Скалистый порог

1

На восьмой день мы одолели перевал и оказались в долине, где раскинул юрты кочевой стан овцеводческой фермы.

Моими спутниками были геологи Борисенков и Хвощ. Борисенков, тучный и громогласный, всю дорогу либо восхищался «этакой красотищей», либо бранился на чем свет стоит, что его, старого аппаратчика, погнали в горы. Сухопарый, жилистый Хвощ лишь рассеянно улыбался в ответ на восторги и сетования своего товарища. Матерый поисковик, он был равно привычен и к красотам и к тяготам горного пути.

В долине, поросшей желтой люцерной и седоватой, жесткой, как щетина, травой, на высоте двух с половиной тысяч метров мы впервые услышали о Кате Свиридовой.

После ужина мы сидели на кошмах возле юрты заведующего фермой, старого почтенного таджика, курили и неторопливо беседовали.

— Это что же — дикорастущая люцерна? — спросил Борисенков, глядя на освещенное закатным солнцем пастбище.

— Нет, это Катюшина люцерна, — ответил молодой чабан по имени Карим. Под лисьей шапкой пряталось маленькое смуглое лицо с тонкими, как будто нарисованными тушью усиками и нежным персиковым румянцем на твердых, как камни, скулах.

— Катюшина люцерна? — повторил Борисенков. — Странное название!

— Почему странное? Катюша — это биостанция.

— Звучно, но непонятно! Там, что же, других людей нет?

— Постой, Карим, дай лучше я скажу товарищам, — вмешался заведующий фермой, приметив нетерпеливый жест Борисенкова. И он в нескольких словах поведал нам историю молодого биолога Кати Свиридовой.

Около двух лет назад высоко в горах, над долиной, поставили небольшую биостанцию. Поначалу там было трое научных сотрудников: пожилая супружеская чета Родионовых и двадцатидвухлетняя Катя Свиридова, незадолго перед тем окончившая институт. Прошлой зимой снежный обвал на несколько месяцев отрезал станцию от Большой земли. Не выдержав лишений, Родионова тяжело заболела. Когда весна согнала снега, Родионов увез со станции больную жену. На их место пришли двое — мужчина и женщина; имена не сохранились в памяти рассказчика. Разреженная атмосфера высокогорья оказалась не по силам женщине, у нее начались головокружения, и ее отозвали. Мужчина был крепок телом, но слаб духом. Он попросту бежал со станции, скрылся невесть куда. Катя осталась одна со своими яблоньками, опытным участком, лабораторией, с ветром-афганцем и ночными заморозками.

Мы еще поговорили и разошлись спать. Я лег на воздухе, завернувшись в овечьи шкуры. Я уже засыпал, когда кто-то тронул меня за плечо.

— Не спишь, друг? — услышал я над своим ухом голос Карима. — Я хочу тебе слово сказать. Вы на рудник путь держите, да?

— Предположим…

— Тогда вам через Скалистый порог идти, другого пути нет.

— Ну и что же?

Я тщетно ждал ответа. Карим замолчал и молчал так долго, что у меня вновь начали слипаться глаза.

— Я был на Скалистом пороге! — с каким-то странным восторгом произнес вдруг Карим. — Первый раз был — мы строили станцию, и еще один раз был — весной. Наши опять пойдут туда осенью, а я не пойду. Нет, не пойду! — повторил он, словно удивляясь твердости своего решения.

— Что так?

Карим не ответил. Он отстранился в темноту, и, когда вновь оказался рядом со мной, в руке у него было письмо.

— Ты передашь Кате, да? Это не мое письмо, это снизу письмо. Катя очень его ждала.

— Передам, будь покоен.

Я протянул руку за письмом, но Карим не торопился мне его вручить.

— Дорога опасная, друг, а письма редко сюда приходят. Будь осторожен, как слеза на реснице.

Я заверил Карима, что приложу все усилия к тому, чтобы уцелеть и доставить Кате письмо.

— А обо мне ты ей ничего не говори, да?..

Светлые белки Каримовых глаз висели надо мной, словно два белых печальных цветка.

«Плохо твое дело, парень», — подумал я, пряча письмо в нагрудный карман куртки.

2

Желто-зеленая долина вскоре скрылась из виду. Дорога, все время круто забиравшая вверх, перешла в дорожку, а дорожка — в прерывистую, едва различимую каменистую тропку, повисшую над глубоким ущельем, изрезанным клыками скал. Далеко внизу ревела река, захлебываясь собственной пеной. Порой вровень с нами над ущельем проплывало тощее разорванное облачко. Задевая об острые отроги, облачко лохматилось все больше и, достигнув нависшей над ущельем исполинской скалы, таяло, умирало на ее каменистой груди.

Подчас нам приходилось ползти, цепляясь за выступы скал и шершавый мох. Мелкие осколки осыпались из-под наших локтей и колен, и Борисенков отдышливо ворчал:

— Помни, путник, от тебя до могилы один шаг.

Он столько раз повторял эту подслушанную у чабанов древнюю памирскую поговорку, что в конце концов настроился на меланхолический лад и даже перестал возмущаться дорогой. По правде говоря, и мне не раз казалось, что я обману доверие Карима и не доставлю письма. И только Хвощ оставался верен своему обычному хладнокровию и даже не забывал отбивать образцы горных пород. К этому занятию у него, старого поисковика, была какая-то ребяческая страсть.

К исходу дня мы благополучно достигли места намеченной стоянки в глубокой, защищенной от ветров расселине. Мы скинули рюкзаки и повалились на каменистую землю, показавшуюся нам мягче пуховой перины.

— Теперь я понимаю, почему наш друг Карим так благодарил меня за то, что я согласился взять для Кати «совсем маленький» сверток, — сказал Борисенков.

— Значит, он и вас нагрузил? — рассеянно отозвался Хвощ.

— И меня? Ах, вот оно что! Ну и пройдоха! Выходит, — повернулся ко мне Борисенков, — Карим пощадил только вашу молодость?

— Не совсем так. Он, верно, считал, что у меня наилучшие шансы достичь Скалистого порога, и поэтому доверил самое ценное. — И я показал им краешек розового конверта.

— Вот оно что! — воскликнул Борисенков. — Уж не свадебные ли дары мы несем?

— Письмо не от Карима.

— От кого же?

— Не знаю, здесь нет обратного адреса. — И я пошел ставить палатку.

3

Лишь к вечеру следующего дня достигли мы Скалистого порога. Он появился неожиданно, после того как мы несколько раз с тревожным недоумением принимались разглядывать карту. Тропа опетлила скалистое двухолмие, повернула назад, и прямо перед нами открылся гладкий и чистый склон горы, внизу переходящий в широкий уступ. Посреди уступа стоял сложенный из камней дом с плоской крышей, отличающийся от обыкновенного памирского чода лишь дымоходной трубой. Несколько отступя, от дома тянулась невысокая, также сложенная из камней ограда. За оградой зеленели какие-то растения, пятна зелени покрывали и нижнюю часть склона, но отсюда трудно было решить, что это: трава, кустарник или низкорослые деревья.

И хотя станция казалась совсем рядом, мы еще долго блуждали по извивам тропы, прежде чем ступили на Скалистый порог.

Свежий шум воды стоял над площадкой. В стороне опытного участка на косо срезанной скале обрывалось русло текущего с верховий гор ручья. Вода плоскими струями ниспадала по каменной стенке в глубокую впадину, образующую подобие водохранилища.

В тощей тени порожка круглым булыжником лежала черепаха. Из двери выскочил щенок с мохнатой мордой и жалким, гладким тельцем. Он звонко затявкал, припадая на передние лапы и незаметно пятясь назад.

Его лай всполошил других обитателей станции. С паническим кудахтаньем из-за угла дома вывернулась смешная голенастая курица, а за ней, оглашая воздух отчаянным визгом, курчавый корейский поросенок. Получив подкрепление, щенок залаял еще отважней. Теперь он не просто пятился, а действовал наподобие челнока — скок вперед, скок назад.

— Эй, в доме! — крикнул Борисенков. — Собака не разорвет?

Никакого ответа. Щенок заходился так, что, казалось, вот-вот лопнет от собственного визга. Курица издавала звуки, похожие на «кукареку» молодого, начинающего петуха. Поросенок описывал вокруг нас круги и, охрипнув, хрюкал на басовых нотах. У него была удлиненная морда и рыло с горбинкой, что придавало ему сходство с диким кабанчиком.

В доме раздался грохот, будто с размаху опрокинули стул, затем быстрый постук каблуков по каменному полу, и в темном вырезе двери появилась молодая женщина с ружьем в руках. Она остановилась, с удивлением глядя на нас, затем рассмеялась:

— А я-то думала — гималаец! — И, прислонив ружье к двери, закричала: — Куш, Степа, куш! Тата, Кузя, молчать!

Зверье послушно угомонилось и сгрудилось у ее ног.

— Добро пожаловать, товарищи! Будем знакомы. Свиридова Екатерина Алексеевна, а лучше — просто Катя.

Мы поочередно пожали маленькую жесткую руку Кати. Эта сильная, огрубелая рука да яркий, как будто подернутый легким инеем румянец были единственными во всем облике Кати признаками, говорящими о ее горной жизни.

Катя была худенькая, стройная, очень городская. И одета она была по-городскому: голубой свитер, узкая шерстяная юбка, шелковые чулки и туфли на высоком каблуке. И хотя эта одежда, несомненно, шла ей, Катя была похожа на девочку, которая в отсутствие матери нарядилась в ее вещи.

— Тьфу, какие мы небритые, старые, — проговорил Борисенков, с отвращением скребя щетинистую щеку. — Да, да, и вы стары, молодой человек! — накинулся он на меня. — В тридцать лет седые волосы, мешки под глазами!..

— Ну зачем вы так?.. — укоризненно сказала Катя.

— Да мы же рядом с вами — затертые пятаки. Вы такая свежая, нарядная, словно кого-то ждете…

— Жду? — Она слабо усмехнулась. — Да нет, просто сегодня воскресенье.

Курчавый поросенок подбежал к Хвощу и ткнулся пятачком в его ботинок.

— Куш! — прикрикнул Хвощ, по-журавлиному подняв ногу.

Поросенок недовольно хрюкнул, обнажив острый клычок…

— Кузя очень обидчивый. — Катя улыбнулась Хвощу. — Он наполовину дичок, от домашней матери и дикого отца. Да… я же не познакомила вас со своими друзьями. Это вот Тата, самая высокогорная курица в мире, нашего сторожа зовут Степа, а черепаху — Леда. Здешний климат Леде не по нутру, она совсем не выходит из своего домика. А вон и Графиня пожаловала! — Катя показала на огромного плешивого гималайского сипа, который, взмахивая тяжелыми, метра три в распахе крыльями, усаживался на скалистый торчок. — Графиня тоже почти член нашего коллектива, только она предпочитает держаться несколько в стороне…

Я слушал Катю со смешанным чувством симпатии и разочарования. Образ одинокой горной жительницы, который невольно сложился у меня еще в долине, развеялся без остатка. Я вдруг необычайно отчетливо представил себе Катю в коричневом форменном платье с белым наглаженным воротничком, в черном фартуке и с черной ленточкой в косах — живая, смешливая школьница, воспринимающая жизнь бессознательно, а потому и легко.

Но уже через короткое время мне пришлось сознаться, что я плохо представляю себе характер этой девушки.

Мы прошли в дом, сложили в угол поклажу, после чего Борисенков и Хвощ вручили Кате подарки Карима — урюк и козий сыр, которые Катя приняла с благодарностью, но без всякого удивления, словно была уверена, что мы не явимся без них. Впрочем, оказалось, что доставка подобных даров — нечто вроде пошлины, которую Карим налагает на всех путников, следующих к Скалистому порогу. Таким же способом попали сюда и все зверушки, кроме Кузи, доставленного самим Каримом. Не знаю, какое безотчетное чувство помешало мне тут же передать Кате письмо. Но я достал его, лишь когда мои товарищи пошли во двор умываться.

— Письмо? От Карима? — сказала Катя, и выгоревшие кустики ее бровей сурово сдвинулись к переносью. Но, видимо, в следующую секунду она узнала неровный, размашистый почерк, каким был написан адрес. Щеки ее жарко вспыхнули. Но этот мнимый румянец был вызван бледностью, залившей ей лоб, виски, глазницы и по контрасту сделавшей более яркими пятна на щеках. И тут же она овладела собой, спокойно, почти небрежно взяла письмо, мельком глянула на конверт и положила на стол рядом с бледно-желтым восковистым цветком.

— Вы сейчас будете бриться или раньше пойдете умоетесь? — спокойно и безмятежно прозвучал Катин голос.

И я подумал, что худенькая, похожая на школьницу девушка — сильный человек.

4

Через полчаса, выбритые и чистые, мы с азартом насыщались консервированным мясом с настоящим вареным картофелем и говорили сразу обо всем: о Памире и Цимлянском гидроузле, о гнездовом посеве и Тунгузском метеорите, о новых книгах и кинокартинах, даже об Александре Македонском, который почему-то подвернулся нам под руку.

Вскоре выяснилось, что Катя так же, как и мы трое, москвичка, и разговор наш, конечно, пришел к тому, к чему неизбежно приходит разговор всех москвичей на чужбине, — к Москве.

Мы, правда, не могли рассказать Кате ничего нового ни про университет, ни про Арбатское метро — мы почти в одно время с ней покинули столицу; но даже самые названия московских улиц доставляли ей радость. Некоторое время мы, словно кондуктора, наперебой выкрикивали: улица Горького!.. Охотный ряд!.. Новинский бульвар!.. Чистые пруды!..

Катю чуть не до слез тронуло то, что Хвощ живет на Малой Басманной: она родилась на соседней — Рязанской улице; а когда я назвал мой родной Сивцев Вражек, я думал, Катя меня поцелует — она кончала школу в Старо-Конюшенном! И Борисенков получил свою долю восторгов за то, что обитал в одном из переулков близ Матросской Тишины: у Кати там жила тетка.

— Какие вы хорошие! — растроганно говорила Катя после того, как были вспомянуты даже самые глухие тупички-закоулки. — Ведь сколько к нам народу заходило — и хоть бы один москвич!

— Вот не думал, что Скалистый порог — такое посещаемое место! — с сомнением проговорил Борисенков.

— Правда, правда! В прошлом месяце охотник на беркутов заходил, а в позапрошлом — целая партия геологов. Пограничники раз наведывались. Я их, помню, дыней угостила, единственной, какую мне удалось вырастить. Только, — добавила Катя со вздохом, — ее нельзя было есть. По вкусу она напоминала прокисшую бумагу. Тут ведь никогда не знаешь, что вырастет. Но это даже интересно. Мне иногда кажется, что мы вырастим такое, чего во всем мире нет! — Катя засмеялась, затем сказала с надеждой в голосе: — А вам не хочется станцию посмотреть?

Но пока мы собрались и вышли из дому, по земле уже растекся сумрак, смазав контуры отрогов и скал, словно сизым дымом окутав Скалистый порог. Из-за шатра Святой горы выползла бледная щека луны. И только небо светлело нежной дневной голубизной.

Мы быстро шагали следом за Катей, но у ночи в горах еще быстрее поступь.

Нежданно из темноты выступила фигура человека. Я невольно вздрогнул: почему-то мне представлялось, что Катя — единственная обитательница Скалистого порога.

Высокий, страшно худой старик, чуть надломленный в пояснице, казалось, висел на своем длинном посохе.

— Арабшо! — ласково сказала Катя. — Познакомьтесь, товарищи: Арабшо Гульчиев, наш водолей, хранитель и повелитель воды.

Старик снял ветхий тюбетей и с достоинством поклонился. Все его лицо состояло из черных теней: черные ямы глазниц, черные вырубы морщин на лбу и щеках; даже редкая по пояс борода казалась тенью настоящей бороды, но светлой, серебристой.

— Арабшо — чудесный человек, — говорила Катя. — У него только один недостаток — ни за что не хочет жить в доме. Ему душно. Он всю жизнь близ воды, даже в морозы, когда вода замерзает. Но это не мешает нам очень любить друг друга. Если вам хочется что-нибудь спросить Арабшо, то говорите, пожалуйста, громче, он не совсем хорошо слышит.

— Дедушка, как дела? — заорал Борисенков, сложив ладони рупором.

Еще одна маленькая полукруглая тень возникла на лице старика между бородой и усами; тихий, как шелест камыша, голос тронул слух незнакомой речью.

— Арабшо говорит, что доволен жизнью. Он желает вам счастливой дороги, — перевела Катя.

— Простите, — смущенно проговорил Хвощ. — Я немного знаю язык… Мне кажется, он сказал: в Ишине режут баранов.

Катя нежно посмотрела на старика:

— Он, верно, не расслышал, он совсем старенький, Арабшо…

А старик, не подозревая, что речь идет о нем, снова приподнял тюбетей и повлекся куда-то в сторону, с трудом волоча по земле свою длинную тень…

Кругом была ночь, и сложенная из камней изгородь вокруг опытного участка охраняла лишь клочок тьмы.

— Вон там делянки картофеля, — упавшим голосом сказала Катя. — А там огурцы, они почему-то плохо растут. А вон там, дальше… да нет, все равно ничего не видно…

— Отчего же? — бодро сказал Борисенков. — Вот, кажется, яблоня… — И он указал на смутно белевший во тьме скелет дерева.

— Да, но здесь яблоньки все померзли. А зато на склонах растут себе и растут, будто отроду привыкли! — И, оживившись, Катя принялась рассказывать нам, почему в здешних местах одни и те же растения не выживают на плоских участках и отлично чувствуют себя на кручах и как это важно в горном Бадахшане, где мало ровной земли и сколько угодно склонов.

Показывая то туда, то сюда, во тьму, Катя увлеченно поведала нам о смородине, которой оказались не страшны ни заморозки, ни разносчик смерти — афганец; о груше, которая — хоть убейся — не хочет расти; о диких лекарственных травах, укрывшихся в такую непролазь от человека, которому они обязаны помогать.

И пусть мы не увидели ни Аптечной горы, как окрестила Катя взгорбок, богатый целебными травами, ни отлично принявшегося картофеля, ни цветущих на крутизне и умирающих на равнине яблонь, ни спаленных морозом кустов смородины, ни смородинника с больший будущим, — мы видели ее, Катю Свиридову, труженицу и хозяйку будущего.

5

Мы долго не ложились в эту ночь. Настроили рацию и, поймав какой-то вальс, поочередно танцевали с Катей. Затем мы упустили волну, но Катя уверила, что танцевать можно подо что угодно, даже под сводку погоды. И мы так и делали, пока Катя не испугалась за аккумуляторы. Тогда мы стали отплясывать под марши, которые Хвощ ловко выбивал на стаканах и мензурках. А потом Катя вспомнила, что ей еще надо обработать вчерашние материалы, и погнала нас спать.

Борисенков и Хвощ устроились в комнате, которую прежде занимали Родионовы, мне же Катя постелила в маленьком чуланчике при лаборатории, где хранились лопаты, кирки, кетмени, но было так же чисто и опрятно как и повсюду в доме.

Перед сном я вышел покурить. Небо набито звездами. Прямо над головой, нанизанные на незримый стержень, блестят Три Волхова. Мглисто мерцают снежные вершины, как будто звезды присыпали их своим сияющим веществом. А луна уже отвалилась к Афганистану и, став чужестранкой, холодно и отчужденно глядела на Скалистый порог своим единственным подслеповатым оком.

На земле черным-черно, лишь слюдяно посверкивает прихваченная ночным заморозком лужа возле рукомойника.

Странный, как будто поднявшийся из недр земли холод полоснул под самое сердце. Казалось, горы, истомленные собственной ненужной тяжестью и многолетьем, исторгли из себя этот мертвенно усталый ледяной вздох. И так тоскливо и одиноко стало мне вдруг, что, поспешно погасив папиросу, я вернулся в дом.

Катя работала при свече. Она что-то вписывала в черную клеенчатую тетрадь, близоруко пригнув голову к столу.

Я пожелал ей спокойной ночи.

— Спокойной ночи. — Катя медленным движением отмахнула назад волосы. Острое пламя свечи мерцало в темных зрачках Кати двумя далекими ночными огоньками. Быть может, это и придало ее взгляду какую-то новую, тревожную глубину.

Я тихо прошел в чуланчик, улегся на кошмы и попытался заснуть. Где-то рядом за стеной курица Тата разговаривала с поросенком Кузей. Вначале беседа шла мирно и кротко, затем они поссорились, и Кузя яростно обхрюкал Тату. Некоторое время курица взволнованно бегала по закутку, стуча лапами; затем все звуки исчезли, я заснул.

Но, привыкнув за последние недели к ночевкам на открытом воздухе, я и сквозь сон чувствовал давящую тесноту чулана. Я ворочался, то натягивал, то сбрасывал одеяло и, наконец, проснулся.

Было довольно светло, и в первые секунды я не мог сообразить, откуда льется этот неяркий, колеблющийся свет. Приподнявшись на локте, я увидел, что в комнате на столе горит свечной огарок, загороженный книгой. Над столом склонилась Катя. Она плакала. Плакала так, как плачут дети: головой, плечами, руками. Своим прерывистым дыханием она колебала пламя свечи, по стенам то и дело проносились рваные черные тени; казалось, что комната вращается вокруг Кати.

Мне было так неожиданно и странно видеть Катю плачущей, что я растерялся, не зная, что говорить, делать. А затем я увидел близ ее локтя клочки знакомого розового конверта и понял, что мне нечего ни делать, ни говорить.

«Вот только когда начинается для нее одиночество», — подумал я и осторожно натянул одеяло на голову.

6

Утром нас ожидал на столе завтрак, но самой хозяйки не было в доме. Верно, она ушла на участок.

— Значит, мы не увидим Екатерину Алексеевну, — покорно вздохнул Хвощ и принялся за еду.

Борисенков был менее сдержан в своем огорчении.

— Безобразие! — ворчал он, сердито отщипывая кусочки хлеба. — Неужели нельзя было разбудить? — Он отрезал огромный ломоть, намазал его маслом и закричал: — Степка, Степа, поди сюда, подлец!

Но щенок не отзывался. Верно, и он ушел со своей хозяйкой. Тщетно звал Борисенков Кузю и Тату. Из всех обитателей дома оставалась лишь одна вечно спящая Леда.

И все же, когда мы уже собирались тронуться в путь, Катя пришла нас проводить. В руках она принесла десятка два довольно жалких, кривых огурчиков с бородавчатой кожей.

— На дорожку, — сказала Катя.

На плечах у нее старенький ватник, на ногах кирзовые сапоги, голова обмотана платком, но даже в этой скромной рабочей одежде Катя кажется нарядной — так горят ее накаленные утренним подморозком щеки.

И все же сегодня она совсем другая, чем накануне. Быть может, виной тому ее глаза: запавшие, красные, страдальческие.

— Что с вами, Катюша? — участливо спросил Борисенков. — Вы нездоровы?

— Нет, что вы!.. — Слабая, далекая улыбка тронула Катины губы, и я почувствовал, что она пытается растянуть эту жалкую улыбку, прикрыться ею. И Кате это почти удается, улыбка становится большой, настоящей, если б не глаза: с ними ничего не поделаешь.

Начинается прощание. И какими же бедными кажутся мне обычные слова расставания!

«Неужели мы так и уйдем? Мои товарищи ничего не знают, но ведь я-то знаю! Пусть я не могу ей помочь, ей никто не может помочь. Но как же так — знать о беде человека и молча пройти мимо?..»

— Счастливого пути!..

— Счастливо оставаться!..

И Борисенков с Хвощом, стараясь держаться особенно молодцевато, шагают прочь от станции.

Лямки моего рюкзака никак не затягиваются, они словно нарочно задерживают меня тут. Катя стоит рядом.

— Вы простите меня, Катя… Я знаю, что не имею права… Я вас очень уважаю, но если б я… если б вы могли…

— О чем это вы? — сказала она холодно, и я почувствовал, что она вся подобралась, сжалась, готовая к отпору.

— Мне не спалось сегодня ночью…

— Это с непривычки, — прервала она с короткой, недоброй усмешкой. — Я спала как убитая.

— Простите, — пробормотал я и нагнулся за мешком. Мне было тяжело и чего-то стыдно.

— Нет, постойте, — вдруг сказала Катя. — Раз уж вы знаете… Я не хочу, чтоб вы считали меня дурой-девчонкой, у которой глаза на мокром месте. Здесь все гораздо серьезней и печальней. — Она провела рукой по лицу, будто сняла невидимую паутину. — Этот парень, который ушел… бежал со станции — вы слышали о нем?

— Слышал… да, — ответил я удивленно.

— Мы вместе учились в институте. Легкомысленный, слабый, он не уважал ни своих способностей, ни своей профессии. Я добилась, чтоб его назначили сюда. Мне казалось — здесь он станет другим. Но ему было скучно. Скучно без людей, без шума, без города. И он ушел. Тайком… Мне удалось узнать, где он находится. Я написала ему, чтоб он вернулся, что я все улажу. Он не ответил. Я снова написала. Написала, что все прощаю, что верю в него. И вот дождалась ответа. Он не придет, он отказывается… Отказывается от всего, понимаете — от всего!.. — Она задохнулась, проглотила воздух звучно, словно глоток воды.

— Ну что вы, Катя, не надо! Есть из-за чего убиваться! Из-за этого… человечишки!

Катя устало посмотрела на меня:

— Так ведь я же его люблю…

* * *

Тропа петляла среди дикого нагромождения скал, и площадка станции то исчезала, то появлялась вновь, порой в отдалении, порой до странности близко, как будто тропа возвращалась вспять и вдруг оказалась где-то совсем далеко внизу — крошечный, оттененный зеленью пятачок среди мертвого серого камня. Сейчас она совсем скроется из глаз. Я остановился и достал полевой бинокль.

Катя сидела на приступке своего дома, подперев лицо руками, и что-то говорила расположившимся вокруг нее щенку Степе, поросенку Кузе, курице Тате, черепахе Леде и усевшейся чуть в стороне старой, сутулой Графине. Быть может, с этими бессловесными друзьями решала она, как жить дальше.

Загрузка...