Чирков Вадим Алексеевич Рассказы дяди Миши, одессита

Рассказы дяди Миши, одессита, а ныне гражданина USA


Дядя Миша — одесский старик, которого я хорошо знал: по неделям я живал у него дома, мы ездили с ним на рыбалку на Хаджибеевский лиман, пока глубинный черноморский сероводород не проник в него и не отравил рыбу. Когда клёв прекращался, мы вытаскивали из илистого дна кадолы-якоря, сближали наши резиновые шлюпки, и дядя Миша, так и держа месину на указательном пальце, чтобы не пропустить поклёвки, рассказывал какую-нибудь историю-байку. То, что я из породы слушателей, он понял в первый еще день нашего знакомства.

Говорил старик, как умел, — на том особом языке одесситов, который сложился давным-давно, в определенных кругах Одессы он поддерживается, им щеголяют перед иногордцами и перед "фраерами", его ценили и цитировали писатели (Паустовский), а иногда (Бабель) и писали на нем, добавляя в речь одесситов, и без того яркую, поэтического таланта. Для окружения дяди Миши — для стариков-зубоскалов, острословов и матерщинников, это язык родной.

Лет через десять после моих встреч с дядей Мишей в Одессе я увидел его в… Нью Йорке, и не где-нибудь на прогулочном Брайтонском бордвоке, где на скамейках сидят нахохленные старики-мерзляки, а на каменной гряде в Манхэттен-бич, с удочкой-спиннингом в руках. Я окликнул его, не веря своим глазам, старик обернулся…

— Если я и здесь поймаю рыбу, — сказал дядя Миша, чуть мы перекинулись парой слов, — я опять человек! А вы уже поймали хоть одну?

С этого дня и встречи наши, и рассказы дяди Миши продолжились — но одесские истории перемежались уже ньюйоркскими; старик оказался на редкость наблюдательным, все мало-мальски интересное в окружавшем его им замечалось и после обращалось в историю, байку, "случай", в которых мне оставалось только расставить знаки препинания.

…Только одно тут нужно добавить. Я никогда не знаю, что расскажет сегодня мой собеседник, на какое моё слово откликнется байкой. Память его — длинный ящичек, наполненнный картонками, и колдует над ними хитроумный попугай: клюнет в ящик будто бы наугад — а оказывается, опять попал в точку.

Даже афоирзмы ему под силу.

-В любое время люди должны за что-то держаться, — говаривал дядя Миша, — то ли за чью-то бороду, то ли за чьи-то усы. А бывает такое время, когда бороду отпустили, а усы еще не нашли…".


-Политика — это игра, которой большие государственные чины забавляются со своими народами, и называется она "Ну-ка угадай!". Угадай, мол, где я соврал, а где нет. Надеюсь, мол, что главного ты все равно не понял и за язык меня не поймал".


-Вот ведь какая беда, — сокрушается мой дядя Миша. — Не так давно, по историческим меркам, ко всем странам приставали с революцией: почему, мол, да почему вы ее у себя не устраиваете? А теперь то же самое с демократией. Вот, мол, вам размер, вот длина и ширина, вот фасон, вот цвет, полоска… почему бы вам ее не примерить? Готовый товарец. И фирма надежная!..


И вот о чем я еще думаю. Используя эту самую западную демократию, мусульманин с кораном под левой рукой и с кинжалом в правой лезет во все европейскиедырки да еще и посмеивается: чем, мол, у вас больше демократии, тем нам, мусульманам, легче. У вас ведь политкорректность, "права человека", суд-пересуд, присяжные, голосование на всех уровнях — а оно в последнее время все чаще 50 на 50, - а наш суд короче: секир башка и амба!




СОДЕРЖАНИЕ


Смешная лечебница. Полусухой закон. Дядя Миша открывает Америку. Лаокоон одесский. Последний финт старого футболиста. Нет, но чтобы такое!.. Парящие над океаном. Лицо. Всему виной кленовый лист. Мессия из-под земли. Пароход отходит от причала. Грешник. Апокалипсис от дяди Миши. Клад на чердаке. Рыьак рыбаку… Женщина во всей её красе. Когда смеются города. Абстракционист. Мне бы только глоток… Хорошие грабители. Зеркало Хаджибея. Серенада Сумрачной Долины. Заветное слово в городе Ста Богов.






СМЕШНАЯ ЛЕЧЕБНИЦА


В небольшом парке Бруклина собираются старики. Собираются поиграть в шахматы, в карты, нарды, в домино. Они появляются здесь, когда пригревает солнце. Холодный ветер сдувает их с насиженных мест. В игре они сосредотенны, серьезны, нахмуренны — словно они опять на работе и словно на работе конец квартала или очередной советский аврал… И словно они опять "в коллективе", к какому привыкли за долгую жизнь.

Сюда привозят даже паралитиков в колясках — у тех та же тяга к коллективу и, самое главное, к своим ровесникам, к годкам. У этого паралитика мертвое лицо, неподвижные глаза уставлены в небо… но уши-то слышат! Слышат! Но сердце-то бьется! Бьется!

В парке Кольберта уже доцветает весна и ветерок носит меж каменных столиков порыжевшие лепестки магнолий. Дети не отходят от фонтанчика с питьевой водой. С одной стороны парка не умолкает баскетбол (бол-бол-бол!), на другой тоже кипят страсти — здесь сидят помельчавшие бойцы нешуточных в прошлом баталий. Здесь, над карточными королями и дамами, над деревянными ферзями, ладьями и конями, над лабиринтами доминошных костей, над "пулей" преферанса склоняют то седые, то лысые головы герои Досрочной Сдачи Годовых Планов, Взятых Обязательств, Встречных Планов, Ежеквартальных Авралов, Инициатив-с-Мест, Закрытых Процентовок, бывшие Правофланговые Пятилеток, Верной Дорогой когда-то Идущие — короче говоря, знатоки всего того шулерского набора в играх, которыми было занято некое общество много-много лет подряд…

Если они выигрывают карточную или доминошную партию, то приходят домой значительные, как если бы час назад им вручили на торжественном собрании личный Знак Качества. Но если проигрывают…

Здесь все бывшие. Бывшие главные инженеры, врачи, завмаги и завхозы, бухгалтера больших предприятий, оперные певцы, парикмахеры, бывшие полковники и майоры, которым лепят сейчас "на погоны" бубновые шестерки…

…Вот к каменным скамейкам приближаются еще двое: один постукивает палкой, другой приволакивает ногу. Старики, ковыляя, держатся друг за дружку. Один из доминошников поднимает голову и ворчливо комментирует приближение:

— Десантный батальон…

Осмеянию здесь традицонно подвергается всё и прежде всего сами участники разговора.

Иногда, когда игра наскучивает и если какая-то новость становится интересней, чем даже "матовая" ситуация на доске, чем даже доминошная "рыба" в замершей над головой руке, старики образуют круг и начинают спор. Я стал свидетелем одного из них. Вот записанные мной язвительные их голоса.

— Вы слышали? На Брайтоне открылась смешная лечебница.

— Смешная? Они все смешные! Где вы видели не смешную лечебницу? Я вам скажу: если вы имеете сил смеяться после поликлиники — вам туда нечего больше ходить. Другое дело — вы захотите посмеяться еще.

— Да нет же! Вы меня недослушали. Смешная — это где лечат смехом.

— Это что — таблетки? — Сердито: — Я уже смеюсь! — Ядовито: — Или это, может, такие клизмы? Но клизмы — это когда смешно кому-то, а не вам лично. Кто-то давится от смеха, а вы имеете бег трусцой, как вон тот бывший писатель, который бегает вокруг туалета.

— Вы мне не даете сказать ни слова. Там выходят юмористы — у кого был диплом врача, у кого — инженера, а кто и вообще доктор наук — и рассказывают анекдоты. От каждой болезни свои. Так они решили в своем ученом кругу. Им потом платят кэш, как медсестрам. Или как массажистам.

— Интересно, — тут же вспоминает кто-то свою болячку, — уже есть анекдоты от поясницы?

— Не знаю, как у других, — слышится ответ, — но мне моя жена лечит поясницу утюгом.

— Горячим или холодным? — немедленно откликаются ветераны.

Небольшой смех прокатывается по кругу.

— Что поясница! — раздается еще один голос. Уточню чей: это мой дядя Миша. — У меня раз был такой приступ? Такой!… Я уже приготовился туда… Ну, мне вызвали "Скорую". А телевизор из-за волнения позабыли выключить. И тут стали давать Райкина. Где он в этой мятой шляпе. Я говорю: сделайте мне звук и дайте еще валидол. Они сделали звук — а валидола больше нет! Его нет в доме — вы представляете?! Тогда я говорю: сделайте мне громче — пусть я хоть что-то имею накануне верной смерти. И вот я смотрю приключения в Греческом зале — и мне проходит! Без валидола! А когда приехала "Скорая", врачи тоже посмотрели Райкина. На Райкина у них было время. И мы так смеялись вместе! Ну, вы же помните: он там кушал селедку в каком-то чулане…

— Не селедку, — поправляют рассказчика, — а бычки в томате.

— Нехай бычки, — соглашается он, — в темноте это тоже хорошая закуска.

— А что вы имеете, что вы все время кряхтите и стонаете и толкаете меня в бок? Чтобы я дал вам слово? Я вам его даю.

— Что я имею? — откашлявшись, как перед докладом, начинает еще один ветеран, — Или что имеет она? Могу сказать вам: она имеет меня всего! Как говорится, от и до!

— Интересная дама… — Публика по-молодому переглядывается, шевелит седыми кустистыми бровями и перебирает пальцами на палках.

— Ну да, если бы ее не звали Старостью… Так вы вот что мне скажите: уже есть что-то смешное, чтобы вылечить и меня?

— Я вам скажу, — раздается авторитетное (в каждой такой компании авторитет заявляет о себе через три минуты разговора), — я вам скажу: вы запустили болезнь. Надо было смеяться раньше, хоть малыми дозами, но, как советуют врачи, каждый божий день. Лучше — по три раза. На всякий случай — профилактически. Мало ли что может случиться!

— Над чем?! — вскрикивает жалобщик, поднимая руки над безнадежно трагическим лицом. — Я никогда не видел вокруг ничего смешного!

— Тогда нужно было смотреть на себя в зеркало, — подсказывает кто-то.

— Или обратиться к психиатру.

— Лахн из гезунд*, - подводит кто-то итог на идиш.

— А, идите-ка вы со своими дурацкими советами! — Жалобщик с трудом встает, машет рукой и чапает от скамеек к выходу. — От ваших хохм можно только сильнее заболеть. А мне уже некуда!

— Скажите, пожалуйста, а склероз уже лечат чем-нибудь? У моего соседа такой склероз, что когда на кухне капает из крана вода, он ищет зонтик. А на улице вдруг расстегивает ширинку, а после — ой уж он воспитанный! — обязательно дергает за какую-то ветку, чтобы спустить воду. А когда они с женой летели в самолете, он на высоте десяти километров захотел выйти!

— От склероза лучше всего Кобзон, — произносит кто-то. — Скажите жене вашего интеллигентного соседа, пусть она через Буша вызовет Кобзона.

— При чем тут Кобзон? Он же никогда не шутит на сцене!

— Зато он возвращает немного молодости.

— Возьмите лучше Бернеса.

— А еще лучше — Утесова…

Старики вдруг замолкают. Он смотрят куда-то вдаль, сквозь густую листву парка Кольберта, а бывший эстрадный певец потихоньку пропевает:

— Любовь нечаянно нагрянет…

— Когда инфаркт уже в пути… — тут же добавляет кто-то, но на него шикают.

Старики допевают песни своего поколения.


*Смеяться здорово



ПОЛУСУХОЙ ЗАКОН




Мы с дядей Мишей сидим на скамейке парка Кольберта, что в ньюйоркском Бруклине, и дожидаемся доминошных соперников. Вдруг он, покосившись на меня, объявляет:

— Вот вот вы пьете вино… — Таков этот старик, такова его манера начинать рассказ — с какой-то фразы, которую он навесил над десятиминутным молчаливым рассуждением. И теперь, словно уже доказав, что грех этот за мной числится, хотя сегодня я, что называется, не был ни в одном глазу, он уверенно продолжил: — И раз вы пьете вино, вы должны знать эту историю…


— Говорить вам, что это было в Одессе, или вы сами догадаетесь? Потому что, скажем так, трудное положение — это не для нее. Она все равно из него выходит.

Резиновые дубинки у нас появились в конце пятидесятых. Когда правил Хрущев. Он был отец демократии — разве не с него все началось? Потом дубинки заменили на саперные лопатки… Слушайте же дальше.

Милиция получила дубинки и она хотела их применить. А где в Одессе лучше всего применить дубинки? На Молдаванке! Там всегда что-нибудь новое. Или старое, но которое выглядит как новое.

И вот она их применила…. Может быть, за дело. Но что, скажите, можно считать на Молдаванке да-делом и не-делом? Не знаете? Я тоже не знаю. И никто не знает. Кроме милиции. И она опробовала свои дубинки.

Что делает Молдаванка? — там половина населения уже сидела, а половина еще сидит. Она может позволить издеваться над собой? Нет! Молдаванка перевернула и подожгла милицейские машины и еще какие-то, что попались под горячую руку. Она стала бить витрины на Степовой, выворачивать булыжники и кидать их во все стороны вперемешку с бутылками. Бутылки, чтобы их легче было кидать, перед этим опорожняли.

Там были построены баррикады!

Ну, чем кончаются баррикады в советское время, вам объяснять не надо. Туда нагнали милиции, туда пришли и солдаты — и скоро на Молдаванке стало тихо. Так тихо, как бывает в Одессе в четыре утра.

Теперь перед начальством встал еще один вопрос: бунт — это же ни в какие ворота! Что значит?! Когда все в едином строю — о каком бунте речь? Вы только послушайте, говорили в начальстве, о чем расказывают в Одессе на каждом углу, — о Молдаванке! Как будто она, а не Одесса город-Герой!

И, — мой собеседник поднял палец, — Одессу решили наказать. Чтобы неповадно. Неповадно — вы поняли? Ведь в Одессе есть еще Пересыпь, Слободка, и мало ли что может случиться на Фонтане…

Но как наказать сразу всю Одессу?

Кто-то из начальства придумал. Придумал…

Представьте себе: вы просыпаетесь утром, выглядываете на улицу — а там все изменилось!

Все изменилось: в подвальчиках, где торговали вином — помните, сколько их было, — сотни! — так в этих подвальчиках повесили объявления:



ВИНО ОТПУСКАЕТСЯ ТОЛЬКО НАВЫНОС



Навынос! То есть: если у вас пересохло во рту, вы не можете спокойно спуститься в прохладный подвал, постоять в спокойной очереди, спокойно заказать стакан вина, спокойно его выпить и сказать кому-то какое-то слово — мало спокойных слов на свете? Они в хорошее время так и просятся!

И вот: это все вы уже не можете сделать. Потому что "навынос"! Как выносить куда-то вино? Домой? Так там же его вам отравят! Чем? Словом! Которое как яд! А на улицу — так что, выносить его в ладони? И пить украдкой, как воробей растаявшее на асфальте мороженое?

Короче — кошмар!

Но это — не забывайте — случилось в Одессе. Может она долго выносить кошмар? Ее, конечно, к этому, как всех, приучали… Но что получилось? Ребенка сто лет учишь музыке, а из него выходит врач-проктолог! Ребенка учишь за хорошие деньги математике и географии — а из него вырастает бандит и едет хулиганить в Южную Африку, которую ему показал его учитель! Одесса была по правилам и с этими усатыми-бородатыми только на плакатах. А в жизни — она была как в жизни. Она сама себе учитель…

Ну так вот: у входа в подвальчик появился… ну такой пожухлый, но в пиджаке с большими карманами. И он у всех спрашивал, или не нужна ему тара. И в карманах у него звенело стекло.

Кто заходил, тот брал у этого швейцара стакан и ставил на стойку. И заказывал:

— Навынос!

Вы видели когда-нибудь в Одессе каменное лицо? Чтобы как у памятника? Хотя оно и кровь с молоком? Вот такое лицо было у всех продавщиц в тогдашних винных подвальчиках.

Вам наливали смесь крепкого и сухого — им тогда освежали горло в Одессе — а лицо у девушки было каменным. Стакан — ее? Нет! Это тара покупателя? Да! Вино только навынос, как сказано в Указе?

— Вы, гражданин, выйдите за порог, а там хоть на пол, хоть на голову выливайте!

Другой посетитель вытаскивал из портфеля поллитровую молочную бутылку и заказывал:

— Стакан. Навынос.

Что вам сказать? Вино как лилось раньше рекой, так и лилось. Только навынос. Власть за этим строго смотрела. Глазами каких-то там сотрудников. Я вам скажу, как она смотрела. Скорбя. Она что-то могла сделать? Скажите мне что, и я пошлю телеграмму в 1960 год. И там все повернут.

Теперь о том, как все это закончилось. Оно не могло продолжаться, потому что день ото дня становилось смешнее. Из чего только не пили в винных подвальчиках! Хотите навынос? Вот вам навынос! Кто мне скажет, что я пью не навынос? Одесса уже смеялась с этого слова. Оно стало самым модным. Указ прозвали "навыносимым". И еще — полусухим законом.

И как все это закончилось? Вот как. Зашел в подвальчик на Пушкинской какой-то гражданин с огромной бутылью в руках. Он поставил ее на стойку. А продавщица — помните про каменное лицо? — так она его спрашивает:

— Сколько? Пять литров или все десять?

Он говорит:

— Стакан.

И вот она ему наливает в десятилитровую бутыль стакан вина и — не меяется в лице. Оно у нее было невозмутимым, как у Джоржа Вашингтона на долларовой бумажке.

И этот гражданин отходит к порогу и делает через него законопослушный — чтобы все видели — шаг. И поднимает бутыль к синему небу, и пьет свой стакан, за который заплатил трудовые деньги.

Все смотрели на эту незабываемую картинку, а "швейцар" — тот только позвякивал пустыми стаканами. Это была немая сцена. Помните Гоголя? Так это было почище, чем в "Ревизоре"!

И тут другой гражданин подходит к законопослушному и нарушает немую сцену. Он ему говорит:

— Товарищ, вы не одолжите мне на минуточку свой бокал?

Знаете, что случилось в ту же ночь? (У нас если что случалось, так обязательно ночью, а утром все были свидетели очередного чуда). За ночь исчезли все объявления насчет "навынос"! И продавщица наутро уже улыбалась людям! И споласкивала каждый свой стакан! И спрашивала у знакомого посетителя:

— Вам навынос? Или как?




ДЯДЯ МИША ОТКРЫВАЕТ АМЕРИКУ



Дядя Миша не всегда одаряет меня рассказом. Настроение у старика, как у всякого человека, разное. Мало ли что на свете может повлиять на него! И погода, и жена, и случайно услышанное слово по телевизору, которое вмиг тянет за собой череду других, нанизанных, как выясняется после, на некую нитку, как жемчуг или янтарь. Или, если ближе к дяде Мише-рыбаку, — как бычки на кукан.

Вот он, глянув на меня и проверив, готов ли я слушать, откашливается и начинает:

— Что вам сказать!..

Или:

— Между нами, доминошниками, говоря…


МЕЖДУ НАМИ, ДОМИНОШНИКАМИ…




— …врачей в Нью Йорке собралось слишком много. Все газеты и телевидение только о них и говорят. Идешь по улице, и через каждый магазин — медицинский офис. Вроде бы жилой дом — ан нет: на нем вывеска о приеме больных.

Я думаю, врачей сейчас уже больше, чем больных. И скоро больные будут вообще нарасхват.

А отсюда вывод: желающие лечиться должны будут вести себя иначе. Как? Я вам скажу, что я сделаю в самом скором времени.


Я тоже заказываю вывеску. Вот какую: "Больной, Топоровский М.Я., 75 лет. Болезни: (перечисляю). Прием врачей (после 40 лет) с 4 до 5.30 по понедельникам, средам и пятницам. Процедуры принимаю на дому. Испанского не знаю, английского (пока) не понимаю. Переводчица (до 40) обязательна. Врачей с холодными пальцами прошу не беспокоиться. Желаю успеха!




ВОСЬМОЙ ЦВЕТ РАДУГИ




— Если я спрошу: кого в Америке можно назвать Знаменосцами Свобод — что вы ответите?

Вы пока промолчали… Ну, хорошо, я подскажу: чей путь в Америке усыпан розами?

Правильно. Это педики. Геи. (У них много прозвищ, народ на слова щедр, всех не перечислишь). В прошлом году их парад в центре Нью Йорка — при собрании там половины населения города — проходил под лозунгом "День гордости". Чем больше думаешь об этом лозунге, тем становится интереснее.

В нынешнем эти люди выплясывали и показывали городу и людям свое "добро" под девизом "Все цвета радуги"…

Но все это, как говорится, семечки. Главное, я думаю, нас ожидает впереди. Я — не то что боюсь, мне бояться уже нечего — я, предвидя, так сказать, ход событий, как это со мной уже бывало, — так и вижу следующий плакат, с каким геи обратятся к стране. Хотите знать, какие будут на нем слова? "Долой смешанные браки!" Речь, как вы уже догадываетесь, пойдет о браке между мужчиной и женщиной. Ибо всякая идеология (а гейство с помощью общества оформляется уже как идеология, у него все впереди) не терпит, во-первых, иных взглядов на жизнь, и призывает, во-вторых, под свои знамена все новых и новых "бойцов".

Половина Сената уже на их стороне. Газеты сообщают (без комментариев), что выпущена кукла барби-лесбиянка со всеми техническими приспособлениями. Ее авторша считает, что "лесбийская культура" — это как раз то, последнее, чего не хватает американцам для всеобщего, во всем мире, уважения.

Вообще говоря, движение за дальнейшие свободы очень интересное. Когда я только-только приехал сюда, первая заметка, что попалась мне на глаза, была о том, что, по мнению экспертов (хотел бы я видеть этих специалистов), нарушаются права слабоумных в психиатрических больницах — им дают таблетки без их ведома, подмешивают лекарства то в кашу, то подсовывают в сэндвичи.

— Вот где страна свобод! — чуть не закричал я. — Вот где открывается дыхание! Здесь даже слабоумный может утереть нос образованному лепиле! Плевать ему на семь лет учебы в институте и на диплом врача! Таблетки он будет выбирать по цвету! Или по тому. какая из них дальше катится!..

Вернусь к нашим… как их поточнее назвать? Ах да! Ну так вот, претенденты на восьмой цвет радуги накопили достаточно обид на человечество за прошлые гонения — и теперь готовы взять реванш. Увидите, они еще потребуют компенсации за все то время, а это тысячелетия, когда педиков обливали презрением, преследовали, изгоняли из общества и даже сажали на кол или в тюрьму, как это было в Советском Союзе после войны, когда выбита была чуть ли не четверть населения.

Так что не удивляйтесь, если вы найдете в своем почтовом ящике листовку с текстом: "Как, вы еще женаты на женщине?!", а в магазине на самом видном месте запертый ящичек с прорезью и надписью: "На общество "Радуга" — и поясняющим суть дела рисунком.


НИ ТПРУ, НИ НУ


— Ну, хорошо… — сказал дядя Миша, сидя на скамейке рядом со мной в парке Кольберта. — Ну, хорошо… Вот вы сказали, что знаете Одессу…

Индийская смоковница (pagodatree), похожая на нашу гледичию, набросила на асфальт узорчатую, как шаль, тень, тень не лежала на месте, мы оба следили за ее движением.

— Дядя Миша, я этого не говорил. Я бы просто не посмел.

— Не имеет значения. Пусть я тоже скажу за Одессу два слова, раз я начал. Человек начал — пусть он говорит. Может быть, он скажет полезное.

Дядя Миша был чем-то сегодня раздражен.

— Я жил в Одессе, теперь я здесь — что я имею? Обеспеченную старость? Сто раз да! Я имею кусок хлеба, и мне не надо ходить по забегаловкам и искать пустые бутылки. Той моей пенсии не хватило бы даже моему коту. Хорошо, что он кое-что доставал у соседей.

Америка дала мне крышу над головой, стены, чтобы я не видел соседей, и тонкий потолок — пусть сквозь него провалится мой верхний сосед! Он так стучит! Он роняет какую-то мебель на пол, он чем-то грохочет, он топает ногами, как будто он на стадионе, у него громкая музыка каждый вечер! Но если музыка с его дисков остается у него, то я имею только барабаны. Бум-бум-бум! — как будто уже война и он идет в атаку.

— Что вы сказали? — дядя Миша приставляет к уху ладонь. — Что я начал за Одессу, а перешел на Америку? Так она давно уже у меня в ушах! Я однажды спросил у сына, как по-английски "слишком громкая музыка", и пошел на третий этаж. Знаете, что ответил на мои слова молодой сосед? "It,s America!" он мне ответил. И я подумал, спускаясь ни с чем по лестнице: когда в Америке сочиняли всякие свободы и всякие права человека, они имели в виду умного человека. Я уже знаю — даже по Одессе, — что не каждый, кто тебе встретится, даже если он кандидат наук, умный.

Тут дядя Миша чуть передохнул.

— Я, кажется, сказал что-то про кандидата? Так я вам расскажу случай. Этот кандидат наук переехал в Америку и здесь он стал кандидатом в сумасшедшие. На первых порах это случается с каждым иммигрантом, если ему не 12 лет и не 80. А нашему уже за 50…

Человеку, — продолжил он, — дано удивляться. Как говорится — на здоровье. Пока, как говорится, можешь. Но если у человека глаза на лоб? — Тут дядя Миша посмотрел на меня. — Так это уже не на здоровье! И я вам сейчас это докажу.

Нашего кандидата жена послала в магизин. Хорошо. Он идет по улице и смотрит по сторонам. Он иммигрант, ему все интересно. И вдруг он начинает беспокоиться, и вертеть головой, как сорока на заборе. Зачем вокруг всего так много? Зачем всё так пестро? Зачем чалма, шляпа, жокейка, тюрбан, кипа, кепи, тюбетейка, панама, феска, чеплашка, платок — что там еще? — когда можно ходить в кепке?

Вы же знаете, разнообразие у нас там не приветствовалось…

И он с трудом вспоминает, что жена послала его в "Русский магазин" за "Вегетой". Вегета? Да, Вегета, Вегета… Но чем, интересно, торгуют за вывеской "Bagles hole"? И неужели в этом захудалом кафе "лучшие в мире сэндвичи"? А вот висит на стене объявление: "Не вздумайте играть на скрипке под моими окнами!!!"

Вегета, вегетета, веге, в-в-в…

И когда кандидат приходит наконец-то в магазин, то говорит вот что:

— "Дайте мне, пожалуйста, "Виагру".

Там поднимают брови.

— "Как?! У нас нет "Виагры"!"

Он тоже говорит "Как?" и рассказывает, что за "Виагрой" его послала жена, которая сейчас варит борщ.

В магазине брови уже до потолка.

— "Мы не понимаем, — отвечают продавцы, — при чем тут "Виагра", если ваша жена занята борщом?"

К прилавку уже подтягиваются другие покупатели и все смотрят на кандидата.

Он тоже ничего не понимает.

— "Мне нужна "Виагра"! Без нее, сказала жена, ни тпру, ни ну!"

— "У нас здесь закон, — говорят ему тогда продавцы: — покупатель всегда прав. И мы можем сбегать в аптеку напротив и купить вам "Виагру" Очень хорошая приправа…"

И тут, когда сказали про аптеку, наш кандидат вспоминает, что его послали за "Вегетой", а он почему-то — с чего вдруг? — потребовал "Виагру". И он соглашается:

— "Не надо в аптеку, дайте мне тогда "Вегету"

— "Пожалуйста, — ему отвечают, — берите "Вегету". Без нее тоже, как сказала ваша жена, ни тпру, ни ну…"

— А теперь представьте себе, — дядя Миша подтянул ноги и выпрямился на скамейке, — представьте, ЧТО бы вам сказали в одесском продуктовом магазине, если бы вы потребовали там "Виагру"!

Ну вот, — закончил он, — а вы меня упрекаете, что я не рассказываю вам за Одессу…

Проходит минута, другая. Дядя Миша молчит, оглядывая парк, хотя я знаю, что мысли его, как муравьи в муравейнике, обползают сейчас его полушария в поисках съедобной крошки.

— Знаете, за что я полюбил парк Кольберта? Что он похож на парк Кирова, который в Александровском сквере в Одессе. Тут все почти, как там. Тень от деревьев, скамейки, домино… И все немного качается, как качается весь мир в глазах у старика. Или, может, как у того кандидата, которого послали в магазин за "Вегетой"..


УРОКИ АНГЛИЙСКОГО


— Учить английский, как его учат на курсах, каждый божий день, нельзя, — изрёк дядя Миша. Мы сидим у меня дома, гость увидел на журнальном столике словарь. — Лучше это делать от случая к случаю.

Я приготовился слушать.

— Но вот в чём тут заковыка: нужно обеспечить себе эти случаи.

— Очень интерсно, — саазал я. — Над тем, как быстрее выучить язык, ломают головы многие умники. Вот тот же Левенталь…

— Слушайте сюда, — перебил меня дядя Миша, — сейчас вы со мной согласитесь.

Вот у моей невестки чёрный подросток вырвал из рук сумочку посреди бела дня и удрал. В сумочке, конечно, как у всякой женщины, было все деньги, документы — на всю семью, ключи от дома, записная книжка с номерами телефона, про остальное я не говорю.

Так нам надо было восстанавливать документы, карточки — придётся отвечать в офисе на разные вопросы.

Что вам сказать — за эти два дня мы выучили два десятка слов! Какие? Пусть они вам не пригодятся! Во-первых — thief, steal, robber. Во-вторых — handbag. В-третьих — crowded street. В четвёртых — teenager. — Тут дядя Миша проверяюще на меня посмотрел. — Ну а после — snatch out и run away. Понятно, что like a lighting. Что дальше. Fright, fear. Shout,cry! Help! Gesticulate! Break into tears! Я заглянул в словарь и нашёл ещё одно нужное слово. Но никому о нём не сказал. Возьмите его на всякий случай себе: gawk.

Теперь вы поняли?

Но нужно учить язык дальше. Я вам говорил про моего шумного соседа. Ему надо хоть что-то втолковать. Как? Скоро я освоил новые слова: crash, knock, stamping, too loud music. Madnees. С ними я могу подниматься на третий этаж.

Можно останавливаться на достигнутом? Сосед мне помог: он стал заливать мой потолок. Я открыл словарь и вот я знаю ещё несколько английских слов: flood ceiling, drop, how long, brainlees…

— Дядя Миша, — откликнулся я, — а что если никого из вашей семьи больше не ограбят, а соеди перестанут шуметь и заливать?

— Они не перестанут, они молодые. Если вдруг не будут грохотать и заливать, придумают что-нибудь другое, и я снова полезу в словарь. Не о чём беспокоиться! Их сыну года четыре, и он у них restless и indomitable, так что… А насчёт ограбить — тоже нет проблем: недавно моего внука остановили на улице и вывернули карманы. Вот вам нове слово — rummage…

— Согласитесь, дядя Миша, вас всё-таки зсталяют учить язык. А что нужно делать самому?

— Ходите в парк Кольберта! Здесь столько услышите английских слов! Это не парк, а школа! Вот послушайте: knees, teeth, stomach, liver, smail of the back shoulder… что там ещё?

— Вы забыли the heart, дядя Миша.

— I wish… — тихо ответил старик.


ЛАОКООН ОДЕССКИЙ


— Лаокоон — откуда он родом? — неожиданно спрашивает дядя Миша. — Из Трои… Значит, он тоже Троянский? Как и этот их конь? Который с сюрпризом? Ах, из-за коня все и вышло? Смотрите…

Дядя Миша качает головой. Потом почему-то пожимает сухоньким плечиком, а на лице его состраиватся некая гримаса, которая говорит, что моя информация его ни в чем не убедила. Он меня выслушает, согласится, даже покивает — но останется, как все одесситы, при своем мнении.

Мнение одессита — единственное в мире. И Троянский конь, и его "сюрприз" имеют у дяди Миши свой облик. Вооруженные ахейцы в нем необязательны. "Сколько человек, скажите, можно поместить в деревянного коня? Он что, с дом? Где они взяли столько дерева? Ездили за ним в Канаду? Чтобы врагам кололось, можно набить коня чем-нибудь подешевле. Возьмите тех же морских ежей…"

— Хотите знать историю про Лаокоона Одесского? — вдруг предлагает дядя Миша. — Он у нас пострадал во второй раз. И главное — за что?!

Ну так вот: раньше одесский Лаокоон стоял в треугольном сквере на Преображенской. Это между Соборной площадью и Тираспольской. Там еще бывший дом Красной Армии. Его в войну полуразрушили. Мальчишки в нем потом лазили и нашли, говорят, в стеклянной банке сердце Пархоменко. В спирте. Так спирт они выпили, а сердце выбросили. Что им Пархоменко? После этого двери и окна замуровали…

Но я же не об этом. В Одессе, наверно, была ревизия памятников, и вот начальству докладывают, что с Лаокооном на Преображенской не все в порядке. Что не в порядке? У него отбили. Начальству, конечно, понятно, что можно отбить у обнаженного Лаокоона, и оно стучит кулаком по столу.

— Что скажут приезжие, когда увидят! — кричит начальство. — В Одессе, скажут, не умеют хранить культурное наследие! Хорошо, что Дюк прикрыт, у Пушкина одна голова, а Воронцов в пальто. Позовите мне скульптора. Этого, как его…

Скульптор — как его, я уже не помню — приходит. А начальство уже рвет и мечет. И хочет говорить на творческие темы.

— И почему, как голая скульптура, так обязательно отломают! Древние греки, я слышал, отбивали руки, а у нас всегда — это самое! Что? Наш Лаокоон был без фигового листа? Это по каким же, спрашивается, соображениям? Художественная правда… Листик, значит, им мешал… Доигрались с этой вашей художественной правдой!.. В общем, так: восстановить. И — без всяких вымыслов и домыслов. Чтобы тютелька в тютельку. На нашего Лаокоона будут смотреть женщины и дети. Точка.

Им лишь бы точка, а у нас запятая… Скульптор вылепил что нужно, пошел, прикрепил. Или приклеил — я не видел, это было ночью. Кто-нибудь светил ему фонариком, пока он там копошился. Тоже работа…

Наутро приехал начальник. На "волге". Навел критику:

— Белее! — И уехал.

А тот злоумышленник — он свое "хозяйство", видать, проверял — все заметил. "Что они имеют к моему Лаокоону?" И ночью сделал обратный порядок. Ему так больше нравилось. Одно слово — злоумышленник!

Что вам сказать? Днем древний грек был при всем своем, ночью — его всего лишали. Змеи — их ему оставляли. Утром скульптор шел смотреть — опять нету! Как корова языком! И в его мастерской, на подоконнике, теперь стояли заготовки — целая дюжина. Попробуйте объяснить гостям, зачем ему такой запас…

И начальство тоже спрашивали — почему оно не поставит у Лаокоона ночную милицию. Ответ начальника знала вся Одесса.

— А вдруг кто-то поинтересуется, по какому поводу почетный караул? Что, мол, вы здесь так бдительно охраняете? А милиция и брякнет, как она умеет брякать, что именно. Имя "Лаокоон" она может забыть. И меня тогда подымут на смех. А сверху, понятно, тут же позвонят: тебе, мол, что, кроме древнегреческих яиц, в Одессе больше нечего стеречь?..

Пускай скульптор его ловит, если встретятся, им будет что сказать друг другу!

Ну и вот, эти трое теперь были при деле: скульптор лепил, злоумышленник — этот, знай, скопил, а третий, начальник, — он занимался литературой. Его цитировал весь город.

— Что такое, — он говорил в своем кабинете, но так, что было слышно на улице, — в Одессе нельзя держать обнаженную скульптуру! Да я возле этого гревнего дрека пулемет поставлю! Как будто Преображенская — уже Конотоп! Как будто люди уже не моются в бане! Заминирую я этого Лаокоона к чертовой древнегреческой бабушке!

Знаете, что произошло в результате всей этой невыяснимой (словечко дяди Миши) обстановки? Лаокоона — от греха подальше — перенесли. С Преображенской на Пушкинскую. Его установили перед Археологическим музеем. А это рядом с Приморским бульваром, где Дюк, Пушкин и Народный суд…

Одессит не только не верит никому — он справедливо полагает, что и ему не верят. И дядя Миша завершает рассказ вот такой фразой:

— Хотите убедиться, что все было так, как я говорил? Что все было в точности? Берите самолет, летите в Одессу и идите прямо к Лаокоону. Вам его покажут. И вы увидите — таки белее. Несмотря на все старания. Или страдания. Я знаю…



ПОСЛЕДНИЙ ФИНТ СТАРОГО ФУТБОЛИСТА




— Это Сеня, — представил мне дядя Миша дядьку, сидящего c ним рядом, — тот самый, из-за которого мы все время проигрываем. Из-за него нас высаживают, как каких-нибудь салаг, хотя он давно уже играет в очках. Что ты молчишь, Сеня? Ты можешь сказать два слова в свою защиту? Я тогда буду иметь зацепку для дальнейшего разговора.

Дядька, грузный, краснощекий, что-то недовольно буркнул, я в его звуке не разобрался. Разговаривать ему явно не хотелось.

— Сеня, — не отставал дядя Миша, — или ты весь выговорился? Скажи человеку "здрасьте" и поведай, какой ты был знаменитый спортсмен в Одессе!

— А! — членораздельно произнес наконец дядька, встал, махнул рукой и тяжело пошагал к выходу из парка.

— Вот так мы переживаем на старости лет какое-то паршивое домино, — качал головой дядя Миша, провожая приятеля взглядом, — видите, что творится? Прямо Наполеон Бонапарт после поражения под Ватерлоо!

Тяжело шагающий Сеня скрылся из глаз, дядя Миша повернулся ко мне.

— Он был таки знаменитый человек, хотя в Одессе все чем-нибудь да знамениты. Вы это знаете? Нет? Тогда я вам расскажу. Кто-то был моряком и кошмарно тонул или отбивался голыми руками от пиратов, какой-то грузчик был депутатом Всероссийского съезда, кто-то своими глазами видел Мишку Япончика (он, кстати, не был похож на японца, он был пончик — маленького роста, толстенький). Героев, что живут только на улице Бебеля, хватило бы на весь Советский Союз!

А Сеня — он играл в "Черноморце". Его узнавали на Дерибасовской и в Соборном парке. Его знала вся Пушкинская улица, где он жил. Все с ним здоровались, все его спрашивали о здоровье. А кто-то говорил: "Сеня, а ну расскажи, как ты влупил англичанам гол прямо с середины поля." Этот гол помнила вся Одесса, как будто это был Тунгусский метеорит! Мальчишки со слов взрослых тоже знали за этот гол, и когда видели Сеню, что он шел с работы, просили показать знаменитый удар и подносили мяч под его правую ногу.

Вот с этой его славы и началась здесь его беда…

— Понимаете, — объяснял ситуацию дядя Миша, — если вы Герой Советского Союза, так вы носите Золотую Звезду на груди, и все ее видят. И смотрят на вас соответственно: за этим человеком подвиг. Он видел то, чего, может быть, никогда не увижу я. Если у вас нет Золотой Звезды, а что-то героическое вы все-таки сделали — вроде того, что спасли тонущего ребенка на Ланжероне, — над вашей головой имеется как бы петушиный гребень, а на лице — ожидание, что вас вот-вот понесут на руках. И каждому, кто вас видит, хочется у вас спросить, по какой веской причине этот как бы гребень?

Посмотрите на любого одессита на Брайтоне — за каждым вроде бы какой-то подвиг. Тем более, что большинство там с Молдаванки, а на Молдаванке человеку нечего делать, если он не герой.

— Ну так вот, — закончил разбираться в сложной психологической ситуации дядя Миша, — этот Сеня в Одессе привык, что его все знают и смотрят на него снизу вверх. Тот гол англичанам с середины поля сделал его жизнь осмысленной, как открытие пенициллина навсегда прославило ученого Флемминга. Там, в Одессе, его старость была обеспечена вниманием от и до. Ему говорили: "Почет и уважение!" все от мала до велика. Если он кому-то уделял минутное внимание, на того падали, как пишут в газетах, отблески славы.

И вот Сеня переехал в Америку…

И вот он идет по улице Бруклина. Кто-то здесь на него смотрит? Кто-то ему кивает? Кто-то его останавливает, чтобы спросить за тот гол англичанам, когда весь стадион так высоко подпрыгнул, что долго не мог опуститься?

Я вам скажу: он оказался здесь как бы в безвоздушном пространстве. Ему остро понадобился прежний кислород, у которого в Одессе, как на все, своя формула.

И здесь, в парке Кольберта, Сеня был всего лишь Сеней, доминошным визави, пожилым дядькой с семеркой костей в здоровенной лапе. Кому дело до его былой славы, когда каждый здесь тоже хоть раз в жизни был героем?

И Сене, я повторю, в безвоздушном этом пространстве понадобился прежний кислород. Так понадобился, что родные это заметили и повезли его к врачу-психиатру, который зарабатывает деньги на тяжелых вздохах иммигрантов.

Врач стал спрашивать Сеню о причинах его депрессии. Тот сказал обо всем — о ностальгии по родной улице, по родному дому, по знакомым-друзьям-приятелям, по Одессе… не буду перечислять всего, по чем тоскует одессит. Это длинный и прекрасный список. Но Сеня не сказал врачу главного: никто в Америке не знает про его гол, который принес победу "Черноморцу" одним весенним днем в матче с англичанами при счете 2:2! Как можно в этом признаться?! Что за детские штучки?!.. Это была Сенина глубокая тайна, она скрывалась теперь в самом сокровенном уголочке его души, о ней нельзя было говорить чужому человеку, а тот психиатр не смог предстать перед пациентом своим, как обязан был это сделать хороший врач.

Сеня получил какие-то лекарства, но они только ухудшили его состояние. Врач сказал ему на это: таблетки нужно принимать долго, только тогда они дадут результат. Наш Сеня ответил доктору так:

— "Какое "долго"! У меня нет "долго"! У меня в запасе только сегодня и завтра, а насчет послезавтра я уже не уверен!"

И он разозлился на весь белый свет, и в нем неожиданно взыграл тот молодой футболист, что заставлял реветь трибуны от его финтов, тем поведением на поле, что ставило в тупик противников, принуждая их бессмысленно пробегать по десятку-другому метров.

На этой своей злости, злости, подчеркиваю, он учудил вот что.

Не знаю, где он это купил — должно быть, обошел многие магазины там и сям, но он это купил (в Америке можно купить все, что вам только взбредет на ум), принес домой, подготовил, примерил…

И однажды, стиснув зубы — вы его видели десять минут назад, так что можете представить его ту физиономию — стиснув зубы, он вышел на улицу… с зеленой лягушкой на носу!

Он после рассказал мне, что она была копией лесной древесной лягушечки-квакши, зеленой, как первый весенний листок, и самой чистой из лягушек. Таких он видел в лесу в Молдавии, куда ездил к родственникам пить хорошее каберне и закусывать фасолицей.

Почему именно лягушка? Это неизвестно даже мне. Разве у всех человеческих чудачеств есть отгадки? Спросите у Сени! Может быть, она ему напоминала тот весенний день в Одессе…

Итак, он вышел на улицу с лягушкой на носу! Квакшинька казалась живой — так она была сделана, и сидела головкой вверх, упираясь задними трехпалыми лапками в крылья Сениного здоровенного носа, и посверкивала глазками, как дрессированная.

Сеня шел по американской улице, бывшая слава Одессы, привыкший там к тому, что его останавливает каждый встречный, шел стиснув зубы, зная, что его могут принять за сумасшедшего, что, может быть, сейчас рядом с ним затормозит "скорый" амбуланс, шел, ловя на себе людские взгляды…

Ах, товарищ Вадим, какая это была ошибка с его стороны!

Понимаете, здесь у него возникла еще одна сложность. Одно дело — любопытный взгляд в Одессе, совсем другое — в Нью Йорке. Это два совершенно разных взгляда, и я имею на конец рассказа дупель-шесть, чтобы объявить вам "рыбу".

Глаза встречного в Одессе неприкрыто сообщат вам все, что о вас думает человек, если вы имеете лягушку на носу.

"Этот дядечка таки съехал с крыши, что он позволяет себе такие обновки!"

"Интересно, где дают таких красивых лягушек?"

"Ты видишь, как другие мужчины относятся к царевнам-лягушкам?"

Знакомые же подойдут и спросят:

— "Семен Маркович, идете подышать свежим воздухом? Почему бы вам не взять ее на цепочку?"

— "Сеня, если это такой новый компресс, на что его еще можно посадить?"

— "Дядя Сеня, а она не кусается? Дайте, я тоже поношу!"

Короче говоря, в Одессе, городе любопытных людей, человек с лягушкой на носу стал бы центром внимания, ему было бы весело, весело было бы и остальным.

Другое дело в Нью Йорке, где любопытство разрешено только в музеях.

На нашего Сеню здесь тоже смотрели. Нет, не так я сказал… На него лишь поглядывали. И тут же отводили глаза. И в этих глазах ничего не читалось! Ни-че-го! Только, наверное: не мое дело. И все!

А Сеня шел и шел, все так же стиснув зубы. Он думал: "Не может быть, чтобы никто из этого множества людей не обратил на меня в конце концов внимания! Не указал бы пальцем! Не разинул бы рта! Пусть соберутся возле меня1 Пусть спросят! Пусть хотя бы дернут за рукав!.."

— Что вам сказать! — произнес долгожданное дядя Миша. — Что вам сказать!.. Сеню таки остановили. Его таки дернули за рукав. Его таки спросили… Знаете о чем?

Его окружили незнакомые люди и стали ему что-то говорить, указывая пальцами на лягушку. Он не понимал, потому что его спрашивали на английском. Нашелся какой-то парень, который понял обстановку и перевел Сене, что ему обеспокоенно говорило сразу человек пять-шесть.

Сеню, нашего знаменитого одессита, спрашивали, знает ли он, что… скорее всего, нарушает права лягушек, сажая одну из них на свой нос? Жива ли еще она? Известно ли ему, что обиталище квакши — древесное дупло, а уж никак не человеческий нос? Они из Общества защиты прав животных, и должны бдительно следить за поведением самого хищного существа на земле, человека!

Что было делать нашему Сене? С помощью того же молодого человека он объяснил не на шутку взволновавшимся американцам, что лягушка эта — резиновая, пусть проверят, и что купил он ее там-то и там-то. И что о правах резиновых лягушек он нигде еще не слыхал, но если услышит, будет всячески их поддерживать. Потом Сеня добавил несколько слов по-русски, предупредив своего переводчика, чтобы он защитникам природы их не доносил. Те удовлетворились незнакомыми и сочными словами, извинились перед Сеней, пожелали ему удачного дня и разошлись.

О том, почему на его носу оказалась резиновая лягушка, удивительно похожая весенним цветом кожи на квакшу, — почему, зачем, по какой-такой причине? — никто из них так и не поинтересовался!

Сеня снял лягушку с носа, бросил ее в мусорную урну и повернул назад. Он вдруг сник, он вдруг ссутулился… Весь его кураж неожиданно кончился.

Теперь по улице шел просто пожилой и грузный человек, человек, проживший жизнь буднично и незаметно, как проживают ее провинциальные бухгалтера, и никакого как бы петушиного гребня на его лысой голове никто бы уже не увидел. Он был как все мы здесь, в парке Кольберта…

Что-то в Сене произошло за эти несколько минут, но что — я не знаю. Только шел он и, наверно, казалось ему… будто навешенный когда-то с середины поля мяч не попал в ворота, и команда его проиграла англичанам, и он плетется сейчас в раздевалку среди своих футболистов опустив голову и загребая бутцами землю одесского стадиона, а люди на трибунах так же понуро расходятся по домам.


НЕТ, НО ЧТОБЫ ТАКОЕ!..


Дядя Миша без шуток себя не мыслит. За день до его именин мы с ним случайно встретились на Пушкинской и зашли отметить хорошую дату в винный подвальчик.

— Спасибо, — сказал он, чуть поздоровавшись, продавцу, давнему своему знакомому, — спасибо, с вашей помощью я дожил уже до семидесяти. Без одного дня.

— Поздравляю вас завтра, — ответил тот, — за что спасибо?

— Вы мне всегда, извините, недоливали.

Мы с дядей Мишей едем "тягать бички" на Хаджибеевский лиман. Топаем, тяжело нагруженные резиновыми шлюпками, по поселку Хаджибей. Утро раннее, раннее. Вдруг мой рыбак поднимает голову из-под шлюпки — он идет согнувшись — и показывает рукой на какую-то будку.

— Вы мне говорили, что любите одесские надписи мелом. Что они здесь не как везде. Эта вам нравится?

На будке написано: КАРАСИНА НЕТ И НЕ ЗНАЮ.


Снова мы идем вместе по улице, но, бог мой, как далеко она от Хаджибея, от Пушкинской! Называется — Джей. Магазины, магазины…

— Чего только здесь не продается! — дядя Миша взмахивает рукой. — Честное слово, я видел даже как-то сушеные ящеричьи хвосты — правда, у китайцев.

— Мне написали из Одессы, — продолжает он, — спросили, кушаю ли я здесь фрукты, есть ли они?.. Помните, что у нас там называлось "еврейским троеборием"? Язык, права и зубы. Так зубы, написал я старому другу, — его еще не вывезли, — поставь наперед, чтобы было чем кушать американские фрукты. Их здесь от Ф до Я, причем по пять на каждую букву алфавита.

Чего здесь нет, написал я ему, это толчка. Американцы вообще не толкаются: I am sorry, I am sorry! Excuse me very much!

Да, толчка здесь нет… Вы были хоть раз на одесском толчке?

По интонации я чувствую, что сейчас начнется рассказ дяди Миши, которого я жду.

— Он все там же, за городом, без него одесситы не могут. На него можно водить экскурсии, как по памятным местам. На толчке всегда продавалось все. Вещевой, называется. рынок. Когда появилась атомная бомба, в Одессе не поверили. Сказали: "Какая бомба? Раз ее нет у нас на толчке, ее нет вообще!"

А что за люди на толчке? Перые — торгуют. Вторые — покупают. Третьи — глазеют. Четвертые — воруют. Пятые — ловят четвертых.

Так я сегодня про четвертых. Они однажды придумали способ, как снять сливки с толчка. Чтобы сразу и много. Об этом потом в Одессе рассказывали целый год. Говорили: "Нет, но чтобы такое!.."

Комбинация у их была, как в шахматах — в три хода. Первый ход они поручили женщинам — это было по их части.

По одесским дворам пронесся слух, что на толчке появились люди, которые с непонятного зла колют народ ядовитымии шприцами. Уколют — и человек через пять минут помирает.

Новость покатилась из двора во двор, из двора во двор:

— Вы слашали?..

Потом эти шахматисты стали подбирать среди своих кандидатуры для второго хода. Ход был ответственный, его репетировали, как репетируют оперу в Одесском оперном театре.

И вот подошло то воскресенье (тогда по субботам работали). Жулики сверили часы.

Я вам немного расскажу про одесский толчок тех лет. Что там было. Смотрите. Гайки, гвозди, манометры. Туфли, сапоги, тапочки. Ножницы, мясорубки, абажуры. Чулки, лифчики, платья. Плащи, пальто, шубы. Старое, новое, ношеное. Брюки, пиджаки, костюмы. Перчатки, рукавички, краги. Лампы, провода, розетки. Шапки, фуражки, шляпы. Блузки, рубашки, свитера. Ковры, ковры, ковры. Лица, лица, лица. Мужские, женские, ни одного красивого, только озабоченные (красота — в театре). Локти, локти, локти. Толчея, толкотня, метушня, майдан, толока! Холодно, под ногами слякоть, продавцы стучат башмаками, покупатели ходят, топчутся. Пар изо рта:

— А чтоб договориться?

— Я и так продаю себе в убыток!

И издалека, еще не спросив цены:

— А дешевле?

Шуршат денежки, все — при деле. И первые, и вторые, и третьи. И четвертые, и пятые.

Рынок огороженный, пропускают через ворота, чтобы взять с каждого по рубчику за удовольствие. Над толпой пар, как крыша…

Все ходят по кругу, словно всех водит за собой часовая стрелка, и по кругу ходил тогда, весь в черном, седобородый старик, ходил и бормотал, не поднимая головы, одно и то же:

— "Кому слово? Кому слово?"

Вид у старика был благообразный, все, кто его видел, думали, что он либо проповедник, либо сектант и слово его из Библии. Либо он сумасшедший, а к сумасшедшим в Одессе относятся с уважением, почти у всех на Слободке* находятся родственники, и Слободку упоминают в разговорах так же часто, как, скажем, Фонтан или Аркадию.

— "Кому слово? Кому слово?" — старик бормотал, ни к кому не обращаясь, и наконец кто-то спрашивал: "Что за слово, отец?"

Проповедник поднимал на спросившего горестные глаза.

— "Я имею слово. Что вы здесь ищете, молодой человек? Ради чего вы тратите время? Брюки? Вон видите столб с галкой наверху? Ваши брюки как раз под ним. Всех цветов, всех размеров, так что дома вам будут хлопать в ладоши. Мое слово для вас что-то значит? Я сберег вам время? Тогда рубель…".

Старика начинали спрашивать и другие — теперь он не успевал поворачивать серебряную голову.

— Мотоциклы? Они вон там, справа от входа. Там их целый загон. От и до. И "харлеи", и "БМВ", и "Ижи", и "макашки". Я вам гарантирую: домой вы уедете на мотоцикле… У вас нет рубля поновее?

— "Шапки? Норковые и песцовые больше на руках, за них держатся, как маленький мальчик за маму, когда он видит цыганку. Идите в самый центр, вон туда, где скрещиваются провода. А ондатровые, крашеная кошка и кролик — это у забора, где заканчиваются ковры. Какую вы хотите?"

Библейский этот старик появлялся на рынке вместе с первыми продавцами, отмечал, где кто расположился, брал с них по рубчику за рекламу, говорили ему и о товаре, что продавался из-под полы, он шептал потом возможному покупателю приметы продавца. И ходил, ходил по толчку, бормоча таинственное, скаральное:

— "Кому слово? Кому слово?"…

И вдруг, ровно, скажем. в 12, истошный бабий вопль:

— "Колю-у-ут!"

И с другой стороны:

— "Колю-у-ут!"

Что вам сказать! Вы видели картину "Последний день Помпеи? Так это было именно то!

Вся Одесса — а она вся была в этот день на толчке, весь город, плогретый слуухами о шприцах — кинулась к воротам.

Американцы не знают, что такое давка, скажешь ему Jam, он подумает в первую очередь про варенье и лишь с пятого раза дотумкает, что мы имеем в виду. А у нас давка с 1917 года, и она была везде: в магазинах, где что-то "давали", на вокзалах, в трамваях и троллейбусах. Короче, это не варенье, это наоборот…

Так весь толчок кинулся к воротам.

Словом это не передать — для того и существуют живописцы, как Крамской, чтобы красками донести то, что уже никто не может рассказать, даже очевидец.

— Дядя Миша, вы тоже были в этот день на толчке?

— Разве б я стал рассказывать с чужих слов? Был. И даже помню, что делал в то время. Это тоже была картинка! Я т огда остановился у патефона — сейчас никто уже не знает, что это такое. Будем говорить, что это плэйер, только раз в 20 больше и заводится ручкой… На нем поставили пластинку, старую, еще довоенную, накрутили ручку — пластинка заиграла. Пел Утесов, и как раз ьу песню, что больше всех равилась товарищу Сталину: "С одесского кичмана сбежали два уркана…" И только он ее запел, как подошли двое — в точности с виду, как те, что сбежали с кичмана. Подошли, пригорюнились, стали вздыхать: "Хорошё поёть, душевно поёть…". Я стою — мне интересно. И тут крик, и всех понесло, как наводением. А любителей музыки как ветром сдуло.

Так вот, "паника" — то тоже всего лишь слово, и что оно стоит по сравнению с одесским толчком в 12 десять в начале того октября? Одно слово я все же скажу. Это было похоже на мясорубку: вы в нее суете куски мяса, крутите, а с другой стороны выходит фарш…

Люди кидали все — и то, что продавали, и то, что купили — и давились в воротах. Жизнь — она дороже тряпок, пропади они пропадом! А воры — те хватали брошенное и перекидывали через забор — шубы, чернобурки, ковры, костюмы, обувь… Что было за забором, кто там подбирал вещи, куда девал, я не видел.

Что вам сказать — Одесса после целый год рассказывала об этом кошмаре, ведь там были и затоптанные, и раненые. А то, что люди потеряли вещи?

— Дядя Миша, а как вы уцелели в этой мясорубке? — спросил я у малорослого и щупленького моего собеседника.

— Я? — ответил он и, глядя на меня, почему-то хитро сощурился. — Я тогда был такой худой, что когда крикнули "Колют!", подумал себе: "Что мне бежать? В меня ни за что не попадут — промахнутся!" И я остался стоять возле патефона. Песня кончилась, пластинка покрутилась впустую, а потом и завод вышел. Вот и все.


*На Слободке в Одессе находится психиатрическая больница.



ПОВИСШИЕ НАД ОКЕАНОМ




— Перехожу на запчасти, — сказал дядя Миша, когда я приблизился к его скамейке в парке Кольберта.

— В каком смысле? — спросил я, усаживаясь. — Ведь машины у вас нет.

— У меня нет ни машины, — обстоятельно ответил старик, — ни денег, ни своих зубов. Тут я настоящий "русский". Верхние, смотрите, — дядя Миша оскалился, — уже не мои. Но теперь я могу улыбаться, даже если мне не смешно. Как это делают американцы.

— И еще, — продолжил он, — мне дали новое ухо. И я так смеюсь! Так смеюсь!

Я потряс головой.

— Не понял.

— Имеете терпение? Сейчас я вам все расскажу. Только пересядьте вот сюда, потому что новое ухо у меня слева. Правого пока не дали. И в этом весь фокус.

Старик был сегодня сплошная загадка.

— Сейчас я вам все расскажу…

Детей пригласили на день рождения. Но на этот раз взяли и меня: отец именинника, мой старый знакомый еще по Одессе, сказал, что тоже хочет поговорить. И попросил, чтобы я пришел ради этого пораньше. Ой, кстати! У вашей газеты тоже день рождения? Трехсотый номер? Пусть там выпьют за еще один ноль…

Ну и вот, Сема усадил меня на диван, и мы себе разговариваем. О чем могут говорить два старика? О том, что будет, они ни слова, они это знают. Они лялякают о том, что было. Этого добра у них целые сундуки. Только такое наследство никому не нужно…

В доме, конечно, суматоха. Жена именинника гремит кастрюлями и сковородками, его самого срочно услали в магазин за хреном к заливной рыбе, звонит телефон, к жене пришла подруга — она недавно приехала и хочет все знать, а заодно помогает накрыть стол. У нас свой разговор, у женщин — свой.

Что мне говорит Сема — это пахнет нафталином. Хорошо, что он сидит справа, где у меня старое ухо: я его почти не слышу. Но зато левое, новое, работает, как звукоулавливатель 41-го года!

Женщины накрывают стол скатертью, тут гостья замечает на стене рисунки тушью и между делом спрашивает:

— Твоего, что ли?

— Да.

— Мой идиот тоже рисует.

Я чувствую, сейчас будет интересно.

— Ну, и кто да кто сегодня будет? — продолжают женщины.

— Обломки кораблекрушения. Каждый молодец на свой образец. Уписаешься…

— Я скажу, — замечает дядя Миша, — самые злоязыкие существа на свете — это две подруги, когда рядом нет мужиков. Таких свет не видывал!

— Во-первых, — я слышу, — придут Сенькины. Она — еще ничего, но он! До сих пор не выходит из своего подвала!

— Какого подвала?

— У него дома, Там, был подвал, а в подвале чего только не водилось! И выпивка, и закуска. Он из добытчиков. И к нему заезжали посреди бела дня выпить на дармовщинку и почесать языки все верхи вплоть до министров. Что тебе сказать — это были его звездные часы! Как увидишь — вдруг ни с того, ни с сего задерет голову в глубокой, так сказать, задумчивости, знай: подвал вспоминает. Ну, он тебе сам про него расскажет…

— Понимаете, — объяснился дядя Миша, — если кто-то по дороге сюда выпал из самолета и до сих пор болтается (или парит? или повис?) над океаном на каком-то невиданном парашюте, так этот прочно сидит до сих пор в своем подвале. И никто уже его оттуда не вытащит, хотя он повесил на двери своей квартиры текст: "God bless America!"

Подруга качает головой.

— А еще кто?

— Зина будет. Тоже сразу узнаешь — вздернутый подбородок. Чтоб не отвис. Одинокая. Искала мужика. Нашла. В музее, среди мумий. Нашла… Ну, ходят, ездят туда-сюда, принюхиваются друг к дружке… Он, ясно, прыгает как козлик. Только раз вдруг — бряк! — упал. И встать не может. Колено не держит. Врач, то, се — операция. И — выписывают длительное, до конца жизни, лечение и… палку. Диагноз: застарелый артрит, мениск вдребезги. И второе колено такое же. Зина думает: вовремя упал. Сейчас снова ходит по музеям…

— Уф!

— Еще каббалист придет. Здесь им стал. То ли он нашел, то ли его нашли. Этот сразу — про каббалу. Он ее пропагандирует, они там, у себя, считают — известное, в общем-то дело, — что сия доктрина должна завоевать в ближайшее время умы и навести во всем мире порядок. Муж его осадит: скажет, мол, не здесь, не в коня, мол, корм, здесь нужно водку пить. Он тогда охлянет и сразу начнет матерные анекдоты рассказывать.

— А еще о чем будут говорить?

— В основном, Лиля, — все будут давать друг другу советы. Знаешь, как в том анекдоте, когда некто в шляпе долго и убедительно говорил о чудо-средстве для ращения волос, а когда его спросили о результате, снял шляпу и показал абсолютно лысую голову. Мы же из страны Советов!

— Неужто все здесь такие?.. Кто еще?

— Бывший главный инженер. Развозит белье из китайской прачечной. Но сейчас озабочен: хозяин, Чан-Кайши, на его место берет своего. Пытается поверить в бога, один раз даже в кипе пришел, но никто этого не оценил. Поинтересовались только, чем он ее крепит к лысине. Ну, он юмора еще не потерял, сказал: соплями. И больше кипу в гости не надевал.

Понимаешь, у нас у всех против идеологий — после коммунистической — мощнейший заслон — нам уже ничего не привьешь. Горе с нами да и только!

— Горе…

Посуда звяк, звяк.

— Будет еще Ромео. Здесь уже десять лет, а бабы не нашел. Как это можно — ума не приложу. И ведь, по виду, при всем… Ему тогда сосватали одну, аж за океаном, дома, так он туда каждый день компьютерное письмо шлет и раз в году туда летает.

— За морем телушка — полушка?

— …да рубль — перевоз. Дорогонько платит за раз-два-и обчелся…

Сема дергает меня за рукав и спрашивает:

— Я опять сказал что-то смешное, что ты лыбишься, как майский жук? Или ты смеешься себе?

— И тебе, — говорю, — и себе.

Подруга снова спрашивает:

— А как здесь женщины?

— Ну, так. Бабы, во-первых, средство передвижения. А здесь мы — кариатиды, хоть уже и потрескались и лица под красками не видать. Кариатиды — на нас мужья держатся. Почти все — деловые, цепкие, выносливые, работают, учат язык… У всех — запор, все только и говорят, что о похудании и о красках для волос, политика, как всегда, побоку, читаем только детективы, да и то с трудом, больше — любовные романы; тайком от все еще принципиальных мужей смотрим бразильские сериалы…

Тут звонок в дверь, приходит именинник с хреном. С ним сразу пятеро гостей. За ними — еще. Шум, гам, я свое ухо приглушил.

Сели за стол. Звуки, звяки. Тост. Стали закусывать. Минута молчания. Потом: немного о погоде (когда, мол, наконец осень), немного о политике: Буш, Путин, Шарон, Арафат, Хусейн, Бен Ладен… Второй тост. Комплименты хозяйке: какая закуска! Она смущается: это из магазина…

После, понятно, разнобой, разноголосица, я включаю ухо.

— "Наших узнаешь по тому, как они разглядывают гарбич".

— "Марксиане…"

— "Свободу, здесь, по-моему, нужно выдавать по карточкам!"

— "Хватаясь за американское, мы его все равно не приобретем, а то, чем владели, потеряем!"

— "Скажите, пожалуйста! Чем, доложи, товарищ-гражданин-господин-мистер-министер, сэр, мы владели?"

— "Так ведь, братцы, речь идет о сохранении личности…"

— "… с этим надо родиться — с растянутым гигантскими гамбургерами ртом, с громкой речью, самоуверенностью… Нет, мы поскромнее, и рты у нас поуже."

— "Все мы персонажи! Персонажи! Но кто, кто написал эту жуткую пьесу? Кто этот новоявленный Шекспир?"

— "Вот скажи мне — чем отличается женщина от мужчины?"

— "Всем!"

— "Предлагаю основать "Общество защиты прав тараканов"! Это всех нас сразу объединит!"

— "Республиканцы и демократы…"

— "Да брось ты!"…

— Я вам еще не задребезжал уши? — спросил своим голосом дядя Миша. — Тогда слушайте дальше. Все передавать незачем, я расскажу самое такое. Что мне понравилось. Чтобы вы не подумали, что я лишь могу ныдать.

Как только разговор — если это можно назвать разговором — сделал круг, его взял на себя один Специалист-по-всем-вопросам. У него с тех пор, как он уехал, нет аудитории, а раньше он был преподавателем в институте. И он как начал, как начал… Все молчат, ковыряются вилками в тарелках, даже тоста никто не произносит. Интеллигенты… А тот — марафонец.

Выход нашел Леня, именинник. Чьи рисунки на стене. Он сходил за чем-то в другую комнату, вернулся. Положил перед говорящим черную коробочку. Сказал ему тихо, но так, чтобы слышали все:

— Извини, Саша, что перебиваю. Ты так умно говоришь… А я после смены (он работает таксистом, по 12 часов за баранкой) смерть как спать хочу. Я на полчаса стол покину, за себя оставляю диктофон, ты продолжай. Я тебя завтра послушаю. — И действительно ушел на полчаса.

Наш говорун на всех глянул и как замолчал, так и не раскрыл рта целый вечер. А диктофон незаметно, с грязными тарелками, унесла хозяйка.

Все снова стали говорить, были еще тосты, принесли горячее… За битками Добытчик (что из подвала) сделал такое сообщение:

— Не поверите, я здесь Шурика встретил! Фиксу, помните? Конечно, на Брайтоне, на бордвоке. Часа четыре мы с ним ходили по бордвоку, все трёкали, трекали…

— Послушай, Адик, — спросил его через весь стол муж Лили, компания его знает как Любителя Природы, — ради всех святых! А к волне вы хоть раз за четыре часа подошли? К океану?

— Зачем? — удивился Добытчик.

— Как можно! — удивляется Любитель Природы и наливает себе еще водки. — Как можно быть возле океана и не подойти к волне?!

— А как можно, — в тон ему отвечает Добытчик, — как можно не знать, за сколько твоя жена купила стенку в новую квартиру?

Старик откашлялся: рассказ получился долгим.

— Свое новое ухо, — все же добавил он, — я то включал, то выключал, чтобы не разрядить батарейку, так что всего я, конечно, не слышал. Но там, наверно, было и еще интересное…

— Ну, дядя Миша, если у вас будет и правое ухо…

— Правое мне не нужно. Удобнее с одним. Знаете почему? К зануде, если тот случится в парке Кольберта, я буду сидеть правым боком! Только никому об этом не говорите…

Л И Ц О


— Вот вы говорите: "герой"… — вдруг сказал дядя Миша.

Слова "герой" я не произносил. Я вообще молчал минуты уже три, бездумно наблюдая за голубем, подошедшим прямо к нашей скамейке в парке Кольберта..

— Кто не хочет быть героем? — слышался рассуждающий голос старика. — Нет, конечно, кто-нибудь да не хочет. Он считает: герой — это другое, чем я. А еще кто-то думает: зачем, если можно прожить и так?

— А третий? — машинально спрашиваю я, еще не включившись в рассуждение.

— А третьему кажется, что жить — это уже геройство, и он удивляется, почему ему не дают медаль каждые две недели.

— С чего это вы заговорили о герое? — оторвал я взгляд от голубя. — Не поздно ли нам?

— У меня был знакомый фотограф из ателье. Так я вспомнил о его геройстве.

— На фронте?

— В том-то и дело, — сказал дядя Миша, — в том-то и дело, что не так уж давно… И — без пожара, без стрельбы, без чего-то такого. Но он был герой. Хотите послушать?

— Да. — И я, что называется, навострил уши.

— Каждый человек должен иметь слушателя. Я рассказываю вам, а он рассказывал мне.

— Как человек фотографируется в ателье? — рассуждал он в один день. — Главное — чтобы на его лице не было никаких забот, ни вчерашних, ни сегодняшних, ни завтрашних. На фотографии он должен получиться, как новорожденный младенец, который насосался молока и через пять минут уснет. И когда фотограф видит, что клиент поспел, он нажимает на спуск…

В другой раз он утверждал, что качество фотографии — это всего-навсего свежий проявитель и обрез карточки. В третий раз я слышал еще один рецепт…

— Сказать вам, как он выглядел, этот фотограф? — вдруг сделал вставку дядя Миша. — Седая шевелюра дыбом, зубы трех сортов, большой кривой нос и большие желтые уши. Подтяжки, рубашка неизвестного цвета. Короче, красавец. Как я и вы. Да, и засученные рукава. И всегда чем-то раздражен.

Юмор у него был своебразный. Новому (и понравившемуся) человеку он мог сообщить проверенную на других шутку:

— Слово "антисемитизм" в моем случае звучит совсем иначе. Что значит? Посмотрите на мой нос… Мало сказать, что он большой, он внизу, как груша, и еще кривой. Таким носом хорошо забивать гвозди, а чтобы нюхать фиалки, он не подходит. И вот: по лицу человека, который видит мой нос впервые и узнал вдобавок мое имя, я вижу, как меняется — у меня на глазах — слово "антисемитизм". Оно уже звучит как "антисёматизм". А что я могу сделать против? Мне остается, скажу вам честно, сделать этому клиенту хорошую фотографию. И тогда он думает, что, может быть, бог не зря наградил меня таким знаком отличия… — При этих словах Сёма касался указательным пальцем кончика своего увесистого носа.

Да, о качестве фотографии он говорил по-разному, но чаще все же повторял, что клиенту, чтобы он хорошо получился, надо чуточку помочь. Правда, это "чуточку" у него иногда превращалось в хорошие полчаса.

Так я про это "иногда".

Однажды ему звонят и говорят: к вам придет женщина — ответственный работник, нужно сделать портрет для внутренней Доски Почета. Так что постарайтесь…

"Кто скажет, что я не стараюсь?"

Еще один звонок по телефону: она идет.

Сема заводит ее в студию, сажает на стул. Смотрит. Женщина, ближе к сорока, чем к тридцати. Одета строго. Мастер устанавливает свет, пробует его так и этак. Миловидна. Очень. Но… Тут он наклоняет голову и говорит "Хм…"

— Что, Семен Израилевич? — спрашивает ответственная женщина. Имя-отчество она, как у них и полагается, загодя узнала.

— Вы можете улыбнуться?

Она послушалась. А фотограф покачал головой.

— Это не улыбка.

Высокий чин подняла было брови, но смирила себя и попробовала улыбнуться еще раз.

— Нет, нет! — закричал он почти испуганно. — Это тоже не улыбка!

— Что такое?!

— Заменитель! Заменитель! — Сема иногда забывал, кто перед ним, и начинал размахивать руками. — У вас хорошее лицо, — начал объясняться, — и должна быть хорошая улыбка. Но где она? — снова вскричал он, что для него было привычнее. — Где она? — он продолжал спрашивать у кого-то вверху. — Куда люди девают свои улыбки, когда они не дома?

Снова опомнился и приладил руки по бокам.

— Вы разрешите не по уставу? — Старый вояка, он вдруг вспомнил эту фразу.

— Ну конечно же! Какой здесь может быть устав?

— Вы не торопитесь? Два слова… Мы, фотографы, рано или поздно начинаем узнавать человека без документа, без телефонного звонка. Вот вы — начальник. Это видно. Как видно? — Он задавал вопросы вместо нее. — Я вам скажу. Пост, должность — это как скульптор. Они лепят человека. Вы не обижаетесь?

— Нет, отчего же. Говорите. — Она устроилась поудобнее. — Это даже интересно.

— Пост лепит человека. И со временем у него появляется…

— Разве во мне оно уже есть? — Женщина, показалось ему, даже немного забеспокоилась.

— Вы отдаете распоряжения, — геройствовал Сема, — это накладывает на вас отпечаток. С некоторых пор — что поделаешь! — вы не терпите возражений — и это отпечатывается. Кто-то с вами спорит, пусть даже правильно — вы считаете такого человека упрямым, неприятным, — и даже не замечаете, как ваше лицо каменеет при разговоре с ним. Каменеет — вы понимаете? Становится каменным, как у скульптуры. Что делать — мы это видим, мы ведь работаем с лицом…

— Не думала, — чуть уже поджав губы, проговорила выскоий чин, — что попаду под такой рентген.

— Извините, — опомнился мастер, — извините! Просто мне понравилось ваше лицо. Оно такое… Извините! — попросил он прощения и за это. И снова глянул на женщину, сидящую перед ним. — Скажите… у вас есть еще минута?

Не дожидаясь ответа, фотограф прошел за загородку и вернулся с большой фотографией в рамке.

— Я, хоть и много лет фотограф, но ценю настоящее. Не забыл, что оно есть на свете. Посмотрите внимательно. — Мастер обеими руками держал портрет плачущей девочки. — У нее слезы, — он высвободил правую руку, чтобы помогать ему рассказывать, — спелые, как виноград. — Рука взлетела вверх. — Это не какие-нибудь скучные мутные слезинки — это прекрасные яркие слезы, полные горя! Мы с вами, конечно, понимаем, что это за горе… Посмотрите! Вам нравится?

Женщина кивнула, уже улыбаясь. Кто бы тут не улыбнулся?

— Но знаете, что произошло? Я выставил этот портрет на витрину. И вот приходит папа девочки и говорит, чтобы я снял ее. Почему?! Потому, — говорит он. — Ему неудобно: что люди могут подумать о его семье, если девочка так плачет! Так по-настоящему! Вы поняли? Вот какие это слезы! Посмотрите сами! Нет, вы посмотрите внимательно. А? А? — нетерпеливо спрашивал мастер.

Женщина подняла на него глаза.

— Вот так! — вдруг вскричал он. — Вот так! Я вас поймал! — фотограф хлопнул по ящику фотоаппарата. — Теперь вы никуда отсюда не денетесь!

— Что? — опомнилась женщина. — Ах вы хитрец!

— Что делать? — довольно улыбался и показывал зубы трех сортов мастер. — Не всех же веселить птичкой. А вы не хитрите на своей работе? Чтобы все было в ажуре? — Это была еще одна непозволительная его смелость, но женщина простила и ее. Об этом фотографе можно будет смешно рассказать сотрудникам…

— Хорошая история, — отозвался я.

— Но это, — заговорил другим тоном дядя Миша, — только первая ее половина. Вторая будет интереснее.

Голубь снова подошел к нам, но я отогнал его ногой.

— Ателье было недалеко от ее офиса, оттуда раздался еще один звонок и мастера позвали к тов., скажем, Афанасьеву, ее шефу. Фотограф поспешил в офис. И вот что тов. Афанасьев сказал мастеру:

— Ну, ты, Сема, герой! — Он почти со всеми евреями разговаривал на "ты", на сколько бы лет они ни были старше. — Сознайся, где это ты ее такое лицо откопал? — и показал фотографию вчерашней клиентки фотоателье. На фото женщина смотрела на заплаканную девочку, которой не было видно.

Тут Сема испугался, и я вам скажу, отчего. В его памяти свежа была история с американским газетчиком-фоторепортером, которая прошумела как-то по городу и ее еще помнили… Тот, уроженец Одессы, но уже лет тридцать житель Штатов, решил вернуться на родину. По этому поводу в Одессе была организована торжественная церемония. На вокзале возвращенца встречали хлебом-солью родственники, которых удалось разыскать, и те, кто знал его семью. Произносились речи, говорилось, что он не первый и не последний, кто покидает капиталистический мир ради мира социализма, что здесь он может наконец-то посвятить свою жизнь трудящемуся классу, ну и так далее.

Фоторепортер, еще не старый человек и дошлый газетчик-профессионал, был так же торжественно принят по распоряжению властей в местную газету. Через три дня празднований он явился к редактору.

— Я просмотрел все местные газеты и понял, чего им не хватает, — объявил он. — Я сделаю вам такой фоторепортаж, что вы ахнете. Мне нужно на него дня три-четыре.

Редактору ничего не оставалось, как согласиться.

Где пропадал новоявленный работник, было известно, наверно, только КГБ. И вот он является в кабинет редактора. Небритый, усталый, что называется, взмыленный, но — торжествующий. Швыряет шефу пачку фотографий. Сам плюхается в кресло, ноги чуть не на стол.

— Что это? — с некоторым страхом спрашивает редактор, которого эти три дня тоже изрядно потрепали, спрашивая, где пропадает возвращенец.

— Это увеличит тираж газеты вдвое! — кричит с американским акцентом новый репортер. — Сенсация! Я заработал полмиллиона! Газету будут рвать из рук!

— Что это? — с еще большим страхом спрашивает редактор и боится даже прикоснуться к фотографиям.

— Это три дня жены мэра города, то есть председателя горисполкома! Где она, с кем она, что покупает, чем интересуется, в каком доме исчезает на неопределеное время, кому улыбается, как выглядит на элитном пляже, кому звонит, на кого сердится… Я ползал под заборами, как индеец, я лазил по деревьям, как мальчишка, где я только не прятался, чтобы сделать эти снимки! Газету будут рвать из рук!

Шли 60-е годы прошлого, но так и не прошедшего для нас столетия…

…Через неделю беженец из капиталистического мира уезжал назад в Штаты. Провожающих было мало — почти никого из тех, кто встречал его совсем недавно. На лице дошлого американского газетчика были растерянность и недоумение. Он чего-то не понял в этой стране, какой-то малости, какой-то не учел детали — он, так желавший сделать ей приятное и полезное и послужить интересам трудящегося класса!..

— Так где ты ее такое лицо, понимаешь, раскопал? — допытывался тов. Афанасьев. — Что-то я не помню, чтобы она так при мне хоть раз выглядела!

— Я… нигде я его не раскопал, — лепетал взмокший от страха мастер, — она сидела в студии, все видели, а я снимал. Женщина… — фотограф развел руками.

— Женщина! Признайся — ты ее чем-то, понимаешь, спровоцировал? Я ведь знаю, ты умеешь. Ишь, нос-то лоснится!

— Честное слово…

— Ты вот что, — распорядился наконец тов. Афанасьев. — Ты ее пересними. И чтоб лицо было, — он показал, каким должно быть лицо его сотрудницы и даже словом подсказал: — со-от-вет-ству-ю-щим! А то, понимаешь, скажут — что это за артистка завелась у нас в кадрах, что, мол, здесь за киностудия!..

Дальше было все просто. Женщина позвонила в фотоателье, сказала, что придет.

— Милости просим..

Она заявляется:

— Здравствуйте.

— Здр… Проходите. Садитесь.

— Голову чуть прямее. Смотрите, пожалуйста, на мою руку. Хорошо. Снимаю.

Щелк.

— Еще раз…

Щелк.

— Снимки будут завтра.

— Спасибо. До свидания.

— До свдн… Следующий!..

Щелк!

Щелк!

Щелк!..


Целая стая голубей собралась возле нас: в отличие от других в парке Кольберта, мы были неподвижны. Только раз или два дядя Миша, изображая своего приятеля-фотографа, вздергивал руки.

Какой-то малыш въехал в стаю на велосипеде — голуби разом взлетели, суматошно хлопая крыльями.




ВСЕМУ ВИНОЙ КЛЕНОВЫЙ

ЛИСТ


Всему виной был, наверно, красный кленовый лист. Он слетел с дерева и планером стал писать широкую спираль осеннего водоворота; мы с дядей Мишей зачарованно следили за его полетом; снизившись, лист совершил классическую посадку у самых наших ног и замер.

— Вот и все, — сказал старик. — Но как красиво умер!

Ответить дяде Мише можно было только молчанием, и я помолчал, не сводя глаз с кленового листа.

— Я подумал как-то о себе, — продолжал говорить он, — что представляю собой все же некоторую ценность… — Я повернулся к нему, увидел знакомую лукавинку в глазах и приготовился слушать.

— Ценность, — повторил он. — Но только… для врачей. У меня столько хороших болячек, что на мне можно заработать миллионы, если я протяну еще десяток лет. "Вам какую? — спрошу я у доктора. — Вот эту? У вас хороший вкус… Завернуть?"

Рассказ "пошел", я принял удобную позу, я был весь внимание.

— Мысль эта — что я какая-то там ценность — покатилась как колесо, и я стал думать дальше. Но уже по делу. У нас в семье возникла проблема. Сын хочет сменить мебель (старая у него почти вся с гарбича) и мечтает о машине. Он только об этом и говорит. Раньше я полез бы в сундук и вынул деньги, а сейчас? Я делаю вид, что не слышу. Но думать-то я думаю!

Я прикидываю, что в самом деле можно продать, имея в наличии только себя, такого, как я есть. Задача, скажу вам, не из легких!

Размышлять я могу и так и этак, и кто мне запретит мозговать "этак"?

Я увидел следующую картину — называйте это как хотите — идеей, замыслом, комбинацией… Я иду по улице, и какой-то молодой человек шагает мне навстречу

Он смотрит на меня внимательно и вдруг подходит. "Здравствуйте!" "Здравствуйте, — я отвечаю, — вы не ошиблись адресом?" "Не ошибся, — говорит он, — я имею к вам предложение".

И вот мы с ним садимся, как с вами, на нашу скамейку, и для начала он делает мне комплимент:

— Я, — он мне открывает глаза, — видел, конечно, морщинистые лица, но такого, как у вас, не встречал.

— Спасибо, — я отвечаю, — у вас прямо талант говорить приятные вещи.

Молодой человек не обижается.

— У меня другой талант. Я хирург и делаю пластические операции. Я открыл новый метод. У меня есть уже кабинет, но нет еще рекламы. Мне позарез нужен пациент, который доверил бы мне свое лицо. Не каждый на это согласится, а женщина — тем более. Поскольку, на мой взгляд, вам терять нечего, хотя вы еще, крепенький, тьфу, тьфу, дедок…

— Слово "позарез" вы сказали очень к месту. — Я тут пошарил по карманам. — Таки да, — говорю, — терять мне нечего…

— … а кое-что найти вы не против…

— Не против.

— … я вам предлагаю лечь ко мне на стол..

— Что я могу найти лежа на столе?

— … и получить за это неплохие деньги.

— Уже ложусь, — я ему говорю, — когда деньги? И что меня еще немного интересует — сколько?

Он называет сумму — ее как раз хватает на новую мебель и на не самую дорогую машину.

— А гонорар вы получаете — или тот, кому вы доверите получить, — молодой хирург тут поморгал, — сразу после операции. Ваши фотографии "до" и "после" будут помещены в газетах, значит, еще и прославитесь. Наверно, я сниму еще и фильм. Согласны? Нет, кроме шуток.

— Разве шутят, говоря о деньгах? Я почти согласен. Вы правы: терять мне нечего, а насчет находить — так мне никогда не везло…

— Вот вам мой номер телефона. Через сколько дней вы мне позвоните?

— Дайте мне минуту роздыху… Фу-у-у… Я думаю, трех дней мне на эту головную боль хватит.

— Договорились. Таких великолепных морщин я еще не видел! Класс! — и молодой хирург как-то хищно потер руки.

С этим его последним словом я и остался на скамейке.

— Класс, — я повторял как заведенный, — класс, класс… — И все же начал размышлять. Так. "Морщины — это вам не бородавка. Они на моем лице — как реки на карте: избавишься от них — получишь пустыню Сахару!

Вот эти, — трогал я одни, — они за войну. А эти я получил, когда воевал за квартиру. Следующие — когда у сына был "трудный" возраст. Эта прорезалась, когда заболела Мария. А здесь у меня целая их сетка — она легла на лицо, когда жизнь вдруг стала немила и хотелось только пить водку.

Прямо не биография, а география! Со всеми горами, реками, омутами, болотом и пропастями…

Эту географию, так я спасительно отвлекался от главной мысли, наверно, преподают в своей школе старые цыганки с указкой в руке. А на стене висят "два полушария" — два человеческих лица, под одним написано "Болезни", под другим — "Невзгоды".

— "Смотрите, — говорит будущим гадалкам старая ведьма и тыкает указкой, — это первая жена, это — вторая. Вот здесь вот — язва желудка. А эти крестики — алименты…"

Так что будет, если я избавлюсь от морщин?..

Сахара, Сахара!..

Вот как затейливо я размышлял, уважаемый товарищ Вадим (так он меня называл), и не скажу, чтобы мне светило какое-то открытие. Мне нужно было только выбрать из двух одно.

— Что вам сказать! — подвел некую черту в рассказе дядя Миша. — Что вам сказать!.. В Америке может случиться что угодно. Я здесь с этой историей не самый оригинальный человек, где уж мне! Я как-то прочитал объявление в газете, запамятовал, правда, в какой: "Бывший карточный шулер (пальцы уже не те) разыскивает тоже бывшего шулера, чтобы поговорить за профессию". Или еще: "Чудо в перьях ищет свою Бабу-Ягу". Представляете эту пару? Ее только рисовать тушью!

Или еще: "Пожилому человеку требуется молодой хоуматтендант, который смог бы подпевать песням Гражданской войны"…

Что было или, вернее, что будет дальше.

Я выбрал из двух одно, я выбрал сынову мебель и его новую машину. Из уличного телефона я звоню доктору, что согласен, мы договариваемся на завтра. Спрашиваю, на что мне пожаловаться дома, чтобы за мной приехала машина. Он сказал.

Ночью я охаю и стону (так. — В.Ч.) и хожу на кухню пить воду. Там я чищу картофелину и разрезаю ее на две половинки. Утром эти половинки я запихиваю за щеки — и я готов.

Шамкая, я звоню доктору. Сын убегает на работу и успокаивает меня: флюс, папа, это чепуха. Он тебе даже идет.

Я еду на машине врача, Мария остается дома — она из-за меня всю ночь не спала и еле жива.

В своем офисе доктор меня фотографирует, сестра готовит к операции. Звонит Марии: "Вашему мужу придется на сутки задержаться: воспаление десен, температура, требуется хирургическое вмешательство, уход. Не беспокойтесь, вернем старичка лучше прежнего".

Хорошо (дядя Миша как всякий одессит говорит "хорошё").

Я ложусь на стол, мне что-то колют в руку.

— Хотя бы нос вы мне оставите, — я спрашиваю, — чтобы я себя после узнал?

— Да, — говорит доктор и расплывается.

Я просыпаюсь, хирург сидит рядом.

— Передумали, доктор? Мои морщины вам не подошли? — И чувствую на своем лице бинты.

Так, в бинтах, я и приезжаю домой.

— Ой, что там было? — Такой тревоги в голосе Марии я уже 30 лет не слышал.

— Ничего особенного, — говорю, — двусторонний флюс. Детская болезнь.

Медсестра, она со мной, обещает:

— "Завтра приду сменить повязки"

— Короче. Мне окончательно снимают бинты. Сын беспокоится: "Что это с тобой, папа? Ты будто на 20 лет помолодел".

— Это я опух после операции. Пройдет.

Через неделю.

— "Да ты в самом деле помолодел!"

— Наверно, это такой флюс. Американский. Не бери в голову.

Мария смотрит на меня с подозрением.

— "Твой папа, наверно, подыскал себе кого-то моложе меня".

— Ну да, — отвечаю, — соседку. Мадам Паркинсон.

— Что вам сказать! — повторил дядя Миша и помотал головой. — Начинается самое трудное, о чем я не успел подумать: старик с дурацким молодым лицом. Ну, не так, чтобы очень, но все-таки… Я даже в панике — что я скажу сыну? Что я выгодно продал свои морщины? Так он вызовет скорую психиатрическую, и наверно, я буду не первым иммигрантом, у которого поехала крыша. И что я, кстати, отвечу знакомым, если они спросят о переменах на лице? Как на меня посмотрят — если посмотрят — мои доминошники?..

Оказывается, ответы на все мои вопросы были уже у молодого хирурга. Он успел ухватить самую суть Заокеании. Врач приехал осмотреть меня, привез с собой фотографа и двух корреспондентов из газеты и журнала и все объяснил моим домашним и журналистам. И вручил мне пухлый конверт. Он сказал при этом:

— Дядя Миша, вы теперь — моё publicity, живая реклама, моя слава, мой success! Поработайте на меня еще, я вам доплачу. It's America! Честное слово, это лучше, чем стоять на Брайтоне с флайерсами! Ходите, улыбайтесь пошире, сияйте всеми своими вставными зубами! А когда вас будут расспрашивать о переменах, называйте мое имя! ОKay?

Мария на все это произнесла очень женские слова:

— "Кому нужны такие деньги! Да я из них и копейки не возьму!" — Она их в меня швырнула, эти слова, и ушла на кухню, где тут же загремела кастрюлями.

— "Ну почему? — возразил ей сын. — Теперь, когда у нас будет машина…"

— "Я уже знаю, где купить мебель, — вставила Галя, невестка. — У мягкой — дивная расцветка! Представляете, бежевый тон…"

— И вот тут-то, товарищ Вадим, мне станет впервые обидно. Потому что все говорят только свое, только от себя и за себя, а обо мне никто не думает! Никто не спросит: а как ты, Миша, будешь чувствовать себя в молодой личине? Ты ведь не ради нее, не ради себя на операцию пошел — ради денег! Тебе-то будет каково?

И только внук догадается. Он спросит:

— "Деда, тебе было больно?"

Он спросит так, а я ему отвечу непонятно:

— "Больно не было, но, наверно, будет…" — А отчего, я ото всех скрою. Это будет моя тайна…

*


Возле нас кружилась маленькая девочка, одетая ярко и разноцветно, как осеннее деревце.

— Ну и фантазия у вас, дядя Миша! — сказал я — сказал всего лишь потому, что требовался хоть какой-то мой отклик.

— Это не фантазия, — возразил мой собеседник. — Это самый верный способ заработать приличные деньги такому старику, как я. Если хотите, это хорошо разработанный гешефт. Остановка за малым: нужен молодой человек, который подойдет ко мне на улице и скажет: "Здравствуйте. Я имею к вам предложение…".

Старик замолчал, замолчал надолго. Молчал на этот раз и я.

Близко к нам подошла разноцветная девочка, нагнулась и подняла тот самый кленовый лист, что упал полчаса назад.

— Мама! — крикнула она. — Смотри, какой красивый!


МЕССИЯ ИЗ-ПОД ЗЕМЛИ


— Надо спешить! — объявил дядя Миша, чуть я присел к нему на скамейку. — Спешить, спешить!

— Куда? — удивился я.

— Куда именно, я вам точно не скажу. Только — с кем наперегонки.

— С кем же?

— Со склерозом. Он наступает, как Гудериан.

— Что-то случилось с вами, дядя Миша?

— Конечно. Если б не случилось, разве б я поднял такой гвалт в хороший день?..

— Я сидел здесь, — начинает потихоньку раскручиваться дядя Миша, — и думал: вот вы придете и я вам расскажу… Но что, я уже забыл. Склероз! Осталось только начало.

— Ну хоть начало, дядя Миша! Может, по ходу дела вспомните.

— Я скажу начало. Я хотел спросить у вас для затравки, не знаете ли вы, почему среди женщин совсем нет философов, зато террористок сколько угодно? А на потом у меня была какая-то история, но склероз вас опередил. Ее уже нет, и никто в мире вам ее не расскажет. Она провалилась. Куда? Знающие люди говорят: в тартарары. Жалко. Про иную подумаешь: без нее всем будет плохо.

Но я имею для вас еще кое-что. Оно не из того, что забывается.

— Слушаю, дядя Миша.

— Чтобы и это не забыть, я его повторял, как школьник "Буря мглою небо кроет…"

Все чем-то делятся, я повторял, все чем-то делятся… Больные — болезнями, здоровые — здоровьем. Кто богатый, иногда сбрасывает излишки тому, у кого он не брал. Бедный — трясет лохмотьями и делится ветром. Кто имеет смех — тому нужен зал. Или хотя бы человек, который улыбнется, а не скажет угу.

А у меня сегодня много ностальгии…

— Хотите поделиться?

— Зачем? Это грустно. И у каждого она своя, как зубная боль. Я поделюсь с вами одесским двориком — когда-то его хватало на всю страну. Ностальгия привела меня в туда за руку, как мама ведет ребенка в детский сад.

Ну, поехали. Соседи — я говорю вам, и знаю, что говорю — это половина жизни. У кого есть деньги, тот покупает дом и с соседом встречается только на улице. А миллионеры, сколько я уже знаю, вообще строят усадьбы в горах и заводят ружье, чтобы направить на того, кому вздумается вдруг "заглянуть на огонек"…

Дядя Миша одновременным движением поднял плечо, а к плечу наклонил голову и какое-то время, две-три секунды, побыл в этой позе. На языке жестов она означала примерно вот что: "Я знаю… Они живут не так, как мы. Они это могут делать — они это делают. Я не могу…"

— Когда я был совсем еще молодым, то есть когда мне было только под 60, в нашем дворе жил один старик. Его звали Марк Иосифович, или дядей Марком, или дядей Мариком, но чаще всего — дядя Моря. Он откликался на каждое имя, ему это было безразлично — лишь бы, как тогда говорили, не было войны.

Но войну он как раз имел, и каждый день. Он имел войну с соседями. Или они с ним. Ну, может, так ему казалось: что на него все ополчились и хотят сжить со света.

Если кто-то бросал окурок или огрызок яблока, или косточку от абрикоса из комнаты на втором этаже во двор, он обязательно попадал в дядю Морю. А тот выходил из своей квартиры на первом этаже, кажется, только для того, чтобы получить что-то на свою голову. Как тут не подумать про злой умысел?

Если кто-то включал громкую музыку — так именно над его головой и именно тогда, когда он начинал засыпать.

Если у кого-то прохудилась труба и вода протекала на первый этаж — можно было не сомневаться, она капала с потолка дяди Мори.

Старик твердо знал: соседи хотят его извести. Зачем? Кому-то из них нужно его двухкомнатное жилье.

Дядя Моря вот уже пять лет был один: его жена умерла, а дети имели свою квартиру в одесских черемушках, они посещали его, может быть, раз в два месяца. На его берлогу без ванной и даже без туалета они не зарились.

Сказать вам, что туалет в этом доме был во дворе, или не надо? Весь Советский Союз — а весь Союз от Брянска до Владивостока и от Мурманска до станции Раздельная летом загорает в Одессе — ходил в этот туалет! В него порой стояла очередь!

Теперь слушайте меня внимательно, потому что я подхожу к самому главному. Дядя Моря был один, и он имел гембель* от соседей и вообще от жизни каждый день, — И ЕМУ НЕКОМУ БЫЛО ПОЖАЛОВАТЬСЯ! Это можно было видеть по его глазам, когда он выходил на улицу (во дворе его глаза были вниз или вверх, откуда на него падали окурки). Он вглядывался во встречных людей, будто услыхал от кого-то, что в Одессе появился Мессия, и он, дядя Моря — кто же еще! — должен первым его узнать, остановить и поговорить по душам. Вот такие были у него глаза. Он искал Мессию.

То, ради чего я веду этот рассказ, случилось летом. Летом все приезжие хотят на Ланжерон и в Отраду, на Лузановку, в Дофиновку, в Аркадию, на 10-ю станцию Фонтана и на 16-ю, где ресторан "Черный дрозд"… Все хотят фруктов, жареных бычков, крепленого вина "Гратиешты", все хотят своими глазами увидеть Дюка, Потемкинскую лестницу, Дерибасовскую, Привоз, немного Молдаванки и какого-нибудь одесского старика, который за стакан вина расскажет про Беню Крика.

Летом во всех гостиницах, с мая по ноябрь, висит самая советская из всех табличек — "Мест нет", и все приезжие ищут комнату или "угол".

Дядя Моря сдавал комнату, где висела фотография его покойной жены, приезжим все лето и имел небольшой навар к пенсии.

Все в доме тоже что-нибудь сдавали (на втором этаже, на галерке, ставили даже раскладушки для одиноких, но на них иногда спали парами…). Дяде Море с его двумя комнатами завидовали и как-нибудь да эту тему в разговоре с ним (коротком) затрагивали, добавляя соли на рану: "Ну, мол, с вашими двумя комнатами можно жить припеваючи". "При-пи-ваючи!" — сердито переиначивал старик, намекая на частые гульки соседей.

И вот дядя Моря привел к себе какого-то здоровенного парня с чемоданом. Ясно, жилец. Они в квартире поговорили — было, помню, воскресенье, полдома дышало свежим воздухом, кто во дворе, кто на галерке, и курило (одесситы, кроме молодежи, на море не ходят, слишком большая роскошь). Они там побыли — "сколько в сутки? "можно ли пользоваться холодильником?", "баб не водить, друзей тоже, туалет во дворе", "ну, я с раннего утра на море…" — вышли вместе. И тут дядя Моря всех удивил. Он произнес целую речь, чего за ним до сих пор не наблюдалось.

— "Вот этот человек, — говорил он так, чтобы все слышали, и все к ним повернули головы, — шахтер, так что почет и слава. И он хочет сейчас же на море, потому что целый год пробыл под землей. У него, конечно, есть деньги, но он не американский банкир, чтобы ходить каждый день в банк, он донецкий шахтер. И этот молодой человек хочет оставить свои деньги, пока он плюскается в Черном море, оставить мне. На сохранение, как в банк. Он сказал, что доверяет мне с первого взгляда. Но я не хочу, чтобы такое дело было только между нами. Так будьте нам свидетели, что он передал мне деньги и что я беру их в руки. Чтобы все было, как в банке, когда на тебя смотрят со всех сторон и думают, что ты пришел грабить".

— "Что за вопрос, дядя Моря! — ответили ему снизу и сверху. — Мы что, не понимаем? Известное дело: что можно спрятать в плавках! Пусть молодой человек — почет ему и слава! — идет на Ланжерон и не беспокоится! Здесь, на Лейтенанта Шмидта, одиннадцать, все равно, что в банке!"

Молодой шахтер ушел, во двор вернулись прежние разговоры.

Что вам сказать! День шел… — Мой собеседник вдруг замолчал, взгляд его рассредоточился — деревья, шахматно-шашечно-карточные каменные столики и игроки за ними, видимо, потеряли отчетливость, взгляд настроился на "бесконечность", какая бывает у фотоаппарата — старик наверняка видел благодаря этой бесконечности свой двор с водопроводной колонкой посередине…

А ностальгический его День шел по земле, как рыбак в соломенном сияющем капелюхе идет с рыбалки домой, идет, тяжело ступая, все больше клоня долу соломенный капелюх, идет — а для него уже пышно взбиты подушки-облака на горизонте…

— Что вам сказать, — опомнился от наваждения дядя Миша. — Это шахтер пришел с Ланжерона, когда уже вечерело. Он скрылся за дверью дяди Мори, побыл там минут 15 и вот они вышли с хозяином квартиры во двор.

Но если раньше они смотрелись, как отец с сыном, то сейчас шахтер выглядел, как покупатель, которого только что обвесили, а дядя Моря — он, казалось, несправедливо обвиненный продавец.

Соседи, похоже, не сходили с мест с самого утра — по воскресеньям и летними вечерами вся Одесса держит стулья на улице.

Дядя Моря обвел глазами амфитеатр нашего дворика.

— "Соседи! — он снова выступал. — Вы меня все знаете, и знаете как честного человека. Плюнул я когда-нибудь кому-то в борщ? Нет! Залез я в чей-то холодильник и украл бутылку холодного пива, оставленного на девять часов вечера? Тоже нет. Отравил я хоть одного кота, который спит и видит, как он лезет на чужой стол? Да чтоб я так жил!"

Весь двор, понятно, ждет развития действия, закуривает следующую сигарету, обменивается репликами и сплевывает вниз.

— "И вот мне, честному человеку, уважаемый гость нашего города, который газеты называют жемчужиной, говорит, что он дал мне утром какие-то деньги и что у меня склероз, что я об этом не помню! Вы мне именно так сказали, молодой человек, или я все сочинил?"

— "Так!" — рубит шахтер.

— "Он мне говорит про деньги, про каменный уголь и про то, как его добывают потом и кровью, и вдруг заявляет на Одессу и одесситов такие слова, что их невозможно произнести, если ты не шахтер.

Вы так говорили, молодой человек, или я что-то придумываю?

— "Так! — рубит шахтер. — И еще скажу!"

Тут наш дворик начинает качать головой.

— "И что самое печальное, — продолжает дядя Моря, — что самое невыносимое — он говорит, что вы все были свидетели, как он давал мне деньги, и что вы со мной заодно!"

Что вам сказать — во дворе стало шумно. Кто-то заглянул на Лейтенанта Шмидта, одиннадцать, но увидел, что здесь, кажется, идет отчетно-перевыборное заседание домкома, и завернул назад.

— "Так я вас спрашиваю, соседи, — маленький дядя Моря стоял рядом с шахтером, как под скалой, — я вас спрашиваю: вы идете к нашему гостю в свидетели или вы остаетесь на месте?"

— "Какие деньги? — заговорил тут дворик. — О каких деньгах речь? Вы что-то видели, Рая? А вы, Фира? А ты, Степа? Говорить плохо на Одессу! Нас вообще не было дома!"

И этот суд присяжных величиной с амфитеатр одеского дворика выносит такое решение:

— "Молодой человек! — сказали громко со второго этажа. — Вы сильно ошибаетесь, что нас можно взять голыми руками, даже если вы шахтер. Конечно, в Одессе кто-нибудь смотрит время от времени крупные суммы, но мы лично их не видели. Как и ваших денег. И дядя Моря честный человек, хотя иногда что-то имеет себе на уме. Так что ваш Донецк нам не указ и мы вам не свидетели!"

И дядя Моря сказал тогда гостю:

— "Идемте, товарищ шахтер, я вам верну ваш чемодан, чтобы вы не подумали, что Одессе нужны галстуки из Донецка".

Шахтер был так растерян, что послушно пошел за дядей Морей.

И вот за ними закрылась дверь, но не плотно, а так как я сидел рядом с этой дверью, я услышал:

— "Вот вам ваши деньги, чтоб вы мне были здоровы! Как можно про людей думать такое! Что они могут взять деньги, добытые под землей каторжным трудом! Вот вам ваши деньги, можете идти в ресторан и пить за чье-нибудь здоровье".

— "Как же так? А я уж думал… Ну, оказия! Я уж думал, что домой пешком пойду! Ну, дела… Мне говорили, чтобы я был осторожнее в Одессе… ну, Марк Иосифович! Рассказать — не поверят!

А чего ж ради, скажите мне для бога, такой переплет? Ничего не пойму…"

— "Переплет, вы сказали? Пусть будет. Вы спросили, ради чего? Я вам отвечу… Я просто хотел довести, хотел довести вам, какие у менясоседи! Чтобы и вы знали, какя тут живу! Вы всё поняли или вам нужна еще одна, как вы сказали, оказия?"



* Неприятность (идиш).



ПАРОХОД ОТХОДИТ ОТ ПРИЧАЛА


-Уходит целое поколение философов! — обрушился на меня дядя Миша, едва мы успели с ним поздороваться у него дома. — Целое поколение! Не кого-нибудь — философов!

— Как это? — с порога озадачился я и даже почувствовал себя чуточку виноватым. — Каких философов? Куда уходит?

Старик не ответил на вопрос: до моего прихода он, верно, выстроил здание мысли достаточно высоко и теперь предлагал мне подниматься к вершине без остановок.

— Помните, что вышло, когда Ленин погрузил всех российских умников в один пароход и вывез за границу? Что вышло со страной?

— Ну, — тоном ученика (д. М. не очень-то терпит возражения) произнес я, — страна надолго впала в состояние строительства коммунизма.

— Вот именно: впала в состояние! Теперь видно, что ваша жена врач. Впала в ненормальное состояние, и ее некому было лечить. Кто еще пытался давать медицинские советы, того верный ученик Ленина грузил в вагоны и отправлял куда подальше.

И сейчас тоже готовится к отплытию пароход…

Я почувствовал себя в роли человека, который пропустил важнейшее событие и оказался перед лицом неминуемой катастрофы.

— Дядя Миша! Что-то произошло?

— Беда уже не за горами. Увидите, все скоро полетит в тартарары. Потому что следующее поколение ничего собой не представляет. Оно деградирует прямо на глазах.

Дядимишиным речам не всегда можно доверять — как, впрочем, речам всякого, кто говорит не по бумажке. Но слушать их интересно: запальчивость тоже может быть права (проценты правоты определяются слушателем в каждом конкретном случае). А я, снова представляя моего постоянного собеседника "во всей красе", за что, как говорится, купил, за то и продаю.

— Скажите, — вдруг повернул тему мой собеседник, — сколько вы получали зарплаты Там и Тогда?

— 201 р, — снова послушно ответил я. — Если я зарабатывал больше этой суммы, резко увеличивался подоходный налог, так что горбатиться не имело смысла. Советский человек, — высказал я наболевшее еще тогда, — не должен был думать о деньгах, главная его забота была — всемирная революция. Я работал журналистом…

— Значит, вы были в первых рядах, — уточнил старик. — И как результаты?

— Американский эсесай… Дядя Миша, — в третий раз прервал я говоруна, — вы меня сначала оглоушили своими "философами", а сейчас выкручиваете что-то совсем непонятное. То одно, то совсем другое. У меня уже ум за разум!

— Следите за нитью моего рассуждения, — важно посоветовал мне собеседник, — и может быть, вы поймете, что я имею в виду.

Вот вы, — продолжил он, — в шесть вечера переставали делать всемирную революцию за 201 р — чем вы занимались с шести?

— Ну… я был молод…

— Понятно. По вашему тону я уразумел, что Че Геварой вы не были. Значит, "водка-лодка-и молодка"?

— А после, между прочим, — не остался я в долгу, — идут "кино-вино-домино".

— А еще после, — мирно продолжил старик, — "кефир-клистир-сортир". Куда денешься? Но это все поговорки. Это для смеха. У нас же с вами серьезное дело.

Ответьте мне лучше вот на какой вопрос: чего нет, не было и не будет у американцев и чего у нас, у советских, всегда было вдоволь?

— У американцев?.. Не было?..Ну, дядя Миша… Так сразу и не…

— Господи! — прождав минуту моего смятения, воскликнул д. М. — Что вы вспоминаете наши пустые магазинные полки, объявления "Мяса нет", "Рыбы нет", "Мест нет", "Ничего нет", "Закрыто на обед", "Переучет", наши переполненные троллейбусы и автобусы, наши очереди и так далее — это же все видно по вашим глазам! Я вам помогу… — Старик смотрел на меня с сочувствием. — Я скажу вам, чего американцам всю жизнь будет недоставать, чтобы не то что догнать нас, чтобы хоть чуточку приблизиться к нашим прошлым высотам…

Дядя Миша выждал еще целую минуту. Я молчал.

— Им вечно будет не хватать… — подняв палец, сообщил он торжественно, — нашего свободного времени!!!

— Так вот вы о чем!

— Свободные минуты и часы у нас были во время работы — вспомните "курилки" во всех учреждениях, где мужики околачивались по полдня, травя анекдоты и изгаляясь над советской властью, которая и предоставила им свободное время для трепа; его давали на беготню по магазинам, на пустяковую болезнь, на "шеф, я отлучусь ненадолго, можно?". Ну а после шести…

Дядимишин глубокий вздох сказал больше, чем слова.

— После шести начиналась настоящая жизнь. Мужское население города, серьезное — я имею в виду возраст царя Соломона или чуть меньше — собиралось в кучки: кто за пивом, кто за домино, кто за картами, кто отправлялся в гости посмотреть телевизор, кто накрывал стол у себя — и какие тут и там по временам зачинались разговоры!

Главное — нам было о чем поговорить. Советская власть, кроме свободного времени, давала еще пищу для размышления. Нам было что сопоставлять (наверно, в этом был идеологический ее просчет). Давайте вместе вспомним то, к примеру, что будило наше воображение. Возьмем самое простое, возьмем то, что мозолило всем глаза с утра до ночи. Возьмем плакаты. Обещания и призывы партии.

Вот они: "Наше поколение будет жить при коммунизме!". Согласитесь: хорошая тема для раздумья. "Через двадцать лет каждая советская семья будет иметь отдельную квартиру!". Кха-кха… "Удвой удой, утрой удой — не то пойдешь ты на убой!". Прямо не ферма, а НКВД! "Совесть — лучший контролер". Пусть сперва кто-нибудь скажет мне, что такое совесть при социализме. Вот где тема для разговора! "Повернем социализм лицом к трудящимся!". Интересно, а каким местом он был повернут к нам до этого призыва? А "Экономика должна быть экономной"? Или совсем уж загадочный: "Сделал сам — помоги другому!"

Правда, эти афоризмы будят мысль?

В какие глубины, сопоставляя то и се, опускались собеседники, на какие, горячась, взбирались высоты! Там, за пивным столом, спорили канты, фейербахи и гегели!

А какие анекдоты всесоюзного значения выставлялись в ответ на призывы! И про портрет Пушкина в кабинете КГБ, и про Эйзенхауэра, который был виноват в том, что в Советском Союзе нет сливочного масла, и про очередь "за Драйзером", и про "другой глобус", и про новое в физике: когда стук доходит быстрее, чем звук…

Анекдоты — это были те таблетки, которыми мы лечились от ненормального состояния.

Американские мыслители с их "I am sorry" нам в подметки не годились, тем более, что они мыслили только за деньги и лишь в световой день, то есть от и до, а мы — за голый интерес и что называется до хрипоты, до собачьего лая. До момента истины…

Дядя Миша замолчал, отдышался…

— Где сейчас эти наши философы? — вопросил он и поднял руки. — Где эти изощренные умы? Где оголтелые спорщики и авторы уникальных на ту пору афоризмов? Помните этот: "Мы живем в стране, где все явное рано или поздно становится тайным?". Или "Коммунизм минус электрификация всей страны"?

Так где сейчас эти философы? Они сидят на бордвоке на Брайтоне, они примолкли или уж вовсе замолчали. Им не о чем поговорить! Им не обо что острить мозги! Подчас они все же перебрасываются парой-другой слов, а то и фразой — но что она стоит по сравнению с когдатошней!

Ничто уже не будит их воображения, разве что большой плакат: "Может ли настоящий еврей верить в Иисуса Христа?..", да и то ненадолго: за живое он не задевает; где Рим, как говорят, а где Крым?

Они сидят лицом к океану (за спиной у них вывески ресторанов и кафе) и смотрят, смотрят… Но перед ними лишь вода, чайки, волны; вода, чайки, волны…

Снова минута молчания.

— А что представляет собой наша смена? Она погибла. — Судя по виду, дядя Миша сокрушен. — Какая философия? Какие глубины? Какие высоты?

Нашей смене и не до споров, и у нее нет на них времени.

Когда случается вечеринка, они сидят с осовелыми глазами и коли выпьют стопку, то либо ложатся спать в соседней комнате, либо спешат сесть в машину и уехать спать домой. Про чтение нечего говорить, даже Маринина им не под силу.

А если старики вдруг под рюмку разойдутся и начнут сыпать анекдотами, мололдежь вытаращивает глаза: вот, мол, как, оказывается, жили люди!

Нашей смене не до споров. Да и о чем спорить? Здесь все ясно: вкалывай и сопи, как говорится, в две дырки. Зарабатывай деньги. На собственный дом, на неделю в Гавайях, на образование детей, на обеспеченную старость. Вот уж тогда поговорим: "I am sorry, I am sorry!". И какой американец, скажите, догадается повесить на видном месте хватающий за душу плакат: "Остановись и подумай — все ли ты сделал для процветания капитализма?".

Короче говоря, нам некому доверить свой багаж, свою инерцию, свой в конце концов уровень. А ведь мы уходим, уходим…. как пароход от причала, а там где он кинет якорь, наши способности уже, наверно, не пригодятся…

Правда, какая-то надежда остается. Появился уже один, туманного свойства призыв: "Every breath counts. Save the air!". Он заставляет мысль хоть как-то шевельнуться. Может, не все потеряно?

Но для осознания глубинного смысла таких вещей, — они ведь еще будут, -

требуется свободное время. Где его взять?! А где взять любопытство?

— Дядя Миша, — осторожно заметил я, — а может, молодежь не так уж безнадежна? Может, она возродится?

— Вообще-то я думаю, — кажется, старик подводил итог своему запальчивому монологу, — что иногда, а возможно, и зачастую ум начинается со столкновения с глупостью. Если он ее осознает и оттолкнется, отпрыгнет от нее, отскочит — значит, как говаривал Горбачев, процесс пошел. Так на что же нам с вами остается надеяться? Ну, догадаетесь сами?

— Я догадался, дядя Миша. Полагаю, что этого добра достаточно в любой стране.


ГРЕШНИК ДЯДЯ МИША


Был дядя Миша на этот раз грустный.

— Бессонница, — сразу объяснился он, — потом сон-полусон. В этом полусне такое может пригрезиться! Мне и пригрезилось. Спросите, о чем, — скажу: о грехах

— Какие из нас грешники, дядя Миша! Грех будет — судить нас. Грех и вечное покаяние.

— Оно, конечно, так, — вздохнул старик. — Но один грех на мне точно есть. Серьезный — несерьезный, не знаю. Это уж как там, — он показал наверх, где медленно тащился через треть неба тяжелый американский самолет, — это уж как там посмотрят. У них, может, как у нас: сегодня это главное, завтра — то.

Дяде Мише надо было поделиться; возможно, он надеялся, что то ли сам, раскладывая тему по полочкам, найдет нужный ответ, то ли я что-то полезное подскажу.

— Слушаю, дядя Миша, — произнес я сигнальную фразу и устроился поудобнее.

— Пусть это будет через 120 лет… — начал он. — Через 120 лет мой хороший знакомый все равно предстанет перед Страшным Судом, ему сейчас под 60… Наши с Марией дела давно уже будут сданы в архив, пронумерованы, бумаги слежатся и покроются пылью, а где мы будем сами, мне, конечно, неизвестно. Но нас могут вызвать на доследование в любой момент, и вот почему.

Когда мой знакомый предстанет перед Богом, Тот в мгновение ока разглядит в нем следы свинины, которую он съел 40, предположим, лет назад.

— Ага, — скажет Бог, — октября, 17 дня 1995 года ты ел богопротивную свинину! Знаешь ли ты, что тебе за это гореть, человече? Но Мне известно, что ел ты ее по неведению. Кто же подбил тебя на это преступление? Я, понятно, зрю этого человека, как вот тебя, но мне хочется, чтобы ты сам назвал его имя.

Вокруг будут блистать молнии, слева небо будет красно и багрово — над Адом, и оттуда будут доноситься шум и вопли, как со стадиона, когда там идет ответственный футбольный матч, а справа будет зелено, голубо и покойно — над Раем, и оттуда будет слышен только шум водопада, такого, как Ниагарский.

— В этот день… — будет вспоминать несчастный, — кажется… я был… на дне рождения… у Миши Топоровского… заскочил к нему поздравить… Мы ели фаршированные перцы… Он знал, что я соблюдаю кашрут… не может быть, чтобы он подсунул мне свинину!

— Так, так, — скажет Бог, — значит, ты признаешься. Хотя следы ее говорят сами за себя. Из 10000 лет, которые ты должен провести на огне, я, может, вычту какой-то малый процент за добровольное признание. Иди, Отведавший свинины, налево, вон к тем широким воротам, а дальше тебя поведут.

И Бог крикнет прислужникам:

— Позовите пред Мои грозные очи грешника Мишу Топоровского, которого в последние его годы звали по-свойски дядей Мишей и который языка своего, сидя в парке Кольберта, что в Нью Йорке, США, далеко от земли обетованной, не сдерживал!

И я, выдернутый неизвестно откуда, предстану перед Господом. Может быть, я буду сбивать с себя там и сям адский огонь, а может, и буду излучать сияние, как стоваттная лампочка.

— Рассказывай Мне сразу о фаршированных перцах и о свинине, с коей вы мешали говяжий фарш, нарушая мой завет, мало того — вы попотчевали богомерзкой этой едой приятеля своего, соблюдающего строгий кашрут, Моню, чем навлекли на него адские муки на протяжении 10000 лет без какой-то мелочи.

Загрузка...