Боль

Все наши беды от больной совести. Это из книжки. Люда многое берет из книжек, я борюсь с этим как могу, но что делать, она среди них живет, среди мудрых мыслей, библиотекарь, читает подряд всякую всячину. Когда мы ссоримся, моя речь, подготовленная заранее, ясная и убедительная, рассыпается в прах, слова свои не могу взнуздать и четкими рядами отправить на штурм Люды, слова разбегаются в разные стороны, а противник тем временем держит осаду в цитадели, возведенной из цитат любимых авторов, и говорит о том, каким должен быть мужчина, муж, и из-за ее плеча выглядывает какой-нибудь Вальтер Скотт или Голсуорси. А женщина, жена? Она знает, кто каким должен быть, а я вот не знаю, не ведаю, весь в тенетах сомнений, куда ни обратишь взор свой, свет дрожит от боли, как мираж…

Я приехал лечить разболевшийся зуб в Москву, потому что не доверяю нашим местным бормашинам, хоть город, в котором мы живем, большой, областной. До столицы езды на электричке три часа, но зато тут сделают, так сделают, как-никак институт стоматологический.

Щетка должна быть только индивидуальной, небольших размеров, с редкими пучками щетины, средней жесткости. Пародонтоз можно и нужно лечить, но лучше предупредить. Знать бы, где упадешь, травку подстелил бы. За белой дверью молчат, только вдумчиво работает машина, грызет безымянные зубы, распыляет. Вот передо мной сидит старик. Зачем старику лечить зубы, ведь не так много ему осталось жизни, то-то обидно помереть, претерпев напрасно пытку, лежать в гробу со свежезапломбированными зубами. Чей-то разложившийся труп, рассказывала грамотная Люда, опознали по коронкам на зубах. Детектив. А я люблю стихи. Зубы мглою небо кроют. Прибежали в избу зубы. Нет, скорее всего, не старик лечит зубы, а девушка, которую он опекает. Не дочь. Наверняка не дочь. Между ними чувствуется дьявольский сговор, как между Фаустом и Мефистофелем, только цена за юность иная. «Твоя красота нуждается в прекрасном обрамлении, как бриллиант чистой воды в золотой оправе, — так, должно быть, старик ее уговаривал, улещивал. — Моя горькая зрелость нуждается в твоей сладостной юности, моя любовь». Как ни подсаживайся в ползадницы на спинку ее кресла — все равно старик, безнадежный. Благородные седины. Свежевыбритые седины. Старое тело, упакованное в молодежную одежду — неискренняя заплатка на джинсах, пиджачок стильный замшевый. Все равно старик. Такие больше всего боятся объектива. Его, объектив, не подкупишь, он, подобно солнцу, видит все морщины на твоем лице и нежную пыльцу на ее щеках. Впрочем, смотря в чьих руках он находится. Мой «Никон», скажу без ложной скромности, умеет зрить в корень, нас с ним не проведешь никакой улыбкой и челочкой, нас интересует сам человек, а не то, что он о себе думает и что желает предложить зрителю, мы умеем подлавливать. Пускай эта девочка показывает своему спутнику глянцевитую невинность — меня не провести, я не верю в искренность ее чувств к старику, который первую жену не привел бы пломбировать зуб, вторая тоже обошлась бы, а эту сопровождает на лечение зубика. Передать врачевателю из рук в руки молодую, тронутую кариесом душу. Настырная девчонка. Гордо озирается, готовая в любую минуту заключить со мною союз против старика. Наверное, провинциалка, провалилась в театральное училище, а он ее подобрал, обогрел, женился и прописал. Таких, как он, такие, как она, зовут «папик» или «мой слоненок». У моей Люды тоже был в Москве такой «папик», только она не понимала, что ему от нее нужно, он ей в общежитие книжки разные носил — по искусству, бубликом с маслом кормил. Она говорила: духовное общение. Интеллектуальное общение. Почему женщины с такими бедрами, как у моей жены, так любят слова «духовное общение», «интеллект» и прочее? Он терпеливо приручал ее к себе, к бубликам, к деньгам, к машине. В машине она и прозрела наконец. «Только ничего не было, ничего не было, клянусь, ничего такого!» — «Как ничего? Машина была? Бублики?» — «Это до тебя! До нашей эры!» До-ре-ми. Какое тебе дело, что было до? До были крестоносцы, открытие Новой Индии, выступления феминисток и прочая эмансипация, до было много чего, что же себя изводить. До сложились все мыслимые отношения между мужчиной и женщиной, между инквизицией и еретиками, между Алой и Белой розой, я же не спрашиваю, что у тебя было до. А я тебе все рассказал, между прочим, были Оля, Рена и Наталья, я с ней чуть было не погорел, о чем тебе докладывал, такая была неотразимая, все мужчины падали, когда шла по улице, а сейчас уже никто не падает, зато одного морячка намертво скрутила, и он шлепнулся к ее ногам, как перезревший плод. «Вот видишь, у тебя была Наталья!» Что — Наталья! Она вытекла из моей жизни, как весенняя вода, а этот твой тип с бубликами тебе еще продолжает писать, как выяснилось, письма до востребования. Воспарил стервятник, чует добычу, а ты, ты, ты, о, ты!..

Горестна, должно быть, наша повесть.

Началась она с середины. Я не ухаживал за Людой и долгое время не принимал ее всерьез, вот в чем беда, и произошло все Восьмого марта. Мы их «снимали» на улицах, девчонок, и что характерно — с чистыми намерениями, даже кристальными, с чистой, как больница, душой — провести праздник, а там, ляжет она или нет, было неважно. Это им так кажется, что мы только одного и хотим. Хотим, что скрывать, да не так, как вы это думаете. Шагающим в тот день по Садовому кольцу, нам исступленно, жутко, пронзительно хотелось любви. Но безрадостны были наши праздники, и беззлобно поругивали мы девчонок, крутящих «динамо», погнавшихся за впечатлениями и жалкими студенческими яствами, килькой в томате да «Фетяской». Чем больше мы говорили о сексе, тем больше хотелось любви. Мы по-своему любили их, наших однодневных подружек, но почему-то они обманывали наши ожидания, даруя нам все, кроме любви, нестоящими мы им казались, нестоящими мнились они нам.

Мы шли по Садовому и подцепили тебя с подругой. Мы пошли следом за вами, вы были в джинсах, у обеих шикарные фигуры и волосы, они свободно летели следом, и мы шли за ними, как за знаменем. Мы гадали, какие у вас мордашки, вдруг крокодилы, трепетали мы. Тут ты обернулась, и душа моя возликовала — ты была милая, и подруга твоя обернулась, почувствовав слежку. Вы убыстрили шаг. Мы же уверенно (в душе неуверенно, щенячьи) заступили вам путь, мы стали перешучиваться, вы отталкивали нас, не отталкивая, как это умеют делать женщины, когда они не против знакомства, мы все тащились за вами, а потом купили вам по мороженому, чем подкупили вас, я имею в виду не мороженым, а ребяческим жестом. Вы поняли: нас не надо бояться. И тогда мы отважно купили вино, а вы отважно пошли его пить. Не так-то ты скованно держалась, моя милая, я решил, что ты из тех! Ты сказала мне, что я похож на артиста Ледогорова, мой товарищ сказал, что я похож на Чебурашку, и захохотал, он гадал твоей подруге по руке и предсказывал большую страсть, а подруга басом смеялась от щекотки. Подруга была из тех и не искала любви. Ночью, задобрив вахтершу полбутылкой сухаря и яблоком, мой товарищ улегся с твоей подругой в нашей комнате на одну кровать, а я с тобой примостился на другой. Я не понял, что к тому времени ты уже любила меня, начитанная, ожидающая от первого встречного необыкновенных чувств девочка, я не понял, что и сам люблю тебя, и ты мне этого простить не можешь, точно я и в самом деле виноват в том, что рядом твоя подруга деловито любила моего приятеля, а я заламывал тебе руки. Ты растерялась, ты не знала, как нужно поступить, и поступила так, как поступила, а теперь коришь меня той ночью. Разве другие ночи не вытеснили ее взашей из нашей любви? Оказывается, все эти годы ты все помнила, только молчала и копила с чисто женским тщанием и тихим изуверством свидетельства моей нечуткости, грубости, мужской глухоты. Дуй, ветер, дуй! Но если ты и в самом деле уйдешь, если покинешь меня, Люда, если оставишь меня одиноким, сразу ставшим совсем плохим без тебя, куда мы оба денем Геленджик, ведь он есть, и там есть один дом, а в нем комната с окном, с видом на развешенное подсиненное белье, и есть там пляж санатория «Черноморец», так вот, Люда, если у тебя достанет сил изъять все это из своей памяти, то я непременно умру от разрыва аорты, я скончаюсь, если начну вспоминать без тебя… «Нет, — возражает Люда зло, — мне нечего вспоминать Геленджик! В моей памяти ты не найдешь тропинки, ведущей в этот город, она заросла лебедой, безвкусной резной травою без запаха, без души, и не надо напоминать мне Геленджик». Да, я знаю, о чем ты… Оттуда Люда уезжала, недогуляв каникул, и я делал вид, будто не понимаю, для чего она уезжает, а она на вокзале все пыталась поймать мой взгляд, но не было взгляда. Я произнес ужасную фразу: «Когда все устроится, напиши». Устраивала ее подруга, у нее был знакомый врач. Я видел его потом. Подруга в конце концов вышла за него замуж, мы были у них на свадьбе, и мне было страшно смотреть на него, я пожал его руку, которой он… потом я вообще запретил жене поддерживать с ними отношения.

Врач вызвал меня (не тот, который подругин муж, а эта — стоматолог). Я давно ждал этого, скрепился и пошел, придерживая горящий и дразнящий меня зуб. Мы с ним сели в кресло.

— Болит? — спросила она, нисколько меня не жалея.

— Болит, — послушно ответил я, стараясь ей понравиться, но не как мужчина, а как пациент.

— Сделаем снимок, положим мышьяк. Надо убить нерв, — сказала она, потрогав моего врага небрезгливым пальцем. — По утрам сможете приходить? Тут у вас много дыр, запустили, — упрекнула она меня. Она говорила со мной хорошим голосом и не заискивая, значит, уверена в своей легкой руке. Она выразила желание, чтобы я открыл рот пошире, запустила в мой зуб пинцет и стала шпынять его, бить, обижать, и я мычал.

— Какие все мужчины нетерпеливые, — сказала она сакраментальную фразу и включила своего робота с жужжащим жалом на конце. Я закатил глаза, как раздавленная кошка. Машина визжала, углубляясь в лабиринт, выбрасывая сухую костную пыль, и врач полностью погрузилась в мой зуб, как в пещеру, орудуя в нем тупо и неуклюже, как неандерталец огромным молотом.

Наконец она выбралась на поверхность моего зуба, склонилась надо мной, вытащила из-под языка ватку, велела прополоскать рот и чуть отсела от меня. Дрянная машина умолкла. Я понял, что до сих пор глядел в окно кирпичного строения напротив и взгляд мой был натянут и прочен, как змеиный хвост, третья точка опоры у памятника «Медный всадник» Фальконе, тогда как две другие точки опоры были распределены между руками, я держал все свое больное тело на весу, зацепившись взглядом за раму окна напротив. Почему из окон зубоврачебных кабинетов, боже ты мой, всегда такой черно-белый пейзаж, ни тебе детишек на качелях, ни сирени, бьющейся головой в стекло, и облака над зубоврачебным кабинетом аккуратные, пристойные, скучные на фоне прозаического куска неба. Я прополоскал рот с зубом, болевшим где-то за пределами меня так, что врачиха опасливо переместилась подальше от центра моей боли. Я скосил глаза на ее лицо, но увидел лишь мочку уха, разношенную золотой серьгой, тяжкой и грубоватой, может, вовсе не золотой, которая висела, как большая рыба на тоненькой леске, грозя сорваться. Она оглянулась.

— Молодец, — ласково одобрила она меня, — хорошо сидели. Канальчик мы прочистили. Сейчас пойдете в десятый кабинет, там вам сделают снимочек, а уж тогда снова прошу ко мне.

Я напряг рот в улыбке. Мне стало приятно, что она похвалила меня. Я шаркнул ножкой, как маленький мальчик, и пошел по залу, где мучались, полулежа в креслах, другие грешники. Я остановился у одного из кресел и посмотрел на девушку, которая вышла замуж за старика, глаза ее выражали мольбу, а над щелью рта была нацелена стальная игла. Я в эту минуту, встретившись с нею глазами, все простил ей, тем более что сам я ничего не мог ей предложить, в смысле законного брака, чтобы спасти ее душу от гибели.

Перед десятым кабинетом сидело человека три, пригорюнившись, опершись больным зубом о ладонь. Я промычал, кто последний, и, получив ответ, примостился на стуле и уткнулся в плакат «Берегите зубы», где молодой человек моих лет смотрел на меня безмятежным взором, в котором отражалась совершенно здоровая совесть, и сверкал, как печка, кафельными зубами. Должно быть, он не сладкоежка, как я. Я ужасный сладкоежка. В моем детстве сладкого было мало, и когда это до меня дошло (после поступления в институт), я как с цепи сорвался. Люда обычно приходила ко мне в общежитие с пирожными. А я к ней возил шоколадки, но она была к сладкому равнодушна, что я заметил не сразу, а на третьем году нашего брака, и всегда была рада скормить мне при случае конфетку, так как, по ее словам, после сладкого я добрею.

Однажды мы с нею пошли в наш театр. Люда считала, что муж и жена должны раз в месяц ходить в театр. Кроме того, в этом театре работали два ее читателя, в первом акте мы их обоих и увидели, один из них по пьесе был младшим братом другого и говорил по-юношески запальчиво, показывая максимализм и нравственную чистоту своего героя. Сам главный герой был тюфяк и мямля, но человек благородный, он отважно боролся с серостью и плагиатом в стенах своего НИИ, не то что я, хотя не считаю себя ни тюфяком, ни мямлей. Он открыто говорил своему завлабу со злодейским лицом, что он о нем думает, а я не говорил того же своему завлабу, потому что работа в принципе меня устраивала и я надеялся получить квартиру, а человеческие отношения, я считал, дело пятое. К тому же я мнил себя большим спецом в области фотографической химии, а Илью Валерьяновича, мягко говоря, таковым не считал, и на этой почве у нас стали происходить трения и высекания искр вплоть до образования черных дыр, в одну из которых я выпал по сокращению штатов. Люде до сих пор жаль, что так получилось. Ей жаль, что я бросил науку и занялся только фотографией. Ей кажется, будь у меня настоящее дело, я бы не превратился в мелочного и грубого человека (ее слова). Она считает, что у мужчины должно быть настоящее дело. И он должен быть таким, как этот актер в очках (без стекол, стекла будут слепить зрителю глаза), ее читатель, обличающий моего Илью Валерьяновича (на сцене). Я осторожно спросил у Люды, восторжествует ли в данной пьесе добро над злом, и когда она заверила меня, что да, восторжествует, успокоился и стал разглядывать симпатичную женщину в нашем ряду. До меня дотянулся запах ее духов «Клема». Как-то я подарил Люде эти самые «Клема», когда удалось прилично скалымить на детских утренниках, а так, между прочим, эти духи кусаются. От Люды пахло «Лесным ландышем», это очень трогательный аромат, запах нашей бедности, говорит Люда. Она не ропщет. Ропщу я, и то время от времени. Я ропщу на то, что у нас нет квартиры и что мы вынуждены кидать в ненасытную хозяйскую пасть, в ее разверстую загребущую ладонь большие деньги, которые она принимает, краснея, склонив голову набок, умильно интересуясь Людиным здоровьем… А я ропщу на жизнь, как ропщет на меня горемычный зуб. Должно быть, я тебя, зуб, частенько обижал, чистил щеткой больших размеров с частыми пучками, измывался, заедая горячий чай творожным сырком, задубевшим в холодильнике, и ты, как женщина, все запомнил и теперь торжествуешь над моим ослабевшим существом.

Я стараюсь калымить где только можно: новогодние утренники, юбилейные вечера, свадьбы. Приходится рассчитывать лишь на себя, во Дворце юного техника, где я веду фотокружок, иногда удается позаимствовать бумаги, химикатов, того-сего. На калым тоже уходит много денег, времени, сил. А чем измерить моральные потери?

Эта женщина, сидящая в пяти шагах от меня, чем-то напомнила заведующую детсадом «Ягодка» по имени З.К., именно эти инициалы были вышиты на кармане ее белого халата, в который упиралась надменная женская грудь. Когда я вошел к ней за гонораром, она скользнула по мне равнодушным взглядом, как по одному из своих воспитанников. Я передал ей конверты со снимками.

— Здесь все? — спросила она, бросая конверты в ящик стола.

— Все, — ответил я.

Она перекинула мне через письменный стол конверт с деньгами и принялась энергично накручивать диск телефона. Что-то не понравилась мне легкость, с которой она вручала мне гонорар. Я взял из угла стул, неторопливо установил его и расположился с деньгами на другом конце стола. З.К. удивилась так, что отложила в сторону телефонную трубку, из которой уже грянул мужской баритон.

— В чем дело? — произнесла она. — Мы с тобой в расчете.

Ах вот как, мы уже на «ты»… Дескать, умеем с этим народцем разговаривать. Ну ладно. Я вытащил из конверта пачку денег, постучал ею о край стола, выравнивая, и пролистал всю, насчитав на полтинник меньше, чем договаривались.

— Кисуля, что молчишь?.. — кричала трубка в сторону аквариума, в котором безмятежно и величаво плавали вуалехвосты.

Я снова выровнял пачку.

— Так не пойдет, товарищ начальник. Уговор был на другую сумму. Это недорого. Так что гони, будь добра, пять червонцев.

— Обойдешься, — смело возразила она.

— Я-то обойдусь, оно верно, да мамаши с папашами останутся недовольны. Я ведь тебе еще тех снимков, что с Дедом Морозом, не отдал, а они-то самые интересные. С Морозом, — я похлопал себя по карману пиджака, — туточки. Так что я жду.

Что-то вроде уважения и интереса ко мне проклюнулось в гладком личике З.К.

— Ну и жук, — определила она меня. — Жучо-ок. На машину копишь?

— Мое дело, — отрезал я.

— Твое, конечно, — согласилась она, — однако дороговато.

Я усмехнулся, глядя на нее ласково.

Она отсчитала мне еще пятьдесят рублей. Я подумал немного, кивнул и отдал ей остальные снимки.

— Все, проваливай. Ну и жук. Мне бы такого мужа.

— Твой тюфяк, — согласился я, зато сама ты не больно теряешься, кисуля.

— Много понимаешь, — сказала она. — Будь здоров.

Конечно, если б эта З.К. заговорила со мной по-человечески, я бы, может, и не стал настаивать на полтиннике. А может, и стал бы. Не я виноват, это все круговорот денег в природе. Мне приходится выжимать деньги из «Ягодки», с тем чтобы все до копеечки отнести хозяйке, кандидату наук, между прочим; из нее, как я понимаю, выцеживают денежки ее недоросль-сынок с юною супругой, которым она приобрела кооператив; сынкова жена третий год поступает в иняз и платит приличные бабки репетитору, а у того, поди, есть дети, которые, вполне возможно, ходят в мою «Ягодку». Таким образом, все как будто справедливо, но я не могу удержаться от мелкой мести: всякий раз, когда я заявляюсь к хозяйке (она живет у сестры, а мы с Людой в ее квартире), я отсчитываю ей деньги, как кассир райсобеса: медленно, торжественно, угрюмо, трояки, пятерки, десятки, пересчитываю, мусолю в руках, а она конфузливо лепечет: «Все верно, Петр. Ну что вы, право…», а когда я ухожу, должно быть, набрасывается на эти деньги, сгребает их в кучу и прячет в бюст, чтобы сестра не углядела — сестре она называет сумму, вдвое меньше той, что мы платим.

Начался антракт. Люда ушла в фойе, а я остался, и та симпатичная тоже сидела на месте, читая программку (что можно читать так долго?). Я уже хотел у нее спросить об этом, как прозвенел звонок и в зал стали возвращаться люди. Оказалось, многие вернуться не пожелали. Им хватило. Не дождались, пока добро начнет торжествовать. И Люды не было. На сцене герой, старший брат, страдал по какой-то якобы красавице-лаборантке (из нашего переднего ряда было видно, что она ему в матери годится), а младшего не было, и я связал его отсутствие с Людой. Мне стало мерещиться, что Люда в антракте пробралась к этому своему читателю в гримерку, сидит там, кокетничает, курит, хотя я ей это делать не разрешаю. Я уже хотел ринуться из зала, как увидел крадущуюся по темному проходу Люду. Увидев ее, я встал и демонстративно пересел через несколько кресел на освободившееся место рядом с «Клема». Я чувствовал, как Люда непонимающе и затравленно смотрит на меня. Я смотрел на сцену. Так мы просидели весь второй акт, спектакль окончился, я долго хлопал героическому очкарику, а когда стал пробираться из ряда мимо Люды, не замечая ее, она всунула мне в руку две маленькие шоколадки и пирожное «картошка», и я все понял: моя бедная девочка не сидела в актерской гримуборной, а стояла в большой голодной очереди за деликатесом для меня. Я поднял Люду и прислонился лицом к ее плечу. «Прости», — сказал я. Люда деревянно кивнула. «Ей богу, прости, — настаивал я, — снова померещилось…» Люда высвободилась и пошла вперед. Я пошел за нею, смяв в кулаке пирожное и шоколадки. На улице она не заплакала, хотя всегда плакала, когда я обижал ее, несправедливо подозревая. Я развернул шоколадку и скормил ее Люде. Я развернул вторую, она отвела мою руку. Она была несчастна со мной.

В этот же вечер к нам должны были прийти гости по случаю старого Нового года.

Тренькнул звонок. Люда пошла открывать, и на нашу тесную кухоньку ввалились розовощекие, нарядные Леша и Виктор с Риммой.

— Ах нет, пусть меня хозяин раздевает, — пропела Римма своему медведю-мужу.

Я поднялся, снял с нее шубу, и в кухне сразу запахло галантереей; я решил на этом не останавливаться и принялся расстегивать на Римме бордовое велюровое платье со всякими излишествами на нем. Римма, хохотнув, ударила меня по рукам и сказала, чтоб я не увлекался. Люда тушила капусту и одновременно месила тесто. Мы выпили за исполнение желаний, а потом за всех хороших людей, причем Леша глотал рюмку за рюмкой, как аист лягушек, Римма только пригубливала и махала ладошкой себе в раскрытый рот, а Виктор пил сосредоточенно и с чувством, цепляя из банки самые большие маринованные грибы.

Мы говорили о том, что все — и я, и Виктор, и Леша, и даже Римма — все мы люди незаурядные, талантливые, и если б не провинция, и если б благоприятные обстоятельства, из нас бы кое-что вышло.

— Кое-что, — со значением произнес Леша.

Я поносил фотовыставку, открывшуюся в здешнем Доме офицеров, где только четыре снимка можно было назвать приличными, да и то два из них были моими.

— Сюжет, — объяснял я моим друзьям, — не главное. Сюжет представляет интерес только для обывателя. Даже свет — тьфу. Можно насобачиться со светом. А главное — чтоб философия была, вот что в нашем деле наипервейшее.

— Чушь! — Леша стучал себя по колену. — Чушь говоришь, Петро! Ты в любую дыру воткнись взглядом, и через пару минут тебе начнет казаться, что она символизирует целый мир. «Дерево» Лозового я видел — ерунда! Какая тут философия, все на поверхности. А вот твои старики, идущие по туннелю, — это да! Там мысль, настроение, мороз идет по коже. Тебе надо бы персоналку устраивать. А главное — рвать когти из провинции, она губит, гу-бит! А ты, Витя, не спорь. Ты, Витя, на глазах меняешься, диплом механика забросил, такси водишь, а для чего? Жизнь, она не в этом! Жизнь-то…

Виктор тряс головой и соглашался. Он со всеми соглашается, когда выпьет. Только год работает таксистом, а умный стал, жук. Говорит, что за километр видит, кому сдачу давать, а кто обойдется. Люда, не слушая нас, вытащила из духовки свои коронные пироги с капустой, переложила их на блюдо и поставила на стол. Леша перехватил ее руку и поцеловал запястье.

— Люда, милая, — сказал он, — ты одна из нас, может, человек, хоть и красивая… все мы ни во что не верим, трепачи несусветные, а ты веришь, да, Людк?

— В наше время плохо быть для всех хорошей, — возразил я. — Бесперспективно.

— Из хорошести шубу не сошьешь, — вдруг, что-то вспомнив, встрепенулся Виктор, — я вот тоже неплохой был, когда выкладывался за мизер на должности инженера. Для всех хороший — кроме себя. А надо и для себя быть хорошим.

— Для семьи, — подсказала Римма.

— А ты, Люда, — продолжал развивать свою мысль Виктор, еле ворочая угрюмой челюстью, — не можешь для друга мужа «Монтекристу» сделать. У тебя в библиотеке все тащат. Твоя подруга Катька сколотила приличную домашнюю библиотеку из ваших книг. Положит себе в сумочку, а оформит, якобы читатель Иванов потерял французский детектив Жапризо или какого другого Шекспира. А взамен принесет от имени того же рассеянного Иванова всякую хренотень — лишь бы по сумме сходилось.

— Люда этого не может, — подытожил Леша, — хорошая она.

— Перестань, Леша, — сказала Люда.

Леша повернулся ко мне.

— Совестится. Ну где ты найдешь бабу, которая слушала бы комплименты и при этом краснела? Смотри, она, и правда, покраснела.

— Это она умеет, — похвалился я. — Хорошая у меня жена, да Вить?

— Жена, хи-хи, хорошая, — ответила вместо мужа Римма, — с ней хоть на необитаемый остров — не страшно. А меня ты на остров взял бы, Петенька?

— Взял бы, дорогая, — ответил я.

— Вместо Люды? — детским голосом спросила Римма. К своим тридцати она все еще не исчерпала запасы девического кокетства.

— Прекрати, — подал голос Виктор.

— Конечно. Люда худая, а тобой можно было бы питаться месяца два-три. Может, и все четыре.

Римма засмеялась, но лицо у нее перекосилось. Она, и впрямь, полновата, все время терзает себя всякими диетами, но ничего не помогает.

После ухода гостей Люда стала меня упрекать, что я неэтично повел себя с Риммой. Я заметил, что Римма, например, за Людиной спиной все время норовит сказать о ней гадость, и мы поспорили, надо ли прощать своим недоброжелателям. Потом…

…Потом я вошел в рентгенкабинет, надел черный резиновый фартук, как мне велела докторша, длинная хмурая женщина. Когда я взял пленку правой рукой, она даже закричала: «Я же сказала — левой!». У каждого есть причины быть недовольным жизнью. Я снова открыл рот и подставил себя рентгеновским лучам. Немолчные волны боли накатывали на островок жизни, где я пытался укрыться. Скоро и он исчезнет под водой. Докторша удалилась в кабину, оттуда на меня зафыркала машина, заворчала и затихла; докторша вышла, велела вынуть изо рта пленку и развернуть обертку. Брезгливым взглядом она следила за мной, взяла пленку и сказала: «Пусть войдет следующий!..».

…Следующей у меня была Катя, Людина подруга. Люда говорила, что Катя была самой красивой девочкой во всей библиотеке. Верно. Катя была красива, но никто почему-то в нее не влюблялся, и она грустно говорила, что любви вообще нет в природе, есть только секс — и очень по-детски, удивленно выговаривала это слово, которое Люда не любит. Когда Люда однажды легла ненадолго в больницу, я решил доказать Кате, что любовь есть, но доказал только то, что она знала и без меня: что любви нет, а есть секс. А вообще-то получилось это нечаянно, мне в тот вечер было одиноко и пусто в квартире без Люды, и тут пришла Катерина с тортом, вся зареванная (с матерью поссорилась). Потом нам обоим было очень нехорошо. Катя заявила, что она очень любит Люду и уважает, Люда изумительный человек, и я слово в слово повторил это следом за нею. Когда-нибудь я бы сам поведал Люде про свою измену, я ничего не могу от нее скрывать, но это когда-нибудь, не сейчас. Римма, к которой Катя прибежала исповедоваться (нашла кому), опередила меня. Римма отправилась к Люде в больницу и рассказала обо всем. Люда Кате простила. А Катя через год вышла замуж за военного, укатила на Кавказ и теперь оттуда посылает Люде грецкие орехи…

...Злая (озлобленная) рентгенолог вышла и вручила мне изображение моего зуба. Я взял мокрый, липкий лоскут пленки и стал разглядывать своего мучителя. Откуда, из какой точки, лучится эта боль? Я отнес портрет зуба своей докторше и, получив увольнительную на два дня, отправился в гардероб, где томилась старушка-гардеробщица в круглых очках, похожая на учительницу на пенсии. Она слушала радио.

Завтра будет лучше, чем вчера!

Лучше, чем вчера! Лучше! Чем вчера!

Завтра! Будет! Лучше! Чем вчера! —

уверял меня бодрый наступательный голос певца, а я ему не верил, сытый голодного не разумеет, тебе-то хорошо, тебе-то, может, и лучше будет, зубы у тебя не болят. Я увидел, как больные, сидевшие под дверями хирургического кабинета, умильно заулыбались, потянулись на голос певца-оптимиста, греясь у него, как у костерка. Добрая старушка прибавила звук. Из входных дверей показался румяный кожаный шофер стоматологической «скорой помощи» и тоже навострил горящее с мороза ухо. Я взял из рук старушки свое пальто и пошел отсюда прочь.

Невидимый червь точил мои зубы. Червь подтачивал мое мужество. Надо было вылечить зубы, чтобы не утратить способность кусаться. А то я совсем ослаб, и директор Дома юного техника стал влезать в мои дела и даже намекнул, что я ворую фотобумагу. Я не ворую, а кое-что иногда прихватываю. Я сказал ему первую половину фразы, и он ухмыльнулся. Он сообщил мне, что не вчера на свет народился. Я с ним согласился — не вчера, и даже не позавчера, и не каких-нибудь шестьдесят лет назад, то есть давно пора бы на пенсию. Он сказал, что я хамлю, покачал лысой головой и ушел. Мне вдруг стало жалко его, ведь в самом деле старик, а куда ему на пенсию — дома у него никого нет, никто не согреет ему чаю, как мне Люда, я хотел догнать его и извиниться, но передумал. К тому времени у меня начал сильно болеть зуб. А у Люды появился человек.

Она так и сказала: «человек».

Я сказал: «Нет».

Она настаивала на человеке.

Я ударил ее. Она схватилась за щеку, пошла в ванную и заперлась. Я принялся выбивать дверь. Люда сидела на краю ванны, запрокинув голову, чтобы остановилось носовое кровотечение. Она сказала, что это ничего не изменит. Я вдруг понял, что «есть человек» — это не в моем понимании слов, а в ее, то есть она с ним не спала, а просто он ее провожал и говорил всякие слова, пока я отсутствовал дома. Я спросил Люду, так ли это, она передернула плечом. «Оставь меня». Я хотел встать перед нею на колени, но подумал, что эта мизансцена уже переиспользована в нашей драме. Все уже у нас было: и колени, и цветы запоздалые, и жизнь, и слезы, и любовь, все, чего не было у нее с тем, с человеком.

— Ты больше не любишь меня? — спросил я.

— Да, — сказала Люда.

— Да в смысле нет? — сказал я.

— Нет, я больше не люблю тебя, — подробно ответила Люда.

Я подождал, не скажет ли она еще что-нибудь, но она не сказала, ни что устала от меня, моей грубости и непонимания, ни что я погубил ее жизнь, а ушла на кухню разогревать мне ужин. Я оделся и выскочил на улицу. На морозе зуб разболелся еще сильнее. Я вернулся в дом. Люда разговаривала по телефону. Я понял, что она говорит с человеком, и попросил у нее трубочку. Люда трубку не дала, я отнял ее силой.

— Алло, — сказал я, — это Людин муж. Как, простите, вас величать?

В трубке закряхтели, потом заносчивый молодой голос сказал:

— Сергеем.

— Вот что, Сергей, приходите к нам, а? — предложил я.

Люда вздохнула и отвернулась с опущенными плечами.

— Сейчас поднимусь, — сказал Сергей, — я звоню из автомата у вашего дома.

— Вот и чудесно, — сказал я. — Валяй, поднимайся.

— Не нужно все это, — слабо сказала Люда.

Когда я открыл ему дверь, то почему-то сразу успокоился. Он был таким, каким я представил его по голосу: юным, большим и серьезным. В его лексиконе не было словечка «секс». Он посмотрел на меня без вызова и без робости, а когда увидел Люду, то просиял так широко и безудержно, что у меня внутри что-то дрогнуло. Но Люда не ответила ему и не улыбнулась, она обеспокоенно посмотрела на меня.

Я понял, что, поднимаясь к нам, он и не думал обо мне, о том, что я могу его побить, а думал о Люде и пришел не затем, чтобы предъявлять какие-то права на нее, а просто потому, что она позвала его через меня. Он не брал меня в расчет. Я увидел, что он любит ее, но не мог понять, как к нему относится она.

— Вы хотели видеть меня, — наконец сказал он ей, не дождавшись от меня никаких объяснений. Он смотрел на нее.

— Нет, это мой муж позвал вас, — тихо произнесла Люда.

И тут я понял про нее все, и мне стало страшно, как никогда. Моя Люда была моей случайно. Я мало звал ее на «вы». Я мало с ней церемонился. Я высмеивал в ней именно то, за что любил ее.

Но если это так, если я все понял, осознал, то еще не поздно все изменить, поправить. Мы можем уехать из этого города, новизна впечатлений обновит нашу застоявшуюся семейную жизнь. Я снова пойду трудиться по специальности. Я больше не буду обирать моих новогодних зайчиков, потому что на новом месте быстро оценят мои способности и дадут мне жилплощадь. У нас не будет больше неискренних друзей, старых Новых годов, будут только новые, мы станем ходить в кино, читать книги, а по воскресеньям… И я вспомнил, что по воскресеньям давно на нашей кухне не пахло печивом. Когда-то Люда говорила, что ее в детстве всегда успокаивал запах пирогов, которые пекла ее мать, она знала: раз пироги, значит, дома все в порядке, тихо и мирно, у родителей славное настроение. В плохих семьях ведь не пекут пироги, в недружных, уверяла Люда, там просто жарят котлеты да варят супы, по необходимости, а в хороших пекут — не для желудка, а для уюта и тепла. Даже когда денег было в обрез, Люда умудрялась спечь какое-нибудь печенье с маком или рогалик, чтобы привлечь добрых духов, ларов, на нашу не нашу кухню. Но она давно уже не зажигала духовку. С того самого старого Нового года, когда у нас в гостях были Леша, Виктор и Римма.

Обычно женщины каким-то образом предупреждают своих мужей об опасности, нависшей над их совместной жизнью. Виктор время от времени жалуется, что Римка «взбрыкивает». То она, накрашенная и разряженная, с горящим лицом устремляется куда-то из дома, и Виктор мчится за ней по лестнице, роняя тапочки, то она говорит, что у нее руки опускаются от такой жизни, что она устала, что нет больше сил терпеть то-то и то-то, что она жалеет, что вышла за Виктора, а когда он пытается ей робким голосом напомнить, что не он ее уламывал пойти с ним в ЗАГС, а наоборот, Римма начинает бить тарелки. Люда никогда не говорила мне таких слов и посуду не била, она всегда и во всем уступала мне, и только теперь я понял, сколько неприступности было во всех ее жертвах. Я понял, что не смог разгадать ее тайну, над которой предпочитал не задумываться и которую сразу разгадал этот мальчик, годившийся мне в младшие братья.

— Давай поговорим, — сказал я ему почти ласково.

— Разговора у нас не получится, — возразил он, — все, что есть, вы знаете сами, а все, что будет, пусть решает Люда. Больше мне вам нечего сказать.

— Что ты ему говорила обо мне? — спросил я Люду.

— Ничего, — сказала Люда.

— Ничего, — подтвердил мальчик.

— Так у вас, — сказал я ему, ухмыляясь, — серьезные намеренья? Вы пришли просить у меня ее руки?

— Я пришел потому, что вы меня пригласили, — сказал он, — а руки я буду просить у нее самой.

— Ах вот как? Но позвольте… Она в некотором роде того… замужем.

— Не паясничай, — сказала Люда. — Сергей, уходите, прошу вас.

— Зачем? — удивился я. — Мы еще не поговорили толком. Вы, Сергей, должны рассказать, как представляете свое будущее с моей женой, я же могу поведать вам о ее прошлом. Или вас не волнует ее прошлое? Вы человек без предрассудков?! Впрочем, моя жена чиста, как ангел, все ее прошлое стоит перед вами собственной персоной, уверяю вас, моя жена была моей по недоразумению, роковому стечению обстоятельств, по наивности, если б у нее было прошлое, кроме меня, она бы ни за что, ни за какие блага на свете не вышла бы за меня, хама и грубияна, который изуродовал ее жизнь, пытался топтать ее душу ногами — она вам это не говорила? Я недостоин ее и уйду немедленно, прихватив зубную щетку и записную книжку, а вам, как более достойному, оставлю свою жену, квартиру и машину.

— Сережа, — взмолилась Люда, — я очень, очень, очень вас прошу, уходите сейчас же. Прошу вас!

Они несколько секунд смотрели друг на друга. Я не мог видеть их лиц, перед глазами стоял туман.

— Пожалуйста, — сказала Люда тише.

— До свидания. — Он вышел за порог и закрыл за собою дверь.

Я подошел к жене, сел перед нею на пол, взял ее за руку, и мы сидели в темноте тихо, как мыши. Я ни о чем не думал, держал ее за руку.

Загрузка...