Перевод А. Студенецкого
Она не была красива. Но ей было семнадцать и я ее любил. Я вправду любил ее. Руки у нее всегда были холодные, потому что у нее не было перчаток. Матери своей она не знала, а про отца говорила: «Он свинья». А родилась она в Лионе.
Однажды вечером она сказала:
— Если мир полетит ко всем чертям, mais je ne crois pas[1], давай снимем комнату и будем пить шнапс и слушать музыку. А потом откроем газ и будем целоваться, пока не умрем. Я хочу умереть вместе с моим любимым, ah oui![2]
Иногда она еще называла меня mon petit chou[3]. Мой маленький кочанчик.
Однажды мы сидели в кафе. Петушиные трели кларнета долетали в наш уголок. Голос певицы выводил чувственные синкопы. Наши колени, найдя друг друга, уже не могли успокоится. Наши взгляды встретились. Маргерит засмеялась, а мне от этого стало как-то грустно. Она тотчас это заметила. Мне подумалось — слишком уж юная была у нее улыбка, — что когда-нибудь и она превратится в старуху. Но я сказал, что просто испугался: а вдруг все кончится? Тут она опять рассмеялась, но уже по-другому — тихо:
— Пойдем отсюда.
Музыка так уютно мурлыкала, что на улице мы сразу замерзли, и нам оставалось только целоваться. А потом еще эти синкопы. И эта нахлынувшая грусть.
Нам помешали. Это был лейтенант без лица. Нос, рот, глаза — все было на месте, а лица не было. Но зато была красивая униформа, и он полагал, что мы не можем так вот, среди бела дня (это обстоятельство он особенно подчеркнул) целоваться на улице.
Я выпрямился, всем своим видом показывая, что он прав. Но он не уходил.
Маргерит рассвирепела.
— Не можем? О, еще как можем! Не правда ли, мы можем?
Она глядела на меня.
А я не знал, как быть, а этот, в униформе, все не уходил. Я испугался, как бы он чего не заметил, потому что Маргерит очень уж разбушевалась.
— Слушайте, вы! Тоже мне мужчина! Вот уж вам-то я бы не подарила поцелуя даже в темную ночь! О нет!
Тогда он ушел. Я ликовал. Я ужасно боялся, как бы он не заметил, что Маргерит француженка. Но офицеры далеко не всегда все замечают.
А потом мы опять целовались.
Как-то раз мы повздорили.
Мы сидели в кино. На экране маршировали парижские пожарные. У них был юбилей. Маршировали они на редкость комично. Ну, я и засмеялся. А не следовало бы. Маргерит встала и пересела на другое место. Я понял, что оскорбил ее. С полчаса она сидела одна. Потом я не выдержал. Кинозал был пуст, и я незаметно подкрался к ней сзади.
— Я люблю тебя. Люблю твои волосы, люблю твой голос, когда ты говоришь: «Mon petit chou». Люблю, как ты коверкаешь немецкие слова, люблю все чужое в тебе. И твои руки, Маргерит!
И я подумал, что, быть может, потому завораживает нас очарование всего чужеземного, что нам приятно как бы заново открывать давно знакомое.
Когда мы вышли из кино, Маргерит попросила у меня мою трубку. Она закурила, и ее стало мутить. Но она просто захотела доказать мне, что любит меня теперь еще сильнее.
Мы стояли у реки. По-ночному черная, она украдкой лизала опоры моста. Одинокие желтые блики на ее груди вздымались и опадали вместе с ее дыханием — одинокие желтые звезды, отраженные в воде.
Мы стояли у реки. Река уплывала вдаль в объятиях ночи и не хотела унести нас с собой в неведомые страны. Быть может, она и сама не знала, к какой стремится цели и воистину ли цель всех стремлений — рай. Мы готовы были безропотно вверить свою судьбу парусу ночи, но река не раскрывала нам тайн своего волшебства. Она журчала и лепетала что-то, смутно привораживая нас своей красотой. Ради нас она могла бы выйти из берегов и выплеснуть нас из берегов нашей жизни. И нас смыло бы разливом этой ночи.
Взволнованные, мы с трудом переводили дыхание. И Маргерит прошептала:
— Сегодня все пахнет любовью.
И я прошептал в ответ:
— Это пахнет травой, водой, речной водой, пахнет туманом и ночью.
— А разве ты не чувствуешь, — зашептала Маргерит, — что все это пахнет, как любовь? Не чувствуешь?
— Это пахнет тобой, — шепнул я еще тише. — А ты пахнешь, как любовь.
И снова шепот:
— А ты чувствуешь это?
Тут зашептала и река: как любовь… ты чувствуешь… ты чувствуешь… как любовь…
Впрочем, может быть, она шептала совсем о другом. Но Маргерит казалось, что она нас подслушивает.
Внезапно послышались шаги, они приближались к нам. И яркий свет фонаря полоснул по глазам: патруль!
Ловили несовершеннолетних девчонок, которые по ночам цвели в объятиях солдат, как цветы в парке. Но Маргерит показалась начальнику патруля достаточно взрослой. И мы уже собрались было уйти, как что-то в Маргерит вдруг привлекло его внимание. Думаю, ее косметика. Наши девушки так сильно не красятся. А фельдфебели иногда вовсе не такие тупицы, какими выглядят. Он потребовал ее паспорт. Маргерит даже бровью не повела.
— Так я и знал, — сказал он, — Француженка! Эк, размалевалась.
Маргерит не шелохнулась. А что я мог сделать? Фельдфебель записал мою фамилию, и мы с Маргерит снова остались одни.
Я знал, что теперь мне не вырваться из казармы по меньшей мере недели четыре. Не говоря уж о других взысканиях. Я помолчал, собираясь с мыслями, но ничего путного так и не надумал и просто выложил Маргерит все, как есть.
— Тебя не будет четыре недели? О, в таком случае все кончено, да, все. Ты просто трус. Я разве струсила? Может, я затряслась от страха? А ты дашь запереть себя на четыре недели? Ха! У тебя вовсе нет храбрости. Ты не любишь меня. Да, не любишь.
Никакие доводы не помогали. Маргерит считала, что я просто слишком труслив, чтобы верхом перемахнуть через забор. Она не догадывалась о множестве всевозможных хитроумных рогаток, делавших это неосуществимым. А я думал об этих четырех неделях и не мог выдавить из себя ни слова. Немного помолчав, она принялась за свое:
— Так ты не придешь? Целых четыре недели? Да?
— Я не смогу, Маргерит.
Ну как ей еще объяснить?
Но для Маргерит этого было мало.
— Хорошо! Очень хорошо! Знаешь, что я сейчас сделаю?
Откуда ж мне было знать!
— Сейчас я пойду домой и умоюсь. Хорошенько умоюсь. Да. А потом снова наведу красоту и найду себе нового возлюбленного. Вот! Ah oui!
И ночь поглотила ее. Раз и навсегда.
Я одиноко брел к казарме, и мне хотелось плакать. Я даже попробовал и закрыл лицо руками. От рук исходил таинственный запах: Франция. И я решил, что сегодня вечером не стану их мыть.
Заплакать не удалось. Из-за сапог. Они бесстыдно, предательски скрипели при каждом шаге: mon petit chou… Мой маленький кочанчик… Mon petit chou…
«А все ты, огромный глупый кочан, — злобно усмехнулся я, глядя на луну. — Если бы не твое бесстыдное сияние, патруль нипочем бы не заметил, как она размалевалась».