Хазарский орнамент

Прошлый год зима выдалась на редкость многоснежной, а весна на редкость водообильной. Пробираясь из Спас-Клепиков на озеро Великое, мы не узнавали уже хоженой дороги и знакомых мещерских просторов. Леса купались в воде; казалось, они растут из неглубоких, чайного цвета озер. Каждый овраг, каждая впадина полнились водой, отражавшей днем небесную голубизну, а ночью — звезды. Сухие канавы и обочины превратились в реки, всякая трещинка, морщина в земле обернулась ручьем, все вокруг текло, бурлило, хлюпало, парилось туманом, знобко моросило, пронизывая до костей колючим холодом. А с северных склонов холмов еще сползали, шипя, и растекались у подножий тощими водопадиками последние, серые, в стеклянной корке, снега.

Вода удивительно изменила рельеф местности. Она загладила складки, сровняла неровности, кое-где накрыв орешник, молодые дубовые рощицы; она поглотила всю молодую поросль и оказалась бессильной лишь перед елями, соснами и старыми плакучими березами. Вода отблескивала в воздух, и в этом отблеске становились невидимыми стволы дальних деревьев. Казалось, будто шатры елей, купы берез и кроны почти голых сосен свободно висят в просторе.

По зеркалу новоявленных озер, над пашнями, лугами, перелесками скользили плоскодонки и знаменитые местные «дубки», выдолбленные чаще из сосны, нежели из дуба. Деревья и кусты, над которыми они проплывали, цепляли их за днище своими верхушками, словно водоросли; порой гребцы раздвигали веслами ольшаник, словно камыш или тростник.

Будь я один, я бы давно заплутался, но мой напарник, Леонтий Сергеевич, страстный охотник и рыболов, а в свободное от рыбалки и охоты время — искусствовед, уверенно шагал вперед, не давая весеннему потопу сбить себя с толку. Но это не значит, что мы быстро продвигались к цели нашего путешествия. Выйдя под вечер, мы к ночи из-за бесконечных обходов не сделали и пяти километров полезного пути. Тьма населилась звездами. Они горели над нами, под нами, вокруг нас. Ближе к полуночи сверху вниз и снизу вверх потек лунный свет, и уже нельзя было распознать, где земля, где небо.

Мы долго искали сухое пристанище для ночлега и, наконец, наткнулись на костер. У костра сидели несколько охотников. Они сушили сапоги, портянки и дружно, в один голос, ругали весну, половодье и свою беспокойную охотничью страсть, погнавшую их в чертову распутицу вон из дома.

Кое-как пристроившись к костру, все время грозившему потухнуть и источавшему больше дыма и чада, нежели тепла, мы с грехом пополам переночевали на еловом лапнике. Утром двое из нашей компании повернули восвояси, и мы отправились в путь впятером.

Теперь уже ругали не весну, а тех двоих, что сдрейфили, и это придавало бодрости. Все же после переправы через Святое на дубках по мелкой, противной волне, то и дело стрелявшей из-за носовой части ледяными, колючими брызгами, отсеялось еще двое. Кое-как просушившись в лесной сторожке, омываемой со всех сторон водой, мы двинулись дальше уже втроем. С нами остался рослый, крупнотелый парень с полным, немного бабьим лицом в светлом, мягком пушке молодой бороды. Он шел упрямо, не разбирая дороги, не ища обходных тропок, черпая воду отворотами резиновых сапог, напролом сквозь чащу, обдававшую его с ног до головы скопленным в ветвях ливнем, и трудно было понять, чего больше в этой нерасчетливости — мужества или отчаяния. Все выяснилось под вечер, когда мы ужинали в крошечной чайной в одной из лежавших на пути деревушек.

Охотник выпил водки и стал рассказывать, что жена изменяет ему с ветеринаром. Рассказ был долгим, обстоятельным, ненужно откровенным, и мы поняли, что и этот спутник решил повернуть назад. Так оно и оказалось. Расплатившись за ужин, он встал, ленивым движением прихватил ружье, рюкзак и, не попрощавшись, будто на минутку, вышел из чайной. Мы ждали его с полчаса; он не вернулся.

— Тем лучше, — заметил Леонтий Сергеевич, — вся утка нам достанется.

— Нет, — сказал, оторвавшись от счета, официант, худенький, востренький паренек, — тут еще раньше вас один человек прошел.

— Какой человек?.. — удивился Леонтий Сергеевич.

— Тоже охотник, — ответил официант, — он еще до вашего прихода вышел.

— Видали! — с азартным блеском в глазах воскликнул Леонтий Сергеевич. — Вот молодчага! Один, на ночь глядя, не побоялся!..

По правде говоря, я не возражал бы против того, чтоб вся утка досталась этому одинокому охотнику: я устал, намерз, отсырел, бесконечные потоки воды давно погасили во мне охотничий огонек, но я знал, что на Леонтия Сергеевича не подействуют ни жалобы, ни доводы, и только вздохнул.

«Ничего, настанет день, когда я буду думать о нашем походе в прошедшем времени», — прибег я к излюбленному утешению и следом за Леонтием Сергеевичем вышел из тепла чайной в сырость и тьму.

Конечно, мы сбились с дороги и обнаружили это довольно поздно, ибо дорога и бездорожье в здешних местах почти едино: те же ухабы, те же лужи, та же неразбериха под ногами. В какой-то момент я вдруг почувствовал, что земля уходит из-под ног и я ступаю в жидкую, вязкую, топкую стихию. Тщетно пытался я найти хоть какую-нибудь опору вокруг себя, с каждым шагом я все сильнее погружался в это омерзительное месиво.

Я остановился. Кособокая луна, замутненная бегущими в разные стороны рваными, тощими тучами, бросала на болото желтоватые пятна света. Приглядевшись к этим пятнам, я решил, что желтизной окрашена трава, стало быть там — твердь, а черные плешины — торфяная топь. Примерившись взглядом к ближайшему желтому пятачку, я рывком вырвался из засоса, сделал два заплетающихся шага, ступил на желтизну и провалился по пояс. Ничего не понимая, я попытался схватиться руками за соседний желтый островок и увяз по локоть в торфяной жиже. Мне удалось вырвать руки, но от этого движения я еще глубже ушел в трясину. Луна так предательски распределила свет и тени, что я спутал твердое с топким. Впрочем, вина моя: как было не догадаться, что луна, отражаясь в пленке воды над торфом, желтит как раз топь, оставляя в тени травяные островки.

Странно, я никогда не придавал значения мещерским опасностям. Мне не верилось в те первобытные способы гибели, о каких любят рассказывать местные жители. Мещера так близка от Москвы, от всего привычного, прочного московского уклада, что я просто не мог поверить, будто тут можно погибнуть. — Но сейчас обставшая меня со всех сторон огромная и вместе тесная ночь словно отделила меня от всего мира. Я ощутил себя безнадежно отрезанным от всего родного, привычного, безопасного и впервые испугался. Самообладания хватило лишь настолько, чтоб вместо панического «спасите!» крикнуть: «Леонтий Сергеевич!»

— Дайте руку, — раздалось почти у самого уха, и мне сразу стало совестно. Я должен был знать, что мой надежный спутник рядом и придет на помощь, не ожидая крика.

Я наугад выбросил вперед руку и поймал его пальцы. Сильным движением Леонтии Сергеевич вырвал меня из жидкого капкана.

— Идите в мой след, — сказал он.

— Я не вижу следов.

— Шагайте по темному.

Это было не так-то просто: каждое темное пятнышко представлялось мне жутким кружком омута. Ступишь — утонешь. Но приходилось идти…

Тьма впереди уплотнилась, и это глухо-черное, чернее остальной ночи — похоже, кустарник, — обвелось слабым, мерцающим контуром. Казалось, что не мы приближаемся к этому черному, а черное наплывает на нас. И оно было уже совсем близко, когда вдруг что-то качнулось под ногами, и Леонтий Сергеевич сделался совсем крошечного роста. Через миг мы сровнялись в росте — я тоже провалился по грудь в трясину.

— Ничего, ничего… — бодро говорил Леонтий Сергеевич, — давайте вашу руку, сейчас выберемся.

Словно крошечный лучик прожектора скользнул по болоту. Изумрудно зазеленив осочные травы, он заклубился в голубоватом испарении трясины и, вырвавшись из него, поместил нас в центр широкого светлого круга.

— Хватайтесь за палку, — послышался голос из того места, откуда выходил конусок света. — Твердое рядом…

В следующий миг Леонтий Сергеевич вдруг вырос над трясиной, его пальцы, как клещи, впились в мою руку, рывок — и мы уже стоим на твердом, и высокий мокрый кустарник щекочет лицо.

— Дорога рядом, сразу за кустами, — сказал наш невидимый избавитель.

— Вы здешний? — поинтересовался Леонтий Сергеевич.

— У меня карта, — ответил незнакомец, выдавил из фонарика пучок света и показал нам карту под целофановой крышкой планшета.

Мы двинулись гуськом через кустарник и вскоре вышли на широкую, поблескивающую множеством луж, уходящую вдаль, во тьму, полосу земли. Но идти по этой дороге оказалось немногим легче, чем по болоту. Видимо, когда-то она была мощена булыжником, но ее давно разъездили, разбили, и булыжник сохранился лишь на закраинах глубоких полных воды ям.

Мы так долго, так невыносимо долго оскальзывались на глинистых, путаных колеях, проваливались в ямы, набирая полные сапоги воды, сбивали ноги о булыжник, что в конце концов добрались до какой-то деревушки.

В первом же доме, где мы попросились на ночлег, нас сразу впустили. В Мещере не было случая, чтобы охотникам отказали в пристанище, как бы мало и тесно ни было жилье. А уж теснее этого жилья нельзя себе и представить. Посреди комнаты висела зыбка, и старуха с лицом, изъеденным волчанкой, качала зыбку, напевая что-то однотонное, что убаюкивало ее самое, но не младенца. Стоило старухе заклевать носом, как ребенок принимался истошно кричать. Его крик нисколько не тревожил других многочисленных обитателей избы, спавших в покат на полу. Да еще с печи свешивались две пары босых ног. Но заспанный хозяин уверенно и наугад сдвинул какие-то лавки, кинул в угол овчинный тулуп, ситцевую подушку без наволочки, подгреб сенца, застелил его полотенцем, и получилось ложе, вполне достаточное для троих. Затем, ни слова не говоря, он залез на печь и ступней стало не четыре, а шесть.

Пока мы с Леонтием Сергеевичем чистились в сенях, наш спутник внимательно изучал карту при слабом свете коптилки.

— Нет, это действительно та самая дорога! — сказал он, когда мы вернулись в избу. — Вот болото, кустарник, вот Перхушково, где мы с вами находимся, а вот и лента дороги. Обратите внимание на условные знаки — мощеная дорога!

— Да, — согласился Леонтий Сергеевич, бросив взгляд на карту, — а что вас так удивляет?

— Но это же черт знает что такое, а не дорога! — взорвался человек. — И не стесняются на карте помечать! Ведь по всему району такие, с позволения сказать, дороги. Да что по району, по области!..

Я знал, что Леонтий Сергеевич терпеть не мог острых разговоров. Вот и сейчас, желая отвлечь незнакомца от опасной темы, он спросил:

— Вы из Москвы?

— Нет, из города, — ответил тот вскользь — это означало на местном языке — из райцентра, и продолжал с той же горячностью: — Дороги — это лицо страны. А разве у нас дороги? Сколько лишних мук терпит русский человек из-за проклятого бездорожья!..

— Потерпите, не все сразу, — пробормотал Леонтий Сергеевич. — Мы столько строили!..

— Бросьте! — сердито перебил человек. — Строили!.. А сколько понастроили никому не нужной дряни? Все эти колонны, арки, балкончики, завитушки, все эти дома-торты, все эти дворцы — вроде надземного метро! Да что говорить! В самую зачуханную забегаловку норовили втащить пальму, в самом загаженном скверишке водрузить статую. А дороги, артерии жизни, — о них не думали, да и сейчас мало думаем…

Он с жаром и злостью развивал эту тему, и, по мере того, как он говорил, крупное, высоколобое, серьезное лицо Леонтия Сергеевича становилось все более замкнутым, запертым, рассеянно-отчужденным. Леонтий Сергеевич так отчетливо самоустранился из беседы, что когда он вдруг встал и вышел из дома, это даже не выглядело невежливым.

— Разве я сказал что-нибудь обидное для вашего товарища? — с удивлением спросил человек. — Он, случаем, не дорожник?

— Нет, — ответил я, пожав плечами. Конечно, я не стал объяснять этому незнакомому охотнику, что мой спутник, такой уверенный и надежный в природе, был человеком раз и навсегда испуганным. Он и в науке-то выбрал область бесконечно далекую от живой жизни: он изучал древний хазарский орнамент. Мне казалось порой, что он и сам с горечью переживает эту свою «испуганность», но ничего не может поделать с собой.

Когда Леонтий Сергеевич вернулся, человек с карандашом в руках доказывал мне, насколько убытки от бездорожья превосходят стоимость новой дороги. Я очень люблю сердитых людей. Не холодных зубоскалов, не пустых критиканов, а сердитых, даже злых от своей заинтересованности в хорошем, правильном, нужном для жизни. Незнакомец сердился и ругался с болью, и этим он сразу расположил меня к себе. Но Леонтий Сергеевич был иного мнения. Когда мы легли спать, он шепнул мне на ухо:

— Давайте пораньше выйдем… Зачем нам третий?..

Но третий и сам не стал нас дожидаться. Как ни рано мы поднялись, незнакомец опередил нас, его постель была убрана, а самого и след простыл.

Все же нам снова довелось встретиться с ним, и не позднее, чем в то же утро.

Маленькая речка Стуколка, которую мы в прежнее время переходили в брод, не желая пользоваться трухлявым деревянным мостком, разлилась до размеров Волги, слизнув мосток. До ближайшего перевоза было километров шесть. Скрепя сердце двинулись мы берегом реки и вдруг увидели в камышах плоскодонку и старика рыболова, ботавшего сазанов. За десятку он согласился перевезти нас на ту сторону. Мы медленно двинулись наискось невысокой, но тугой резиновой волне. Глубина была такая, что длинный шест старика почти целиком уходил в воду. Волна гулко била в днище лодки; казалось, кто-то злой и упрямый пытается расстрелять нас снизу. Уже вблизи берега мы увидели темную полоску на воде, а рядом словно бы две кочки.

— Видать, перевернулись, — спокойно заметил старичок рыбак. — Разве ж можно на дубке пускаться! — Он покрутил головой и добавил с оттенком снисходительного восхищения. — Отчаянные!..

Подплыв ближе, мы увидели двух человек, по пояс в воде толкавших перед собой дубок.

— Эй, в лодке! — послышался знакомый, немного осипший голос. — Спасайте наши души!

Голос принадлежал нашему ночному спутнику. Я с некоторым удивлением пригляделся к невысокому, щупловатому, но жилистому, средних лет человеку, с кирпичным, отвека загорелым лицом, светлыми волосами, падавшими косой челкой на лоб, а на макушке торчавшими петушком. Ночью при свете коптилки он показался мне крупнее, старше, солидней.

— Весло упустили, — сообщил человек, когда мы подплыли вплотную. Перевозчик, толстый, губастый парень, смущенно гмыкнул. Мы приняли пассажиров на борт, а дубок забуксировали цепью. Усевшись на дно лодки, человек вынул носовой платок и, склонившись над водой, шумно и старательно высморкался. После этого он начал чихать. Чихал он минуты две с равными промежутками, хохолок на его макушке смешно вздрагивал.

— Волховский фронт, — наконец-то угомонившись, сказал он и усмешливо добавил: — Полтора года болотного режима чудесно укрепляют здоровье!

Он достал из кармашка какой-то порошок, высыпал его в рот и, зачерпнув горсточкой воду, запил лекарство.

— Испортили вы себе охоту, — сочувственно заметил Леонтий Сергеевич.

— Что делать, — пожал плечами человек, — новый организм не купишь, приходится жить с этим…

В озерной сторожке, где мы сделали привал, человек разулся и сразу забрался на печь. Порасспросив сторожа, мы выяснили, что отсюда до Подсвятья есть два пути: ближний — водой, и дальний — в обход по суше. Наша старая тропка по берегу реки была затоплена.

— Хватит с нас воды, — сказал я и невольно посмотрел на печь, где прикорнул наш захворавший спутник. — Лучше сделаем крюк…

— Будь по-вашему, — пожал плечами Леонтий Сергеевич.

Он сложил на столе свой запас лекарств, без которых не ходил на охоту, хотя сам никогда не болел, и на вырванном из блокнота листке написал большими печатными буквами: «Три раза в день по две таблетки». Листок он вставил стоймя в щель стола, и мы вышли.

Не прошли мы и десятка километров, как наступила ночь, заставшая нас у околицы неведомой деревеньки, как потом оказалось — Конькова.

— Заночуем здесь, — решил Леонтий Сергеевич, — а завтра дадим последний рывок.

По обыкновению, мы зашли в первую от околицы избу, благо там горел свет, значит хозяева не спали.

Нам открыл рослый, плечистый, волосатый и немного хмельной дед.

— Заходите, заходите, — сказал он с обычным мещерским радушием, к тому же подогретым вином. — Тут уже один вашего звания обитается, — он кивнул на печь; из-за ситцевой занавески слышалось мерное, влажно-хриповатое дыхание спящего человека.

— Не помешаем? — спросил Леонтий Сергеевич, складывая в угол ружье и рюкзак.

Дед отлично знал, что вопрос задан из вежливости, но почел нужным дать подробные разъяснения.

— Кому мешать-то? Сын на озере, невестка в городе, дома одни мы с внуком. А энтот, — он снова кивнул на печь, — почитай без памяти. Вот уж верно: охота пуще неволи! Пришел — изо рта паром дышит, весь так и горит. Я его чаем с сушеной малиной напоил, в две шубы закутал и на печь. Может, отпотеет.

Мы обменялись с Леонтием Сергеевичем взглядом. Похоже, что человек на печке — наш давешний спутник.

Значит, купание в Стуколке не произвело на него должного впечатления: мог опередить нас только водой.

— И ведь с чем охотиться-то пришел, — дед с таинственно-смешливым видом поманил нас пальцем. — Видали? — Он снял со стены одноствольное ружьишко, из тех, что продаются в магазинах в разгар охотничьего сезона по полсотне штука. — На что уж у наших охотников ружья неказисты, а таких не видывал. А боезапас, гляньте, — и десятка патронов не наберется. Я ему говорю: с чем охотиться-то пришел? А он: нешто тут нельзя патронами раздобыться? Чудак-человек, у тебя ж патроны под жевело, двенадцатый калибр, а у нас только шестнадцатый в моде!

Дед говорил громко, не боясь, что человек на печи услышит. Меня, признаться, самого удивило в нашем знакомце сочетание редкого дорожного упорства с полным небрежением к охотничьему снаряду. Леонтий Сергеевич, верно, подумал о том же, но только пожал плечами: такт охотника не позволил ему осуждать собрата.

Мы сели ужинать, пригласив с собой деда. Мещерцы народ непьющий, вернее пьющий, но мало и редко. Ведь им необходимо всегда сохранять твердость руки и точность глаза. Но если мещерцу случится слегка оскоромиться, то он уже хочет иметь с этого полное удовольствие. Тогда мещерец, обычно человек сдержанный, задумчивый и немногословный, становится общителен, шумен и велеречив. Предметом его разговора, как правило, является Мещера, ни на что не похожая, особая, единственная. С необидным для окружающих, хотя и задиристым, гонорком Мещера со всем, что в ней есть, превозносится над всеми землями, городами и весями. Наш дед не являл собой исключения, он только и ждал повода, чтоб обратиться к излюбленному предмету.

Этот повод вскоре дал Леонтий Сергеевич. У стола крутился внучек деда, мальчуган лет десяти — одиннадцати.

— На конфетку, — сказал Леонтий Сергеевич добрым голосом и погладил мальчика по спутанным русым волосам. — В каком классе учишься?

— Он уже отучился, — ответил за него дед, в то время как внук выедал из бумажки подтаявшую в кармане Леонтия Сергеевича шоколадную конфету. — Ему двенадцатый годик пошел.

— Что-то рано отучился! — озадаченно произнес Леонтий Сергеевич.

— У нас дальше третьего класса одни девчата учатся, — с достоинством пояснил дед.

— Почему так?

— А как же? Стукнет мальцу одиннадцать — ему ружье дают. Ну, и конец ученью. Весной да осенью — утка, зимой — заяц.

— Ну, а как же с всеобщим и обязательным обучением? — строго проговорил Леонтий Сергеевич.

— Мы — люди отдельные! — со смаком определил дед. — Мещера!..

Дед допил водку из граненой стопки, покрутил кудлатой головой и, радостно заблестев глазами, сказал таинственно и важно:

— Мещеру понять надо! — Он ткнул большим пальцем в черный квадрат окна. — Вон зареченские рыбаки и ботают, и удочками рыбку ловят, и жерлицами, и переметом, иные даже катушками разжились. А мы всем этим гребуем. Мы рыбку один раз в году ловим, как в старину ловили, зато сразу по пять-шесть центнеров берем.

— Это как же так? — спросил я.

— А очень просто, — обращаясь по-прежнему к Леонтию Сергеевичу, заслужившему особое его уважение, пояснил дед. — Притоки видал? Ну, каналы между озерами?.. По зиме наша Пра промерзает чуть не до самого дна, а рыба там, попросту сказать, задыхается. Тогда мы беремся за черпаки и гоним по протокам чистую воду к Пре. Рыба эту воду чует и, вся как есть, идет в протоку. Чтоб ей попросторнее, было, мы устьице расширяем. Набивается ее там видимо-невидимо, только знай вычерпывай.

— Кто же это вам разрешает?

— Что значит — «разрешает»? — глядя мимо меня на моего спутника, гордо спросил дед. — Мы по договору с Заготрыбой промышляем.

— А-а! — с заметным облегчением протянул Леонтий Сергеевич.

— Как же иначе! Рыбачок заключит договор на четыре-пять центнеров, килограммов тридцать сдаст, остальное на рынок. Очень свободно!

— Но ведь это же обман! — морщась словно от зубной боли, сказал Леонтий Сергеевич.

— Известно: не обманешь, не продашь! У нас и охота круглый год. Нам иначе нельзя. Мещера!..

— Что у вас за присказка такая. Мещера да Мещера! — послышался с печи из-за ситцевой занавески простуженный голос.

Услышав эту фразу, дед вздрогнул, как боевой конь при звуке трубы, но промолчал. Он не хотел разговаривать с занавеской, считая это ниже своего достоинства, как не хотел разговаривать со мной: уж слишком неровней был я ему по годам. Он хотел разговаривать с Леонтием Сергеевичем, солидным, за сорок, человеком, от которого веяло домовитостью и жизненным опытом.

— Мещера!.. Мещера!.. — сквозь кашель проговорил человек на печке. — Будто вы впрямь из особого теста слеплены.

Дед с надеждой посмотрел на Леонтия Сергеевича. Верно, ему хотелось, чтобы и тот поддержал эту еретическую мысль: тогда ему радостно и сладко будет спорить. Но лицо Леонтия Сергеевича подернулось знакомым мне непроницаемым облаком, взгляд обратился в ту далекую пустоту, где не было ни приютившей нас избы, ни общительного и настырного деда, ни сердитого и колкого человека на печи, ни сомнительных разговоров, в которые его опять пытались втянуть.

После довольно продолжительного молчания дед пустился на хитрость.

— Чего ты говоришь? — спросил он Леонтия Сергеевича. — Я что-то не понял.

— Ничего я не говорю, — угрюмо отозвался Леонтий Сергеевич.

— Чего-то ты вроде сказал, будто мы какие особенные…

— Ничего я не сказал, — повторил Леонтий Сергеевич, покосился на печку и каким-то тонким, раздраженным голосом воскликнул: — И не желаю ни о чем говорить, ясно?

Наступила неловкая пауза. Желая замять неприятную выходку Леонтия Сергеевича, придать ей иной смысл, я сказал:

— В самом, деле, странно вы, дедушка, рассуждаете. Живете под боком у столицы, а понятия у вас… — Я не нашел, как определить понятия деда, и только покачал головой.

Дед, несколько сбитый с толку непонятной ему вспышкой Леонтия Сергеевича, радостно откликнулся на мое замечание.

— Что мы у столицы под боком — это еще с какой стороны взглянуть! Живем мы, верно, на самом стыке Московии и Рязанщины, а вот сколько, по-вашему, письмо от нас до Москвы идет?

— Не знаю, на второй день должно прийти…

— Верно, что должно. И приходит, коли ты его через московскую почту пошлешь по ту сторону Пры, а если здесь в ящик бросишь, то, дай боже, на восьмой, на девятый день придет. Тоже и к нам: считай, ден с десять… Так вот, как бы вам объяснить, — уже не с прежним гонорком, а как-то раздумчиво сказал дед, — вроде и вся жизнь к нам в обход идет да с опозданием.

— Что верно, то верно! — донеслось с печки. — А только с почтой можно бы наладиться.

— А как наладишься? Сын в районную газету писал, напечатали, даже денег заплатили шесть рублей. А почту и вовсе перестали носить. Нас с тех пор газетчиками в деревне кличут. Вот и вся выгода!

Дед плюнул на пол, растер ногой и продолжал:

— Под боком у Москвы. А спросите, кто тут у нас бывал в Москве? О бабах и говорить нечего, а из мужиков, может, и наберется человечка два-три. Да что в Москве — в Рязани мало кто бывал. Мне вот седьмой десяток, а я из городов только Спас-Клепики видел. Разве вот кто в армии служил, те, конечно, свет повидали… Нет, нашу жизнь ни с кем равнять нельзя. Одно слово — Мещера! — с вновь пробудившимся гонорком закончил дед.

— Ну, за всю Мещеру ты не расписывайся! — послышалось с печи. Ситцевая занавеска дрогнула и поползла в сторону. Мы увидели теперь уже не кирпичное, а пунцовое от двойного жара лицо нашего дорожного спутника. Отчего-то потемневшие и словно завившиеся волосы колечками падали на лоб.

— Спасибо за лекарство, — сказал он Леонтию Сергеевичу, — очень вам спасибо!.. Послушай, дед, — обратился он к старику, — а может, вся беда в том и есть, что люди вы больно отдельные. Попробовали бы жить, как в той же Мещере другие живут. Не все ж дураки кругом.

— Это ты на что же намекаешь? — впервые отнесся к нему дед.

— Охота охотой, рыбалка рыбалкой, а ведь для сельского человека колхоз как-никак основа жизни.

— Чего? — Дед прищурился и взглянул на Леонтия Сергеевича, словно ожидая подтверждения. — Колхо-оз?..

— Конечно, — казенным голосом подтвердил Леонтий Сергеевич. — Колхоз — фундамент…

— Понятное дело! — с торжеством, будто заранее предвидел такой оборот разговора, сказал дед. — Есть у нас колхоз, и Дунька в нем председатель.

— Кто она такая — Дунька? — спросил я.

— А кто ж она: Дунька и есть. У нас тут, как укрупнились, колхоз сразу развалился. Потому укрупнение это — одна только видимость. Подсвятье от нас почитай половину года отрезано, а до Болотной и летом-то не во всякую погоду доберешься. Да и чего укрупняться было? Комбайна здесь сроду не видели, не проходят к нам комбайны, да и нужды нет. Поля мелкие, дробные, все лес да болото, а все ж ки жили от него, от колхоза. Как укрупнили, так все и расползлось. Народ в правленье собрать — и то дело немысленное!

— Постой, дед, ты про Дуньку хотел? — сказал человек на печке.

— К ней и веду. Колхоз у нас ныне такой: что посеем, то назад не берем. Бывает, телята потравят колхозную гречу, а народ и говорит: это хорошо, крестьянину польза и колхозу выгода — убирать не надо. Вот до чего дело дошло. Ясно, что в такой колхоз идти председателем никому неохота. В районе назначили к нам одного человека, конторой связи заведовал. Он уперся — ни в какую. Иди, говорят ему, в председатели или клади партийный билет на стол. Он подумал-подумал и решил: чем сперва мучиться, а потом билет отдать, так лучше уж сразу. И положил билет. Тогда за другого взялись: он недавно из Москвы в район переехал. Тем же манером к нему. Он и говорит: я уж под это дело с Москвой расстался, хватит с меня. И тоже партийный билет на стол. Ну, город маленько в сомненье пришел: этак всю партию в районе разогнать можно. Тут и вывернулась эта Дунька. Она в военном санатории уборщицей работала, а вообще местная, подсвятьинская. И кто бы подумал: кандидат в партию. «Гарантируйте, говорит, мне четыреста рублей зарплаты, приму колхоз». В городе обрадовались и провели…

— Ну, и как она?

— Чего как: Дунька — она Дунька и есть. Зарплату получает.

— Зачем же вы ее выбирали?

— Чего? — не понял дед. — А как не выбрать? Не ее, так кого другого еще почище навяжут.

— Здорово вы, однако, осведомлены о том, что в городе делается! — с какой-то смешной интонацией сказал человек на печке.

— Мы-то сведомы, да вот город не больно о нас сведом. Неинтересная наша жизнь, товарищи дорогие, очень неинтересная! — сказал дед строго и печально. — Все куда-то движение имеют, одни мы будто в трясине увязли: ни взад, ни вперед. Так ли уж широка речка Пра? По ветру полчаса всего и ходу, а поглядите вы зареченскую жизнь и нашу. Будто цельный век между нами лежит. У них и электричество, и радио, и кино, у них школа-десятилетка, клуб; к ним, сказывают, артисты с самой Москвы приезжают. А у нас коптилка, у нас на три деревни у одного подсвятьинского Анатолия Ивановича, — может, слыхали, — радио имеется. Так он, кроме последних известий, ничего не слушает, батарейки бережет. Одиковели мы тут на отшибе, что и говорить!

— Но в чем же, в чем причина!.. — неожиданно вернувшись из своего бесконечного далека, спросил Леонтий Сергеевич. — Нельзя же так.

— А в том, мил-друг, что забыло о нас начальство!

— Начальство начальством, — громко сказал человек на печке, — да не в нем одном дело. Привыкли к плохой жизни — вот что худо!

Дед никак не отозвался на эти слова, только покачал головой, то ли соглашаясь с человеком, то ли отвечая каким-то своим мыслям.

— Что же, у вас никто не бывает из района? — спросил я.

— Как же, приезжали инструктора с райкома, случалось, Да ведь как приезжали! Один заявится в разгар охоты, другой под рыбу угодит; народ, конечно, в расходе. Пошебуршит он с председателем — и драла назад.

— Ну, а секретарь райкома?

— У нас главным секретарем почитай шесть лет женщина сидела. Ну, куда ей было в этакую глухомань ехать? Потом, правда, мужчина значился, только у него, говорят, в обычае было: из города ни шагу. После обратно мужчина состоял, тот, верно, приехал раз. Прямо к нам приехал, в самую что ни на есть глубинку, в самое что ни на есть подходящее время — в марте! — старик рассмеялся долгим-долгим, в слезу, смешком. Казалось, он никогда не наладится, так рассмешило его воспоминание о секретарской поездке.

— Ну, и чем же кончилось?

— То-то и оно, что ничем, — сказал дед, перестав смеяться. — Об тот год распутица была вроде нонешной. Секретарь отважный был, напрямки через Великое пустился. Ну, конечно, побрызгало его, сердягу, он на берег чуть живой выбрался. Тотчас в избу и водки требует. Народ, конечно, обрадовался: за пол-литром, известно, самый душевный разговор идет. Наладили парус и махнули в Фалеевку за двенадцать километров. Чуть не утопли, но полушечку раздобыли. А секретарь эту водку в наружное пустил, обтерся ею с маковки до пят, спросил лошадей да и дунул восвояси. Говорят, его сейчас сняли, так сказать по совокупности дел… Вот как о нас начальство печется!..

— Это ж бог знает что! — прорвался вдруг Леонтий Сергеевич. В коротком, взволнованном негодующем жесте руки словно впервые приоткрылось запертое за семью печатями его неубитое сердце. — Гоголевщина какая-то! Подумать только, таким вот мертвым душам доверяют живых людей!..

— Потерпите, не все сразу, — насмешливо произнес человек на печке, возвращая Леонтию Сергеевичу его собственную реплику. — Мы же столько строили!

Человек этот, видимо, был совсем не прост и куда более приметлив, чем нам казалось. Леонтий Сергеевич недоуменно вскинул брови, затем густая краска стала медленно заливать его лицо.

— Я понимаю вашу иронию, — тихо сказал он, — но, признайтесь, это пострашнее бездорожья.

— Одной цепи звенья! — резко кинул человек. — И дома с колоннами, которые ничего не поддерживают, и дикое бездорожье рядом с автострадой, и то, что рассказал нам дед. Теперь это видно, как никогда! И народу чуждо и враждебно сейчас все, что идет от глупости, от жестокости, от произвола, все показное, парадное, всякая пустая видимость и этакая скверная привычка к плохой жизни. А есть еще люди, — человек очень пристально поглядел на Леонтия Сергеевича, словно на мушку взял, — которые так сроднились с бедой, с памятью о беде, ну как больной свыкается с болезнью. Они столько лет, хоть и невольно, загоняли внутрь себя все живое, искренное, смелое, что и теперь никак не решаются жить в открытую. Понять-то это можно, а только грустно это…

Леонтий Сергеевич как-то болезненно смутился, он засуетил глазами, ресницами, каждой черточкой лица.

— Вот, дед, какие дела, — отведя взгляд от Леонтия Сергеевича, сказал человек обычным своим голосом. — Выходит, ты и сам понимаешь, что так жить дальше нельзя!

— С чего это ты взял? — снова взгонорился дед. — Никто не жалуется. Мы люди отдельные! Пока рыба ловится, утка летает, мы ни от кого не зависимые.

— А ну как запретят охоту? — послышалось с печи.

— Это как же так — запретят?

— Очень просто — запретят, и все. По всей средней России.

— Может, где и запретят, — уверенно сказал дед, — да только не у нас в Мещере! — Но, видно, что-то кольнуло его, потому что вслед за тем он спросил с ноткой тревоги: — А что — нешто был такой разговор?

— Не только разговор, а решение заготовлено, — твердо ответил человек. — Насчет будущей весны — это точно. А может, и на весь год, а то и на два. Зима на юг спустилась, вымерзает птица на зимовьях, от бескормицы гибнет. Лебеди, на что выносливые, и те вымирают…

— Беда! — искренно огорчился дед. — Правильно, что запретят, надо птице свой убыток пополнить. Только до нас это не касаемо, мы как стреляли, так и будем стрелять.

— Вам, что же, закон не писан?

— Не писан, дорогой товарищ, для нас охота — не баловство, мы только с нее и живем.

— От браконьерства убыль не меньшая, чем от заморозков на юге…

— Ты, часом, не по охране дичи работаешь? — подозрительно спросил дед.

— Отчасти и по этому делу, — чуть приметно усмехнулся человек.

— Так я тебе скажу, не знаешь ты Мещеру. Когда у других пусто, у нас густо. Мещера вовек дичью не обедняет.

— Ты так думаешь, дед? — почти с грустью спросил человек. — А где мещерский бобр?

— Бобра, это верно, повыбили, — охотно согласился дед.

— А много ль у вас лосей осталось?

— С лосем тоже маленько перестарались.

— А выдра куда девалась?

— Выдру уничтожили подчистую, — радостно, будто, наконец, поймал своего собеседника, вскинулся дел. — Выдра рыбу пожирает; у нас закон: идешь на реку, бери ружье и бей ее без пощады, гадюку. Так что насчет выдры будь покоен…

— Скажи, дед, а не замечал ты, что в последние годы рыбы меньше стало? — все так же негромко, но с каким-то завораживающим напором спросил человек.

Быть может, ощутив этот напор, я вдруг понял, что человек на печи ведет разговор неспроста, вовсе не из желания убить время или одержать верх, как то бывает с любителями поговорить. Нет, у него, похоже, была какая-то далекая цель, была еще до того, как он перехватил нить разговора. Я увидел, что и Леонтий Сергеевич с острым вниманием прислушивается к спору.

— Рыбы хватает! — беспечно сказал дед, но тут же с добросовестностью старого человека поправился: — Оно, конечно, не то что в прошлые годы, а ничего, жить можно.

— Эх, дед, дед, — человек с укором покачал головой. — Потому-то и рыбы стало меньше, что выдру побили. Выдра только больную, слабую рыбу хватает, ей за сильной, здоровой не угнаться. Не стало выдры — болезнь по рыбам пошла…

— Может, и так, — тихо подтвердил дед. — В природе, и верно, круговерт существует. — Он стал как-то очень внимательно прислушиваться к тому, что говорит человек, но сдаваться все же не хотел. — Мещера птицей сильна…

— А куда же глухарь подевался, дед? Тетерев? Вальдшнеп? Кроншнеп?

— Боровой дичи у нас не водится. Я вот седьмой десяток живу, отродясь в наших местах ни глухаря, ни тетерева не встречал. А этого, как его там… кронштея и прозвания не слышал.

— Вон как! — сказал человек и полез в нагрудный карман гимнастерки. Он вынул оттуда пачку плотно смявшихся от долгого лежания бумажек и отделил тонкий листок с каким-то печатным текстом. — Вот, послушай, что писали в «Охотничьем журнале» семьдесят пять лет назад: «…Издавна славились своими глухариными и тетеревиными токами лесистые берега Пры. К сожалению, несоблюдение правил и сроков охоты, уничтожение самок на токах привело к тому, что ныне эти ценные птицы исчезают…» Что, дед? Лет этак через пятьдесят станут говорить: «Утка? Да у нас в Мещере сроду утка не водилась!..»

— Погоди маленько, — дед вдруг сорвался с лавки и выбежал в сени; мягко хлопнула входная дверь, дохнув пахучей сыростью.

Вернулся дед не один; с ним явились четверо сельчан. Вошли они, как входят опоздавшие на собрание: осторожно ступая, не глядя по сторонам, ни с кем не здороваясь, держа в руках шапки, и тесно уселись на ближайшую к двери лавку.

— Наши мужички, — сообщил дед, — им тоже занятно послушать, что до Мещеры касаемо. Не повторите?

— Отчего же, — сразу согласился человек и спрыгнул вниз. Прижавшись спиной к теплу печки, он стал перед людьми в старых военных брюках и шерстяных, с надвязанными пятками, носках, с красным от жара лицом и влажной от испарины головой, небольшой, но жильный, собранный и колючий. Прерывая себя глухим кашлем, он рассказал и про бобра, и про лося, и про выдру, и про боровую дичь, и снова прочитал вырезку из журнала. Один из пришедших, здоровенный дядька с румяным лицом в черном, как вакса, окладе давно небритом щетины, стукнул себя ладонью по колену и громко сказал:

— Точно!

Видимо, это соответствовало каким-то его собственным, невысказанным мыслям и наблюдениям, и мне показалось, что после этого свидетельства и у деда и у других мещерцев отпало всякое сомнение в правдивости того, о чем говорил человек.

— Может, оно и так, а только на наш век дичи хватит, — с прежним куражем заговорил дед, прервав долгое и тяжелое молчание.

— На твой век оно, конешное дело, хватит, от тебя уж землей пахнет, — зло отозвался румяный охотник. — Может, и на мой хватит, а вот что детям моим останется? Нет, я на это несогласный!..

Трое других охотников шарком, вздохами, покашливанием выразили ему свое одобрение.

С детской, беспомощной обидой посмотрел дед на человека, стоявшего у печки.

— Лучше бы не приходил ты сюда! — сказал он в сердцах. — Только растравил душу!..

— Вольно ж бояться правды, — пожал тот плечами.

— Тебе что: пришел, наговорил и ушел. А нам дальше жить…

— Вот давайте и поговорим об этом…

— А что с тобой говорить! — Дед невесело усмехнулся. — Подумаешь — секретарь райкома выискался!..

— Правильно, дед, я секретарь и есть, — последовал спокойный ответ. — Две недели как выбрали.

Охота воспитывает в человеке находчивость и самообладание: остолбенение деда длилось не более секунды.

— Ловко я тебя вывел, — сказал дед, оглядывая всех сияющими глазами. — Думаешь, кабы не сразу смекнул, стал бы я с тобой лясы точить? Я уж тебя по ружью распознал: нешто пойдет кто охотиться с этаким дрючком?.. Ну, давай теперь порядком знакомиться, товарищ первый секретарь райкома…

Я посмотрел на Леонтия Сергеевича. Какая-то неуловимая перемена произошла в его облике: у него были новые глаза. Не то что новые — такие глаза были у него, верно, в молодости, когда он и в мыслях не имел отдать все силы своей живой души хазарскому орнаменту…

Загрузка...