Невзлюбил этот день ещё в детском садике, когда мне исполнилось четыре года. А невзлюбить мой третий день рождения, первый праздник, который смутно демонстрируется на экране моей памяти, не было и нет причин. Помню, что папа танцевал, держа меня на одной руке, а на другой его руке мама в тёмно-тёмно бордовом бархатном платье. В таком тёмном, что почти чёрное. Бордовое и чёрное волшебно переливаются друг в друга. Приятно смотреть на такую непредсказуемую игру цветов. А бархат на ощупь, вероятно, осязал впервые, и это прикосновение мне очень понравилось и запомнилось. И папин танец, укачивавший меня, мне очень понравился. Это было уже другое ощущение. Но тоже какое-то бархатное.
Третий день рождения был ещё хорошим. Но через месяц и два дни папа умер, не дожив двух дней до своего шестидесятипятилетия. И было уже не до бархата, хотя маме исполнилось только двадцать девять лет.
Похорон отца не помню. Потом многие и часто рассказывали мне о них. И фотографию видел. Действительно грандиозные похороны для маленького городка. Отца любили. Опытный фельдшер, – уже студенту-медику, мне рассказывали старые врачи, что считают себя его учениками, – он был бессребреником. Не только не брал денег у бедных пациентов, но оставлял им деньги вместе с выписанным рецептом.
Чтобы достойно похоронить отца, маме пришлось продать его парадный костюм. В доме человека, которого власти считали очень состоятельным, не оказалось денег на похороны.
Маму не принимали на работу. Она ведь вдова буржуя. Дипломы медицинской сестры и фармацевта оказались ненужными. Кроме этих двух дипломов, остался ещё отцовский двухэтажный дом в самом центре города. На Соборной площади, которая в ту пору уже называлась Красной площадью. А то, что этот дом не только не кормил вдову и её ребёнка, а ещё требовал определённых вложений и налога, власти не беспокоило.
Но мама всё-таки, преодолев препятствия, устроилась работать. Чёрнорабочей на плодоовощной завод. Несмотря на возраст, я догадывался, что, если мама, возвращаясь домой, так долго отмывает въевшуюся в руки грязь, работа у неё нелёгкая. Да и улыбка, к виду которой я успел, по-видимому, привыкнуть, исчезла с измученного маминого лица. А ещё наступили самые страшные в моей жизни дни. Вернее, ночи. Ночи, когда мама уходила на ночную смену, а я оставался один в двухэтажном доме.
Кроватка моя стояла под окном, выходившим на крышу соседнего одноэтажного дома. Где-то на площади сторож трещал в свою трещотку тра-та-тратата. А мне казалось, что на крышу взобралось какое-то ужасное чудовище. Нет, я не в состоянии описать ощущения этого кошмара. К тому же, утром после такой ночи, когда мама приходила с работы и снимала измазанную грязью одежду, у неё не было силы говорить. А я так нуждался хотя бы в малейшем утешении.
Примерно в ту пору я начал посещать детский сад. Вероятно, я был отвратительным ребёнком. Меня невзлюбили все воспитательницы и сама заведующая детским садом. Они считали меня исчадием ада. Где-то года через два, когда меня укусила гадюка и заведующая ртом отсасывала кровь из ранки на ноге, она сформулировала это отношение:
– В садике двести детей. Но гадюка почему-то укусила именно тебя, а не кого-то другого. Ужасный ребёнок!
Даже гадюка знала, что я нелюбимый.
Но это уже потом, когда и без объяснения знал, что отношусь к нелюбимым. А пока я лишь догадывался и постепенно узнавал. А ещё я узнавал, как празднуют дни рождения любимых детей. Мамы приносили горы вкусных печений, торты. Иногда приводили музыкантов, затейников, а однажды даже устроили кукольный театр. До голода было далеко. Сейчас мне известно, что в ту пору, угасая, теплился НЭП.
Подошёл и мой день рождения. Я уже умел считать. Я уже знал, что значит четыре. Больше того, я уже знал, что родился тридцать первого мая. Радостный пошёл в детский садик, представляя себе, что и меня будут любить и поздравлять, как поздравляли всех любимых именинников, что и моя мама принесёт вкусные угощения.
Мама пришла. Но её сурово отчитала заведующая, заявив, что день моего рождения не сегодня, а четвёртого июня. Так значится в документах. Мама стала что-то объяснять. Но я уже не слышал. Мне стало стыдно и очень обидно, что так относятся к моей маме, что так начался мой день рождения. А когда оказалось, что мама принесла только кулёк конфет и стала раздавать детям по одной конфетке, я готов был провалиться сквозь землю. Так стал зарождаться отрицательный условный рефлекс на мой день рождения.
Даже не очень опытному психотерапевту достаточно этого рассказа, чтобы не вытаскивать из моего подсознания причину нелюбви к очередным именинам.
Кстати, я так и не знаю, почему в документах фигурирует, что я родился четвёртого июня, а не в действительный день моего рождения тридцать первого мая. Почему я не выяснил этого у мамы? И ещё. Меня назвали Ионом в честь моего деда. Даже будь жив дед в момент моего рождения и взросления, я не мог бы его увидеть. До своей смерти, не знаю, до или после моего рождения, он жил в Бессарабии, в Румынии, на правом берегу Днестра. А я – в пятистах метрах от его дома на левом берегу, в Советском Союзе. Но, независимо от границы, имя деда было Иона, а я почему-то Ион. Моя двоюродная сестра Женя, которая тоже до «освобождения» её 28 июня 1940 года жила в Румынии, рассказала мне, что обычно деда звали Йойна. А я Ион. И некого спросить ни о дне моего рождения, ни о моём имени.
Пятый день рождения. Я уже умел читать. Мама уже не была чёрнорабочей на плодоовощном заводе, а работала медсестрой в больнице. Я вспомнил мой предыдущий день рождения, упёрся и не хотел идти в садик. А мама торопилась на работу. Вместо уговоров она избила меня, схватила за руку и поволокла. В этот день не было даже конфет. По одной на отдельно взятого ребёнка. Условный рефлекс укреплялся.
Последовавшие дни рождения до двенадцатого не помню. Даже восьмой, когда я, по-видимому, грыз макуху, чтобы не погибнуть от голода. А в двенадцатый год рождения началось первое из пяти сочетаний этого, так называемого, праздника с экзаменами в школе. С пятого по девятый класс. Помню, что в день моего шестнадцатилетия в девятом классе тридцать первого мая 1941 года был экзамен по алгебре. А после экзамена вместе с одноклассником Яшей, родившимся тоже тридцать первого мая 1925 года, мы распили из горлышка бутылку изумительного могилёв-подольского «Алигате», чем ограничился наш праздник. А где-то примерно через месяц пошли на войну. И уже было не до дней рождения.
Правда, один день рождения по настоянию друзей отпраздновал и во время войны. Девятнадцатилетние.
После окончания танкового училища нас, группу младших лейтенантов отправили в Нижний Тагил. 183-й, так называемый, Уралвагонзавод выпускал танки Т‑34. По плану – тридцать танков в день. А в группе младших лейтенантов оказались шестеро друзей, включая меня. И все шестеро тридцать первого мая попали на завод, делающий снаряды для орудий, установленных на этих самых тридцатьчетвёрках. А на заводе спирт тёк рекой. Вот только вынести с завода даже каплю спирта было невозможно. В цехах спирт не пили. Работавшие там женщины и дети мечтали только о еде, о хлебе. Говорили, что их тошнит от запаха спирта. Хоть и мы не были особенно сыты, но запах этот только распалял и без того не хилый аппетит. Правда, нам, как вы правильно понимаете, нужна была не капля. Далеко не капля. Но ведь мы же с завода вывозили снаряды. Поэтому не без огромного труда нам удалось извлечь снаряд из гильзы, высыпать из неё порох, хорошенько промыть, в том числе, к сожалению, и таким дорогим продуктом, наполнить гильзу спиртом и тщательно закупорить снарядом, как бутылку пробкой. И уже без всяких проблем вывезти этот бесценный нормально выглядевший снаряд вместе с теми, которые вскоре нам предстояло выстреливать в бою. Два литра чистого спирта на шесть человек вполне приемлемо. Но закуски в учебно-танковом полку, к которому нас приписали, могло хватить только небольшому количеству воробьёв. Впрочем, воробьёв в Нижнем Тагиле я не видел.
В танковом училище я промышлял изготовлением парадных пряжек для преобразования солдатских ремней в офицерские – пятиконечная звезда с серпом и молотом в центре. Пряжки сооружались из меди снарядных гильз. Но самым большим спросом пользовались мои ножи, изготовленные из отличной стали самолётных расчалок. Сталь отпускал, вытачивал хорошее красивое лезвие и закалял его в машинном масле. А рукоятка была наборной. Яркой и, по-видимому, безвкусной. Впрочем, именно такие рукоятки пользовались успехом у невзыскательных потребителей. Ножны могли быть кожаными, пластмассовыми и даже из крашеного перкаля. Но для себя сделал не рукоятку, а произведение искусства. Не наборную. Сказались гены моих предков-оружейников. Рукоделие не вызывало особых затруднений. Сырья было достаточно, а в классе боевого восстановления машин стояли токарные, фрезеровочные, сверлильные станки, электросварка и всё прочее. Нож вызывал всеобщее восхищение. Так вот этот нож пришлось продать за восемьсот рублей и купить на весь полученный капитал всего лишь две буханки хлеба, что вместе с небольшим количеством соли и было закуской к двум литрам спирта.
Наутро послевкусие от этих сытых именин. Моральное послевкусие. Хотя действительно сытых впервые и единственный раз за всё время пребывания в Нижнем Тагиле. Сворованный снаряд. А я ведь видел, кто и в каких условиях делает эти снаряды. О сворованном спирте не подумал. Возможно потому, что не видел, кто и как его производит.
Двадцатый день рождения отпраздновать не пришлось. Даже не выпил ни капли. Офицеры, с которыми за несколько месяцев сдружился, либо умерли, либо выписались из госпиталя. В палате были новые раненые. Я вспомнил, что это знаменательная круглая дата, что это мой первый юбилей. Я ещё не знал, что это не юбилей, что слово юбилей – производное ивритского слова ювель – пятидесятилетие. Даже самого представления – ивритское слово – у меня не было.
Утром меня потащили в перевязочную на блокаду. Теперь я понимаю, что у ортопеда, или хирурга, или у – не знаю, кто по специальности был этот врач, хорошо, если даже гинеколог, а не, скажем, логопед, понятия о блокаде было не больше, чем у меня сейчас о математическом определении кварка. Вместо одного, в крайнем случае, двух уколов длиной иглой, он сделал, вероятно, сотню почему-то очень болезненных уколов. И всё же не блокада оказалась самой болезненной в этот день.
Мне двадцать лет. Юбилей, как я считал. Я инвалид. Без образования. Без профессии. Не знаю, жива ли мама. (Через шесть дней радостная весть, что жива, телеграммой-молнией пришла в госпиталь). Без дома. Наркоман. Пять миллилитров морфина в сутки. Я уже понимал, чем это мне грозит. Мой первый юбилей…
А потом в институте в каждый день рождения экзамен. Ни одного дня рождения без экзамена. А экзамен не праздник. Тем более, в медицинском институте. Ни логика, ни даже гениальные откровения тут не помогут. Надо просто вызубрить, усвоить и запомнить кучу материала и связь между элементами этого материала. Далеко не праздник.
Самый запомнившийся день рождения в 1951 году. Мне исполнилось двадцать шесть лет. Государственный экзамен по хирургии. Первый вопрос – зоб и его хирургическое лечение. С удовольствием не отвечал на вопрос, а читал лекцию на эту тему. Приехавший из Киева профессор, председатель экзаменационной комиссии движением руки выразил неудовольствие, когда экзаменатор профессор, заведующий кафедрой госпитальной хирургии Александр Михайлович Мангейм, перебил меня вопросом: «Откуда тебе известна эта подробность?». И я назвал статью в немецком журнале 1928 года. Я отлично понял, что экзаменатор не нуждался в моём объяснении. Он знал, где это было опубликовано. Но он любил меня и решил похвастаться перед председателем экзаменационной комиссии студентом, который готовится к экзамену не по конспектам и не по учебнику.
Закончился экзамен. Группа вошла в кабинет профессора. Александр Михайлович стал зачитывать оценки. Замечательные оценки! О том, какие необыкновенные студенты были в группе, особый рассказ. Очередь дошла до меня. «Деген – отлично с отличием». «Вы ошиблись, Александр Михайлович, я просил поставить отлично с особым отличием» – Сказал председатель. «Можно и так, – улыбнулся профессор Мангейм. – Отлично с особым отличием».
С моим другом Иосифом, который упорно требовал называть его Леонидом, мы вышли из здания больницы на улицу. Лил тропический ливень. Пока дошли до нашего дома, промокли до нитки. Всю дорогу молчали.
Иосиф на войне тоже был танкистом. Старший лейтенант, командир батареи самоходных орудий. Та же тридцатьчетвёрка, только пушка торчала не из вращающейся башни. В течение последних трёх лет ко всем экзаменам мы готовились вместе. Мне приходилось быть ведущим в тандеме. В будущем сначала военный врач, а после отличный специалист, во время подготовки к экзаменам он иногда пытался увильнуть от занятий, отдохнуть, постоянно жалуясь на усталость. Он заявлял, что тройка его вполне устраивает. Меня его тройка не устраивала. Он возмущался, называл меня рабовладельцем, но подчинялся.
Не знаю, о чём думал мой друг, получивший четвёрку. А в меня жалом скорпиона вонзилось отлично с особым отличием.
Это третий государственный экзамен. До него – марксизм-ленинизм, или история ВКП(б), забыл уже, как называлась эта кафедра, – отлично с отличием, и терапия – отлично. А ведь на первом экзамене заведующий кафедрой упорно пытался меня срезать, не дать мне получить диплом с отличием. Хоть как-то оправдать подлость полученного мной назначения. Я был согласен работать ортопедом-травматологом где угодно, хоть на Северном, хоть на Южном полюсе, а меня направили терапевтом в Свердловскую область. И это инвалида Отечественной войны второй группы, который вообще мог наплевать на все назначения и получить свободный диплом. Больно было от этого отлично с особым отличием.
Мы пришли домой. Мама готовила сладкий стол, зная, что вечером придут друзья, хоть я никого не приглашал. Мало в мире было специалистов, которые умели печь такие сладости, как моя мама.
Тут же я попросил её прекратить. Не хочу никакого праздника. Не хочу гостей. Не люблю я этот день. Не люблю!
Мама никак не отреагировала на мою вспышку. Спросила об экзамене. Иосиф подробно доложил. Мы перекусили и вышли из дома, хотя ливень всё ещё не прекращался.
До лучшего в городе ресторана «Люкс», который днём был обычной забегаловкой, недалеко. Есть мы не хотели. Иосиф заказал по двести граммов водки, а на закуску по пол-литровой кружке пива. Днём пиво подавали не по ресторанному, не в фужерах, – в кружках. Иосиф произнёс взволнованную речь. Поэтому водку выпили залпом. Пивом закусывали неторопливо. Кроме нас, в ресторане не было посетителей. Стали появляться, когда уже засверкали хрустальные люстры. Я тоже заказал по двести граммов водки и пиво. Официант посматривал на нас без удовольствия. Клиенты, не заказавшие никакой еды. Пянчуги и шантрапа.
О чём же мы говорили в течение всех этих долгих часов? Было уже около десяти. Ресторан начал заполняться публикой, соответствующей престижному ресторану. Нам в нём не было места.
Дождь, вероятно, уже давно прошёл. Воздух был промыт до стерильности. Гулявших на центральной улице было немного. Мы неторопливо шли на Театральную площадь. Сели на всё ещё влажную скамейку. Перед нами спал административный корпус родного института, в котором мы сдали первый государственный экзамен. Справа красовалось здание театра. За спиной шестиэтажный Дом офицеров. Мы ещё не знали, что именно в ресторане на крыше этого здания ровно через месяц состоится грандиозный банкет в честь получения докторских дипломов. Какой это был банкет! Банкет с внезапно возникающими вспышками отличной самодеятельности. Незапланированной. Непредсказуемой. Сопровождаемой раскатами хохота. Это был незабываемый банкет!
Даже профессора и преподаватели хорошо набрались, объясняя это тем, что такого праздника больше не будет, что курс был неповторимым, что ничего подобного просто не может быть.
Да, банкета такого с одновременным количеством бывших необычных студентов и будущих выдающихся врачей, к сожалению, больше не будет.
Заведующий кафедрой Марксизма-Ленинизма, или истории ВКП(б), – не помню, как она называлась, – на банкете не присутствовал. Возможно, его испугала высота здания. Как бы случайно не упасть с крыши. Шутка ли! Шесть этажей! Мало ли что может случиться во время выпивки.
Новопроизведенные доктора, уже очень здорово навеселе заставили меня прочитать «Эмбрионаду», поэму, «левой ногой» написанную мной на четвёртом курсе. Поэма произвела впечатление на председателя экзаменационной комиссии. Профессор подошёл ко мне с рюмкой в руке и сказал, что эту поэму я вполне мог прочитать на экзамене по акушерству и гинекологии. «У вас ведь был именно этот вопрос».
Меня удивило, что он не просто запомнил меня, рядового студента, но даже такую деталь. На это профессор ответил, что запомнил меня на первом экзамене, и даже воевал с заведующим кафедрой за мою оценку. Тот хотел поставить четвёрку. А именно он, председатель, потребовал поставить мне отлично, да ещё с отличием. Ему очень понравилось, как я, состязаясь с экзаменатором, выпутался по поводу мировоззрения академика Павлова, упомянув Фейербаха. А что мог поделать экзаменатор, если студент ссылается на Ленина, на «Материализм и эмпириокритицизм» и уверяет, что именно там Ленин именно так процитировал Фейербаха?
– Послушайте, Деген, там действительно так написано, или вы придумали?
–.Написано. Мол, сравнивать идеализм с материализмом, всё равно, что сравнивать поллюцию с коитусом. Это выражение Ленина.
Профессор рассмеялся, чокнулся с моей рюмкой и произнёс:
– Ну, Деген, пусть и дальше в вашей жизни вам попадаются только доброжелатели.
Но всё это произошло только ровно месяц спустя. А пока мы сидели на безлюдной площади. И в основном – молчали. О войне говорить мы не любили. К поэзии Иосиф был равнодушен. И вообще к литературе. Нет, не помню, о чём мы говорили до часа ночи.
В начале второго бесшумно вошёл в квартиру. Мама не спала. Молчала, ни единым звуком не отреагировав на мои вопросы, ушла к себе. На столе, раздвинутом на всю длину, следы трапезы. Куча подарков, в основном книг. Утром пытался как-то оправдаться. Но мама продолжала молчать. Умолял её ответить, кто пришёл меня поздравить. Ни слова.
По надписям на книгах выяснил, кто именно был у нас вчера вечером. Вместо подготовки к экзамену по акушерству и гинекологии, на который выделили всего пять дней, один из них пришлось потратить на поход к друзьям, просить у них прощение. Что и говорить – хорошо отпраздновал день своего рождения.
О двух последовавших вообще забыл. Я так был загружен работой, что даже о государственных праздниках вспоминал случайно. Да и то, возможно, потому, что в эти дни увеличивалось количество травм.
А потом, когда изменилось моё семейное положение, начались робкие попытки воевать с женой, возмущавшейся моим отношением к своему дню рождения. Ну, не люблю я этот день. Условный рефлекс? Да. Вероятно. Объяснял жене, что вот день своего последнего ранения…
– Хорошо, – сказала жена, – и день твоего последнего ранения будем праздновать, как день рождения. Но уж день рождения – никаких разговоров! Этот день для меня праздник, и я желаю праздновать его как можно дольше.
А тут ещё такая мощная поддержка – невестка, и сын, и внучки и внук. Я в абсолютном меньшинстве, и меня уверяют, что я обязан вести себя, как принято в демократическом обществе. Хотя, поверьте мне, ни о какой демократии после моей женитьбы и речи быть не может. И слава Всевышнему за это. Счастливо обошёлся без демократии.
Прочёл написанное и задумался. Кому интересен этот день рождения? Зачем написал это? Да ещё при моей нынешней лени и постоянной ненависти к процессу писания. Но, подумав, кажется, понял причину. В научных статьях, описывая новый метод лечения и приводя статистику, как правило, ссылался на демонстративное наблюдение лечения определённого пациента. Такой пример очень помогал читающим статью усвоить её содержание
Я вхожу в три процента мальчиков моего возраста уцелевших на войне. Уцелевших! Это я уцелевший... Ну, ладно, выживший. Так вот я, выживший, представитель тех самых трёх процентов, иногда читаю о себе такие легенды, что глаза на лоб лезут. Может быть, кто-то когда-то решит узнать правду о мальчиках 1925 года рождения. Так почему бы ему не прочитать написанного мною? Может быть, именно для этой правды Он оставил меня в числе трёх процентов?
06.06.2012 г.