность ваших расчетов и беспокоит читателей. Одна-единственная ошибка вернет ваш былой авторитет.
Господин Лакель возвел глаза к потолку, развел руками с выражением милой беспомощности и сказал эти ужасные слова:
– Я не могу ошибиться!
– Что вы говорите! Итак, если вместо того, чтобы рассчитывать количество смертей на следующую неделю, вы придумаете какую-нибудь цифру наобум. . .
– Судьба приспособится к этой цифре!
Я смотрел на него в каком-то оцепенении.
– Вы считаете, что я не пробовал ошибаться? – продолжал он глухим голосом. – Я только этим и занимаюсь! Я всегда только этим и занимался! Конечно, я не могу назвать какуюто смехотворную цифру, к примеру, пятьдесят умерших, так как читатели сразу заподозрят обман, но всякая другая цифра, более-менее правдоподобная, немедленно подтверждается фактами. Меня преследует какая-то неумолимая случайность. Я уже и сам не имею власти над собой. Я уже больше не прогнозирую. Я приказываю. Теперь вы поняли весь ужас моего положения?
Он горько улыбнулся, упал на стул и закрыл худыми руками лицо.
– Горе мне! – снова застонал он. – Я хотел бы быть беззащитным простофилей, как каждый из вас. Я хотел бы избавиться от этого проклятого дара провидца. Я хотел бы снова стать таким, как все!..
Смеркалось. Линии на графиках сливались, и казалось, будто со стен смотрят какие-то уродливые лица в морщинах фиолетовых черточек, разрисованные цифрами. В углу собственный тотализатор господина Лакеля показывал длинный язык из белой бумаги. На черной доске знаки сложения казались кладбищенскими крестами в миниатюре. Меня охватило какое-то странное беспокойство.
– Постойте, – пробормотал я, – надо найти какой-то выход. Может. . . а что, если бы вы в прогнозе смертей на следующую неделю дали не свою, а мою цифру? Ведь довлеющее над вами колдовство не имеет силы надо мной! Я обязательно ошибусь. . .
– Кто знает!
– Но ведь ничего не стоит попробовать!
Он улыбнулся:
– Говорите вашу цифру!
– Сто восемнадцать, например!
Он внес это число в записную книжку, сокрушенно качая головой.
Срок кончался в следующую субботу, в полночь. Уже с восьми вечера я был в редакции «Габиолипонтского голубого листка», где тотализатор каждый час выдавал нам сведения о последних случаях смерти в департаменте: «114. . . 115. . . » В тревожном оцепенении я не сводил 159 Анри Труайя Ошибка глаз с неумолимого аппарата. Доброе имя, само будущее господина Лакеля были поставлены на карту в зловещем соревновании смертей. Я представлял, как он у себя в кабинете, как и я, затаив дыхание, следит за сведениями, надеясь на ошибку, а может, и вымаливая ее. К одиннадцати часам количество смертных случаев составляло 116, Рядом со мной журналисты делились предположениями:
– Не может быть, чтобы всего за час умерли сразу двое!
– Но такое уже бывало!
– Я считаю, что на этот раз Лакель попал пальцем в небо!
– Но старая обезьяна хитрее, чем ты думаешь!
– Фортиш предсказал сто семнадцать.
Мне было тяжело слушать. Я встал. И уже хотел выйти, когда кто-то крикнул:
– Сто семнадцать!
У меня перехватило дыхание, я прислонился к стене и зажмурил глаза: «Хотя бы до полуночи больше никто не умер! Хотя бы до полуночи больше никто не умер! – повторял я мысленно. – Или пускай уже сразу двое. . . »
Больше никто не умер. Без пяти минут двенадцать тотализатор все еще показывал цифру 117. Не помня себя от радости, я бросился к господину Лакелю. Перед его домом я столкнулся с Фортишем, который как раз собирался заходить.
– Видели? Он ошибся! – смеялся этот несчастный.
– Конечно же, – ответил я, – но эта ошибка далась с большим трудом.
Мы вместе поднялись по лестнице. Дверь в квартиру была открыта. Мы зашли в кабинет. Часы на камине показывали полночь. Тотализатор в углу остановился на 117. Пол был устлан бумагами. Какая-то грозная тишина повисла над мебелью. Вдруг слух нам резанул звук выстрела. Мы опрометью бросились в спальню. Господин Лакель лежал поперек кровати в расстегнутой рубашке с мертвенно бледным лицом. Изо рта и из носа текла кровь.
Револьвер валялся возле кровати на коврике.
– Застрелился! – вскричал я. – Бегите скорее в полицию! Приведите врача. . .
Фортиш чесал в затылке.
– Сто восемнадцать! – констатировал он. – Ровный счет, черт возьми, и как красиво исправил ошибку!
Филантроп
Уже на протяжении четырех поколений все Дюпон-Марианны были филантропами. Как и его отец, дед и прадеды, Ахилл Дюпон-Марианн, последний отпрыск этого древнего рода, любил своих ближних и старался облегчить их участь. По правде сказать, он был еще более щедрым, чем кто бы то ни было из его предков, так как в отличие от них не женился. А ведь все знают, что активный филантроп должен быть холостяком. Это необъяснимое, но тем не менее необходимое условие благородного призвания. Никто никогда не узнал, то ли любовь к филантропии укрепила Ахилла в решении остаться холостяком, то ли его холостяцтво привило ему любовь к филантропии. Во всяком случае Ахилл Дюпон-Марианн отдавался филантропии неистово, исступленно, так отдаются пороку. Он нуждался в несчастных, которых он мог бы спасать так же, как другие нуждаются в женщинах, чтобы их губить.
После смерти родителей Ахилл Дюпон-Марианн жил в фамильном замке в департаменте Луара-и-Гаронна, в нескольких километрах от Браскуле-Лезубли. Замок был большой, выстроенный из местного розового известняка. Винтовая лестница вела к парадному крыльцу и большой центральной двери, увенчанной замком свода эпохи Возрождения и обрамленной ионическими пилястрами с четырьмя группами плачущих львов. В замке были зал тысячи гвардейцев и зал флейтистов, зал ожидаемых принцев и зал потерянных стремен, а также множество потайных лестниц, голубых и сиреневых будуаров, вертящихся башенок и застенков. В столовой мог разместиться целый манеж, да еще художнику, оформлявшему ее, взбрело в голову разукрасить ее в стиле китайского декаданса фризом из розовых лягушек на фоне увядших желтых нарциссов. Спальня Ахилла Дюпон-Марианна была облицована мрамором из Иудеи и Флоренции. Его кровать, на которую поднимались по трем ониксовым ступенькам, инкрустированным антильским перламутром, служила ложем еще Генриху IV, Людовику XIII, Наполеону I и Феликсу Фору, как об этом свидетельствовала небольшая табличка, укрепленная в ее изголовье. Окна спальни выходили в парк, спланированный Лекотром, в котором благородно сочеталась безупречность искусства с безупречностью природы. Там были кусты, подстриженные в форме кофейника, статуи Венеры и Дианы резца Реноделя и Вуазена, беседки с музыкальными флюгерами, пруды, обрамленные извивающимися сатирами, озеро с золотыми рыбками и настоящим островом, гондолой и гондольером, выписанным из Венеции, большой и малый водопады, действующие по воскресеньям и по праздничным дням, а также целый сельский поселок, населенный ручными овцами и поющими пастухами. У Ахилла Дюпон-Марианна было пять сотен служащих, работавших в поместье, а так как он был филантропом, то хорошо им платил и никогда не проверял, как они работают. Поэтому, как это часто случается, слуги тем больше усердствовали в работе, чем меньше ими руководили.
Здесь было целое племя садовников, целое племя каменщиков, племя слесарей, племя поваров и племя прачек, племя смотрителей погребов, племя лакеев и горничных. Все они жили в нарядной деревне, недалеко от замка. Домики в ней были опрятны и утопали в цветах.
У каждой семьи было пианино и холодильник. На крышах ворковали голуби. Двери были украшены трогательными надписями:
«Я объездил всю Европу, Но только здесь обрел приют свой.
Где еще возможны такие радость и покой, Как не в объятьях филантропа?»
Или еще:
«Друзья мои, чтоб счастье обрести, Привязывайтесь, как лианы, 162 Анри Труайя Филантроп К скромному и сильному стволу Ахилла Дюпон-Марианна».
Каждый день Ахилл Дюпон-Марианн навещал село своих счастливых служащих. На рассвете, до начала работы, обязанные ему служащие видели, как он появляется в начале главной улицы, и женщины открывали двери, а дети с радостными криками крутили свои трещотки.
Ахилл Дюпон-Марианн шествовал розовый, упитанный, мягкий, с улыбкой на устах и руками, сложенными на животе. На голове у него была бархатная ермолка цвета свежего укропа, облачен он был в халат из гобеленовой ткани, изображавшей сцены лосиной охоты среди ветвей кораллов. По дороге он напевал:
«Просыпайтесь, я пришел Возвестить вам солнечный день.
Открывайте сердца, открывайте двери И скажите мне: «Добрый день!»
В пасмурную погоду он шел под зонтиком и вторую строку четверостишия заменял на такую:
«Возвестить вам дождливый день».
Он заходил в дома, трепал малышей по щекам, делал комплименты матерям, шутил с мужьями и уходил в блаженном настроении. Он возвращался в замок с сердцем, преисполненным тихой музыки. Он получал странное вознаграждение от этих людей, которые благодаря ему жили в комфорте и честности. Он как бы купался в любви, осыпаемый поцелуями. Он плыл в океане безупречной морали. Однако, несмотря на проявленные им чудеса нежности, в век роботов и социальных законов у Ахилла Дюпон-Марианна было ощущение, что он еще не рассчитался со своими подопечными. Стремление к совершенствованию не давало ему покоя.
Он хотел сделать все еще лучше. Он хотел удивить себя самого. Не имея возможности не разорившись устроить счастье всего человечества, он во всю старался улучшить существование тех нескольких сотен человек, которые находились на его попечении. Поселок счастливых людей был его полигоном, где он мог применить всю силу страсти. В один прекрасный день он решил покрасить все дома в поселке в розовый цвет, а в другой – установил карусель посреди улицы, или еще ему захотелось, чтобы все женщины были украшены цветами и чтобы юноши в его присутствии называли их именами цветов. Но вскоре воображение его исчерпалось и он уже не знал, что бы еще придумать, чтобы превзойти все его добрые дела, осуществленные накануне.
Где-то в это время он познакомился с изобретателем Миошем, которому он рассказал о своих страданиях.
Изобретатель Миош уже создал к тому времени немалое количество механизмов, способных совершить переворот в мировой экономике, когда Ахилл Дюпон-Марианн пригласил его в 163 Анри Труайя Филантроп замок, чтобы он установил там гидроэлеватор с переменным периметром. Когда работы были успешно закончены, Ахилл Дюпон-Марианн подружился с ученым и поведал ему, как тяжело удовлетворять его любовь к ближнему. Миош был худосочный коротышка лет сорока. Зрачки, как два мерцающих опала, освещали его крупное лицо морского угря. Как большинство много размышляющих людей, он постоянно грыз ногти и при разговоре выплевывал маленькие кусочки. Поэтому на концах его пальцев блестели крохотные чешуйки, как у креветок. Когда уже нечего было откусывать, он сосал их с не меньшим наслаждением. Выслушав Ахилла Дюпон-Марианна, он стукнул себя по лбу и вскричал:
– Я знаю, как вам помочь!
– Неужели? – вполне понятно удивился филантроп.
– Вы слышали о моем последнем аппарате?
– Нет.
– Неудивительно, потому что я ревниво охранял тайну моих изобретений. А этот аппарат еще не закончен. Но через несколько недель я материализую свою идею. Это механизм, контролирующий сновидения.
– Не вижу, чем бы меня могло заинтересовать это изобретение, – заметил филантроп.
В ответ Миош засмеялся в нос:
– Человеческая жизнь состоит из сна и бодрствования, ночи и дня.
– Согласен, – сказал Дюпон-Марианн, хмуря брови и внимательно слушая.
– Вы сделали все возможное, чтобы улучшить дневную жизнь ваших слуг. И без нанесения существенного ущерба вашему состоянию вы уже не сможете сделать что-то большее. Но есть область, в которой вы можете еще показать свою щедрость: это сон. Все, чего вы не можете им дать в реальной жизни, вы можете с лихвой дать им во сне: богатство, красоту, талант. Днем вы лишь богатый человек, благодеяния которого ограничены счетом в банке. А ночью вы – Бог. Вы изменяете лица, облагораживаете характер, осушаете океаны, стираете с лица земли горы, вы заставляете орла дрожать перед бабочкой и делаете так, что осел летит быстрее пушечного ядра.
– Я смогу делать все это? – растерянно пробормотал филантроп.
– Вы сможете все это делать благодаря моему аппарату, – сказал Миош, выпячивая грудь.
И от гордости он откусил себе целый ноготь.
Ахилл Дюпон-Марианн задумчиво молчал. Разговор происходил в небольшом салоне со стенами, оббитыми сиреневым шелком, за столом, уставленным различными прохладительными напитками За окнами в саду распевали садовники:
«Будем, сестричка, садовничать, Мы не вырастим никогда Слишком много цветов, Чтобы отплатить нашему благодетелю. . . »
Ахилл Дюпон-Марианн задумчиво потеребил подбородок кончиками пальцев и глубоко вздохнул:
– Конечно, – согласился он, – я не могу дать им все, что они заслуживают. А ваш новый аппарат дает неоценимые возможности. Нужно подумать, поразмыслить. . .
Но как раз думать он не любил. К тому же было жарко. Миош выпил стакан ледяного оранжада, вытер усы и сказал:
– Через две недели все будет готово.
– Хорошо, – сказал филантроп. – Лабораторию можете устроить в аппендиксе, рядом с залом флейтистов.
После двух недель интенсивной работы за закрытыми дверями, с контролируемыми взрывами, с лязгом привязных ремней, серным дымом и вырубанием электричества Миош позвал филантропа в свою лабораторию и показал ему аппарат по производству сновидений. Механизм был очень простой, и казалось странным, что никто до Миоша не додумался до этого.
Он состоял из винта с цветными прозрачными лопастями, смонтированного перед люминесцирующим источником и приводимого в действие часовым механизмом. Силой вращения эти различно окрашенные лопасти попадали под свет лампы, и на лицо спящего падали разноцветные блики. Для программирования сновидений, по мнению Миоша, достаточно было изменения количества вращений винта в минуту, чередования оттенков цвета, направления движения воздуха и звона адвентистского колокольчика. Миош составил словарь сновидений на 237 страницах, где темы сновидений были представлены в виде уравнений. Но Ахилл Дюпон-Марианн был настроен весьма скептически. Миош предложил ему сначала самому испытать аппарат. Но филантроп отклонил это предложение. Ему никогда не снились сны. Самое большее, это во время затруднительного пищеварения ему случалось ночью через закрытые веки увидеть маргаритку, с которой под порывами ветра облетали лепестки. Так что настоящим сновидением это вряд ли можно было назвать. Для опыта требовалась более благодарная почва. Да и Ахилл Дюпон-Марианн не хотел обзаводиться дурными привычками.
После долгого обсуждения было решено, что старший подметальщик как нельзя лучше подходил для этого. Он был ленив, лунатик и полуидиот. Звали его Бравур.
Когда его посвятили в замысел, он совсем не удивился.
– Хорошо, – повторял он, – только чтобы аппарат не вонял.
– Не бойтесь, – отвечал Миош. – Скажите только, какой сон вы хотели бы увидеть сегодня ночью? Экзотическое путешествие? Встреча с полуодетой женщиной? Горноспасательные работы? Прогулку в гондоле летним вечером?
Бравур качал ногой в воздухе и упорно молчал.
– Ну же, Бравур, – подбодрил филантроп. – Не стесняйтесь. Скажите мсье, кем бы вы хотели быть сегодня ночью.
– Мне и так хорошо, – отвечал Бравур.
– Вы уверены? – вскричал Ахилл Дюпон-Марианн. – Но каждый из нас, даже если он очень счастлив, в глубине души лелеет какую-то тайную надежду, какую-то давнюю мечту. . . Ну же. . . Говорите. . .
Бравур зарделся, пожевал губами и наконец сказал:
– Я хотел бы быть филантропом.
– Что. . . что вы говорите?
– Я хотел бы быть филантропом, – повторил подметальщик, и глаза его насмешливо вспыхнули под кустистыми бровями.
Ахилл Дюпон-Марианн чуть было не возмутился при мысли, что этот мужик, пусть даже во сне, хочет отнять у него его роль. Но вскоре он понял, насколько лестным для него было желание этого неотесанного человека. Он почувствовал, как его подняло, возвеличило это дерзкое желание. Стать Ахиллом Дюпон-Марианном было для Бравура немыслимым, возможным только во сне, чудом. Ему хотелось этого, как ребенку хочется достать луну с неба. Всем своим дряхлым плебейским телом он тянулся к этому. Но сколько бы он не выбивался из сил, расстояние было непреодолимо. Милый Бравур! Как ему отказать, как не подать милостыню этой иллюзии? Со слезами на глазах, с дрожащими от волнения губами Ахилл Дюпон-Марианн протянул руку подметальщику и сказал:
– Согласен!
И у него возникло сладостное ощущение, будто он отдал свое тело на съедение трудящемуся классу.
Миош, послюнив палец, немедленно принялся листать свой словарь:
– Феникс, Филадельфия. . . Филантроп, ну вот. . . «Формула 724». Я сейчас настрою аппарат, поставлю у вашего изголовья, и в эту ночь вы будете филантропом, милый мой, это такая же правда, как и то, что меня звать Миош.
Бравур вяло помахал на прощание и ушел из замка, волоча ноги.
Ахилл Дюпон-Марианн не спал целую ночь. Он все время думал о Бравуре, который сейчас жил жизнью филантропа в замке из розового известняка, с винтовой лестницей, залом тысячи гвардейцев, залом флейтистов и с каменными мешками для любовников. Эта мысль странным образом нарушила привычки благодетеля. Несмотря на убеждения своего ума, он беспокоился.
Он крутился в кровати. В конце концов он встал, оделся и отправился в деревню, спящую под небом, усыпанным мерцающими звездами. Он долго бродил вокруг домика, где жил Бравур.
Луна ярким светом заливала стену, увитую плющом. Ахилл Дюпон-Марианн прижался ухом к закрытым ставням, и ему показалось, что он слышит могучий храп подметальщика. «Он храпит, – подумал он, – и сейчас он счастливый филантроп, в то время как я дрожу от холода у него под дверью». Эта мысль его рассердила. Он был зол на себя за эту ночную прогулку.
Гремя цепью, залаяла собака. Ахилл Дюпон-Марианн поспешил вернуться домой.
На следующее утро он вызвал Бравура в лабораторию Миоша. Подметальщик вошел развязной походкой, покачивая головой и устремив взгляд в пустоту. Он улыбался каким-то внутренним видениям и казался пьяным.
– Ну как? – спросил Ахилл Дюпон-Марианн сдавленным голосом.
– Я был филантропом, – сказал Бравур.
И он глупо засмеялся.
– Ну что я говорил? – вскричал Миош, с торжеством сверкая очками.
– Помолчите, Миош, – сказал филантроп. – Позже мы займемся вами и я вознагражу вас по заслугам. А сейчас меня интересует только Бравур.
И он продолжал:
– Итак, Бравур, вы были филантропом?
– Да.
– И вам понравилось?
– Черт возьми!
Бравур облизал губы.
– И что же вы делали, будучи филантропом? – продолжал Ахилл Дюпон-Марианн.
Бравур закрыл глаза и начал рассказывать бесцветным голосом:
– О, это было красиво. . . Я спал в отделанной мрамором комнате среди шелка. . . Я лакомился фруктами. . . Слушал музыку. . . Мне принадлежали и замок, и земля. . . Другим я говорил: «Ну как?» А они отвечали: «Хорошо, наш благодетель!» А я раздувался от радости.
Я был розовый, упитанный, с зеленой ермолкой на голове. Во рту у меня был вкус конфеты.
Когда я уходил, подметальщики пели, в такт орудуя метлами: 166 Анри Труайя Филантроп «Будем, будем подметать для него, Отметем все горести, все печали. . . »
– А кем был я в вашем сне? – поинтересовался филантроп.
– Подметальщиком, – ответил Бравур. Ахилл Дюпон-Марианн подавил досаду. Его злость удивила его самого. Стоит ли обижаться на непочтение к нему всего лишь в каком-то сновидении? Мог ли он отказать этому несчастному в перемене ценностей, такой же фиктивной, как и временной? Сделав над собой усилие, он сказал дружеским голосом:
– Хорошо, Бравур. Я рад за вас. Но в следующую ночь вам, очевидно, захочется побыть кем-то другим?
– Нет, – отвечал Бравур, – я хочу остаться филантропом.
– Ну как хотите, – сказал филантроп.
Он отослал его несколько более резко, чем ему хотелось бы.
Миош энергично потирал руки.
– Вот видите, – воскликнул он, – благодаря весьма недорогому аппарату я предупреждаю социальные революции. Я устанавливаю равенство, братство. Я убиваю зависть. Я спасаю мир. . .
– Давайте не преувеличивать, – заметил Ахилл Дюпон-Марианн.
– Подумайте, что было бы с Францией, если бы у Людовика XVI был аппарат, который позволил бы ему при минимальных расходах удовлетворить, тщеславие будущих санкюлотов.
Все пользуются привилегиями, но по очереди. Дневная бригада. Ночная бригада. . .
– Как бы там ни было, – возразил Ахилл Дюпон-Марианн, хитро улыбаясь, – дневная, как вы ее назвали, бригада была бы в гораздо более выгодном положении.
– Вряд ли, – сказал Миош.
Эта реплика удивила филантропа. Неужели Миош считает, что мираж ничем не хуже реальности? Теория забавна.
– Ну а если бы я расплатился с вами только во сне? – пошутил филантроп.
Миош недовольно поморщился, оттопырив губу и изрек:
– Возможно, это было бы лучше!
Но Ахилл Дюпон-Марианн уже достал свою чековую книжку и снял колпачок со своей авторучки из массивного золота, усыпанной бриллиантами, изумрудами и рубинами.
– Отдайте мне ручку, и этого будет достаточно, – сказал Миош.
Более месяца ушло на изготовление пятисот аппаратов, необходимых для населения замка.
Ахилла Дюпон-Марианна лихорадило. Он представлял себе, насколько захватывающим будет такой широкомасштабный эксперимент. После нескольких пререканий с Миошем он наконец согласился, что изобретение ученого может изменить мир. Возможно, благодаря его личной инициативе все человечество в сновидениях сможет забыть неурядицы каждодневной жизни?
Возможно, будущие поколения будут ему благодарны за применение этого «винтового утешителя», как говорит изобретатель Миош? Может, им обоим воздвигнут памятники? Как можно оставаться равнодушным к такой многообещающей перспективе?
Когда все «утешители» были готовы, смазаны и налажены, Миош сделал окошечко в двери своей лаборатории, и к нему выстроилась жаждущие заказать сновидение. Клиенты по очереди подходили к окошку, делали заказ и получали из рук Миоша аппарат, настроенный на нужный сон. С гордостью шеф-повара, которому льстит аппетит гостей, Миош объявлял:
– И одно морское путешествие! И охота в компании Президента республики! И филантроп!
И еще один филантроп! Еще целая группа филантропов!
Ахилл Дюпон-Марианн вел учет заказов. К концу дня он смог отметить, что девять десятых его служащих желают быть филантропами. Четверо или пятеро подростков пожелали увидеть любовные сны. Несколько нервных горничных заказали путешествия или светские приемы. Но все серьезные люди были единодушны: ночь они хотели посвятить филантропии.
Это подавляющее единодушие в заказе сновидений обеспокоило Ахилла Дюпон-Марианна. Он задавался вопросом, какими будут его служащие утром, после альтруистических сновидений.
Результат превзошел все самые мрачные его предположения.
На следующий день, когда он, как обычно, отправился в поселок, его встретили только насмешливые и дерзкие взгляды. Он начал задавать вопросы. Ответы отличались грубой откровенностью. Да, все, кто видели себя филантропами во сне, были счастливы. Они от души повеселились, от души поели, от души попили, от души побездельничали несколько часов. Ахилл Дюпон-Марианн был напуган скандальным представлением этих людей о его особе и о его жизни. У них, как и у Бравура, он спросил, каким они видели его в своих снах. Ответы были уничтожающи. Одни видели его лакеем, другие – конюхом, третьи –
садовником, распутной женщиной или нищим. В виде извинения эти бесхитростные люди добавляли с улыбкой:
– Вы не можете на нас обижаться, благодетель! Ведь это во сне! Какие-то глупости, не больше!
Но на следующую ночь все пожелали сохранить тот же заказ: увидеть себя филантропами с замком, парком и всем причитающимся.
Время шло, а служащие упорно отказывались менять сновидения. «Утешители» раз и навсегда были настроены на формулу 724. Каждую ночь Ахилл Дюпон-Марианн лишался своего движимого и недвижимого имущества в пользу пятисот обойденных судьбой служащих. Каждую ночь чужие завладевали его бумажником, комнатными тапочками, валялись на его кровати, мылись в его ванной и плевали на его дорогие ковры. В конце концов эта методическая узурпация разозлила филантропа. Нет, нет, он не был чрезмерно горд своим положением. Но ему казалось несправедливым уступать его кому-то хотя бы на несколько часов, хотя бы в уме, ничтожным дублерам, отрывая своих слуг от работ по хозяйству.
А простолюдины, наоборот, быстро привыкли к своей ночной жизни. И с восходом солнца в сердце их оставалось что-то похожее на спокойное высокомерие. Свои обязанности они выполняли с небрежностью великих аристократов. Теперь они больше не приветствовали своего благодетеля веселыми песнями. Можно было подумать, что настоящая их жизнь ограничивается часами сна, а днем они переживают какое-то непоследовательное и пустяковое сновидение. Они были филантропами, а им снилось, что они подметальщики или слуги. У них были замок, музыкальные флюгера, потайные лестницы, шелковые простыни, и только какой-то странный кошмар заставлял их ежедневно заниматься недостойными хозяйственными работами. Ахилл Дюпон-Марианн чувствовал себя трагически безоружным при виде этих сомнамбул. Как заставить этих дураков понять, что они обманываются, что богатый, сильный, добрый филантроп – все еще он и что их шанс иллюзорен? Вот Бравур поздоровался с ним по-приятельски. Хуже того, часто слуги ошибались, путали сон и действительность и, завидя Ахилла Дюпон-Марианна в конце аллеи, кричали: 168 Анри Труайя Филантроп – А! Вот вы где! Я вас искал!..
Один золотарь обратился к нему даже с такими словами:
– Эй, дружок, вам бы следовало почистить пруды. . .
Правда, он сразу спохватился:
– О! Простите, наш благодетель!
Но рана, нанесенная этими словами, кровоточила.
Через месяц ситуация вышла из-под контроля. Обслуживающий персонал замка использовал каждую свободную минуту, чтобы соснуть, включив «винтовой утешитель». Средь бела дня они могли бросить работу и сбегать домой, чтобы вкусить несколько мгновений сладостных иллюзий. Некоторые стали даже принимать снотворное. Это, конечно же, отражалось на их работе. И Ахилл Дюпон-Марианн проклинал Миоша при виде этой разленившейся прислуги. К тому же среди этих так явно оторванных от реальности людей его роль филантропа становилась совершенно ненужной. Он ничего не мог больше сделать для улучшения положения этих людей, живущих сновидениями. Единственным источником их радости стал винтовой аппарат. Теперь не ему, а этому аппарату отдавали они всю свою признательность.
А он, Ахилл Дюпон-Марианн, оставался вроде и не у дел, с отвергнутой нежностью и ненужными деньгами. Он решил бороться с этим вопиющим безобразием. И, прежде всего, ему открылась одна истина: филантроп среди счастливых людей, что врач среди атлетов. Нужно хоть немного горя и нищеты, чтобы благодетель мог применить свои таланты. Итак, нужно уменьшить энтузиазм этих мечтателей, создать им трудности, чтобы потом легче было их утешать.
В один прекрасный день, не посоветовавшись с Миошем, он развесил в поселке объявления, крупными буквами оповещавшие об увеличении количества часов работы, сокращении заработной платы и для мужчин обязательные, дважды в неделю, занятия по практической зоопатии. Результаты не заставили себя долго ждать. Ахилл Дюпон-Марианн курил сигару в библиотеке, когда туда вбежал бледный, в изодранной одежде и с расцарапанной щекой Миош.
– Что вы наделали, несчастный, – возопил он. – Что это за объявления?
– Я хотел воссоздать благоприятный для моей благодетельной деятельности климат, –
невинно ответил Ахилл Дюпон-Марианн.
– А, ну да! – горько засмеялся Миош, откусывая кончик ногтя. – Прекрасный климат!
Настоящий бунт!
– Что?
– Бунт, дорогой мой! Я должен бы даже сказать: революция!
И он потащил филантропа к окну. Ахилл Дюпон-Марианн увидел толпу слуг, надвигающихся сомкнутыми рядами на замок. Они потрясали транспарантами с ужасными лозунгами:
«Ахилл, верни наши деньги!», «Ахилл, верни наши привилегии!» И даже неизвестно почему:
«Ахилл, go home! » Они остановились на некотором расстоянии от крыльца. Во главе был Бравур. Ахилл Дюпон-Марианн кипел от бешенства и страха.
– Что вам нужно?! – крикнул он дрожащим голосом.
– Мы больше не хотим быть филантропами только во сне! – ответил Бравур. – Всего каких-нибудь восемь или десять часов счастья в сутки. Хватит!
– Но до создания «утешителей» у вас не было даже этих восьми или десяти часов разрядки, – возразил филантроп. – А вы ведь не жаловались!
– Мы не знали, что теряем! – завизжала одна из женщин. – Теперь мы знаем. Все – или ничего. Чего выдумали, дразните людей, даете им всего на несколько часов деньги, замок, 169 Анри Труайя Филантроп красивую одежду, а после: «Возвращайся к своей метле, к своей грязной посуде!» А я хочу быть филантропом и днем и ночью!
– Мы тоже! Мы тоже!
Ахилл Дюпон-Марианн начал терять терпение. Он взревел:
– Несчастные кретины, ведь если вы будете филантропами и днем и ночью, мне придется уйти в отставку, уехать. . .
– Убирайтесь! – сказал Бравур, – Но даже если я уйду, – продолжал Ахилл Дюпон-Марианн, – мое состояние, разделенное между пятьюстами душ, не позволит каждому из вас быть филантропом! Быть филантропом стоит очень дорого!..
– Мы сами увидим!
– А как быть с замком? Ведь он у меня один. А вам нужно пять сотен замков!
– Как-нибудь разберемся. Все это лишь глупые отговорки. . .
Толпа глухо ворчала, потрясая кулаками, транспарантами и дико гримасничая.
Ахилл Дюпон-Марианн повернулся к Миошу:
– А вы говорили, что ваш аппарат позволит избежать новых революций! Ах! Будь проклят тот день, когда я приютил вас у себя! Как весело раньше мы жили: они работали, я занимался филантропией. А теперь зависть и лень вселились в их сердца. Да и я уже ни на что не гожусь.
Меня одолевают сомнения!..
Камень, запущенный издали, разбил вдребезги окно библиотеки.
Пораженный неблагодарностью и злобой своих подопечных, филантроп раскаивался в том, что убил столько времени, холя и лелея их.
– Они нас убьют, – пробормотал Миош, позеленев от страха и стуча зубами.
– Другой судьбы вы и не заслужили, – ответил Ахилл Дюпон-Марианн.
А затем, повернувшись к окну, крикнул в волнующуюся толпу:
– Последний раз спрашиваю, хотите мне отдать аппараты и вернуться к прежней жизни?
– Нет! – промычала толпа и бросилась к крыльцу.
Филантроп и изобретатель через потайную дверь проникли в извилистый и темный подземный переход, который через несколько километров вывел их в чистое поле. По дороге Ахилл Дюпон-Марианн решил оставаться филантропом до конца и подписать дарственную, по которой замок с прилегающими землями становился собственностью его слуг. Миош же поклялся больше нигде не применять свою талантливую и опасную технику. Так как оба остались без работы, а у Ахилла Дюпон-Марианна было еще много денег в банках, они отправились в кругосветное путешествие.
Вернулись они через пятнадцать лет, увидев все, что только можно увидеть на суше, на море и в воздухе. Ахилл Дюпон-Марианн, расточительный по натуре, порастратил последние деньги, помогая бедным в экзотических странах и выплачивая баснословные выкупы пиратам-капитанам, которые время от времени изолировали его в своих каютах. Кредит его истощился, гардероб износился, а башмаки протекали. Постаревшие и израненные, друзья решили посетить с визитом вежливости замок, видевший некогда их беззаботную и богатую жизнь.
Прибыв на место, они решили, что ошиблись. Дорожки в парке и пруды заросли какими-то серыми бурьянами. Поверженные статуи лежали в высокой траве. Гигантские корни пробивались в бассейне, выложенном золотой мозаикой. Остов гондолы висел на верхних ветвях дуба. От замка осталось только несколько обломков стен с зияющими дырами окон и оббитыми барельефами. В развалинах ютились целые стаи птиц, взлетевших с громкими криками в воздух при их приближении. В поселке счастливых людей осталось лишь несколько хижин с облупившимися стенами, прохудившимися крышами, выбитыми дверями и кучами мусора в рост человека. Среди этих развалин бродили какие-то бледные, трясущиеся оборванцы.
Зрачки у них были блестящие и неподвижные, как у наркоманов.
Филантроп и изобретатель приметили старика, сидевшего у дороги и жадно пожиравшего желуди. Это был Бравур.
– Эй! Бравур, – позвал Ахилл Дюпон-Марианн.
Но Бравур не узнавал этих припозднившихся путешественников.
– Кто вы? – спросил он, – Я ваш филантроп, – ответил Ахилл Дюпон-Марианн. – Ваш благодетель.
Бравур покачал своей тяжелой головой с землистым, покрытым морщинами лицом. Седые волосы падали ему на плечи. У него был волчий взгляд.
– Здесь нет другого филантропа, кроме меня, – сказал он. – Если хотите разделить мою трапезу, пожалуйста. Попробуйте немного этой фаршированной индейки. . .
И он протянул им несколько желудей на своей морщинистой ладони.
– Но, может, – продолжал он, – вам хотелось бы полюбоваться видом? Вот замок с винтовой лестницей. Я сплю в кровати Наполеона I и Феликса Фора. Из моего окна я вижу парк со статуями и деревьями, подстриженными в форме кофейника. Я заслужил все это, так как целый день занимаюсь благодеяниями. . .
Ахилл Дюпон-Марианн грустно покачал головой. Как раз мимо проходила какая-то девчушка, неся ведро воды, он ее остановил:
– Кто ты, крошка?
– Я – местный филантроп, – отвечала она. – Я несу золото, чтобы раздать его бедным.
– А тебе самой ничего не нужно?
– Ничего. Вот мой замок с винтовой лестницей. Моя комната облицована мрамором. Пока я сплю, специально для меня играет музыка. В моей кровати почивал Наполеон I.
И она удалилась, выкрикивая:
– Вот золото, свежайшее золото для бедных!
Тогда филантроп и изобретатель вошли в одну из лачуг. Над дверью еще можно было прочитать полустершуюся надпись:
«Объехав всю Европу, Я нашел приют здесь. . . »
Лачуга была сырая, темная, обставленная ящиками из некрашеного дерева. Пол был устлан шелухой каштанов, корнями и сухими листьями. Но на столе, покрытом бархатной пурпурной скатертью, красовался аппарат Миоша. Его владелец, высокий дистрофик с выпирающими из-под кожи скулами, тщательно его натирал, бормоча:
– Мое сокровище, мой Бог, моя радость. . .
Заметив посетителей, он им улыбнулся:
– Как мило, что вы решили навестить вашего филантропа.
Друзья удалились на цыпочках. Отойдя на изрядное расстояние от поселка, Ахилл ДюпонМарианн схватил Миоша за руку и прохрипел:
– Вы негодяй!
– Почему? – спросил Миош. – Разве они не счастливее нас?
Они долго шли по трепещущему лесу. Под его сводами уже стемнело. Тропа, по которой они шли, исчезла в зарослях ненасытной ежевики. Где-то в лесной чаще треснула и упала ветка. Они продолжали путь, усталые, обеспокоенные, недовольные. Выйдя на поляну, они удивились, увидев ночное небо, усеянное звездами, мерцавшими среди верхушек деревьев.
Какой-то зверь с серебристыми лапками и усатой мордочкой бросился в заросли, долго шуршавшие за ним. За траву цеплялись отяжелевшие от слез и лунных испарений паутинки.
Путешественники прошли еще несколько шагов среди клочьев тумана – пенных валов, пробитых темными коридорами, в конце которых мерцали гигантские светлячки.
Наконец они обнаружили покосившуюся пристройку – то, что осталось от лаборатории.
Ахилл Дюпон-Марианн решил здесь остановиться до рассвета. Они вошли в хибару, в лицо им бросилась летучая мышь. Миош зажег карманный фонарик. На этажерке еще валялись несколько забытых аппаратов.
– Я их починю, – сказал Миош.
– Зачем?
– Просто так, – пробормотал Миош с улыбкой сластены. – Чтобы чем-то заняться. Это меня развлечет. . .
– Это бес вводит вас в искупление, Миош.
– Да нет же! Нужно же чем-то занять время до рассвета. Дайте вспомнить. Проветривающий клапан. . . Так. . . Переключатель. . . А, вот здесь стерся винт. . . А я неплохо придумал!
Маятник не пострадал от сырости. . .
Печальный лунный свет проникал через окошко в двери лаборатории. Ахилл ДюпонМарианн съел несколько желудей, подобранных по дороге, и нашел, что они отнюдь неплохи на вкус. Чем-то они напоминали ему запах клубники.
– Попробуйте-ка эти желуди, Миош, – предложил он. – Скажите, как они вам?
– У меня нет времени, – ответил Миош.
К десяти вечера два аппарата были налажены.
– Какой сон хотели бы вы увидеть сегодня ночью? – спросил Миош.
– Я хотел бы быть филантропом, – сказал Ахилл Дюпон-Марианн и потупил взор.
– Я тоже, – сказал Миош, рассматривая свои разошедшиеся по швам брюки и рваные ботинки.
Он включил механизм, послышалось тихое воркование. Тогда оба путешественника улеглись рядышком на пол и смежили веки.