Перевод Н. Ман
Иногда он встречался с самим собой. Кривоплечий, неслышными шагами шел себе навстречу, волосы у него были слишком длинные, закрывали одно ухо; пожимая себе руку, не очень крепко, он говорил:
— Здравствуй.
— Здравствуй. Ты кто?
— Ты.
— Я?
— Да.
Тогда он говорил сам себе:
— Почему ты кричишь временами?
— Это зверь.
— Зверь?
— Зверь — голод.
Тогда он спрашивал себя:
— Почему ты так часто плачешь?
— Это зверь! Зверь.
— Зверь?
— Зверь — тоска по родине. Он плачет. Зверь — голод кричит. А зверь я — он удирает.
— Куда удирает?
— В ничто. Нет прибежища в бегстве. Повсюду я встречаю себя. Большей частью по ночам. Но приходится удирать все дальше. Зверь-любовь хватает тебя, но зверь-страх лает под окном, за которым живет девушка и стоит ее кровать. Потом хихикает дверная ручка, и ты удираешь. И опять гонишься за собой. В брюхе у тебя зверь-голод, в сердце-зверь-тоска. И нет прибежища в бегстве. Все время натыкаешься на себя. Всюду. От себя не убежишь.
Временами он встречался с собою. А потом опять удирал. Свистя проходил мимо окон и кашлял мимо дверей. А временами чье-то сердце, чья-то рука удерживала его на ночь. Или рубашка, соскользнувшая с плеча, с груди, с девушки. Временами одна из них удерживала его на ночь. И тогда среди поцелуев он забывал о другом, которым был сам, если девушка всей душой льнула к нему. И смеялась. И страдала. Хорошо, когда рядом было такое существо с длинными волосами в светлом белье. Или некогда светлом, да еще в цветочках. А если у нее вдобавок была губная помада, совсем хорошо. Пестрое что-то поблизости. И в темноте хорошо, если кто-то прильнет к тебе, тогда темнота не так огромна. И тогда не так холодно в темноте. Губная помада тогда рисует маленькую печурку на ее губах. Пышущую жаром. Как это хорошо в темноте. А белья тогда совсем не видно. Как-никак возле тебя человек.
Он знал одну девушку, и летом кожа у нее была как плод шиповника. Бронзовая. А в волосах у нее, это шло от цыган, было больше синевы, чем черноты. И они были как лес: густые. На руках у нее, как перышки только что вылупившегося цыпленка, росли светлые волоски, а голос был приятен, как голос портовой девчонки. И при этом она ни о чем не знала. И звали ее Карин.
А другую звали Али, и ее белокурые волосы были светлы, как морской песок. Смеясь, она морщила нос, и еще она кусалась. Но потом появился некий человек, он был ее мужем.
А возле одной двери вечно стоял худой серый человечек, становившийся все меньше и меньше, он говорил:
— Отлично, мой мальчик.
Позднее он узнал: это был его отец.
А ту, с ногами, с беспокойными, как палочки барабана, звали Карола. Ноги точно у лани, нервные. Ее глаза сводили с ума. А передние зубы были немного раздвинуты. Эту он знал.
И старичок временами говорил по ночам:
— Отлично, мой мальчик.
Одна, он бывал у нее, была широка в бедрах. От нее пахло молоком. Имя у нее было хорошее, да только он его позабыл. Мимо! По утрам иногда удивленно пели овсянки, но его мать была далеко, а серый худой старичок ничего не говорил. Потому что никто не проходил мимо.
И ноги его, казалось, шагали сами по себе: мимо, мимо.
А утром овсянки уже знали: мимо, мимо.
И телеграфные провода жужжали: мимо, мимо. И старичок ничего больше не говорил: мимо, мимо.
И девушки по вечерам прижимали руки к алчущей коже: мимо, мимо.
И ноги шагали сами по себе: мимо, мимо.
Когда-то у него был брат. И он дружил с ним. Но потом, жужжа, как злое насекомое, по воздуху пролетел кусок металла и угодил в него. И кусок металла, как дождевая капля, шлепнулся о человеческую кожу: и кровь как мак расцвела на снегу. Небо было из ляпис-лазури, но на крик оно не отозвалось. И последний крик, который он прокричал, был не родина. Не мать и не бог. Последний крик был остер и горек, как укус: зря я пропал. Тихое проклятие и опять: зря.
И этот крик замкнул его уста. Навек. Мимо.
А худой серый старичок, его отец, никогда больше не говорил: «Отлично, мой мальчик». Никогда. Все прошло, мимо, мимо.