31 марта 1725 года в Петербургской крепости, в Петропавловском соборе, при гробе первого императора, как обыкновенно в народе звали Петра Великого, шла всенощная. Среди службы вдруг вошел в церковь и стал подле правого клироса Ягужинский, один из птенцов Петра, тот, кого он вывел из ничтожества и сделал генерал-прокурором. Ягужинский был расстроен, в сильном волнении; при виде гроба своего благодетеля он не мог удержаться, позабыл, что стоял в церкви, и, указывая на гроб, стал говорить: «Мог бы я пожаловаться, да не услышит, что сегодня Меншиков показал мне обиду, хотел мне сказать арест и снять с меня шпагу, чего я над собою отроду никогда не видал».
«Мог бы я пожаловаться, да не услышит», — говорил Ягужинский. Жалобы продолжали раздаваться и при гробе великого императора, который так много наслушался их при жизни своей. Вопли о великих обидах раздавались и при колыбели Петра; к жалобам русских людей присоединялись жалобы всеславянские. Все славянство плакалось на великую обиду; было оно бедно, слабо, грубо, порабощено, поругано от иноземцев, гордых своим богатством, силою, наукою; восток Европы, бедный, обделенный природой-мачехой, обделенный историей, жаловался на великую обиду от Запада. «Стали мы укоризною всем народам: одни нас жестоко обижают, другие презирают, третьи изъедают наше добро пред глазами нашими и, что всего тяжелее, хулят и ненавидят нас, зовут варварами, считают более животными, чем людьми».
Великий человек родился и вырос среди этих воплей; он чувствовал, что должен быть мстителем за обиду, восстановителем чести и славы народной. Он спросил: что за причины обиды и унижения, которые его народ терпит от других народов? Ему отвечали; «Первая причина есть наше невежество, наше нерадение о науках; вторая причина есть наше чужебесие, глупость, по которой мы терпим, что иноземцы нами повелевают, нас обманывают и делают из нас все, что хотят». Но легко было понять и невеликому человеку, что вторая причина есть следствие первой. «Наши люди, — продолжались жалобы, — наши люди тупы разумом, сами ничего не выдумают, если им другие не покажут; у нас нет никаких книг о промыслах, как у других народов; наш народ ленив, непромышлен, сам себе не хочет добра сделать, если не будет силою принужден».
Программа деятельности великого человека была начертана. «Учиться! работать!» — воскликнул он своему народу. «Я показываю пример, восстановим нашу честь и славу, выучимся побеждать иноземцев, чтоб они не смели презирать нас; возьмем у них науку, благодаря которой они так превосходят нас; приобретем морские берега, обогатимся торговлею, заведем промыслы, проложим дороги, пророем каналы, переведем все их хорошие книги на свой язык».
Что же значил этот призыв народа к труду? Эта открытая, сильная, кровавая борьба против лености, косности, тунеядства? Что значила эта неутомимая, неслыханная в истории деятельность Петра? Она выражала великий переворот, великое движение в жизни народной, стремление отделаться от начал общества варварского и усвоить себе начала общества цивилизованного. Ибо что такое общество варварское и общество цивилизованное? Какое существенное различие между ними? Основной признак варварства есть лень, стремление самим не делать ничего или делать как можно меньше и пользоваться плодами чужого труда, заставлять другого трудиться на себя. Так живут все варварские, неисторические народы: цель их кратковременной деятельности — добыча, нападение на другой народ и отнятие у него плодов его труда; приобретя добычу, варвар предается бездействию и вследствие того коснеет умственно и нравственно, личное развитие прекращается, чужое добро в прок не идет; варвар живет в бездействии до тех пор, пока нужда не заставит его снова напасть на это непроизводительное для него чужое добро; нападая на чужой народ, любит он особенно приобретать живую добычу, ясырь, пленных, чтоб отвести их к себе и сделать рабами, заставить их работать на себя, а самому предаваться совершенному бездействию, коснеть; таким образом добыча, мертвая и живая, приносит наказание, проклятие хищнику, осуждая его на коснение, на жизнь животную. Общество выходит из состояния варварства, когда является и усиливается потребность в честном и свободном труде, стремление жить своим трудом, а не на счет других; человек растет нравственно трудом, общество богатеет и крепчает, рабство естественно исчезает, как помеха труду, помеха развитию, преуспеянию. Тем общество совершеннее, развитее, чем сильнее в нем стремление к труду; тем оно слабее, чем более между его членами стремления жить на чужой счет. Наша Россия была именно слаба этим присутствием в ней варварского начала, начала косности, которое порождало стремление жить чужим трудом и, в свою очередь, поддерживалось этим стремлением. Это было видно в печальном состоянии сельского народонаселения, в бедности городов, в отсутствии промышленности, незначительности торговли, в сильном холопстве, в привычках значительного человека окружать себя толпою лиц для личных услуг; в стремлении закладываться, которое, с одной стороны, происходило из желания жить попокойнее, в большей праздности, с другой — обличало то, что свободный труд не пользовался надлежащим покровительством в обществе; в стремлении обманом взять за свой труд больше, чем сколько он стоит; наконец, в сильном взяточничестве и в стремлении выходить из промышленного сословия в приказные люди, чтобы с меньшим трудом жить на чужой счет.
Но если сильны были черты варварства в древнем русском обществе, то общество все же не было варварским: это выражалось в постоянном поступательном движении при всевозможных препятствиях, в сознании тех недугов, от которых должно освободиться для дальнейшего исторического движения. Когда в обществе усиливаются болезни без сознания их и при отсутствии сил к их излечению, то общество падает; если же болезни накопляются, но вместе с тем является сознание болезней и чувствуются силы для борьбы с ними, то происходит переворот, общество сотрясается, и это сотрясение вызывает новые силы, необходимые для уничтожения накопившихся недугов и продолжения исторической жизни. Переворот совершается или установленною властию, когда эта власть крепка, или, в случае ее слабости, разнузданными силами народа. Русский переворот конца XVII и начала XVIII века произошел первым путем. Как обыкновенно бывает при переворотах, общество с усиленною быстротой должно было броситься к тому началу, которое было создано как лекарство против господствующей болезни. Болезнь русского общества заключалась в варварском начале косности, в стремлении как можно меньше делать и жить на чужой счет: отсюда главный деятель переворота, Петр, явился олицетворением противоположного начала, начала труда, явился вечным работником на троне, по выражению поэта; отсюда ожесточенное преследование праздности, тунеядства, отбывания от службы.
Произнося страшное слово: переворот, мы уже необходимо предполагаем неестественное, напряженное состояние общества, упорную борьбу здоровых начал с застарелыми, накопившимися болезнями, борьбу нового со старым, схватку их представителей на жизнь и на смерть, причем такое широкое поприще насилию сильного, так мало пощады побежденному. Переворот петровский не был исключением. В старину выходили книжки под заглавием: Цветущее состояние России при Петре Великом[23]; но теперь, когда историческая наука возмужала, подобные книжки невозможны; теперь при слове переворот исчезает мысль о цветущем состоянии и напуганному воображению уже представляются кровавые картины людского ожесточения. Историк не станет любоваться этими картинами, не расцветит их и не сгладит резкостей, но в то же время не позволит себе вооружиться против великого начала, осилившего в перевороте и выведшего народ в новую историю, к новой жизни; не позволит себе вооружиться против великого человека, провозгласившего это начало и давшего себя ему в вечное служение.
Переворот начался страшно кровавою схваткой с стрельцами. За что же поднялись стрельцы, чего хотели они? Борода, старое платье, старые обычаи были знаменем; сущность дела заключалась в нежелании служить трудную службу, к которой Петр призывал всех русских людей, чтоб избавиться им от великой обиды и позора. В одно время с стрельцами волновались казаки, потом вставала Астрахань, поднимался Дон, с своим Булавиным; но что представляло древнее казачество, зачем так упорно враждовало с государством? За право жить на чужой счет, хищничеством «добывать себе зипуны». В степях, в привольи хищников, обычай жить на чужой счет господствовал без прикрытий, здесь говорилось прямо, что надобно вольному казаку; но подобный же обычай был крепок и внутри государства, хотя прикрывался, не казался кичливо на свет божий, пробирался мимо закона, как степной хищник пробирался между крепостями, выставленными государством, чтобы напасть на беззащитное народонаселение. Петр сладил с сопротивлением, прямо высказывавшимся, победил везде, где было место борьбе с оружием в руках; сладил с стрельцами, с казаками, победил внешнего врага, шведа, который загораживал ему дорогу к морю, в Европу; но нелегко было сладить с сопротивлением, которое не выступало открыто, но которое залегло глубоко в обществе, коренилось в привычках и взглядах, накопленных веками. Петр призывал всех к труду неутомимому, ко всевозможным пожертвованиям; но не должно забывать, что он призывал к труду, к пожертвованиям общество, в котором главный недуг состоял именно в стремлении многих и многих трудиться как можно менее и жить на чужой счет, в стремлении жить особо и в происходящем от того равнодушии к общим интересам; и вот на призыв к труду, имевшему искупить народ от господства варварского начала, от другого, более тяжкого, ига татарского, слышались из разных углов жестокие слова против призывающего к труду: «Мироед, весь мир переел!» — слышалось из одного угла; «Подметный царь, антихрист!» — кричали из другого. Но эти вопли людей, потревоженных в своем печальном покое, в своей обычной обстановке, еще не были самым печальным явлением. 624
Гораздо печальнее было то, что люди, вопившие издавна против притеснений, освобожденные теперь от старых притеснителей, получившие средства устроить свои дела как им было надобно, поспешили нажить себе новых притеснителей из своей среды; гораздо печальнее было то, что люди, повторявшие за Петром новые правила, никак не могли применить их к делу, при котором сейчас же являлись наружу старые привычки и взгляды. Мы очень хорошо знакомы с двуверием: оно долго обнаруживалось в России как в сфере религиозной, так и в гражданской. Долго после принятия христианства в народе, особенно в низших слоях его, оставались еще старинные языческие верования и обряды, что и называлось двуверием; то же самое обнаруживалось и в сфере гражданской в эпоху преобразования и долго после нее; слова и дела не ладили между собою: на словах правила, почерпнутые из мудрости старших братьев по цивилизации, на словах горячее усердие к общему благу, презрение частных корыстных целей, принесение всего на жертву высшим интересам — на деле иное, противоположное. Как в XI веке русский человек, помолившись в церкви христианской, спешил в лес, чтобы под старым дубом принести жертву старому Перуну, так в XVIII веке русский человек, нащеголявшись во французском кафтане, наговоривши на разных языках множество прекрасных, истинно гражданских вещей, приезжал домой — и начинал поклоняться насилию, хищничеству, тунеядству и разным другим степным божествам, которых тщетно старались заклясть указы Петра I и Екатерины II.
Призывая русский народ к усиленному труду, посредством которого только и мог он сравниться с богатыми и сильными народами, зная, что богатство и сила государственные зиждутся на труде промышленном и торговом, Петр не мог не стараться обеспечить этот труд. Главными препятствиями для развития промышленного и торгового труда были: бедность капиталов, неумение соединять их, неумение вести дела сообща, отсутствие образования в торговом и промышленном классе, проистекающая отсюда мелкость взглядов и приемов, притеснения воевод и приказных людей. Стремление противодействовать всем этим препятствиям Петр выразил в знаменитом изречении своем: «Собрать рассыпанную храмину купечества». Для этого собрания купечество изъято было из ведомства воевод, получило собственный суд и управление посредством городовых магистратов и главного магистрата. Теперь посмотрим, как же воспользовались торговые люди новым положением своим созданным для них преобразователем. Преобразователь должен был выслушать вот какого рода донесения о собирании храмины: «Купечество в Москве и городах само себе повредило и повреждает: из них сильные на маломочных налагают поборы несносные паче себя, а иные себя в том и обходят, зачем маломочные и паче приходят в скудость и безторжицу; к тому у них отняты всякие промыслы и прочие торги, кои за ними издревле бывали, а и в рядах уже стало больше вотчин и всяких торговых мест за беломестцы, нежели за купечеством. А иные купцы, и сами отбывая платежей и постоев, покиня, а другие, распродав беломестцам в слободах жилища свои, разошлись в другие чины, в артиллерии);, в извощики и воротники, также записались в Покровское и Тайнинское, еще ж в защиту разных господ на дворы их московские и загородные, и своей братьи, и других разных чинов в домах нанимая места и избы особые за Земляным городом, мимо настоящих своих слобод построя дворы живут; еще ж якобы за долги старыми переводы у разных и в закладе не токмо сами, но и с торгами своими и винными заводы в защитех. А иные подлогом якобы за скудостию и болезнями и в богадельни вошли, а иные на заводы и на промыслы в прикащики и сидельцы и работники, которые и свое имение довольное имеют. Дорогомиловской слободы ямщики, по прозванию обыденки довольные богатством, покиня гоньбу и отбывая с торгу платежей, записались пролазом своим, подлогом чрез Полибина[24], в сенные истопники к комнате царевны Натальи Алексеевны, которые и поныне под, тою опекой имеют торги и лавки не малые, а иные ушли в другие губернии и в Сибирь. Купецкие ж, кои вышли из слобод, покиня свои прежние жилища, и доныне налицо живут явно в Москве на господских дворах слободами, например за одною Москвою рекой на Пятницкой и Ордынке, на Офросимове и Ржевском дворах, еще же и за Мясницкими на Шеинском и Долгорукове, и за Арбатскими на Головкине дворах и у прочих таких же, а в слободы на тяглые свои жилища не идут, а старосты и другие, видя сие, для своих польз, в том им и упущают». Исчезает очарование, произведенное Полтавой, Ништадтским миром, внутренними преобразованиями, водворением науки, всем тем, что, по-видимому, проводит такую резкую границу между новою и древнею Россией: мы опять в XVII веке, во временах царей Михаила и Алексея, ибо слышим те же самые жалобы на отбывание от податей и на закладничество, но даже и тут, в XVII веке, не видим таких проделок, как в царствование Петра: при отце и деде его не встречаем, например, чтоб ямщики, пролазом, приписались истопниками к комнате царевны!
А наши старые знакомцы воеводы, на которых древняя Россия накопила столько жалоб? Неужели мы опять услышим эти жалобы, после того как Петр, по любимой своей мысли о коллегиальном устройстве, велел «учинить ландратов, в больших губерниях по 12, в средних по 10, в меньших по 8, чтоб они все дела с губернатором делали и подписывали, и губернатор у них не яко властитель, но яко президент и никакого дела без оных не делает, и выбирать ландратов в каждом городе или провинции всеми дворянами за их руками». Неужели мы встретим старинные жалобы, после того как Петр изъял купечество из-под суда и ведения губернаторов и воевод: и даже половину фискалов приказал выбирать купечеству из своей среды? Неужели встретим известия о той же усобице сословий, о которой с ужасающею наивностию говорят грамоты царя Михаила, повелевающие приказным людям оберегать горожан от сильных людей и от бояр?
Послушаем, что скажет нам уже приведенное донесение: «Торговать уже за нападками небезопасно, например, и один Волынский[25], будучи в Персиде, с прикащиков Евреинова[26] и прочих с немалым притеснением насильно обрал боле 20000 рублей якоб на государевы нужды, ажио на свои прихоти, и бить челом не смеют, понеже с торгом своим его правления Астрахани, и его им миновать нельзя, о чем и вышним господам известно, да молчат». «Купечества весьма мало, и можно сказать, что уже нет, ибо все торги отняты у купцов и торгуют высокие персоны и их люди и крестьяне», говорит другой любопытный памятник петровского времени: «Извольте, ваше величество, вопросить новых всероссийских купцов, то есть князя Меншикова, сибирского губернатора князя Гагарина и им подобных, могут ли они прокормить многое число разоренных чрез отнятие торгов?»
Таков был ответ преобразователю на его призыв к труду, на его стремление разбудить заснувшие силы народные. Но и этот печальный ответ не должен смущать нас, не должен наводить нас на мысль, что тщетен был подвиг, бесплоден тяжкий переворот или что совершалось дело иначе, чем следовало, и потому имело так мало успеха. Чтоб уяснить себе ход нашей истории, как древней, так и новой, мы должны освободиться от мысли, что общественное развитие может совершаться и достигать высокой степени независимо от материального благосостояния народа. Известно, что общественное движение, высшие общественные формы являлись тогда, когда народ начинал богатеть. Вследствие самых неблагоприятных условий для развития народного богатства Московское государство было самым бедным из государств европейских, при редкости народонаселения на огромных пространствах, при больших огороженных селах вместо городов, при отсутствии промышленности и торговли (сравнительно с западными государствами Европы). Потребности государства постоянно не была в уровень со средствами, доставляемыми ему народом. Вспомним, какую громадную пограничную линию должно было оберегать это беднейшее, малолюднейшее государство!
Сколько было говорено о кормлении, этой язве Московского государства! Но откуда это кормление? Мы видим его при начале государств, то есть при их крайней бедности, когда нечем удовлетворить первой нудящей потребности, потребности защиты, нечем содержать войско: ратным людям, дружинникам, раздают или земли, или правительственные и судебные должности в кормление. Если у нас кормление оставалось так долго, укоренилось- ясный признак, что народ оставался бедным; а кормление, следствие бедности, неразвитости народной, как обыкновенно бывает в истории, содействовало, в свою очередь, усилению народной бедности. Бедность государства и необходимость содержать огромное войско, защищать огромную пограничную линию, отбиваться со всех сторон от врагов — вот два тяжкие условия жизни Московского государства.
А крепостное право — откуда оно? Все от той же бедности. Крестьянина прикрепили, чтоб он кормил помещика, ратного человека, которого иначе бедное государство содержать не могло. Тяжелым игом лежало кормление войска на народе; но оно избавляло от ига татарского, от поляков, от шведов. И чтобы понять, как необходимо было военное преобразование, почему надобно было начинать с него, почему в этом отношении нужны были еще новые пожертвования, новые напряжения бедного государства и народа, чтобы понять, оценить военную деятельность и заслугу Петра, надобно только вспомнить, какое количество пленных выводили крымские татары из России, и без того бедной народонаселением, надобно читать описания тяжкой участи этих несчастных, наполнявших восточные рынки, надобно вспомнить, сколько денег нужно было употреблять бедному государству для выкупа пленных.
Но, кроме войска, нужно было народу кормить еще непосредственно дьяков и подьячих, вследствие той же бедности. В XVII веке лучшие люди сознавали эту язву и предлагали средства для ее излечения: отчего дьяки и подьячие берут взятки? — спрашивали они, и отвечали: оттого что получают малое жалованье, недостаточное для их содержания; дайте им больше жалованья, и они перестанут брать взятки. Но советодатели не справились: откуда московскому правительству было взять денег для увеличения этого жалованья. Их поражала бедность народа, но они забыли, что правительство бедного народа не могло быть богато. У варварского народа все члены его — воины, не воины — рабы. Как скоро начинается развитие, начинается разделение занятий, является различие между воинами и невоинами, и определение отношений между этими двумя частями народонаселения становится одною из самых важных задач всей последующей жизни государства; во времена варварские, или очень близкие к варварству, например в начале средних веков в Европе, военная часть народа стремится господствовать над невоенною, забрать себе все права; но, благодаря разным благоприятным условиям развития, масса невоенная не коснеет в своем страдательном положении, посредством промышленного труда приобретает материальные и нравственные средства, вследствие чего силы обеих частей народонаселения начинают более или менее уравновешиваться. Так было в западных государствах; в Польше, при неблагоприятных условиях развития для невоенных классов народонаселения, военная часть народонаселения, шляхта, налегла на массу невоенную, взявши себе все права и отнявши у верховной власти значение посредствующего начала, — и мы знаем следствия. В самом восточном европейском государстве, в России, условия для развития промышленного труда, для развития невоенных классов народонаселения были крайне неблагоприятны; отсюда бедность народа и все ее печальные следствия, о которых уже было упомянуто. Но в России и военная часть народонаселения, вследствие известных причин, также не получила сословного развития, а между тем увеличивались силы правительственного начала; пользуясь этою-то силой, Петр произвел переворот, имевший целию поднять силы народа во всех отношениях: поднять войско, его победами поднять значение государства извне и добыть море и в то же время поднять промышленные силы народа, отнять у государства Русского исключительно земледельческий характер, сделать его богатым, следовательно, уничтожить те печальные явления, которые были следствием его бедности. Мы видели, какие страшные препятствия встретил Петр при достижении своей цели: в течение нескольких лет нельзя было переменить утвердившихся веками привычек и взглядов; учреждением магистратов нельзя было вдруг обогатить купцов, вдруг приучить их к широкой, дружной и разумной деятельности; выучивши волею-неволею служилого человека грамоте, цифири и геометрии, нельзя было вдруг вдохнуть в него ясное сознание гражданских обязанностей; несмотря на множество видимых изменений, нравственное состояние народа мало изменилось к лучшему. Но народ безвозвратно выдвинулся на новый путь, путь единственный для выхода, для избавления себя от тяжких обид, на которые жаловались лучшие люди XVII века, путь тяжелый бесспорно — но что же делать, когда в запасе у истории нет других путей для народов?
Как взволнованное море, шумела Россия глухим шумом и ропотом, когда преобразователь лежал в гробе величавый, грозный и скорбный. Птенцы Петра провозгласили царицей его жену-спутницу. При этой новой новизне, женском царствовании, слышался ропот наверху и ропот внизу: наверху ропот несбывшихся надежд, ропот на светлейшего князя; внизу повторялись пословицы, в которых высказался невыгодный взгляд предков на женщину, пословицы и присловицы:
Каковы в народе издавна еловом употреблялися,
И яко в волне морской, тако в молве мирской
разглашалися.
Но среди этого ропота слышались другие голоса, к которым мы и прислушаемся преимущественно.
Между сенаторами сильное движение, толки, споры, пишутся мнения. Что же их так занимает? Старый вопрос: казна истощена, крестьяне разорены, войско и приказные люди тяжело лежат на народе. Первым делом преобразования было создание постоянного войска, в котором чувствовалась нудящая потребность; но чем содержать его? Разумеется, первая мера в бедном, неразвитом государстве — отдать войско на непосредственное кормление народу. Но легко понять, какого рода была эта новая тягость; история хорошо знает, что такое постоянная вооруженная сила, непосредственно кормящаяся на счет народа? Для России наступили времена, которые Западная Европа переживала при франках, готах и свевах[27], или когда в Польше войска, не получая жалованья, хозяйничали в стране. Крестьяне бежали толпами в степи, за границу, средства государства истощались; надобно было помочь беде.
«Несколько лет, — говорили одни, — как хлебный недород учинился, а в нынешнем 1725 году в жатвенное время от непрестанных дождей едва не везде хлеба не сняты и многие проросли. Платежом подушных денег земские комиссары и обретающиеся на вечных квартирах штаб- и оберофицеры так принуждают, что не токмо пожитки и скот распродавать принуждены, но многие и в земле посаженный хлеб за бесценок отдают, и от того необходимо принуждены бегать за чужие границы, а особливо из низовых провинций и сибирских городов в Башкиры, а из других в Польшу. От 1719-го по нынешний год взято в рекруты более 70000 человек, сколько же в те шесть лет умерших как натуральною смертию, так и от хлебного недорода, также беглых и написанных в оклад старых, дряхлых, увечных и младенцев, от которых нет никакой работы, токмо требуют хлеба, и за всех тех подушные деньги правят на наличных! От такого несносного отягощения принуждены побегами друг за другом следовать и многие тысячи уже за чужие границы побежали и никакими крепкими заставами удержать их от того не можно».
«Вовсе уж не так тяжело крестьянам, — говорили другие, — неурожай не был повсеместный; в иных местах рожь родилась средняя, а яровой везде родился изрядно, и пред прошлыми годами хлеб везде дешевле. Что крестьяне бегают, то заставами их удержать нельзя, а можно вот как: надлежит из них выбрать сотников, пятидесятников, десятников и перепоручить всех круглою порукою, о чем из военной коллегии указами объявлено, а ныне надобно о том вторично подтвердить, отчего побеги весьма удержать возможно, что может быть крепко караулов, понеже все крестьяне друг друга караулить будут принуждены, для того что невозможно тому статься, чтобы друг о друге крестьяне были неизвестны, ибо кто преднамерится бежать, те пред побегом своим спроваживают из домов в другие способные к побегу их места скот и животы и с собою берут жен и детей, а иные пред побегом все продают».
Думали целый год. Осенью 1726 года Меншиков, Остерман, Макаров и Волков[28] подали одно общее мнение, которое также может объяснить, почему Петр взял этих людей из толпы и поставил так высоко: «Как вредительно государству несогласие, о том упоминать не надлежит; сие показывается не токмо в духовных и других государственных делах, но, и при бедных российских крестьянах, которые не от одного хлебного недорода и от подати подушной разоряются и бегают, как от несоглсия у офицеров с земскими управителями, и у солдат; с мужиками. И понеже армия так нужна, что без нее государству стоять невозможно, того рода и о крестьянах попечение иметь надлежит, ибо солдат с крестьянином, связан как душа с телом, и когда крестьянина не будет, тогда не будет и солдата. Для скорейшего облегчения крестьян в платеже подушной подати на 1727 год дать сроку до сентября месяца. Ныне над крестьянами разве десять и больше командиров находится, вместо того что прежде был один, а именно из воинских, начав от солдата до штаба и до генералитета, а из гражданских от фискалов, комиссаров, вальдмейстеров и прочих до воевод, из которых иные не пастырями, но волками, в стадо ворвавшимися, называться могут; тому ж подобные, и многие прикащики, которые за отлучением помещиков своих над бедными крестьянами чинят что хотят. Того ради видится весьма потребно, чтобы всему генералитету, офицерам и рядовым, которые у переписки и ревизии и на экзекуции, велеть ехать немедленно к своим командам, ибо мужикам бедным страшен один въезд и проезд офицеров и солдат, комиссаров и прочих командиров, кольми же паче страшны правеж и экзекуция, о которых уже и так доносят, что крестьянских пожитков, в платеж тех податей не достает, и что крестьяне не только скот и пожитки продают, но и детей закладывают, а иные и врознь бегут. И надлежит особливо при сем деле примечать, что хотя правда и прежде сего бывало, что крестьяне бегали, однако ж бегали в своем государстве от одного помещика к другому, а ныне бегут в Польшу, в Башкиры, в Запорожье и в раскол, и тако нашими крестьянами удовольствуем не только Польшу, но и собственных своих злодеев. И сверх того часто переменные командиры такое разорение не чувствуют, ибо никто ни о чем больше не думает, кроме чтоб у крестьянина последнее в подать взять, и тем выслужиться, не уважая о том, что после крестьянин без ничего останется или и вовсе куда убежит. Доимки платить помещикам в генваре, марте и апреле месяцах 1727 года, а которые помещики не заплатят, на тех доправить с процентом. Сборы поручить воеводам, которым на помощь дать по одному штаб-офицеру в каждую провинцию, один штаб-офицер за свою провинцию лучше может ответ дать, чем многие, и вместо 500 командиров будет 50 штаб-офицеров; чтоб у воевод не было распри с этими офицерами, дать воеводам ранг полковничий на время воеводства. Понеже крестьяне ничем так не скудны как деньгами, того ради положить платеж подушного оклада наполовину деньгами или две трети, а другую половину или треть платить провиантом или фуражом. Две частей офицеров, урядников и рядовых, которые из шляхетства, в домы отпустить, а третью долю оставить при полках, иноземцев и беспоместных, которые без жалованья прожить не могут, отчего будет двойная прибыль: жалованье их в казне останется, деревни свои осмотрят и в порядок приводить станут. Поставить полки на квартирах в хлебных местах и, чтобы не разорять крестьян, селить их слободами при городах. Купечество в Российском государстве едва не вовсе ли разорено, и понеже оно воли требует, того ради рассмотреть в комиссии, не полезнее ли будет купечеству дать волю туда торговать, куда ему способно, и для того отворить порт архангельский. Лишних управителей и канцелярии и конторы, земских комиссаров, вальдмейстеров и прочих тому подобных вовсе отставить, равно и мануфактур-коллегию. Вместо мануфактур-коллегии можно определить из больших фабрикантов без жалованья, которые хотя на один месяц зимою для совета в Москву съезжаться и без приговоров и протоколов коллежских все неважные определения учинить и о важных доносить могут. При сем нельзя не упомянуть, что кроме стату одним отставным и к сборам определенным солдатам жалованья около 70000 рублей идет; сего прежде не бывало и пользы от того никакой нет, кроме ссор и кражи, и для того не лучше ли положить все эти сборы на магистраты?»
В этом мнении было указано на необходимость упразднить некоторые учреждения, обременительные для бедного государства. Головкин пошел далее в своем мнении: «Все дела управлять воеводам, под надзором губернаторов, а губернаторам, чтобы не злоупотребляли, дать в товарищи асессоров, человека по три или по четыре; на губернаторов апелляция в юстиц-коллегию».
Князь Дмитрий Михайлович Голицын[29] пошел еще далее, коснулся одного из самых существенных установлений Петра: «Пристойно мнится мне быти, когда б и посадские по городам были в ведении губернаторов, ибо они ныне никого себе защитителя и охранителя не имеют, наипаче от проезжающих в постоях и других таких же нападках; сие не для извержения магистрата, ибо оные о всяких своих нуждах рапортовать станут главному магистрату». Но отдавая торговых людей в ведение губернаторам, Голицын в то же время требовал вольной торговли: «Торговля в государстве довлеет быть вольная в народе, и в одни руки ее отнюдь допущать не надобно, также и государевы торги прибыльнее, мню, пресечь и отдать в народ же, а оному пока позволить всюду в государстве и за рубеж торговать, ибо интерес государства равен есть, где бы торговля ни отправлялась, лишь бы государство от того обогащение себе имело; а для распространения торгу в Петербурге довлеет умалить пошлину, также и торгующим, а паче приезжим иноземцам показывать всякие льготы и приманки, и в торгах безопасность от всяких убытков».
Немедленно приступили к делу: генералитет, офицеры и рядовые отставлены от переписей, ревизий и сборов, которые поручены воеводам при помощи одного штаб-офицера. Полки велено селить слободами при городах. Но вместе с этим приняты мнения Головкина и Голицына: вся расправа и суд положены на губернаторов и воевод, им же подчинены и городовые магистраты. Голицын хотел дать в воеводе защитника посадским людям; каковы были эти защитники — хорошо знала древняя Россия; что же касается до новой России, то приведем мнение торговых людей из второй половины XVIII, века, мнение, из которого мы ясно увидим значение петровских преобразований относительно рассыпанной храмины. Купцы просят, чтобы городовая полиция оставлена была, на основании регламента Петра Великого, главному магистрату, и прибавляют: «И ныне тоже всеми теми великими монархами (Петром, также Анною и Елизаветою, восстановившими учреждения Петровы) купечество от канцеляриев почти и совсем отрешено, однако же великое претерпевает от них притеснение и обиды, которых избегнуть никак не можно, кольми же паче когда совсем канцеляриям отдано под власть будет; тогда купцам останется делать только то, чтоб, никуда от домов не отлучаясь, оберегать домы и домашних своих, всех торгов лишиться и придти в отчаяние».
Среди этих голосов, раздававшихся в Сенате и в новоучрежденном верховном тайном совете, послышался голос Георгия, архиепископа ростовского[30], но смолк неподдержанный: «Яко самому богу, так и вашему величеству служу верно, — писал Георгий императрице. — Того для не могу умолчать, чтоб не донесть вашему величеству. Понеже происходит о духовных такой непорядок, какова искони не бывало, у архиереев, у монастырей, с церквей собирающиеся сборы, так и деревни отрешают, а определяются на правителей, вновь определенных, на приказных, на чужестранных, на госпитали, на богадельни, на нищих. И то правда, церковное имение нищих имение для государственной славы. И как видно, что судей и приказных не накормить и иностранных не наградить, а богаделен и нищих не обогатить; а домы и монастыри, уже инде и церкви, чуть не богадельни стали. Також архиереи и прочие духовные бродят так, как бывало иностранные, или и хуже, ибо служителей и треб до церковной службы довольства не имеют и приходят в нищие. А деревенские священники и хуже нищих. Понеже многих из данных денег на правежах бьют, что и оплатиться не могут. И того б надлежало рассмотреть, чтоб было к государственной пользе, но токмо то затмилось».
Мы выслушали мнения современников о внутреннем состоянии России после великого переворота, выслушали мнения птенцов Петровых; теперь послушаем голосов их на другом поприще, из-за границы. Ништадтским миром Петр покончил дела свои в Европе. Все внимание его преемницы было обращено на то, чтоб избегать войны, сохранить приобретенное. Но вот в одной из соседних стран поднимался вопрос о наследстве, а мы знаем, что значит в европейской истории вопрос о наследстве, сколько обыкновенно являлось охотников наследовать, и какие ожесточенные войны вели народы, чтобы не дать той или другой державе усилиться на счет других, благодаря наследству. Конечно, теперь дело шло не об испанском и не об австрийском наследстве, а только о курляндском: тем не менее и это маленькое наследство могло повести Россию к серьезным столкновениям, к войне, которая была ей вовсе не по времени. Петр, в разгаре борьбы с Швециею за море, за существование России как европейской державы, очень выгодно для своих соображений, выдал замуж двух племянниц своих — Анну за герцога курляндского и Екатерину за мекленбургского. «1) Веру и закон, в нем же родилася, сохрани до конца неотменно. 2) Народ свой не забуди, о в любви и почтении имей паче прочих. 3) Мужа люби и почитай яко главу и слушай во всем, кроме вышеписанного». С таким кратким, но многозначительным наставлением отпускал Петр племянниц своих в чужую сторону. Муж Анны, герцог Фридрих-Вильгельм Курляндский, скоро умер; правление перешло к. дяде его, Фердинанду, который притом же находился в таких отношениях к курляндцам, что все время должен был жить за границею; но герцогиня-вдова, Анна Иоанновна, оставалась в Курляндии. Этим обстоятельством вопрос о курляндском наследстве, разумеется, усложнялся: претенденты на герцогство становились вместе и женихами герцогини. Еще при жизни Петра, в 1720 году, посол русский в Вене, Ягужинский, писал царю, что герцог Александр Виртембергский хочет жениться на герцогине Анне и с русскою помощию достать Курляндию; потом сватался за Анну герцог саксен-вейсенфельский. В описываемое время был третий претендент и жених, знаменитый впоследствии граф Мориц Саксонский, побочный сын курфюрста саксонского и короля польского, Августа II. Курляндцы желали видеть Морица своим герцогом; Анна была согласна выйти за него замуж; королю Августу II хотелось пристроить сына так выгодно; но не того хотелось Речи Посполитой. Курляндия, по договору с первым Кетлером[31], была вассальным владением Польши, которая потому считала себя вправе требовать, чтобы, по пресечении Кетлерова дома, страна эта отошла к ней в виде провинции.
При такой разности стремлений борьба была необходима; но был еще вопрос первой важности: как будет смотреть на дело могущественная соседка, Россия? Позволит ли она Польше увеличить свои владения присоединением Курляндии и потом, как будет смотреть на желаемого курляндцами Морица по отношению к герцогине Анне, царевне русской? Русским послом в Польше был в это время князь Василий Лукич Долгорукий, один из лучших дипломатов Петровой школы. По мнению Долгорукого, для России в курляндском вопросе было важно одно, чтобы Курляндия не присоединялась к Польше, не была разделена на воеводства, как все остальные польские провинции; что же касается до того, кто будет преемником Кетлеров в Курляндии — это для России вопрос вовсе не важный; не нужно России явно связываться с тем или другим искателем курляндского престола, чтоб это лицо не мешало ей в переговорах с Польшею, не мешало достижению главной цели не допустить присоединения Курляндии к Польше. В этом смысле Долгорукий составил свое донесение императрице от 7 мая 1726 года. «Ежели ваше императорское величество соизволите графа Морица в князи курляндские допустить вначале, чтобы тем Курляндию до раздела воеводства не допустить, также б им Морицом короля и партию его не только от противностей за то удержать, но еще бы склонить к тому, дабы в том деле вспомогали: в таком случае, как мне мнится, нужно, чтобы то соизволение вашего императорского величества было содержано зело секретно, и хотя повелите г. Бестужеву {Русскому резиденту в Митаве при герцогине Анне.}, или иному кому, курляндцам дать знать, что особа его Морицова вашему императорскому величеству не противна, однако ж то учинить зело тайно; также ни в какие письменные обязательства о том деле не входить, разве с одним королем польским, ежели б похотел. Все вышедонесенные осторожности, как мне мнится, нужны для того, ежели он Мориц будет князем курляндским, а Речь Посполитая будет тому сильно противиться, тогда может случиться, что от стороны вашего императорского величества можно будет вступить с Речью Посполитою в договоры о том и согласиться, что ваше императорское величество изволит для Речи Посполитой не дать ему Морицу протекции, а Речь бы Посполитая за то обязалась Курляндии на воеводства не делить, а допустить в Курляндию иного князя вместо его Морица, и хотя то будет и с злобою его Морицевою, однако ж в таком случае для пользы вашего императорского величества его Морица жалеть не для чего, и можно будет его Морица и оставить, и на его место сделать князем иного; ибо вашего императорского величества главный интерес только, чтоб Курляндии до раздела (на воеводства) не допустить, а курляндским князем кто ни будет, от того никакой худобы не видно, только бы кто был не сильный и не мог бы быть сам, и его наследники наследниками какого иного владельца, ибо сильного допустить в соседи видится противно интересам вашего императорского величества. Однако же для всякого случая надобно, прежде нежели допустить Морица на то княжение, обязать его письменно, чтобы доходы государыни царевны с той земли не престали. Ежели приезд Морицов ко двору вашего императорского величества не потребен, извольте повелеть министру польскому Лефорту отписать к нему, чтобы не ездил. По польским жалобам на подданных вашего императорского величества справедливости чинить не надобно, и чтоб пограничные вашего императорского величества управители им сказывали, что справедливости только не чинят затем, что о здешнюю сторону справедливости не чинят; тем способом скорее можно здесь исходатайствовать справедливость; того для я дерзнул писать о том в Ригу, в Киев и Смоленск, дабы по указу вашего императорского величества справедливости полякам не чинили; а что поляки отговариваются, что не могут по се время комиссаров назначить для того, что сеймы здешние до конца не доходят, может быть, что здешние сеймы лет десять до конца не дойдут, но ваше императорское величество подданных разорение для здешних сеймов терпеть не должны».
Петербургский двор не вошел в виды посла: Долгорукий должен был переехать в Митаву, отстранять Морица и поддерживать других искателей. Это бы еще ничего: но Долгорукий, по смыслу получаемых им приказаний, видел, что в Петербурге какое-то странное двоевластие, видел, что подле правительства находится какое-то лицо, не столько сильное, чтоб заправлять всем и открыто, исключительно стремиться к исполнению своих желаний, и вместе лицо настолько значительное, что правительство, государственные люди считают необходимым уступать ему, ставить его интересы подле интерес сов правительственных. То получит Долгорукий приказание настаивать на избрании в герцоги курляндские князя Меншикова, и в то же время шлется ему инструкция проводить других кандидатов, желаемых правительством императрицы, без малейшего упоминания о князе Меншикове! Так от 25 июня императрица писала Долгорукому: «Понеже из последней реляции тайного советника Бестужева усмотрели мы, что чины курляндские, по воле королевской, более соглашаются о Морице, что есть с нашим интересом весьма несходно: того для паки вам напоминаем, дабы вы имели старание о князе голштинском {Двоюродном брате мужа царевны Анны Петровны.}, и ежели на то не будут склонны, то представьте им двух братей, гесенгомбурских князей {Принцы гессен-гомбургские, вступившие в русскую службу в 1721 году.}, дабы они из них которого одного себе избрали, и о том также приложите свое старание, в чем на вас надеемся».
А между тем, Мориц был тут в Митаве, Мориц успел приобресть всеобщее расположение, и 17 июня сейм провозгласил его герцогом. Но вот является в Митаву сам светлейший князь Меншиков и объявляет, что русский императорский двор весьма недоволен элекциею [32] графа Морица, и на оную соизволить не может, яко противную правам Речи Посполитой Польской, без соизволения которой не может быть приступлено к избранию владетеля в стране вассальной. Объявление было чрезвычайно искусное, против него не могло быть возражений; но в то же самое время Меншиков, желая сам быть выбранным в герцоги курляндские, впадал в страшное противоречие, требуя, чтобы немедленно был созван новый избирательный сейм, требуя следовательно опять такого же нарушения прав Речи Посполитой, против которого вооружился в первом объявлении. 3 июля отправил Меншиков к императрице письмо, в котором описывал свое поведение в Митаве, как он объявил чинам о неудовольствии императрицы и как принудил их держать новый сейм. Но в то же самое время скакал другой курьер в Петербург, с письмом от Морица к вице-канцлеру Остерману: Мориц описывал, какими средствами Меншиков принуждал к созванию нового сейма в десять дней: грозил сослать членов правления в Сибирь, грозил ввести в Курляндию 20 000 войска. Светлейший пошел дальше; чтобы выжить Морица, он осадил его в его квартире вооруженными людьми; но Мориц велел своим отстреливаться, убил 16 человек осаждающих, 60 ранил; гвардия герцогини Анны должна была выручать Морица.
В Петербурге видели, какого дипломата отправили в Митаву в лице Меншикова, и поспешили отозвать его назад. 11 июля императрица писала ему: «Письмо ваше от 3-го июля получили мы исправно, и из оного усмотрели о тамошних поведениях курляндских, и что надлежит до того, что графу Морицу и курляндским чинам объявлено, что мы элекциею его графа Морица весьма недовольны, и на оную яко противную правам Речи Посполитой соизволить не можем, а то весьма изрядно, и мы опробуем. Но что надлежит до того, что вы их принудили держать новый ландтаг, дабы учинить избрание вновь и по предложению князя Василья Лукича, то мы не знаем, будет ли то к пользе к нашим интересам и к нашим, намерениям, понеже мы избрание графа Морица наипаче тем опорочили, что оное учинено противно правам Речи Посполитой; а ежели ныне от нас такожде без, ведома и опробации Речи Посполитой чинам курляндским принуждение будет к учинению новой элекции, то и Речь Посполитая за то на нас может озлобиться, и курляндские чины станут говорить, что будто оные неволею к такой новой элекции от нас принуждены и чтоб от того пуще нашим намерениям остановки и безвременные ссоры с королем и с Речью Посполитою вдруг не учинить. Того для пока вы там побудете, надлежит вам в том зело рассуждать и советовать с князем Васильем Лукичом, который о состоянии того дела в Польше лучше может быть известен, и поступайте в том с общего, с ним согласия как наилучше ко интересам нашим полезно будет и чтоб безвременно с Речью Посполитою в ссору не вступать, и ежели о такой новой элекции может быть противность Речи Посполитой, то не лучше ли будет сперва трудиться в Польше, дабы Речь Посполитую к нашим намерениям склонить, ибо потом легко будет чинов курляндских и добрым способом к чему к интересам нашим потребно будет привесть. И хотя вы пишете дабы вам побыть еще там пока оный ландтаг скончается, и то бы не худо, однако и здесь вам не без нужды для советов о некоторых новых и важных делах, а особливо о шведских, ибо имеем ведомость, что Швеция к ганноверцам пристает и что к первому числу сентября там сейм нечаянно назначен; а к тому же может быть, что тамошние (курляндские) чины съездом своим, умедлят, того для вам долго медлить там не надлежит, но возвращайтесь сюда».
Меншиков возвратился. В Швеции действительно дела принимали неблагоприятный для России оборот; туда отправился князь Василий Лукич Долгорукий, а на его место в Польшу хлопотать по курляндскому делу поехал другой знаменитый дипломат петровского времени, Ягужинский, повез 6.000 червонных, да мехов на 3.000.
Удивительное зрелище для русского дипломата, не бывавшего в Польше, представлял сейм Речи Посполитой, созванный теперь в Гродне, один из самых шумных сеймов, благодаря курляндскому делу. Ягужинский стал прислушиваться к этому шуму, к борьбе партий. С одной стороны король, которому очень хотелось поместить сына в Курляндию; с другой епископ Краковский, заводчик часов, по выражению Ягужинского. Епископ требовал присоединения Курляндии к Польше, и в то же время фанатически преследовал диссидентов. На сейме страшные крики, проекты сыплются как дождь; но огромное большинство ясно высказывается за епископа, за присоединение Курляндии. Король уступает, боится показать, что интерес сына предпочитает интересам Речи Посполитой, обещает выдать все оригинальные документы о курляндских делах; но у Морица сильная поддержка при дворе отцовском: две женщины — Белинская, жена маршалка, и Поцеиха (как называет ее Ягужинский), жена гетмана, со слезами бросаются к Августу: «Удержитесь, ваше величество, не выдавайте документов курляндских! Такою слабостию вы обесславите себя во всем свете. Чего вы боитесь? споров и криков на сейме? Не обращайте на это внимания: покричат да и перестанут». Но на деле вышло иначе: ожесточение против Морица усиливалось все более и более: требовали, чтоб отправлена была в Курляндию комиссия для разбора дела, и на последней сессии подконюший литовский предложил послать к французскому послу депутацию и объявить Морица бесчестным, чтоб он не был терпим и во Франции, где имел полк.
Ягужинский находился в самом затруднительном положении; с одной стороны, он должен был настаивать, чтобы не было подтверждено избрание Морица, чего было еще легко достигнуть; но с другой не должен был допускать, чтобы приведено было в исполнение намерение большинства — присоединить Курляндию к Польше и разделить ее на воеводства. Тщетно представлял он польским министрам, что ratio status [33] не позволяет соседним государствам согласиться на перемены в Курляндии; пусть делают кого хотят герцогом, только не Морица. «Поляки упрямятся, — писал он своему двору, — и потому единственное средство помешать делу — порвать сейм». Но это было трудно сделать: королевские сторонники употребляли все усилия, чтобы не допустить до порвания сейма, и для этого жертвовали Морицом, имея в виду, как догадывался Ягужинский, другие интересы; они обнадеживали сейм, что король не постоит ни за что, все курляндское дело и самого Морица отдаст в руки Речи Посполитой, пусть, что хочет, то и делает с ним и с Курляндиею. Ягужинскому оставалось, «сколько смысла и силы имел», мешать сейму, длить время. Какую же, между прочим, силу мог иметь Ягужинский, в прибавок к смыслу? «Многократно меня просил барон Лось (пишет он к Макарову), чтоб ее императорское величество пожаловать изволила кавалерию после дяди его, графа Фицтума; о том же и обер-шталмейстер Ракниц многократно просил. Еще же доношу, что здешние дамы к сибирским шелкам великую охоту имеют, того ради не худо, когда бы изволили ее величеству донести, что сюда прислать такожде и несколько из мехов лисьих, горностаевых и овчинных. Что же до короля, то он великий охотник до завесов китайских и до всяких обоев персидских, и то потребно признаваю из таких вещей несколько же сюда прислать. Бесстыдный воевода троцкий, Огинский, непрестанно, когда со мною увидится, спрашивает, не прислали ль ко мне мехи, и удивляется, что ее величество его в забвении оставила; я токмо тем отговариваюсь, что сибирские караваны всегда зимою приходят, а ныне еще не прибыли».
Легко понять, с каким вниманием следили за ходом сейма в Курляндии. Герцогиня Анна сильно беспокоилась; дело шло уже не о Морице; сейм грозил нарядить комиссию, которая должна была привести в ясность положение Анны относительно Курляндии; Анна обратилась к Ягужинскому: «Как здесь слышу, что курляндское дело в Польше весьма худо идет и поляки комиссию сюда отправлять хотят для счету моих деревень и моей претензии, и ежели до того допущено было, то б великое предосуждение российским интересам было, також слышно, что князю Фердинанду хотят лен дать и то такоже против российских интересов, из чего здешняя земля в великую конфузию и в дешперацию [34] приходит и сие все делается чрез здешних плутов Костюшки гофемберховой фамилии и Буххолца и Рацкова, которым представителем великий канцлер Шамбек; я вас прилежно прошу приискав к тому удобные способы до того не допустить, а паче до отправления сюда комиссии, чем меня вовеки одолжите и за что доколе жива вашу любовь буду в памяти носить и пребываю вам всегда доброжелательная Анна».
Курляндия действительно была в великой конфузна и дешперации и не подавала признаков жизни в то время, когда вопрос шел о том, иметь ли ей по-прежнему своих герцогов или сделаться польскою провинцией? В Петербурге видели, как невыгодны для русских интересов эти конфузия и дешперация; но хорошо видели также, как неловко с русской стороны возбуждать курляндские чины к деятельности после недавних поступков Меншикова в Митаве. «Я весьма удивляюсь (пишет Остерман Бестужеву в Митаву 29 октября), что с курляндской стороны ничего не происходит и не слыхать, чтоб оные в свою пользу и для препятствования того разделения какой поступок учинили. Иное дело есть учиненная элекция Морицова, иное дело разделить Курляндию в воеводства, и в сем последнем могут оные стоять твердо, понеже ведают довольно, что и нашим и короля прусского интересам такое разделение противно. Последние в Курляндии происшедшие дела все сие так испортили, что воистинно с довольным деликатством ныне в поправлении оного поступать невозможно; первое надлежит, чтобы курляндцы с резоном и твердостию, однако со всякою умеренностию, свое право доказали; второе, потребно искать время получить; сие есть мое малоумное мнение».
Это малоумное мнение вполне разделял и Ягужинский. Сейм кончился 30 октября: король уступил в деле Морица, кассировал его элекцию [35], и назначена была комиссия, которой так боялась герцогиня; члены комиссии были: Шамбек, бискуп варминский, Денгоф, воевода полоцкий, Хоментовский, воевода мазовецкий, и Огинский, воевода Троцкий. Комиссары, остановившись на границе курляндской, должны были публиковать, что избрание Морица уничтожено, и требовать у курляндских чинов ответа: зачем они в такую своевольную элекцию вступали? Потом уж они должны были трактовать с курляндцами о форме правительства по смерти Фердинанда. Эта комиссия не очень беспокоила Ягужинского, потому что комиссары могли приехать в Курляндию не раньше мая или даже июня, следовательно, оставалась еще целая зима; надобно было только воспользоваться этим временем; Ягужинский предложил, как им воспользоваться: «В Курляндию тайно кого послать и с курляндцами согласиться, как они в том поступать хотят; ежели бы под рукой их склонить к императорскому величеству депутацию отправить и просить от польского насилия обороны и в удержании их прав защиты, и чтоб императорское величество их правам гарантиры были: сие мнится, может, поляков к некоторому рассуждению привесть; не худо б была притом прусская гарантия. Не упуская времени с курляндцами согласиться о Морицовой персоне, також надобно помыслить, когда уж от поляков он весьма низвержен и живот его не вовсе безопасен, а он бы для своего без опасения в Российскую империю поехал, чтобы тем паче в подозрение у поляков не придти, ибо и так великое имели подозрение, что с нашей стороны под рукой Морицу помогается. Я буду стараться, чтоб еще какого из наших приятелей в комиссары присовокупить, чтобы помощь какая-нибудь нам была, только надобна на то подсыпка, и та может курляндскою казною чиниться, а первоозначенные комиссары все лакомы, и только бы взять, а ничего не сделать, а особенно Денгоф и Огинский: тем хотя по все дни давать, то без стыда брать и просить будут, а дела однако ж надежно от них ожидать не можно».
Вместе с серьезными предложениями Ягужинский писал императрице (23 декабря): «Посылаю вашему императорскому величеству для забавы пророчества польские на несколько в предыдущие лета, в которых пророчествуют быть на королевстве из народу северного; ежели бы то могло статься — не худо бы было!» Это пророчество на 1729 год: «Год сей страшен и ужасен в Польше видим будет, понеже приидут от востока, запада и севера монархи, где с обидою людей пребывание свое возымеют, и не един там восплачется, и польские знатнейшие дамы с отцы и с матерьми своими всячески в тесных местах укоиватись (иметь прибежище, успокоиваться) будут, ожидая себе помощи от другой области, которую хотя они и получат, однако ж от оной мужья, жены и дети в великом утеснении пребудут, а потом полунощный король на престоле польском сядет и государствовать будет, так что никто его до страшного суда не опровергнет. Сверх того духовные тамошние персоны всякие свои прибытки и доходы потеряют, и уже не в силах своих, но токмо по милости королевской жити имеют».
Но не пророчества и даже не курляндское дело особенно занимали Ягужинского: его беспокоила постоянная уступка короля сейму на счет Морица; он видел, что главная цель королевской партии состояла в том, чтобы привесть сейм к утверждению прежних договоров с австрийским двором; цель не вполне была достигнута, потому что сейм дозволил только вступить в Конференцию с австрийским послом, и результаты её предложить на будущем сейме. Но что всего хуже было для России, это стремление короля сблизиться с Швецией. На сейме предложено было о вступлении с Швецией в конференции; многие закричали: згода! другие начали представлять, что хотя они всегда желают быть в доброй дружбе со Швецией, но в Польше нет министра от шведского двора, и потому они не могут понять, откуда могло явиться такое предложение. На этом дело остановилось, и пошли слухи, что король польский и шведский имеют между собой конфидентную корреспонденцию. Ягужинский был уверен, что тут посредником служит литовский подскарбий Понятовский, который во время северной войны держался шведской стороны. Эти подозрения подтверждались для Ягужинского тем, что, по его заключению, король не оказывал склонности к России. Раза два, при удобных случаях, он, зондировал Августа II, куда в курляндском деле намерение его клонится, и как в том поступать впредь мыслит? Ответ был один: «Не могу я в этом ничего ни делать, ни советовать, потому что как скоро поляки увидят мое желание, то не миновать конфедерации; а если бы Морицу с русской стороны помогали, тому я был бы рад и, сколько возможно, в том под рукою помогал». Ягужинскому хотелось большей откровенности со стороны короля, но он не мог ее добиться, а генерал Флюг, по дружбе, за секрет сообщил ему, что король, разговаривая однажды о России, выразился: «Ich traue den Russen nicht» (русским я не доверяю).
Ягужинский знал хорошо, что такое была Польша и что такое было польское правительство, знал, как всякое дело совершалось здесь медленно, вяло, без единства и энергии; он знал, что никакое недоброжелательство не устоит против энергического действия со стороны России, которая, по его мнению, должна была твердо действовать в Польше и мягко, ласково в Курляндии; но, к отчаянию своему, Ягужинский видел, что со стороны России нет никакого решительного действия, что он оставлен без дальнейших инструкций, должен ограничиться одними словесными представлениями, которые в Польше не имели никакого действия. Он обратился к кабинет-секретарю Макарову, писал ему (7 января 1727 года), что Польша силою не может принудить курляндцев ни к чему и уже действует убеждениями; Россия, с своей стороны, должна обнадеживать курляндцев в сохранении их прав и никак не должна пугать их, чтобы не заставить броситься к Польше: «Остался в сем курляндском деле только сей ласковый способ. Мне не без удивления, — продолжает Ягужинский, — что понеже все сие неоднократно донесено и явно все дело изображено, что мне не пришлется указу, как далее поступать, а по данной мне инструкции более делать нечего, ибо поляки, видя словесные наши токмо представления, а действа по них никакого не опасаясь, не могут приведены быть к резону; мне бы хотя то в прибавок здесь говорить повелено было, что ежели не отменять своего намерения, то силою мы будем удерживать, и комиссаров в Курляндию не пустим. Так поступает с ними цесарь: ежели на пограничные обиды поляки не учинят сатисфакции, то пошлет в те места, откуда обида сделана, полк или два, и учинит сам себе сатисфакцию; не ныне, а по времени не миновать и с нашей стороны того. Князь Иван Юрьевич пишет ко мне из Киева, чтоб я о обидах тамошних здесь жаловался, ибо уж приходят нестерпимы. А здесь сколько жалоб не приносить, то исходатайствовать только, что назначат комиссаров для разводу пограничных ссор, а когда съедутся, то бог весть, а между тем обиды как чинятся так чинятся; к тому же интересован каждый шляхтич в наших обидах, понеже беглые наши русские почитай у всякого есть, греческого ж исповедания» церквей множество в партикулярных шляхетских добрах (имениях), то кто их приведет добровольно к учинению сатисфакции? А как ни рассуждать, приступать будет за цесарской образец. Изволили вы упоминать о кавалерии Манденфелю; тому она не надобна, понеже уж польскую носит, и Флеминг никакой иной не носит кроме польской; к тому же ни Манденфеля, ни Флеминга тем не склонить, ибо старый дух противный еще в них, и когда бы не страх от нас, давно бы в Ганноверский (то есть союз)[36] саксонцы стали склоняться. Впрочем оставляю то в глубочайшее рассуждение другим, которые только любят поперек въезжать, ведаючи и не ведаючи состояния.
Ягужинский кончил в Польше тем же, чем начал в Петербурге, в Петропавловском соборе — жалобою на Меншикова; в Петербурге жаловался он на личную обиду, в Польше на обиду государству, на презрение государственных интересов, которые так ясно понимали все дипломаты — Остерманы, Долгорукие, Ягужинские, Бестужевы, и которых не хотел понимать один Меншиков, дерзко въезжая поперек им.
И князь Василий Лукич Долгорукий, которому Ягужинский отдавал первенство над собой, называя человеком «бывалым и искусным», и князь Василий Лукич должен был кончить тем же. Его, как мы видели, отправили уполномоченным на другой пост, более опасный, в Стокгольм. Швеция, лишенная Петром своего прежнего значения, потерявшая столько земель на восточном берегу Балтийского моря, Швеция, разумеется, не могла дружелюбно относиться к России; не мог дружелюбно относиться к ней и король, имевший себе полноправного соперника в герцоге голштинском, зяте императрицы русской, которого права русское правительство обязалось поддерживать еще при Петре Великом. Понятно, что при таких отношениях Швецию легко было привлечь во враждебный для России так называемый Ганноверский союз между Англией, Францией, Нидерландами, Данией; на противной стороне находились — Австрия, Испания и Россия. Чтобы не допустить Швецию приступить к Ганноверскому союзу, и отправили в Стокгольм князя Василия Лукича. Долгорукий отвез 18.000 ефимков на раздачу кому надобно, да получил позволение давать обещание знатным особам на 100000 рублей, и больше.
Приехавши в Стокгольм, Долгорукий прежде всего должен был позаботиться о церемониале: надобно было поступить так, чтобы, с одной стороны, не унизить своего достоинства, с другой, не усилить своими требованиями раздражения против России, не ослабить и без того уже слабую русскую партию. Долгорукий, два раза бывший в Польше, привык к тому, что тамошние сенаторы, министры, гетманы, также саксонские министры и фельдмаршал Флеминг первые делали ему визиты; теперь в Швеции, думал он, такое же правление, как и в республике Польской, а министры всех республик монаршеским министрам первое место дают; конечно по всем церемониалам и резонам надлежало бы здешним сенаторам первые визиты мне отдать: но как бы не повредить делам в нынешнем столь деликатном случае и не умалить кредита доброжелательной партии? Долгорукий ухитрился так: не посылая никому сказывать о своем приезде и о своем характере, отправился с визитами по всем сенаторам, не в своей карете, на лакеях не было его ливреи. Сделавши эти визиты, которые не могли быть сочтены церемониальными, Долгорукий послал к первому министру с торжественным объявлением о своем приезде, а потом отправился и сам к нему с первым визитом. Русский уполномоченный немедленно же разузнал о состоянии дел, о положении партии, и нашел, что в доброжелательной к России партии нет никого «великой остроты». Главный из них — Цедергельм показался ему «остроты не пущей», как называют — «человек добрый; Гепкин его острее»; узнал, что королева «русского народа зело не любит». Долгорукому передали разговор короля с одним сенатором: король просил сенатора рассказать ему всю правду относительно партий, против него направленных, и какими способами русская императрица хочет лишить его шведского престола. Сенатор отвечал, что ничего не знает, ничего не слыхал. «Ваше императорское величество по сему изволите усмотреть (писал Долгорукий от 25 ноября 1726), какие от вашего императорского величества опасности королю внушены, и коли такое мнение имеет, как его склонить к постоянной с вашим императорским величеством дружбе? Я для сего намерен после аудиенции всяко искать, чтобы мне чаще короля видеть и, познавши способы, какими лучше могу, буду искать случаев, чтобы мне безопасность от вашего императорского величества ему внушить и тем бы то мнение, которое о вашем императорском величестве имеет, отнять; и потом, ежели усмотрю, что возможно и резоны показать, какая опасность ему от короля аглинского, только, как я слышу, его величество природы мнительной и верит мало знающим людям, которые при нем; с чужестранными в разговоры глубокие не входит, только разве что выслушивает; однако я буду случая искать ему все самому донести, а через людей — невозможно доброжелательным от меня того сказывать его величеству, а противные или убавят или прибавят; к тому же я еще никого не знаю, кого с кем послать; да и кроме того, я по всем резонам рассудил, что лучше мне самому то его величеству внушить. Я надеюсь, что аудиенциею моею здесь не замедлят, и что я успею съездить с визитами не токмо к мужчинам и к дамам, и, отдав визиты, могу их звать к себе; и для того намерен я был вчерашнего числа торжествовать тезоименитство вашего императорского величества и делал к тому приуготовление, а особливо намерен был для подлого народу пустить вина; некоторые из здешних мне сказывали, будто король для того аудиенциею медлит, дабы я того торжества не чинил, а особливо, чтоб подлого народа тем не ласкал, и хотя я о том королевского намерения подлинно и не ведаю, однако ж как скоро я о том услышал, тотчас пропустил голос, что я торжество отложил после аудиенции ден на десять и буду торжествовать хотя и не в самый тот день, и правда, что иного мне сделать невозможно, ибо ни одна дама ко мне не поедет, пока я визитов им не отдам, а прежде аудиенции сего мне сделать невозможно».
2 декабря Долгорукий имел аудиенцию; чтобы произвести выгодное впечатление щедростию, он подарил золотую шпагу с своим вензелем капитану, который привез его на яхте, капитан-поручику подарил серебряную посуду, рядовым матросам дал по два червонных, унтер-офицерам по шести. Цель была достигнута: все остались очень довольны, и Долгорукому рассказывали, что король приказал принести к себе шпагу и рассматривал ее.
Долгорукий начал хлопотать, нельзя ли сблизиться с Горном[37], главою противной партии, нельзя ли короля и Гориа умягчить, чтобы по крайней мере в нынешний сейм не сделали акцессии (приступления к Ганноверскому союзу). Король обходился милостиво с русским уполномоченным, больше всех с ним разговаривал — но о посторонних делах; Долгорукий два раза был у жены Горна, однажды начал было говорить с мужем о деле, но не мог кончить. Явился новый, опасный противник, барон Спар, шведский министр при английском дворе, он нарочно приехал из Англии для сейма и, как дали знать Долгорукому, привез от английского короля (Георга Ганноверского) 5000 фунтов стерлингов, чтобы склонять к акцессии. Долгорукий познакомился с Спаром; они обедывали друг у друга, и у них бывали «разговоры более часа и споры великие». Но тут новая беда: противная акцессии сторона начала подозрительно смотреть на сближение Долгорукого с королем, Горном и Спаром. Заметив это, он стал внушать главным лицам партии, что прислан не праведных спасти, но грешных; «Не возмогу их к моей стороне отвратить, может быть наведу им подозрение от их стороны тем, что они со мною ласково обходятся; ежели же ни того, ни другого не сделаю, я тем ничего не утрачу, ибо я все способы употреблю к отвращению акцессии». Долгорукий все более и более убеждался, что бой далеко не равный: противная сторона сильна была двором и Горном: «Горн, человек острый и лукавый, надобно будет обходиться с ним с уменьем и зацеплять его тем, к чему он сроден и что ему надобно, а силою одолеть его зело трудно». Сколько было силы у партии короля и Горна, столько же слабости у партии противной, то есть доброжелательной к России: «Доброжелательная партия зело слаба и не смела, для того и принужден здесь острее делать и говорить, ибо они говорить не смеют, главные более других опасаются». Сейм показался Долгорукому ярмаркой: «Все торгуют и один про другого сказывает кому что дано: только смотрят, чтобы судом нельзя было изобличить, для того что та вина смертная». Английские деньги раздавались на этой ярмарке большими суммами; рассказывали, что сам король получает пенсию от короля английского, Горну дано 160.000 рублей на русские деньги.
Долгорукий исполнил обещание, 13 и 15 декабря отпраздновал именины императрицы вместо 24 ноября: 13-го обедали сенаторы, чужестранные министры и другие знатные особы с женами; 15 — бал и машкара; начался в 5 часов по полудни, кончился в 5 часов поутру; приглашены были все те, которые могут входить в знатные компании; гостей набралось человек с 500 и все ужинали; королевой была графиня Горн, вице-королевой графиня Делагарди, друг и родня жены Горна: она ее и выбрала; обе дамы выбрали в короли маршалка Плата, а в вице-короли племянника князя Долгорукого. По окончании бала хозяин хотел поднести подарки, графиням Горн и Делагарди и подослал спросить их — примут ли? Обе дамы отвечали, что отнюдь не могут принять.
Все средства были истощены к умягчению противной партии. Долгорукий потребовал конференции. Ему назначили графа Делагарди, графа Банира, графа Экеблата, канцлера Дибина, статс-секретаря Гепкина и канцелярии советника фон Кохена: все, громе Гепкина, противной партии. Своею акцессией к Ганноверскому союзу заставляя Россию быть осторожною, припасать средства к защите, члены конференции эту самую осторожность с русской стороны выставили как причину своего враждебного расположения к империи: зачем, говорили они, нынешний год вы так сильно вооружили флот свой? Зачем приведено 40 000 войска в Петербург? Вы с такою поспешностию готовили сухари, что ни одного из лучших домов не оставлено, чтобы сухарей не пекли. Слышим здесь не только словесные, но и письменные угрозы со стороны императрицы. Праздник Рождества прервал конференции; но Долгорукий не ждал от них ничего хорошего, потому что Делагарди и фон Кохен с товарищами «как раскольщики за аглинского короля хотя живые сжечь себя дадут». Ему объяснили причину такого усердия: Делагарди получал от английского короля ежегодную пенсию в 4000 фунтов. Горн поехал в деревню на три дня и взял с собою двоих лучших членов секретной сеймовой комиссии — Белке и Левенгаупта; говорили, что первому обещает он за акцессию деревню в Бремене в 30 000 рублей, а второму фельдмаршальский жезл. Употреблены были все средства, чтобы склонить секретную комиссию к акцессии, вооружив против России и ее приверженцев: громко начали разглашать, что существует умысел свергнуть короля и королеву с престола и возвести герцога голштинского; в залу, где заседала секретная комиссия, подкинут был список лиц, желающих этого переворота. Начали застращивать: одному сенатору скажут, что в случае успеха предприятия его имение уже назначено таким-то лицам, другому — что будет лишен чинов. Долгорукий не имел никаких средств противодействовать таким усилиям ганноверской партии; он видел большую разницу между польским и шведским сеймом: в последнем все важные дела производились в секретной депутации и секретной комиссии, а говорить с членами их никак нельзя; под присягою обязывались они не вступать в разговоры с иностранными министрами; король также никак не хотел вступать с Долгоруким в рассуждение о важных предметах; что же касается до вельмож ганноверской партии, то, по словам Долгорукого, «легче было турецкого муфтия в христианский закон ввести, нежели их от акцессии отвратить: надобно искать способов из закоулков всякое дело и слово провесть до того места, где оно надобно». Долгорукий вместе с цесарским послом, Фрейтагом, употребили последние средства: предложили, что оба императорские двора будут давать Швеции ежегодно, в продолжении трех лет, субсидии по 200 000 рублей. Все напрасно! Акцессия была принята окончательно. Долгорукий писал от 28 марта: «По всем поступкам королевским и Горновым и их партии видится, что они мыслят о войне против России; и ежели они вскоре войны не начнут, то конечно за недостатком и за невозможностью, однако ж и на то вовсе обнадеживаться невозможно, для того что, как я слышу, усильно и неусыпно трудятся, чтоб им экономию и государственные доходы как возможно лучше исправить, войска, флот и прочее потребное к войне в доброе состояние привесть. Того для, для всякого опасного случая, нужно Выборг гарнизоном утвердить, также артиллерию, амуницию и провиант довольные к обороне в нем иметь». По получении этого донесения верховный тайный совет 11 апреля определил, чтобы Долгорукий, призвавши членов доброжелательной к России партии, изъяснил им, что акцессия заставит Россию принять сильные меры, и требовал, чтоб они, для предупреждения войны, старались сами, вместе с ним, Долгоруким, о распущении сейма: Англия грозит выслать эскадру в Балтийское море, следовательно Россия должна привести себя в оборонительное состояние; это вооружение не должно беспокоить шведов, если они сами не начнут ничего враждебного. Один только голос раздался против решения совета, голос князя Меншикова, и Долгорукий немедленно донес, что в Швеции не боятся России; шведский министр в Петербурге, Цедеркрейц, донес, что при императорском дворе между некоторыми из главных особ великие несогласия; частные письма из Петербурга подтверждают то же самое; Горн и его партия внушают всякому, что за акцессию со стороны России не может быть ничего. Шведов успокаивал не один Цедеркрейц; их успокаивал сам светлейший князь, писал к сенатору Дикеру, уверял его, что с русской стороны, несмотря на угрозы, Швеции нечего опасаться, потому что власть над войском в его руках, а он за эту услугу требует себе помощи от Швеции в случае нужды, потому что императрица тяжко больна. Таким образом и Долгорукий, остановленный в своей деятельности, имел право, подобно Ягужинскому, жаловаться на человека, который въехал поперек и в шведские дела.
Мы познакомились с некоторыми из птенцов Петра Великого, видели их на дипломатическом поприще и при решении важных вопросов внутренних; теперь мы должны взглянуть, как они действовали при решении других вопросов, самых для них близких.
По известному закону жизни человеческих обществ, всякое сильное движение, явление нового начала в жизни производит разделение, борьбу. Борьба эта бывает более или менее ожесточенная, происходит с большим или меньшим выбором средств, смотря по силе движения и по нравственному состоянию общества, по степени его просвещения, не говоря уже о других условиях, например, о народном характере. Движение, переворот, перелом, который испытала Россия в конце XVII и начале XVIII века, был один из самых сильных, какие только знает история. Долговременная неподвижность и застой условливали необычайную силу, стремительность, порывистость движения, как скоро в обществе была сознана необходимость выхода, необходимость нового. То, что другие народы принимали и переваривали, так сказать, постепенно, в продолжении многого времени, вся эта масса новых явлений и понятий нахлынула внезапно на русского человека и овладела его нравственным существом; другие племена, более слабые, не выдерживают подобного натиска, вымирают; крепкая натура нашего народа выдержала; но понятно, чего же это должно было ему стоить? Если он не пал от удара, то должен был сильно покачнуться, ошеломленный. Влияние, произведенное на голову русского человека приплывом массы новых понятий, разумеется, сейчас же обозначилось в языке, который неприятно задребежжал, как расстроенный инструмент, потерял прежний склад и лад, зазвучал множеством чужих звуков. Любопытно видеть, какое впечатление сильный приплыв новых понятий производил на лучшие головы еще в XVII веке: знаменитый Ордин-Нащокин один из первых подпал влиянию нового, чужого, и какую странную, тяжелую, темную речь употребляет он! Ему было тем труднее изворачиваться, что он не употреблял иностранных слов.
Этому состоянию умственному русского человека в эпоху преобразования соответствовало состояние нравственное. Всеми признана, хотя некоторыми и не охотно, неудовлетворительность нравственного состояния древнего русского общества: против стольких и таких свидетельств о ней спорить невозможно. Но понятно также, что движение, начавшееся в обществе во второй половине XVII века, и борьба, вследствие того происшедшая, могли только ухудшить нравственное состояние. Как ни печально бывает нравственное состояние в известном обществе, но если последнее живет, не рушится, значит существуют известные нравственные сдержки и связи, которые не дают ему окончательно распасться; но если это общество двинется, взволнуется в сильном перевороте, то связи необходимо ослабевают, иногда совершенно рушатся и общество подвергается сильному нравственному колебанию, шатости, смуте, пока нравственные связи снова окрепнут или заменятся новыми. Отсюда историческое положение, что переходное время есть самое печальное для общественной нравственности. Для России это переходное время, время шатости и смуты, началось не с политических преобразований, но с церковных, предшествовавших политическим. До второй половины XVII века авторитет церкви признавался всеми непреложно: выходки какого-нибудь князя Хворостинина[38] были исключением. Но вот церковь делает необходимый шаг на пути исправлений, в установлении наряда богослужебного, в проповеди, наконец в пересмотре, поверке книг, — и следствием этого движения явился сильный упор в отставании старины, явилось разделение, борьба ожесточенная. Часть духовенства и мирян объявила поведение высших пастырей церкви незаконным, отказала им в повиновении, произвела раскол, и смутное время началось. Как в начале века господствовала смута политическая, вследствие того, что законность московского царя была заподозрена, подле царствующего града явился враждебный стан Тушинский: так теперь подле правительства церковного явился враждебный стан раскольнический, где порицалось, отвергалось это правительство, как незаконно действующее. Как во время смуты политической, народ зашатался, когда явились «два царя и двои люди несогласием», и не знали, кому и чему верить; так теперь смутился, зашатался народ, когда встало сопротивление правительству церковному. Следствия раскола не ограничились одним кругом явно отколовшихся от церкви: недоумения и холодность к церкви стали овладевать массами, не могшими дать себе ясного отчета в том, на чьей стороне правда? Точно так как прежде недоумение, равнодушие овладело массою, не знавшею, кто прав — царь ли Василий Шуйский, или тот, кто воюет с ним под именем Димитрия? На эту шатость и равнодушие к церкви, вследствие раскола, указывают современники Петра, которые хвалят его за то, что он мирскими средствами заставлял охладевших быть внимательными к церкви и ее требованиям. А тут еще новые неблагоприятные условия: прежде учительство вообще принадлежало исключительно духовенству, а теперь раскольники взяли себе других учителей; для нераскольников же явились учители иностранные с своими религиозными воззрениями. Прежде высшее относительно знание принадлежало духовенству, сословию по преимуществу грамотному, обязанному быть грамотным; а теперь, вследствие требований преобразователя, другое сословие, служилые люди также получают обязанность быть грамотными, образованными и, имея более средств приобресть сначала внешний лоск образованности, получают чрез это большее внешнее преимущество пред духовенством. Прежде, когда духовенство было по преимуществу грамотным, образованным сословием, кто мог говорить о невежестве духовенства, кроме пастырей церкви на соборах? А теперь крестьянин Посошков говорит, что все зло происходит от невежества духовенства.
Древнее русское общество находило нравственные сдержки в родовом быте; член рода чтил своего старшего, находился под его надзором и властию, которая, как знаем, была очень обширна, и при случае, давала себя тяжело чувствовать ослушнику; член рода уважал мнение рода, боялся своим поведением нанесть бесчестие ему. Теперь и родовая связь ослабела, а других сдержек на ее место общество еще не выработало.
Древнее русское общество употребляло известные материальные сдержки в помощь нравственным; так люди знатные и достаточные держали своих жен и дочерей взаперти, в теремах. Теперь женщину выпустили из терема. Но как никакая тюрьма не воспитывает, не приготовляет для свободы, не развивает и не укрепляет сил, так и терем не воспитал русской женщины для ее нового положения, не укрепил ее нравственных сил; а с другой стороны общество не приготовилось еще к ее принятию, не могло представить ей чисто нравственных сдержек, как не представляло их и для мужчины. Пример исторической женщины, освободившейся из терема, но не вынесшей из него нравственных сдержек и не нашедшей их в обществе, представляет царевна Софья Алексеевна.
От сестры перейдем к брату. В обществе тронувшемся, сорвавшемся с своих старых основ, носившем в себе разделение, борьбу, в обществе, которое мало выработало сдержек для силы сильных, которое имело Иоанна IV, — в этом обществе, на самом верху его, родился человек, одаренный громадными силами. Только такое общество юное, кипящее неустроенными силами, могло произвести подобного исполина, как юная земля в допотопное время производила громадные существа, скелеты которых приводят в изумление наш мелкий род. Но становится страшно: куда будут направлены эти силы при таком отсутствии умеряющих образовательных начал? Какие нравственные пеленки приготовило общество для Петра, как оно воспитает, образует исполина? Общество представило Петру в наставники Зотова[39], и для первого сильного впечатления кровавые сцены стрелецкого бунта! Для петровых деда, отца, брата недоступный, окруженный священным величием и страхом дворец служил тем же, чем терем для древней русской женщины, — охранял нравственную чистоту. Но Петр ребенком еще выбежал из своего терема, который не представлял ему и того, что представлял его братьям, в котором он не видал и человека, подобного Симеону Полоцкому. Не находя никакой деятельности во дворце, Петр выбежал на улицу и кликнул клич по дружину, по новых людей. Бесспорно, что чрез это он расправил свои силы: но какие привычки он приобрел в новой сфере, среди этих новых людей? Справимся с известиями о господствовавших пороках тогдашнего общества, и нам объяснятся привычки Петра, так нам в нем не нравящиеся. Посреди русской своей дружины Петр не мог удовлетворить жажде знания: для этого он бросился к людям, которые давно уже были призваны, чтоб учить русских людей своему искусству, бросился в Немецкую слободу: но известно, какою легкою нравствен-ностию отличались эти кондотьери, у которых там было отечество, где было хорошо; и в Немецкой слободе Петр не мог встретить противодействие привычкам, приобретенным среди русской дружины, а мог только еще усилить их. У Петра был однако руководитель, человек бесспорно умный, деятельный, по своему времени образованный, могший следовательно иметь влияние на ребенка и юношу: то был князь Борис Алексеевич Голицын[40]! Правда, Голицын знал по-латыни, и письма его к Петру обыкновенно начинаются латинскою фразой; но оканчивается одно из них так: «Бориско, хотя быть пьян». Studia humaniora [41] нисколько не подействовали гуманизирующим образом на нашего двувера XVII века, и это должен был испытывать несчастный педагог, взятый Голицыным к своим детям. Таким образом молодой Петр получил воспитание, в котором удовлетворялись по преимуществу его чувственные наклонности, не сдерживаемые, не уравновешиваемые развитием нравственных сил. А тут еще другие неблагоприятные условия: перед десятилетним ребенком кровавые сцены стрелецкого бунта, копья, обагренные родною кровью, и семь лет постоянного раздражения, постоянной ненависти к сестре и ее партии, постоянного опасения: эти чувства не способны действовать умягчительно.
Итак мы видим, как мало могло дать русское общество конца XVII века для нравственного воспитания Петра. Но что же мы будем обвинять только одно русское общество? Посмотрим на другие, выработавшие, по-видимому, больше разных сдержек: много ли они сдерживали людей, находившихся в положении Петра? За примером ходить не далеко: посмотрим, как воспитывался знаменитый соперник Петра, Карл XII шведский? Гонять по стокгольмским улицам с толпою людей в одних рубашках, бить стекла в домах, срывать парики с вельмож, бросать их шляпы за окно, выталкивать судки с кушаньем из рук пажей, ломать мебель и выбрасывать по кускам за окна, разломать все скамьи в церкви и заставить стоять во время службы, упражняться в рубке голов живым овцам и телятам одним ударом — вот занятия молодого короля! Шведы с ужасом говорили, что в Карле XII готовится им второй Эрик XIV[42]; русские имели также право бояться, что в Петре I будут иметь второго Иоанна IV, современника и приятеля Эрика XIV: условия природы и воспитания были одни и те же. Но широкая преобразовательная деятельность, открывшаяся Петру после забав молодости, спасла его, возбудив его нравственные силы, дав им удовлетворение, полное развитие. После кожуховских забав следовал настоящий поход, под Азов, и что всего важнее, поход неудачный. Неудача отрезвила Петра; в способности не сокрушиться от неудачи и сейчас же заняться приготовлением средств к будущему успеху высказался впервые великий человек.
Необходимым приготовлением преобразовательной деятельности было путешествие Петра за границу. Оно послужило благодетельным средством к занятию его духа; но, с другой стороны, трактирная жизнь на больших дорогах тогдашней Западной Европы не могла отучить Петра от привычек, приобретенных в московской Немецкой слободе, не могло отучить его от них и близкое знакомство с Августом Саксонским (и Польским), этим германским султаном XVIII века. Но надобно соблюдать справедливость и в отношении к султанам: никакой султан не мог решиться на такие безнравственные удовольствия, какие позволял себе Август. По возвращении из-за границы началась неслыханная деятельность, но вместе с тем и страшная внутренняя борьба, обыкновенно сопровождающая великие перевороты, и борьба эта не могла способствовать к очищению, исправлению испорченной уже в молодости, природы; раздражение, ожесточение постоянно поддерживались и усиливались. Разделение, внесенное в общество новым началом, преобразовательным движением, начавшимся еще до Петра, это разделение, усиливаясь, пошло, как обыкновенно бывает, по самым крепким связям, пошло между мужем и женою, между братом и братом, между отцом и сыном. Резко прошло оно в семействе царском, и надолго оставило глубокие следы. Дело царевича Алексея было только прологом к драме, и когда Петр терзался в предсмертных мучениях, две партии стояли одна против другой, готовые к борьбе.
Еще при жизни Петра вопрос о том, кто будет его наследником, сильно волновал общество; для многих и многих это был вопрос о жизни и смерти, по крайней мере политической. Петр взял на себя право назначить преемника по своему усмотрению — страшное решение, наносившее новый сильный удар уже и без того раскачавшемуся в перевороте зданию; но надобно признать, что это отчаянное решение было для Петра единственным выходом уже потому, что давало возможность подумать, подождать. Он мог надеяться долго еще жить, устроить дочерей, видеть, как вырастет сын Алексея и на кого будет похож, на отца или деда? А между тем страшный вопрос висел над всеми черною тучею: тревожились не одни русские люди, тревожились министры иностранные, ибо могущество новой империи заставляло европейские кабинеты с напряженным вниманием смотреть на Восток. Всякий слух, всякая особенная милость к какому-либо близкому лицу производили волнение, заставляли предугадывать выбор зятя наследника. Особенно волновался министр австрийский: для Австрии важно было, чтобы престол Русский перешел ко внуку Петра, племяннику императрицы по матери. Однажды кто-то ему наговорил, что Петр хочет выдать старшую дочь Анну за Александра Нарышкина[43] и объявить его наследником, а младшую Елизавету выдать за герцога голштинского. Встревоженный посол обратился с жалобою, что «великий князь (Петр Алексеевич) не имеет подобающей эдукации [44], но между женами только в палате держимый, может быть ни к чему годный сотворится, от чего явно показуется, что его императорское величество не хочет его за наследника объявить, чему никакой добрый воспоследовать имеет конец, а наипаче де, что союзства постановление (то есть российского двора с австрийским) и твердость более в наследствии великого князя состоится».
Но у Петра были другие замыслы относительно судьбы одной из своих дочерей: ему хотелось иметь своим зятем короля французского Людовика XV; это желание не осуществилось в правление герцога Орлеанского[45]; маленького короля сосватали на инфанте Испанской, которая и была уже привезена во Францию. Не осуществилось и сватовство за сына герцога Орлеанского. Но русский посол, князь Куракин нашел во Франции другого жениха для цесаревны: то был новый правитель Франции, герцог Бурбон, хотевший посредством этого брака получить польский престол; маршал Тессе прямо объявил Куракину о желании герцога Бурбона и об условии: «Что де есть та корона (польская) весьма в руках и воле вашего величества, кому де соизволите отдать, тому и будет» {Письмо Куракина из Парижа 19–22 января 1724 г.}. Разумеется, при этих сношениях о делах семейных не могла быть забыта политика. Сердечное согласие Франции с Англией, которое установил знаменитый регент, герцог Орлеанский, и как будто бы завещал своей фамилии, — это сердечное согласие сильно не нравилось Петру, по прежним столкновениям не ладившему с королем Георгом I, и потому желавшему переворота в Англии в пользу Стюартов[46]. Франция, по смерти герцога Орлеанского, продолжала держаться его политики относительно Англии; но Куракин, предлагая герцога Бурбона в женихи цесаревне, дает знать, что эта политика должна измениться: «Помянутый дюк, — пишет Куракин, — весьма сильным есть к интересам вашего величества, также и все первые министры, а особливо бискуп Фрежис, учитель королевский, и маршал Девиларс, и от первого теперь все зависит, понеже короля в руках своих имеет; и при сем кратко донесу об одном его разговоре со мною, что между других разговоры о ситуации дел ныне в Европе рассуждая, сказал, что король де французский по своей консиенции [47] и для интересу Франции поздно или рано оставить не может кавалера св. Георгия (претендента Стюарта). Из сего понять можно, какой он партии и намерения, и что все те первые персоны согласно ничего так не желают, чтоб дружбу твердую восставить с гишпанским королем, также и тесные обязательства учинить с вашим величеством». Куракин настаивал на необходимость привязать к себе правителя, герцога Бурбона: «Напоминаю на прежнее мое доношение о супружестве желаемом дюка де-Бурбона, что ежели на то вашего величества склонности не будет, мое мнение есть, чтоб его дюка содержать при себе склонна, обещать ему корону польскую, к чему он завидость имеет, и ежели на то вашего величества соизволения не будет, чтобы по последней мере, тем его флатировать [48] и негоциацию [49] ту продолжать, дабы тем его склоннее к интересам вашего величества содержать, как и Англия покойного дюка д'Орлеанса короною здешнею при себе в склявстве (рабстве) содержала. И понеже ныне прислан указ вашего величества, и велено здесь при дворе предложить и соглашаться о той короне польской, дабы не допустить наследником быть сына короля Августа и прочее, того ради к сему случаю он дюк де-Бурбон будет более охоты своей иметь» {Письмо Куракина 20–23 января 1724 г.}.
Но в то же время Куракин сообщил Петру известие, которое должно было помешать делу Бурбона и затруднить положение русского посланника в Париже: Куракин донес, что свадьба короля на инфанте испанской не может состояться. Петр отписал ему по-своему, коротко и ясно: «Пишешь о двух делах: первое, что дюк де-Бурбон сватается на нашей дочери; другое, что король не хочет жениться на гишпанской: того ради зело бы мы желали, чтоб сей жених нам зятем был, в чем гораздо прошу все возможные способы к тому употребить».
Куракин должен был употреблять все способы. «Что принадлежит до дюка де-Бурбона, о его сватовстве, — писал он, — в этом буду поступать так как вашего величества мне указ повелевает, отлагательные способы употреблять и прочие ласковые продолжения или двоякого сенсу [50] отговорки. Что же принадлежит до королевского намерения, что не склонен жениться и весьма не хочет на инфанте гишпанской, его несклонность доныне есть и не убавляется, но умножается, как пребывающий кругом его довольно от него слышал в разговорах, и по поступкам ясно видят, и так сие здесь предусмотрено, что сия свадьба не состоится, и разорвана будет самого его волею королевскою, от чего ни дюк де-Бурбон, ни бискуп Фрежис предудержать его не могут быть в состоянии. Ваше величество соизволите повелевать, чтоб мне все свое старание и возможные способы употребить, дабы сей жених зятем вашего величества был. Денно и ночно о том думаю и способы ищу, и искать всегда буду, и сколько есть здесь каналов, к тому мне способных чрез друзей моих по моему здесь кредиту, каков имею, начал всячески через себя старым, а через сына своего молодым, которые кругом короля, внушать и продолжать то буду, а наивпервых то внушение персонально королю надобно вложить, а никому иному, то им сие дело так деликатное, что ваше величество более меня раба своего соизволишь знать и рассудить: впервых, чтоб внушение королю учинить, дабы дюк и прочие, которые для своего интересу, менажируя [51] двор гишпанский, не увидели до своего времени; второе, чтоб внушение королю было так деликатное, чтоб ему охоту к тому придали и склонна учинили; третие, секрет о сем содержать надобно, как наивозможно. И что принадлежит до сего последнего пункта о секрете, теперь донесу, например, что как открываются такие деликатные дела, а именно: я заверно уведомлен, что посол португальский Дон Луи для дочери короля своего о том же указ имеет и старается с такою кондициею [52], чтоб инфанту гишпанскую, которая здесь живет, отдать за сына, на обмен, короля его португальского, который летами с нею сходен; и другой, дюк Лоранский старается своею дочерью, и тех обоих министры имеют портреты всей фамилии своих государей, и ныне раздают копии с портретов тех принцесс многим придворным, дабы до виду короля дошли. О сем оставляю в милостивейшее вашего величества мудрое рассуждение, ежели б не запотребно и нам то же учинить? Но я портретов государынь цесаревен, к моему великому удовольству и милостивому награждению, по се число еще не имею» {Письмо Куракина 2-13 марта 1724 г.}. Куракин живо описывает борьбу партий при французском дворе: партии старых государственных людей, которые имеют в виду политические интересы, и партии людей, которые рвутся сменить их, угождая желанию короля; в нескольких словах резко очерчивает характер четырнадцатилетнего короля, будущего версальского султана: «Теперь кратко донесу о интригах в сем деле здесь при дворе, что партия великая есть тех, которые кругом короля непрестанно бывают для его забав, но в делах никакой силы не имеют, стараются и подтверждают королю, чтоб мариаж с инфантою гишпанской разорвать, и на другой-де принцессе женился, на что видя королевскую склонность, хотя себя в милость привести и вырваться из порабощения ныне правительствующих и себя учинить людьми. Но дюк де-Бурбон своими всячески старается короля при нынешнем намерении содержать; и так нам впредь покажет свое время, кто выиграет процесс сей; но все того мнения, что первая партия триумфовать будет; о состоянии короля доношу, что самовластен ныне есть так, что хотя б его прадед был (Людовик XIV); правда, дел правления не перенимает на себя, но для своих забав все повелительно чинит, что никто не смеет чего представлять, ни самый бискуп Фрежис, противного ему; понеже, зная нрав его, опасается, чтоб милости его не потерять».
Толкуя о сватовстве, Куракин настаивал на необходимости для России примириться с Англией, ибо это облегчит и отношения с Францией, которая не может вдруг отказаться от прежней орлеанской политики, несмотря на сочувствие Стюартам: «Интерес вашего величества есть весьма по требованию здешнего двора примириться с Англиею, которое примирение учинится токмо проформа, как все о том знать могут. И довольно мне дал знать сам дюк де-Бурбон в разговорах своих, чтоб примириться с Англиею, и тем бы им дать свободные руки все обязательства истинного их намерения учинить, и что де ваше величество сие примирение учинить можете токмо одною диссимуляциею или апаренциею [53]. И когда вашего величества к тому примирению склонность будет, мое всепокорнейшее мнение есть, чтоб оную учинить просто так без всяких кондицей и експликацей [54], токмо что все забвению предать прошедшее со обоих сторон и министров взаимно к дворам отправить и вновь корреспонденцию возобновить. Что же принадлежит до партии торрисовой (тори) в Англии и претендентовой, чтоб она не ослабела к стороне вашего величества от того примирения, которая упование всегда имела и имеет на ваше величество к своему авантажу [55] на предбудущее: и оных слабость не будет, но более подтвержена и восставлена будет разыдующим (резидующим) там министрам вашего величества и его с ними повседневным обхождением, и в состоянии двор вашего величества будет лучше при случаях и в потребное время с ними корреспонденцию вести, чрез министра вашего величества, нежели теперь, не имея никого». Из донесений Куракина узнаем, через кого Стюарты вели свои дела. «Четвертого дня, — пишет посланник, — был у меня полковник Добион или названный Перент, который имел комиссию о известных интересах кавалера св. Жоржа при дворе вашего величества и отдал мне указ вашего величества от 5 января. Со оным же полковником был у меня генерал Дилон, который здесь при дворе престерегает все интересы помянутого кавалера св. Жоржа. Они обще предложили мне желание своего государя, дабы я в интересах их всякое вспоможение учинил здесь при дворе, и объявили мне, что дюк де-Бурбон первый министр есть весьма добрым другом их государю и склонным в интерес их: того б ради с ним дюком о интересах их начал говорить, а другим министрам никому о том не сообщать» {Письмо Куракина 27 апреля 1724 г.}.
Куракин действительно завел разговор с Бурбоном о кавалере. «Был я в приватной конференции с дюком де-Бурбоном. Впервых он со всяким благодарением то принял, что ваше величество соизволите свою дружбу продолжать к помянутому кавалеру, и что он дюк ему кавалеру истинный друг и никогда от дружбы не отстанет и всегда попечение о его интересах имеет и иметь будет, и просил он дюк ваше величество обнадеживать верно, что он дюк всякое старание в свое время о интересах кавалера иметь будет; что же принадлежит до короля его, также равно и двор французский дружбу неотменную к помянутому кавалеру имеет, и никогда его не оставит в свое время, но ныне де по ситуации дел в Европе ничего в интерес его Франция учинить не может, и того ради содержит то свое все доброе намерение к нему в молчании; также Франция в нынешнее время понуждена всячески стараться содержать покой в Европе, а того ради дружбу с королем английским Георгием содержим и стараемся содержать как наивозможно. Но ежели со стороны Англии оная дружба будет чем начата приходить к разрушению, в таком случае Франция понуждена будет принять свои меры и с вашим величеством вступить в согласие в интерес помянутого кавалера к восставлению его в королевство Аглинское, что две такие великие потенции как вашего величества и Франция легко могут учинить и его кавалера восставить на трон Аглинский, также дать надобно время королю его, дабы был в состоянии сам примать свою резолюцию в таких великих делах, где касается до войны в Европе. И по окончании тех всех разговоров еще напоминал, чтоб донести вашему величеству, дабы обязательства тесные и альянс с вашим величеством учинить, и что Франция к тому всегда готова, и чтоб реконсилиацию [56] с Англиею учинить».
В таком положении находились дела с западноевропейскими государствами, связанные с фамильными делами Петра, когда император умер, не распорядившись наследством своим, и только успев дать согласие на брак старшей дочери своей, Анны, с герцогом Голштинским. Еще Петр терзался в предсмертных муках, Екатерина была постоянно при нем, а вельможи решали великий вопрос о престолонаследии. Старинные вельможи стояли за великого князя Петра Алексеевича, но все собственные птенцы Петровы, люди им выведенные наверх, стояли за Екатерину, и легко было предвидеть, какая сторона будет триумфовать, по тогдашнему выражению. Новые люди были сильнее числом, и это численное преимущество поддерживалось личными достоинствами: стоит только сказать, что Меншиков, Толстой, Ягужинский и Макаров действовали всеми силами в пользу Екатерины; за нее же была гвардия; офицеры явились к ней по собственному побуждению, с клятвами в верности, в готовности умереть за нее. Войско было уконтентовано [57] денежными выдачами. Приверженцы Петра (II) должны были идти на сделку: когда дело дошло до общего совещания, то Голицын, Репнин[58], Долгорукие, Апраксин (не адмирал, а президент юстиц-коллегии) предлагали объявить великого князя Петра Алексеевича наследником престола, вручив за его малолетством правление императрице Екатерине совокупно с Сенатом: только этим средством, говорили они, можно сохранить спокойствие и предупредить междоусобную войну. Но противная сторона не шла на сделку: Меншиков, Толстой и Апраксин (адмирал) утверждали, что подобная сделка именно и поведет к несчастию, которого хотят избежать, потому что в России нет закона, определяющего время совершеннолетия государя, который принимает бразды правления в минуту кончины родителя; если великий князь будет провозглашен императором, то это сейчас же привлечет на его сторону часть вельмож и большую часть невежественного народа. В настоящем положении Российской империи надобен государь твердый, привычный к делам, который бы умел поддержать значение и славу, приобретенные долгими трудами Петра Великого, и в то же время благоразумным милосердием умел бы сделать народ счастливым и себе преданным; но все эти добрые качества соединяются в императрице: от своего супруга выучилась она искусству правления; Петр Великий вверял ей самые важные тайны; она дала неопровержимые доказательства своего героического мужества, своего великодушия и своей любви к народу; была благодетельницею народа вообще и в частности, и никому не сделала зла; притом она торжественно коронована, все подданные клялись ей в верности; а какое торжественное объявление в ее пользу учинил император перед коронациею! То же самое повторяли гвардейские офицеры, нарочно поставленные в углу залы, где происходило это совещание; сенаторам шепталось на ухо: «Вы хотите великого князя: а не вы ли подписали смертный приговор его отцу?» Наконец, после крепких споров, продолжавшихся целую ночь, князь Репнин объявил, что он соглашается на представления Толстого, что действительно надобно вручить императрице верховную власть без всякого ограничения, как пользовался ею император. Канцлер Головкин, молчавший до сих пор, пристал к Репнину, а это послужило знаком для всех начать говорить за Екатерину. Тут адмирал Апраксин, как самый старший из сенаторов, велел позвать кабинет-секретаря Макарова и спросил его: «Нет ли какого завещания или распоряжений от умирающего государя относительно наследства?» «Никаких нет», — отвечал Макаров. «В таком случае, — сказал Апраксин, — в силу коронации императрицы и присяги, которую все чины ей принесли, Сенат провозглашает ее государынею и императрицею Всероссийскою с тою же властию, какую имел государь супруг ее». Написали и подписали акт. Все было кончено, прежде чем Петр испустил дух. Закрывши глаза покойнику, Екатерина явилась в зал, где собраны были вельможи, с горькими слезами объявила о всеобщей страшной потере: «Я, сирота и вдова, — говорила она, — поручаю себя вам, поручаю вам детей моих, особенно герцога Голштинского, которого считаю за родного сына; надеюсь, что вы по-прежнему будете любить его, как любил его покойный император: надеюсь, что воля покойника относительно герцога будет исполнена». Тут адмирал Апраксин бросается к ее ногам и объявляет решение Сената, и зала оглашается громкими кликами гвардии и всех присутствующих. Солдаты кричали: «Мы потеряли отца, но у нас осталась мать!» Офицеры кричали, что разобьют головы всем старым боярам, если они воспротивятся императрице. Генерал-майор Мамонов поскакал в Москву, чтобы поддержать там порядок при этой перемене. Боялись Голицыных, жарких приверженцев великого князя, озлобленных неудачею; боялись особенно фельдмаршала, князя Михаила Михайловича, стоявшего на Украине с войском, которое было ему безгранично предано. Голицыну послали приказ приезжать немедленно в Петербург; многим офицерам было внушено — схватить фельдмаршала, если он обнаружит какое-нибудь покушение против нового правительства.
Провозглашение Екатерины императрицею, по каким бы побуждениям ни действовали провозгласители, действительно поддержало спокойствие империи, задержав решение страшного вопроса. Но рано или поздно вопрос надобно было решить, и вот около него сосредоточивается и движение внутреннее, и политика внешняя. Старшая цесаревна, Анна Петровна, вышла за герцога Голштинского; но этот брак затрагивал самые живые интересы двух соседних дворов — шведского и датского: герцог Голштинский был наследником шведского престола, но между тем имел против себя в Швеции сильную партию; с другой стороны, усиление герцога посредством родственного союза с императорским русским домом было опасно для датского королевского дома, находившегося в извечной, непримиримой вражде с герцогами Голштинскими. Австрийский двор был оскорблен отстранением великого князя Петра Алексеевича, но это отстранение не было окончательным, и потому Австрия не теряла еще надежды успеть в своем деле, дать силу правам племянника своей императрицы, причем с ее интересами тесно связывались интересы Дании, которой нужно было также действовать в пользу Петра, чтобы жена герцога Голштинского или сестра ее не получила русского престола. Во Франции был жених для второй цесаревны, Елисаветы, и здесь стремились втянуть Россию в англо-французский союз, который был также противен интересам Австрии. Легко понять после этого, какая дипломатическая борьба должна была происходить в Петербурге, и как эта борьба тесно связывалась с внутреннею борьбой относительно престолонаследия! Птенцы Петра Великого должны были находиться в постоянных столкновениях и сношениях с министрами иностранными, которые подробно изучали их характеры и отношения.
Прежде всего нужно было внимательно приглядеться к светлейшему князю Меншикову. Сын конюха из Владимирской области, Меншиков стал в челе той новой дружины, которою окружил себя преобразователь, тех прибыльщиков, против которых так вооружались приверженцы старины, приписывая все зло им и преимущественно Меншикову. Наружность светлейшего уже останавливала на себе внимание каждого: он был высокого роста, хорошо сложен, худощав, с приятными чертами лица, с очень живыми глазами; он любил одеваться великолепно и, главное, что особенно нравилось иностранцам, был очень опрятен, качество редкое еще тогда между русскими. Но не одною наружностью мог он держаться в челе прибыльщиков: люди внимательные и беспристрастные признали в нем большую проницательность, удивлялись необыкновенной ясности речи, отражавшей ясность мысли, ловкости, с какою умел обделать всякое дело, за которое принимался, искусству выбирать людей, выбирать себе секретарей неподкупных. Так являлся Меншиков своею светлою стороной; обратимся к темной. Это была необыкновенно сильная природа: но мы уже говорили, как становится страшно перед сильными природами в обществе, подобном нашему в XVII и XVIII веке; все, что было сказано о Петре, вполне прилагается к его птенцам, его сподвижникам; все это силы, для которых общество выработало так мало сдержек; в обществе подобного рода, как в широком, степном пространстве, где нет определенных, искусственно проложенных дорог, каждый может раскатываться во всех направлениях. Везде и всегда один и тот же закон: сила не остановленная будет развиваться до бесконечности; не направленная, будет идти вкось и вкривь. Что делывалось обыкновенно в Азии, которой общества, народы выработали мало сдержек для силы сильных? Ответом служит деятельность Киров, Омаров[59], Чингиз-ханов, Тамерланов; то же самое в Европе, когда для силы римлян остальные народы не могли выставить никакой сдержки; то же случилось, когда Рим одряхлел и не мог выставить никакой сдержки для Гензерихов и Аларихов[60]. Те же самые алариховские и гензериховские силы и стремления являлись и после у Карла. V, Филиппа II[61], Людовика XIV, Наполеона, но сломились о препятствие, о сдержки, выработанные новым европейским обществом. То же самое и у отдельных народов: если сила сильного не умеряется, не направляется на благо общества — значит общество юно, незрело или слишком уже дряхло; отсюда цель правительства в обществе зрелом — умерение и направление сил — moderatio rerum. У Меншикова и сотоварищей была страшная сила: потому они и оставили свои имена в истории; но где они могли найти сдержку своим силам? — В силе сильнейшего? Этой силы было недостаточно: лучшее доказательство тому то, что этот сильнейший должен был употреблять палку для сдерживания своих сподвижников, а употребление палки — лучшее доказательство слабости того, кто ее употребляет, лучшее доказательство слабости общества, где она употребляется. Силен был, кажется, Петр Великий лично, силен был и неограниченною властию своею, а между тем мы видели, как он был слаб, как не мог достигнуть самых благодетельных своих целей, ибо не может быть крепкой власти в слабом, незрелом обществе; власть вырастает из общества, и крепка, если держится на твердом основании; на рыхлой почве, на болоте ничего утвердить нельзя.
Выхваченный снизу вверх, Меншиков расправил свои силы на широком просторе; силы эти, разумеется, высказались в захвате, захвате почестей, богатства; разнуздание при тогдашних общественных условиях, при этом кружившем голову перевороте, при этом страшном движении, произошло быстро; Меншиков ни перед чем не останавливался; мы видели, как хлопотал он насчет Малороссии {См. рассказ «Мазепа», с. 604–616 настоящего издания. — Ред.}; видели, как после Петра, когда ему было еще более простора, хлопотал он около Курляндии; но и при Петре он уже потерял привычку сдерживаться от высказывания своих желаний в присутствии грозного царя: когда после отречения короля Августа от польского престола Петр обратился к Меншикову за советом, кого б выбрать на его место, тот, не задумавшись, отвечал: «Меня!» Но есть любопытное известие современников, что та разнузданная сила подстрекалась женщиной: говорят, что на Меншикова имела сильное влияние свояченица его, Варвара Арсеньева, возбуждавшая его честолюбие.
После Меншикова из самых жарких приверженцев Екатерины виднее всего был Петр Андреевич Толстой. Происходя из второстепенного московского дворянства, Толстые выдвинулись по родству с Апраксиными, когда царь Федор Алексеевич женился на Марфе Матвеевне. По смерти царя Федора Толстые держались Софьи и Милославских, были главными действователями против Петра, то есть против его матери во время смуты стрелецкой; но Апраксин, Федор Матвеевич, державшийся Петра, уговорил своего родственника, Петра Андреевича Толстого, переменить партию, отстать от Софьи, которой трудно было надеяться на торжество в борьбе с братом. Петр принял Толстого, но никак не мог забыть его предшествовавшей деятельности. Видя эту подозрительность со стороны царя, Толстой употреблял все средства, чтобы показать свое усердие, не дать затерять себя: он едет в Венецию, участвует в азовском походе, ухаживает за Головиным, который, как говорят, взял с него 2.000 золотых червонных и предложил царю отправить его на важный пост посланника в Турцию. Здесь-то случилась эта знаменитая история с секретарем: узнав, что секретарь донес на него в растрате казенных денег, Толстой, в присутствии всех членов посольства, обвиняет его в сношениях с великим визирем, приговаривает к смерти, велит священнику приготовить его к ней, и потом приказывает осужденному выпить яд. Возвратясь из Турции, Толстой дает 20.000 рублей Меншикову и является в числе тайных советников царя. Петр постоянно уступает ходатайствам Апраксина, Головина, Меншикова, ибо сам убежден в обширных способностях Толстого, прямо говорит, что не снимает головы Толстого с плеч потому только, что она очень умна, но не оставляет прежней своей подозрительности. «Петр Андреевич способный человек, — говорит он, — но когда имеешь с ним дело, то надобно всегда держать камень за пазухой». Но Толстой дождался своего времени, когда Петру понадобилось выманить несчастного царевича Алексея из-за границы. Толстой обделал трудное дело и получил щедрые награды, стал одним из самых приближенных людей к царю, получил 6.000 душ из конфискованных по делу царевича имений, Андреевскую ленту, графство; но, разумеется, этим самым Толстой неразрывно связал свои интересы с интересами Екатерины в ее деле, ибо чего ему было надеяться от сына Алексеева, от внука Лопухиной? И вот при смерти Петра Толстой, как говорят, действовал сильнее всех, одушевлял и Меншикова.
Сильно хлопотал за Екатерину и Ягужинский. Мы уже знакомы с его деятельностию; но при ясности ума и энергии, Ягужинский отличался вспыльчивостию, которая доходила до бешенства, особенно после свидания с Ивашкой Хмельницким. Противоположным характером отличался тесть Ягужинского, канцлер Головкин, никогда не выдававшийся вперед при важных вопросах, лоцман искусный, тихо и незаметно проводивший свою лодку между отмелями. Старший между вельможами, адмирал Апраксин своими личными достоинствами не мог отбить первого места ни у кого из птенцов Петровых и постоянно держался Толстого. Петр знал неограниченную преданность Апраксина к себе лично, но знал также, что великий адмирал вовсе не горячо предан его делу, делу преобразования.
Из старинных вельмож больше всех влияния по своему уму имел князь Дмитрий Михайлович Голицын. Знаменитый делец петровский, кабинет-секретарь Макаров сохранил и при Екатерине важное значение, как человек, пользовавшийся неограниченною доверенностию императрицы, посвященный во все тайны. Между этими знаменитостями петровского времени недоставало одного человека, с которым так часто встречаешься при жизни Петра, Шафирова. Императрица возвратила Шафирова из ссылки, но он не мог получить прежнего значения: светлейшему князю и Шафирову вдвоем было слишком тесно, да притом Шафиров был такой человек, который мог потеснить и других, кроме Меншикова. Шафирову придумали занятие: поручили писать историю Петра Великого. Новый историограф подал любопытный доклад: «Доношение, что по поведенному мне сочинению гистории о преславных действиях и житии его императорского величества Петра Великого потребно: 1) Для вспоможения в выписывании и переводе с иностранных языков из гистории прошу дабы определен был сын мой Исай Шафиров, который ныне до указу определен в герольдмейстерскую контору. 2) Дабы поведено было барону Гезену, да иностранной коллегии гистории описателю абату Крусали, когда я временем требовать буду для советов, или справки, о каких принадлежащих к той гистории делах, оные бы то по требованию моему исполняли. 3) Дабы даны мне были к тому делу: иностранной коллегии студент Алексей Протасов для письма латинского, немецкого, и других языков, да для русского письма копиисты. Чтоб сыну моему и вышеписанным трем человекам жалованье давано было, а о пропитании моем с моею фамилиею предаю во всемилостивейшее изволение ее величества; також прошу, дабы мне со всеми к сочинению той гистории потребными людьми определена была удобная квартира вместе, и определено б было давать на то потребное число бумаги и чернил. 4) Чтоб поведено было из кабинета, из иностранной коллегии и от барона Гезена те гистории ко мне прислать, и понеже к сочинению оной гистории потребны и другие книги российских великих государей и прочих фамилий российских, и летописцы письменные российские древние, которые збираны в кабинет, в иностранную коллегию и в герольдмейстерскую контору и инде. Книги на российском и иностранных языках, взятые в домах моих в С.-Петербурге и в Москве, которые отданы здесь в библиотеку, и на Москве чаю, обретаются в конторе вышнего суда; також чтоб поведено было из библиотеки петербургской, ежели к тому потребны будут какие книги, по письменном моем требовании на время мне давать. 5) Чтоб из разрядных и других записок дано мне было известие о избрании на престол Российского царства Михаила Федоровича, и о браках его и о рождении детей его величества также царя Алексея Михайловича, царя Федора Алексеевича и воспоследствующем пред его кончиною стрелецком бунте, и как оный бунт по избрании Петра Великого умножился, и каким образом потом царь Иоанн Алексеевич на престол купно произведен и о всех происшедших делах с рождения его величества по начатии гистории, которая в кабинете збирана. — Надлежит иметь по известной гистории о последующем известие: 1) Как содержался царь Петр Алексеевич, яко царевич с матерью своею по смерти царя Алексея Михайловича?.. 2) Какою болезнию болезновал царь Федор Алексеевич перед смертию и задолго ль был болен до кончины? И по смерти его как избрание царя Петра Алексеевича воспоследствовало, и что чинилось по избрании мая по 15 число, когда главный бунт начался? 3) Что во время того бунту с его величеством от бунтующих случилось? 4) Какие внутренние интриги в том и от кого были? 5) Каким образом Хованский казнен и с какого случая? 6) Какие интриги и умыслы на его величество до казни Шекловитого и от кого были? и как они и от кого открылись? и каким образом та перемена учинилась и царевна в монастырь сослана? 7) Каким образом царское величество охоту к воинскому делу и экзерцициям получил и набор Преображенского и Семеновского полков?» и пр.
Перечисляя птенцов Петра, людей, которые должны были иметь самое сильное влияние на судьбу России по его смерти, мы до сих пор не встречались ни с одним иностранным именем. Действительно, несмотря на упреки в пристрастии преобразователя к иностранцам, при Петре и по смерти его вся власть находилась в руках русских людей, и мы знаем, что Петр поступал в этом отношении совершенно сознательно; он привлекал к себе в службу даровитых иностранцев, отличал, награждал их, но не давал им первых мест; привязанность к Лефорту была грехом юности, который не повторился в возрасте зрелом. Несмотря на жалобы Паткуля, что русские дипломаты не умеют вести своих дел при иностранных дворах, Петр не принял его совета — назначать иностранцев на дипломатические посты, пока русская молодежь воспитается; воспитывая свое войско не на маневрах, а в настоящей трудной войне с превосходным по искусству неприятелем, Петр хотел точно так же воспитывать и свое дипломатическое войско; он был так велик, что ошибки, неудачи, необходимые при начале каждого дела, нисколько его не смущали; он был так велик, что нарвское поражение признавал благодеянием божиим для России: так могли ли его смутить первые неловкие шаги русского человека на дипломатическом поприще? Петр был велик глубокою верой в способности своего народа, уменьем выбирать людей способных и воспитывать их для известного рода деятельности.
Но великий человек умер слишком рано. Сосредоточение, напряжение сил немедленно стали ослабевать, немедленно оказалась неверность гениальным и патриотическим приемам Петра. Птенцы его сами раздвинули свои ряды для иностранца, дали последнему больше значения, чем сколько хотел уступить Петр иностранцам. Петр употреблял для дипломатических дел иностранца, одаренного большими способностями: то был Остерман. Но, несмотря на важные услуги, оказанные Остерманом, несмотря на то, что эти услуги были вполне оценены Петром, Остерман, по смерти императора, был так одинок, так затерян среди русских, что о нем не слышно; но уже с самого начала легко было видеть, что Остерман получит важное значение, сделается необходим при дипломатических вопросах: юные, широкие натуры птенцов Петровых были не способны к постоянному, усидчивому труду, к соображению, изучению всех подробностей дела, чем особенно отличался немец Остерман, имевший также огромное преимущество в образовании своем, в знании языков немецкого, французского, итальянского, усвоивший себе и язык русский. И вот при каждом важном, запутанном деле барон Андрей Иванович необходим, ибо никто не сумеет так изучить дело, так изложить его, и барон Андрей Иванович незаметно идет все дальше и дальше; его пропускают, тем более что он не опасен, он один, он не добивается исключительного господства; где ему? он такой тихий, робкий, сейчас и уйдет, скроется, заболеет; он ни во что не вмешивается, а между тем он везде, без него пусто, неловко, нельзя начать никакого дела; все спрашивают: где же Андрей Иванович? Для министров иностранных это человек важный, ибо опасный: он при обсуждении дела не закричит так против Англии, как неистовый Ягужинский, не вооружится так сильно и решительно против австрийского союза, как Толстой; но он тихонько подвернет такую штучку, что испортит все дело уже решенное: и Ягужинский, и Толстой замолчат.
Был при Петре еще доверенный человек не из русских, но и не совсем чужой, не немец, как тогда называли еще всех иностранцев, Савва Владиславич Рагузинский[62]. Савва не потерял своего значения и при Екатерине I, для которой был необходим, ибо имел способность прежде других знать все; он был другом Апраксина и Толстого: это было немудрено, потому что Апраксин и Толстой были один человек, но в то же время Савва был другом и Голицына, был другом Макарова, пользовался и расположением Меншикова. Французский посланник Кампредон отозвался о Савве, что он имеет ловкость грека без дурных качеств, свойственных этому народу. Ловкий Савва обогнал, кажется, и француза; сам Кампредон продолжает тут же: «Мало чего я не могу узнать и внушить царице чрез Савву». Дипломату XVIII века казалось только ловкостию, без примеси дурного качества, — служить иностранному двору! Савва питал особенную нежность к версальскому двору со времени путешествия своего во Францию.
В начале царствования Екатерины Савва действительно мог думать, что союз России с Францией и, разумеется, с Англией дело очень возможное. Две соперничествующие державы постоянно добивались союза новой империи, Франция и Австрия. Но если Австрия так сильно добивалась, чтобы русский престол достался великому князю Петру Алексеевичу, то понятно, в каком отношении должны были находиться к австрийскому двору люди, употребившие все старание, чтобы Петр был отстранен от престола в пользу Екатерины, и, разумеется, должны были хлопотать, чтобы это отстранение из временного сделалось вечным в пользу дочерей Петра Великого. Нерасположение к Австрии естественно сближало с Францией. Но союз с последнею встретил сильные препятствия по двум причинам: во-первых, союз с Францией был вместе союз с Англиею, что возбуждало сильное отвращение в некоторых птенцах Петра, преимущественно в Ягужинском, который видел здесь уклонение от политики великого императора, неуважение к его памяти; потом Россия не иначе принимала союз, как с условием, чтобы Франция приняла на себя все обязательства России относительно герцога Голштинского в Дании и Швеции, на что Франция никак не могла решиться. Если Ягужинский так сильно противился франко-английскому союзу, то в пользу его был Толстой, сильно недолюбливавший Австрии по делу царевича Алексея. Вельможи разделились: на стороне франко-английского союза вместе с Толстым был неразлучный с ним Апраксин, Меншиков, Остерман, и что всего удивительнее, Голицын; против него — Головкин, Долгорукий, Репнин и Ягужинский. Споры были жаркие: после одного из этих споров Ягужинский, выпивши, как говорят, лишнюю рюмку у герцога Голштинского, наговорил сильных оскорблений Меншикову и Апраксину и побежал в Петропавловский собор жаловаться перед гробом Петра Великого (чем начинается наш первый рассказ) {См. с. 620–621 настоящего издания. — Ред.}. Уже и прежде, тотчас по смерти Петра, чтобы поддержать согласие между приверженцами Екатерины, Бассевич[63], министр герцога Голштинского, помирил Меншикова с Ягужинским. Теперь новая ссора, и опять герцог Голштинский просит императрицу простить Ягужинскому с тем, чтоб он просил извинения у Меншикова и Апраксина и дал письменное обещание не напиваться, а если ему случится в другой раз, напившись, оскорбить кого-нибудь, тогда он поплатится и за прежние грехи.
Ягужинский напрасно очень горячился: франко-английский союз не мог состояться по несогласию Франции принять на себя все обязательства относительно герцога Голштинского, хотя и был уже составлен список лиц, которых французскому посланнику надобно было подкупить для приведения дела к желанному концу. Ничем кончились и хлопоты Куракина о браке цесаревны Елизаветы с одним из французских принцев. 17 мая 1725 года он уведомил императрицу, что на брак с самим королем нечего больше рассчитывать: «Понеже супружество короля французского уже заключено с принцессою Станислава (Мариею Лещинскою), и так сие сим окончилось, теперь доношу и напоминаю прежнее желание дюка де Бурбона, который требовал себе в супружество цесаревну Елизавету Петровну». Только в сентябре был послан к Куракину давно желанный портрет цесаревны, причем Макаров писал посланнику: «Зело сожалею, что умедлил оным портретом живописец, ибо писал близко году и ныне пред тою персоною государыня цесаревна гораздо стала полнее и лучше». Через год (2/13 сентября 1726) Куракин дал знать о другом женихе: «Пред четыремя годами его императорскому величеству было предложено от умершего дюка Дорлеанса о супружестве государыни цесаревны за сына его ныне владеющего дюка Дорлеанса, первого принца крови и наследника короны французской, ежели король детей иметь не будет, который (то есть герцог Орлеанский) ныне овдовел. И ежели вашего величества высокое намерение к тому супружеству государыни цесаревны Елизаветы Петровны есть, то велите меня снабдить указами». Но с Франциею уже покончили; через два месяца (5/16 декабря 1726) последовало и было принято для цесаревны предложение двоюродного брата герцога Голштинского, Карла, епископа Любского.
А между тем вопрос о престолонаследии не переставал волновать всех. В народе высказывалось решительное сочувствие к великому князю Петру; приверженцам дочерей Петра надобно было приготовляться к страшной борьбе, только задержанной малолетством Петра, давшим возможность возвести на престол Екатерину; приверженцам цесаревны надобно было действовать с особенною энергиею и, главное, с единством; но последнее рушилось: от них отстал Меншиков!
В конце 1725 года в Сенате был жаркий спор: читали донесение Миниха, что ему необходимо 15.000 солдат для окончания Ладожского канала. Толстой и неразлучный с ним Апраксин начали поддерживать требование Миниха, представляли всю пользу от канала, упоминали и о том, что предприятие должно быть окончено из уважения к памяти Петра Великого. Меншиков возражал, что солдаты гибнут на работах: не за тем они набраны с такими издержками и заботами, чтобы землю копать. «Но войско должно же быть занято! — отвечали Толстой и Апраксин: войско занято, а между тем издержки на наем посторонних работников сохранены». Меншиков встал при этом и сказал: «Объявляю по приказанию императрицы, что этот год ни один солдат не будет употреблен на канале: ее величество назначила для войска другое занятие». Сенаторы замолчали и разъехались недовольные. На другой день Толстой, Головкин, Апраксин, Голицын, Ромодановский, Ушаков съехались для совещания, каким бы способом уменьшить власть светлейшего? Решили не ездить в Сенат за болезнию, а Ромодановскому, более других смелому, поручено было объяснить императрице. Ромодановский действительно схватился с Меншиковым при Екатерине, но она не обратила на это внимания. И вот в январе 1726 года пошли слухи по городу и между иностранными министрами, что готовится перемена: недовольные вельможи хотят возвести на престол великого князя Петра с ограничением власти; австрийский двор благоприятствует делу, движение произойдет из украинской армии, которою начальствует князь Михаила Михайлович Голицын. Действительно произошла важная перемена, но не в этом роде. Толстой, видя опасность, спешил прекратить неудовольствие между вельможами, разъезжал то к Меншикову, то к Голицыну, то к Апраксину и успел наконец склонить их всех на следующую меру: учредить верховный тайный совет под председательством императрицы; знатнейшие вельможи будут в нем членами с равным значением, следовательно Меншиков не может провести ничего без общего согласия. Оскорбленные самолюбия и честолюбия успокоились: Меншиков, Головкин, Толстой, Голицын, Апраксин засели верховниками, вместе с ними засел и необходимый Остерман. Ягужинский был в отчаянии: его не назначили членом верховного совета, а между тем Сенат потерял свое первенствующее значение, и он, Ягужинский, как генерал-прокурор, не будет более оком империи.
8-го февраля объявлен указ об учреждении верховного тайного совета; 18-го верховники узнали, что императрица назначила к ним нового товарища: то был герцог Голштинский. Меншиков был очень недоволен. При своем неудержимом стремлении к захватыванию власти, к первенству, Меншиков необходимо сталкивался с зятем императрицы: и при жизни Екатерины светлейший должен был уступать первенство герцогу как члену царского дома, что же будет по смерти Екатерины, если она назначит преемницею жену герцога Голштинского? При этом столкновении с герцогом утверждение престола за дочерью Петра так же мало стало улыбаться Меншикову, как и вступление на престол сына царевича Алексея. Нашлись люди, которые постарались представить Меншикову, что, при известных условиях, вступление на престол великого князя не будет иметь для него никаких неудобств: напротив, доставит ему первенствующее положение у трона.
Мы видели, что два иностранных министра особенно должны были хлопотать о том, чтобы преемником Екатерины был объявлен великий князь Петр: датский и австрийский. Датский Вестфален внушил австрийскому — Рабутину представить Меншикову, что он, выдав дочь свою за великого князя, может сделаться тестем императора; притом Рабутин, от имени своего императора, обещал Меншикову первый вакантный фьеф[64] Германской империи. Приманка была так вкусна, особенно при известных отношениях к герцогу Голштинскому и при сильном общенародном желании видеть великого князя на престоле, что Меншиков не медлил нисколько. В марте 1727 года разнесся слух, что императрица дала свое согласие на брак дочери Меншикова с великим князем Петром; сначала думали, что слухи распущены нарочно, чтобы позолотить пилюлю, проглоченную Меншиковым: у дочери его взяли жениха, графа Сапегу, чтобы женить его на племяннице императрицы, графине Скавронской. Но скоро удостоверились, что дело поважнее, и приверженцы царевен забили сильную тревогу: Толстой в сильных выражениях представил императрице, что она губит дочерей своих, соглашаясь на брак дочери Меншикова с великим князем, что этим она отнимает у верных слуг своих возможность быть ей полезными: «Ваше величество скоро увидите себя покинутою, — продолжал Толстой, — и я признаюсь прямо, что скорее рискну жизнию, чем стану дожидаться гибельных последствий данного вами согласия». — «Я не могу переменить моего слова, которое дано по фамильным причинам, — отвечала Екатерина, — брак великого князя на дочери Меншикова не изменит ничего в тайном намерении моем насчет сукцессии [65]». Бассевич носил в кармане речь Толстого и всем читал; но она не могла производить того впечатления, какое производили его речи в пользу Екатерины при ее избрании. Дело великого князя Петра было делом народным и большей части вельмож: Меншиков, следовательно, стоял на твердой почве; князь Голицын, нисколько не остывший в своей приверженности к Петру, тесно сблизился теперь с Меншиковым; Остерман почуял, где сила, и пристал туда же. Что же делала противная партия? Толстой с товарищами? Их положение было безвыходное. Они не могли уговорить Екатерину, чтоб она не соглашалась на брак великого князя с дочерью Меншикова; императрица объявила, что этот брак не имеет отношения к сукцессии; Толстой очень хорошо знал, что имеет. Что же было делать? Уговорить императрицу издать поскорее манифест в пользу одной из цесаревен? Но Екатерина весною 1727 года опасно занемогла. Надобно было ограничиться пока одними словами, желаниями, побуждениями друг друга к решительным действиям. А между тем светлейший зорко следил за подозрительными людьми, и один из них попался; этого было достаточно, чтобы притянуть других и разом от них отделаться. Антон Девьер, из португальских матросов, достигший звания генерал-полицеймейстера в Петербурге, враг Меншикова, несмотря на то, что был женат на родной сестре его, Антон Девьер был обвинен в неприличных поступках во дворце во время тяжкой болезни императрицы (16 апреля): он, во время общей печали, шутил, смеялся, непочтительно вел себя пред царевнами, говорил непристойные и подозрительные вещи великому князю Петру Алексеевичу. При допросе о причинах смеха Девьер показал: «Сего апреля 16-го числа в бытность свою в доме ее императорского величества, в покоях, где девицы едят, попросил он у лакея пить, а помнится, зовут его Алексеем, а он назвал Егором; князя Никиту Трубецкого называли шутя товарищи его Егором, и, когда он Девьер, у лакея попросил пить и назвал его Егором, а он Трубецкой на то слово поворотился к нему, где он сидел с великим князем, все смеялись; великий князь спросил у него: чему вы смеетесь? И он, Девьер, ему объяснил, что Трубецкой этого не любит, и шепнул на ухо, что он к тому же и ревнив». Но Девьера спрашивали: «Ты великому князю говорил: он сговорил жениться, а мы будем за него волочиться, а великий князь будет ревновать». Девьер отвечал: «Не говорил; а прежде говаривал часто, чтоб он изволил учиться, а как надел кавалерию, худо учится, а еще как говорит женится, станет ходить за невестою и будет ревновать — учиться не станет». Но Меншикову было нужно не то, чему Девьер смеялся, а чтоб оговорил своих приятелей, и когда комитет, назначенный для следствия над Девьером, представил его ответы императрице, то получил от ее имени следующее: «Мне о том великий князь сам доносил самую истину; и я сама его (то есть Девьера) присмотрела в его противных поступках и знаю многих, которые с ним сообщники были, и понеже оное все чинено от них было к великому возмущению, того ради объявить Девьеру последнее, чтоб он объявил всех сообщников». Девьер объявил, что сообщников у него нет, но что он ездил к генералу Ив. Ив. Бутурлину и говорил с ним о свадьбе великого князя. Этого было достаточно. Через Бутурлина притянуты были и другие: Толстой, Скорняков-Писарев, князь Ив. Алексеевич Долгорукий, Александр Нарышкин, Ушаков. Девьер был сослан в Сибирь, Толстой с сыном Иваном в Соловки; Бутурлин в дальние деревни; Скорняков-Писарев в ссылку, Долгорукий отлучен от двора, унижен чином и написан в новые полки; Нарышкин должен был жить в деревне безвыездно; Ушакова велено определить к команде куда следует. Арест Девьера с товарищами уничтожил всякую надежду для царевен относительно сукцессии; надобно было хлопотать уже о том, чтобы получить возможно выгодное положение при вступлении на престол великого князя. Об этом принялся хлопотать Бассевич, который был в это время у Меншикова еще «не в худом кредите». Он начал представлять светлейшему «со умилением, дабы он рассудил, что оные обе принцессы Петра Великого суть дети, которому он свое счастие приписать может, и к тому его склонил, что на каждую принцессу по одному миллиону денег выдать и о наследии порядок учинить и трактаты с герцогом конфирмовать определил, и напротив того, чтоб о супружестве младого монарха с принцессою князя Меншикова в том завещании утверждено было, и токмо того искали, каким бы способом оное произвесть в действо, и кто оное завещание сочинять имеет, в которое дело никто мешаться не хотел. Я не мог того вытерпеть (продолжал Бассевич в своем показании), чтоб его королевское высочество (герцог) и обе принцессы в крайнюю нищету пришли, в самой скорости помянутое завещание сочинил, прочее же в его княжее рассуждение оставил».
Так кончился вопрос о престолонаследии. 6-го мая 1727 года Екатерина скончалась, и вступил на престол Петр II. Меншиков был всемогущим правителем; благодаря делу Девьера, он избавился от Толстого с товарищами его; без суда раскидал по дальним местам людей, которые вздумали мимо его стать сильны посредством личного расположения молодого императора. Немедленно же правитель постарался освободиться и от герцога Голштинского: Меншиков послал сказать ему чрез Бассевича, чтоб он изволил в свои земли ехать, «ибо ему яко одному шведу не доверивают, и сим подобные поносительные речи были». Герцог отправился в свою землю; две сестры-цесаревны расстались. Вот письмо Анны к Елизавете из Киля: «Государыня дорогая моя сестрица! Доношу вашему высочеству, что я, слава богу, в добром здоровье сюда приехала с герцогом и здесь очень хорошо жить, потому что люди очень ласковы ко мне, только ни один день не проходит, чтоб я не плакала по вас, дорогая моя сестрица! Не ведаю, каково вам там жить? Прошу вас, дорогая сестрица, чтоб вы изволили писать ко мне почаще о здравии вашего высочества. При сем посылаю к вашему высочеству гостинец: опахало, такое как здесь все дамы носят, мушечную каропку {Коробочка для мушек.}, зубочистку; готовальню (на) орехи; прислала б здешних фруктов, только невозможно;- крестьянское платье, как здесь (носят), а шапку прошу вашего высочества отдать Миките Волоките и белую шляпу. Впрочем, рекомендую себя в неотменную любовь и остаюсь верная до гробу сестра и услужница Анна. Прошу ваше высочество отдать мой поклон всем петербургским, а наши голштинцы приказали отдать свой поклон вашему высочеству».
Несмотря на то, однако, что светлейший князь достиг правительства, положение его было гораздо опаснее, чем прежде: в предшествовавшие царствования он был крепок сильною привязанностию к нему и Петра и Екатерины; но эта привязанность вовсе не перешла по наследству к сыну царевича Алексея. Пока император, по молодости, по привычке, подчинялся еще влиянию Меншикова; но Петр не всегда будет молод; он еще не женился на дочери Меншикова, да если б и женился? История царицы Евдокии Федоровны и Лопухиных была у всех в свежей памяти. Случай ускорил столкновение и развязку: Меншиков летом же 1727 года опасно заболел и должен был выпустить из глаз молодого императора, который вышел на волю, подчинился другим влияниям, которые давали приятнее себя чувствовать. Выздоровев, светлейший захотел опять натянуть ослабевшие бразды, но тут начались столкновения; не велит Меншиков исполнять приказания молодого человека, и услышит слова: «Я тебя научу помнить, что я император». Мы видели, как Меншиков избавился от Толстого; но оставался еще беспокойный человек, не попавший в девьеровское дело: то был Ягужинский. Меншиков решился выжить и его из Петербурга; но тут, когда дело пошло о родном человеке, обнаружил движение и уклончивый Головкин, тесть Ягужинского. Император, отправляясь в Петергоф, заезжает по дороге к Головкину: тот рассыпается в жалобах на Меншикова по поводу удаления Ягужинского. Петр принял к сердцу дело и, приехав в Петергоф, настойчиво говорил Меншикову, чтоб Ягужинский был оставлен в Петербурге; но Меншиков не согласился: после молодого императора Меншиков имел крупный разговор с Головкиным и также не уступал; Ягужинский отправился в украинскую армию. Тут князь Алексей Долгорукий, угрожаемый тем же, потому что зашел в расположении императора дальше, чем хотел того Меншиков, князь Алексей Долгорукий истощает все средства, чтобы заставить Головкина, Голицына и Апраксина действовать решительнее против Меншикова. Вельможи тайно совещаются, а между тем Меншиков облегчает им труд, опять раздражает императора. Он поехал к себе в Ораниенбаум, где должно было происходить освящение церкви, и прислал звать на это торжество государя, но не прислал приглашения цесаревне Елизавете, к которой Петр был сильно привязан. Император рассердился, послал сказать Меншикову, что не будет по причине болезни, и в ту же минуту уехал на охоту с цесаревною. По возвращении Петра II в Петербург над светлейшим разразилась опала.
Меншиков был свергнут, сослан; многим и многим стало легко от падения этого нового Голиафа[66], как они выражались; радовались в Петербурге, радовались и в Киле; цесаревна Анна писала сестре: «Что изволите писать об князе, что его сослали, и у нас такая же печаль сделалась об нем как у вас». Но скоро произошло явление, естественное в государстве, подобном Русскому первой половины XVIII века. Сильный человек как Меншиков, забравший власть в свои руки, по упомянутому выше отсутствию сдержек, слишком тяжело давал чувствовать эту власть; а когда эта сила отстранялась, то вследствие той же слабости, неразвитости общественной, непривычки к правильным, определенным движениям, происходит смута, разброд, конфузия, как выражались люди описываемого времени; эта конфузия, борьба отдельных сил с необращением внимания на интересы общественные и частные обыкновенно заставляют скоро жалеть о прежней силе, несмотря на то, что она очень тяжело относилась к обществу. Теперь по свержении Меншикова началась конфузия. Теперь не было более партий, связанных с вопросом о престолонаследии, как при кончине Петра Великого, партий, имевших важное значение для целого общества, действовавших во имя его интересов. При вопросе о том, кто будет на престоле: великий князь или одна из дочерей Петра, при вопросе о влиянии, которое будет иметь муж императрицы, или бабка императора (бывшая царица Лопухина), при этих вопросах люди, не имевшие никаких отношений к Толстому или Голицыну, не знавшие их вовсе, могли однако сильно сочувствовать тому или другому, с напряженным вниманием следить за их движением, радоваться успеху, печалиться при неудаче; борьба поэтому принимала величавый народный характер. Но теперь вопрос о престолонаследии был решен, и если малолетство императора допускало борьбу партий, то это были мелкие партии известных фамилий, не имевшие отношения к общему интересу: кто победит, Долгорукий или Голицын? Этот вопрос мог занимать только приверженцев той или другой фамилии. Борьба пошла теперь за фавор, и, что всего хуже, за фавор у государя несовершеннолетнего, нуждавшегося в строгих воспитателях и наставниках, а не в фаворитах, гибельных и взрослым, тем более несовершеннолетним монархам. Не знаем, насколько мы должны верить вышеприведенным жалобам австрийского посланника на то, что воспитанием маленького Петра пренебрегали при жизни его деда. Быть может, эти жалобы заставили Петра Великого обратить внимание на этот предмет и с настойчивостию требовать в наставники к внуку иностранца Зейкина[67], которого «искусство и добрая совесть» были известны императору. Зейкин, несмотря на понятное нежелание быть наставником у сына Алексеева, был определен, и в 1724 году Девьер уведомлял Екатерину: «Ее высочество, всемилостивейшая государыня цесаревна Наталия Петровна (младшая дочь Петра от Екатерины) и великий князь с сестрицею (то есть Петр с сестрою Натальею Алексеевною) обретаются в добром здравии и охотно всегда в учении пребывают». И вслед за тем Девьер писал: «Великий князь и великая княжна изволили писать по-немецки письма собственными своими руками, из которых изволите усмотреть, кто лучшее писал, и изволите о том отписать особливое письмо на то имя со благодарением; дабы могли впредь наилучшее писать и читать, и друг другу будут ревновать, и от ревности лучшее станут трудиться». Но мы видели, что после тот же самый Девьер свидетельствует, что Петр «как надел кавалерию, худо учится». Девьер говорил, что ученье пойдет еще хуже, когда ребенка обручат; но он ошибся. Меншиков честно исполнил свои обязанности относительно государя и нареченного зятя, и падение Меншикова было гибельно для Петра. Люди, которые употребили молодого государя орудием для низвержения тяжелого им правителя, этим самым преждевременно высвободили незрелые силы из-под необходимой для них опеки, остановив правильное их развитие. После Меншикова никто не имел силы заставить Петра докончить свое образование; напротив, для приобретения фавора прибегли к прислужничеству, к развращению. Попытки воспитателя Остермана напомнить о необходимости доучиться, а не спешить жить, остались тщетны, и легко было видеть, кто победит в борьбе: князь Дмитрий Голицын, по своей постоянной и открытой, смелой преданности Петру имевший более всех право на первенство, не получил фавора, потому что, по характеру своему, был менее всего способен прислуживаться; получили фавор князья Долгорукие, князь Алексей Григорьевич и сын его, пустой молодой человек, князь Иван, решившиеся забавлять молодого государя.
Стали жалеть о Меншикове; и первый должен был пожалеть о нем Остерман, которому начала грозить опасность, что его перестанут считать необходимым. Канцлер Головкин однажды обратился к нему с такими словами: «Не правда ли, странно, что воспитание нашего монарха поручено вам, человеку не нашей веры, да кажется, и никакой?» Головкину приписывали намерение заменить Остермана своим сыном. Барон Андрей Иванович начал употреблять все средства к спасению; завел переписку с бабкою Петра, Евдокией Федоровною, переведенною Меншиковым из Шлиссельбурга прямо в Москву, в Новодевичий монастырь, без свидания со внуком. Евдокии сильно хотелось поскорее увидаться с внучатами; она часто писала к императору, к Остерману, письма по старине, все в одних и тех же выражениях; приведем замечательнейшие к Остерману: «Андрей Иванович, здравствуй и с женою, а я помощию нашего бога и внучат своих приязнию еще жива. Благодарствую, что ты внуку моему и нам верно служишь, за что тебе заплатит бог, чего мы не можем вам заплатить; а что ж ты пишешь об своей службе, что известный мой внучата а ваши государи, и я велми радуюсь и молю бога кто им верно служит и нам. Еще же вас благодарствую, что ты по мне прислал новосочиненную службу в день рождения внука моего и абрис фейферка но короновании его манифест. Еще же ты упоминаешь что будто ясно мне пустыми словами, и я истинно о вас ничего пустова не слыхала и кроме всякой услуги ко внуку моему и ко мне, и кто мне говорил и у меня никогда етова не бывало чтоб мне верить и впредь не будет, что я вижу от вас услугу к нему и к себе, и как ты начал служить, так и служи и храни его здоровье, и я чаю что ты не на ково ево здоровье не променяешь и надеюсь на тебя крепко. Царица. 2 ноября 1727». В другом письме пишет: «Андрей Иванович! Долго ли вам меня мучить, что по сю пору в семи верстах внучат моих не дадите мне их видеть, а я с печали истинно сокрушилась; прошу вас дайте хотя бы я на них поглядела да умерла». В третьем: «А у меня истинно на вас надеяние крепкое, только о том вас прошу чтоб мне внучат своих видеть и вместе с ними быть, а я истинно с печали чуть жива, что их не вижу, а я истинно надеюсь, что и вы мне будете рады как я при них буду, а мне истинно уже печали наскучили и признаваю, что мне в таких несносных печалях и умереть, и ежели б я с ними вместе была и я б такие свои несносные печали все позабыла. Итак меня светлейший князь 30 лет крушил, а ныне опять сокрушают, и я не знаю сие чинитца от ково».
Остерман ошибался, думая, что Евдокия может иметь влияние на внука: молодой император остался совершенно равнодушен к бабке, о которой он только слыхал прежде, и слыхал не совсем хорошее. Суздальская история сильно вредила Евдокии; «это та-то, что…» говорили в народе, повторяя провозглашенное Петром о похождениях бывшей жены своей; теперь громко вспоминавшие о манифесте Петра должны были иметь дело с тайною канцеляриею, но это нисколько не помогало Евдокии: палач тайной канцелярии не мог отбить памяти у народа. Остерман удержался не с помощию Евдокии; он удержался вследствие борьбы, начавшейся между людьми, которые хотели наследовать власть Меншикова. Люди, которые более всего участвовали в падении светлейшего, Долгорукие, Головкин, опасались, что Голицыны, не желавшие самовластия Меншикова, не довольны однако ссылкою падшего правителя, с которым у них было намерение породниться. Разнесся слух, что князь Мих. Мих. Голицын, приехавший из украинской армии, на аудиенции своей у императора заступался за Меншикова. Одно время (осенью 1727 года) боровшиеся за власть вельможи встревожились сильным влиянием, которое приобрела над Петром тетка его Елизавета; ходили слухи, будто члены верховного тайного совета решились объявить императору, что все выйдут из совета, если он будет продолжать подчиняться влиянию цесаревны. До такой сильной меры, впрочем, не дошло: влияние цесаревны ослабело, и Долгорукие овладели совершенно волею Петра II; фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий поддержал Остермана против Шафирова, хотевшего, как прежде при Петре I, заведывать дипломатическими сношениями. Но Остерман поневоле держался при Долгоруких; он видел, как они портят его воспитанника, занимая его только одними удовольствиями, охотою, видел, как вместе с этим портятся русские дела, дела Петра Великого. Сознательного противодействия делу Петра, поворота к старине, быть не могло: так оно вытекло из исторической необходимости. Но делу Петра Великого, силе государства, наносился удар вследствие равнодушия государя и вельмож к делам правления. Заслуга Остермана состояла в том, что он не мог разделять этого равнодушия; австрийский посол Вратислав, по интересам своего двора, также не мог равнодушно видеть расстройство, в какое приходила новая империя, и печальное нравственное состояние государя, о возведении на престол которого австрийский двор так хлопотал. Осенью 1728 года Остерман с Братиславой согласились сделать последнюю попытку, чтобы возвратить Петра в Петербург и заставить его заняться поддержанием дедовского дела: по их изучению, родственник государя по бабке, моряк Лопухин, представил ему, что флот исчезнет вследствие того, что правительство удалилось от моря. Что же отвечал Петр II: «Когда нужда потребует употребить корабли, то я пойду в море, но я не намерен гулять по нем как дедушка». Но исчезал не один флот; исчезало и сухопутное войско: это явление должно было тревожить многих, и вот как обыкновенно бывает при ослаблении правительственной машины, стараются поправить дело нагромождением учреждения на учреждение. Чтоб уничтожить страшный беспорядок в войске, весною 1729 года, хотели учредить военный совет из фельдмаршала Долгорукого, двоих генерал-лейтенантов, двоих генерал-майоров, и подчинить этому совету военную коллегию.
Очевидцы рассказывают любопытный случай, дающий понятие о русском войске в описываемое время: весною 1729 года в Москве в Немецкой слободе случился пожар: гвардейские солдаты с топорами в руках прибежали как бешеные, стали врываться в домы и грабить, грозя топорами хозяевам, которые хотели защищать свое добро; все это происходило перед глазами офицеров. Императора не было в Москве; увидав зарево, он прискакал в слободу, и его присутствие прекратило грабеж; солдаты начали помогать тушить. Петр узнал, что было до него, и велел арестовать виновных, но фаворит (кн. Ив. Алекс. Долгорукий) постарался замять дело, чтоб пощадить гренадер, которые все были замешаны.
Долгорукий имел власть поднять и замять всякое дело. Посланники австрийский Вратислав и испанский Лирия по целым часам дожидались у них в передней, когда они пили кофе. Вратислав и Лирия постоянно ссорились друг с другом. Когда Вратислав заметил, что Лирия вкрался в расположение фаворита, то сейчас же употребил сильное средство: позвал фаворита к себе обедать и подарил ему трех лошадей, стоивших 1000 дукатов. Наконец узнали, что могущество Долгоруких достигло высшей степени: сестра фаворита, княжна Екатерина Алексеевна, объявлена была невестою императора. Носился слух, что один из Долгоруких, фельдмаршал князь Василий Владимирович, не согласен на этот брак; потом ходила по рукам речь его, которую он произнес княжне Екатерине при поздравлении ее: «Вчера я был твой дядя, нынче ты моя государыня, и я буду всегда твой верный слуга. Позволь в этом качестве дать тебе совет: смотри на своего августейшего супруга не как на супруга только, но как на государя, и занимайся только тем, что может быть ему приятно. Твоя фамилия многочисленна, но, слава богу, она изобилует богатствами и местами правительственными; и так если тебя будут просить о милости кому-нибудь, то хлопочи не в пользу имени, а в пользу заслуг и добродетели, это будет настоящее средство жить счастливо, чего тебе и желаю».
Желание фельдмаршала не исполнилось: жених заболел опасною болезнию, и пронесся слух, что князь Алексей Долгорукий хочет обвенчать больного Петра на своей дочери.
Действительно Долгорукие совещались, «чтоб удержать наследство княжне Екатерине для их безопасности». В этом намерении они были ободрены датским посланником Вестфаленом, который забил сильную тревогу, узнав об опасной болезни императора; он бросался то к Голицыным, то к Долгоруким; князю Василию Лукичу говорил: «Слышал я, что князь Дмитрий Голицын желает, чтобы была наследницею цесаревна (Елизавета), и ежели это сделается, то сам ты знаешь, что нашему двору оное неприятно будет; ежели ты не веришь, я тебе письменно о том сообщу, чтобы ты мог о том показать, ежели у вас с кем до разговоров дойдет». Письмо было прислано, в нем говорилось, что «ежели наследство Российской империи будет голштинскому принцу, то нашему Датскому королевству с Россией дружбы иметь не можно, а понеже обрученная невеста фамилии их и можно удержать ее так, как Мен-шиков и Толстой Екатерину Алексеевну удержали, что и вам, по вашей знатной фамилии, учинить можно, что вы больше силы и права имеете». Князь Василий Лукич прочел это письмо перед фамилией и взял его себе; дальнейшего рассуждения Долгорукие не имели, потому что императору стало легче. Князь Василий Лукич успокоил Вестфалена, объявив ему (25 января нового стиля 1730 г.): «Теперь, слава богу, оспа высыпала, и есть верная надежда, что император выздоровеет; но если и умрет, то приняты меры, чтобы потомки Екатерины не взошли на престол; можете писать об этом к своему двору, как о вещи несомненной».
Но скоро не только верная, но и всякая надежда на выздоровление Петра исчезла. По призыву князя Алексея Григорьевича, все родичи собрались к нему в Головинский дворец, где он жил. Хозяин, лежа на постели, объявил им: «Император болен, худа надежда; не чаю, чтобы жив был, надобно выбирать наследника!» — «Кого вы в наследники выбирать думаете?» — спросил князь Василий Лукич. Алексей указал пальцем вверх на покои, где жила его дочь, и сказал: «Вот она!» — «Не можно ль, — начал князь Сергей Григорьевич, — не можно ль написать духовную, что будто его императорское величество учинил ее наследницею?» Князь Василий Лукич взял белый лист бумаги и хотел писать духовную, но спохватился — рука будет уликою! и сказал: «Руки моей письмо худо; кто бы получше написал?» Взялся писать князь Сергей Григорьевич, а князь Василий Лукич диктовал вместе с князем Алексеем. Когда воровская духовная была написана, князь Иван Алексеевич, фаворит, вынул из кармана измаранный лист бумаги и сказал: «Вот посмотрите письмо государевой и моей руки, что письмо руки моей слово в слово как государево письмо; я умею под руку государеву подписываться, понеже я с государем издеваясь писывал», и подписал: «Петр». Родичи объявили, что сходственно, и решили, чтобы подписал под духовною.
Говорят, что ловкость Остермана воспрепятствовала Долгоруким подсунуть воровскую духовную или обвенчать княжну Екатерину с умирающим императором. 18 января Петр II скончался. Собрали совет в Лефортовском дворце: хитрец Остерман, чтоб избежать страшной опасности при подаче голосов (он подаст голос в пользу одного, а выберут другого, — чего ж ему надеяться хорошего в царствование последнего?) решился извлечь пользу из того, что до сих пор только ему вредило: «Дак иностранец, — объявил он, — я удаляюсь от совещаний о выборе, а потом дам свой голос тому, кого все выберут». По выходе Остермана начал говорить князь Дмитрий Голицын. «Дом Петра Великого, — сказал он, — пресекся смертию Петра II, и справедливость требует перейти к старшей линии царя Ивана; царевну Екатерину Ивановну трудно выбрать, хотя она и старшая, потому что она замужем за герцогом Мекленбургским, тогда как царевна Анна свободна и одарена всеми способностями, нужными для трона». Все закричали: «Так, так! нечего больше рассуждать, мы выбираем Анну!» Но этим дело не окончилось, князь Дмитрий Голицын начал опять говорить: «Воля ваша, кого изволите; только надобно нам себе полегчить». Кто-то спросил: «Как себе полегчить?» «Так полегчить, чтобы воли себе прибавить», — отвечал Голицын. «Хотя и зачнем, да не удержим этого», — возразил князь Василий Лукич Долгорукий. «Правда, удержим!» — отвечал Голицын. Все молчали. «Будь воля ваша, — начал опять Голицын, только надобно написав, послать к ее величеству пункты». С этими словами все вышли в другую комнату, где были собраны сенаторы и генералитет; все согласились на избрание Анны, предложенное верховниками. Тут Ягужинский подошел к князю Василью Лукичу и сказал: «Батюшки мои! прибавьте нам как можно воли!» — «Говорено уж о том было», — отвечал Долгорукий. Ягужинский обратился с тем же к другому Долгорукому, князю Сергею Григорьевичу: «Мне с миром беда не убыток, — говорил он, — долго ли нам будет терпеть, что нам головы секут; теперь время думать, чтобы самовластию не быть» {Об этих словах Ягужинского свидетельствовал Долгорукий в своем предсмертном показании.}. «Не мое это дело, — отвечал князь Сергей, — есть больше меня; я в такое дело не плетусь и не думаю». Между тем генералитет стал расходиться. Видя это, князь Дмитрий Голицын сказал: «Надобно их воротить, чтобы не было от них чего», и воротил Ивана Дмитриева-Мамонова, Льва Измайлова, Ягужинского и других. «Станем писать пункты, — сказал им Голицын, — чтобы не быть самодержавствию». Пункты были написаны; но подписать их не успели за позднею порою; подписали на другой день.
«Всемилостивейшая государыня! — писали верховники к Анне в Митаву: — с горьким соболезнованием нашим вашему императорскому величеству верховный тайный совет доносит, что сего настоящего году января 18, пополуночи, в первом часу, вашего любезнейшего племянника, а нашего всемилостивейшего государя его императорского величества Петра II не стало, и как мы, так и духовного и всякого чина светские люди того ж времени заблагорассудили российский престол вручить вашему императорскому величеству, а каким образом вашему величеству правительство иметь, тому сочинили кондиции, которые к вашему величеству отправили из собрания своего с действительным тайным советником князем Васильем Лукичом Долгоруким, да сенатором тайным советником Михаилом Михайловичем Голицыным, и с генералом майором Леонтьевым, и всепокорно просим оные собственною своею рукой пожаловать подписать, и не умедля сюда в Москву ехать, и российский престол и правительство восприять. 19 января 1730». Подписались: канцлер граф Головкин, князь Михаила Голицын, князь Василий Долгорукий, князь Дмитрий Голицын, князь Алексей Долгорукий, Андрей Остерман. Обязательство, посланное к Анне для подписи, заключалось в следующем: «Чрез сие наикрепчайше обещаемся, что наиглавнейшее мое попечение и старание будет не только о содержании, но и о крайнем и всевозможном распространении православной нашей веры греческого исповедания; такожде по принятии короны российской, в супружество во век» мою жизнь не вступать, и наследника ни при себе, ни по себе никого не определять; еще обещаемся, что понеже целость и благополучие всякого государства от благих советов состоят, того ради мы ныне уже учрежденный верховный тайный совет в восьми персонах всегда содержать и без; оного согласия: 1) ни с кем войны не всчинать; 2) миру не заключать; 3) верных наших. подданных никакими податьми не отягощать; 4) в знатные чины, как в статские так и военные сухопутные и морские выше полковничья ранга не жаловать, ниже к знатным делам никого не определять, и гвардии и прочим войскам быть под ведением верховного тайного совета; 5) у шляхетства живота, имения и чести без суда не отымать; 6) вотчины и деревни не жаловать; 7) в придворные чины как русских так и иноземцев не производить; 8) государственные доходы в расход не употреблять и всех верных своих подданных в неотменной своей милости содержать; а буде чего по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской.
Но Ягужинский, раздраженный, как говорят, тем, что его не сделали членом верховного тайного совета, дал знать Анне, что ограничение есть только дело верховников; посланный Ягужинским Сумароков[68] должен был сказать императрице: «Ежели изволит его послушать, то б князь Василий Лукич Долгорукий и которые с ним поехали, что станут представлять не всему верить до того времени пока сама изволит прибыть в Москву. Ежели князь Василий Лукич по тем пунктам принуждать будет подписываться, чтоб ее величество просила от всех посланных трех персон такого посла за подписанием рук их, что они от всего народу оное привезли; ежели скажут, что с согласия народа, а письма дать не похотят, то б объявила, что ее величество оное учинит по воле их, только когда она прибудет к Москве, чтоб оное так было как представляют. Чтобы было благонадежно; все ее величества желают прибытия в Москву». Анна подписала условия и выехала в Москву.
Февраля 2 числа вышеписанные ее императорского величества всемилостивейшее писание и пункты, писанные января 28 числа, которые присланы с генерал-майором Леонтьевым, верховный тайный совет, св. Синод, Сенат, генералитет и прочие тех рангов, выслушав, за такую ее императорского величества показанную «о всему государству неизреченную милость благодарили всемогущего бога, и все согласно объявили, что тою ее императорского величества милостига весьма довольные и подписуемся своими руками: «Феофан Новгородский, Георгий Ростовский, Игнатий Коломенский, Сильвестр Казанский, Гавриил Рязанский, Леонид Крутицкий, Иоаким Переяславский, граф Иван Мусин-Пушкин, князь Иван Трубецкой, князь Михаила Долгорукий, генерал Матюшкин и т. д. подписи знатного дворянства и архимандритов, подписей 500.
Несмотря на эти подписи, встало сильное волнение и неудовольствие на верховников за их своевольное дело. Верховлики должны были уступить и другим право подавать свои мнения относительно новых форм правления. Подано было мнение, под которым подписались генерал 1, генерал-лейтенант 1, статских того ранга 4, генерал-майоров 5, статских того ранга 4, итого 15 человек, которые требовали: 1) к верховному тайному совету к настоящим персонам мнится прибавить, чтобы с прежними было от 12 до 15; 2) ныне в прибавок и впредь на вакансию в верховный тайный совет выбирать обществом генералитету, военному и статскому, и шляхетству на одну персону по три кандидата, из которых одного выбрать предоставляется верховному тайному совету; 3) или выбрать в верховном тайном совете трех персон, и из тех трех персон баллотировать генералитету, военному и штатскому, и шляхетству не меньше 70 персон, в которой бы одной фамилии более двух персон не было, а которые будут выбирать в кандидаты, тем бы не балантировать, а для балантирования выбрать бы других таким же образом, только бы было не менее вышеозначенного числа. Под вторым мнением подписались: генерал-лейтенантов 3, статских того ранга 4, генерал-майоров 9, статских и придворных того ранга 13, обер-прокурор синодский 1, итого 30 человек. Они требовали: 1) вначале учредить вышнее правительство из 21 персоны; 2)дабы оного множеством дел не отягчить, того ради для отправления прочих дел учинить Сенат в 11 персонах; 3) в высшее правительство, в Сенат, и в губернаторы и в президенты коллегий кандидатов выбирать и балантировать генералитету и шляхетству, а в кандидаты более одной персоны из одной фамилии не выбирать, также и при балантировании более двух персон из одной фамилии не быть, не меньше 100 персон; 4) в вышнем правительстве и в Сенате впредь, кроме обретающихся ныне в верховном тайном совете, более двух персон из одной фамилии не быть, считая в обеих как в вышнем правительстве, так и в Сенате.
Верховники, в ответ на эти-мнения, написали свое: „Понеже верховный тайный совет состоит не для какой собственной того собрания власти, точию для лучшей государственной пользы и управления в помощь их императорских величеств, а впредь ежели кого из того собрания смерть пресечет или каким случаем отлучен будет, то на те упалые места выбирать кандидатов верховному тайному совету обще с Сенатом и для опробации представлять ее императорскому величеству из первых фамилий, из генералитета людей верных и обществу народному доброжелательных (не воспоминая об иноземцах). И смотреть того, дабы в таком первом собрании одной фамилии больше двух персон умножено не было; и должны рассуждать, что не персоны управляют закон, но закон управляет персонами, и не рассуждать ни о фамилиях, ниже о каких опасностях, то им искать общей пользы без всякой страсти, памятуя всякому суд вышний. Буде же когда случится какое государственное новое и важное дело, то для оного в верховный тайный совет имеют для совету и рассуждения собраны быть Сенат, генералитет, коллежские члены и знатное шляхетство; буде же что касаться будет к духовному правлению, то и синодские члены и прочие, архиереи по усмотрению важности дела“. Верховники уступали относительно числа своих сочленов, соглашались на 12. Стараясь привлечь на свою сторону духовенство, определяли управление имениями отдать епархиям и монастырям, а коллегии экономии не быть. „Как архиереи, так и ерей почтение имать будут как служители престола божия“. В пользу других сословий обещали: в Сенат, коллегии, канцелярии и все прочие управления выбираны да будут из фамильных людей, из генералитета и из знатного шляхетства достойные и доброжелательные обществу государства, також и все шляхетство содержено быть имеет так как и в прочих европейских государствах в надлежащем почтении и в ее императорского величества милости и консидерации [69], а особливо старые и знатные фамилии да будут иметь преимущества и снабдены быть имеют рангами и к делам определены по их достоинству. Шляхетство в солдаты, матросы и прочие подлые и нижние чины неволею не определять, а чтобы воинское дело не ослабевало, для обучения военного учинить особливые кадетские роты, из которых определять по обучении прямо в обер-офицеры и производить чрез гвардию, а в морскую службу чрез гардемаринов. Которые есть во управлении гражданском, хотя и не из шляхетства, а дослужились рангов, также приобщены да будут в общество шляхетства, и определять их к делам как заблагорассудится. Приказных людей производить по знатным заслугам и по опыту верности всего общества, а людей боярских и крестьян не допускать „и к каким делам. Кто будет казнен смертию, после таких у жен, детей и сродников имения не отнимать, и тем их не укорять. О солдатах и матросах смотреть прилежно, как над детьми отечества, дабы напрасных трудов не имели, и до обид их не допускать. Лифляндцы и эстляндцы, как шляхетство, так и гражданство, да содержаны будут ровною ее императорского величества милостию, как и российские, и во всем поступано будет по их правам и привилегиям; також и к прочим иноземцам, которые ныне имеются, которые и впредь будут в российской службе иметь почтение и склонность ко всякой любви и по контрактам жалованье да будет неотъемлемо. К купечеству иметь призрение и отвращать от них всякие обиды и неволи, и в торгах иметь им волю, и никому в одни руки никаких товаров не давать, и податьми должно их облегчить, а прочим всяким чинам в купечество не мешаться. Крестьян сколько можно облегчить. Резиденция, убегая государственных излишних убытков и для исправления всему обществу домов своих и деревень, быть в Москве непременно, а в другое место никуда не переносить“.
7 февраля сидели верховники в совете и смотрели манифест печатный о восшествии на престол Анны. Рассуждал князь Василий Владимирович Долгорукий, чтобы в оный внести кондиции и письмо ее величества, чтобы народ ведал ради соблазну. Головкин и оба Голицына говорили, чтоб о кондициях объявление тогда учинить, когда ее императорское величество прибудет, от ее лица, для того, чтобы народ не сомневался, что выданы от верховного тайного совета, а не от ее величества, а когда приедет ее величество, тогда от своего лица ту свою милость объявить изволит. Остерман согласился с ними. Но князь Алексей Григорьевич Долгорукий объявил, что в Москве всемерно подлежит публиковать кондиции, чтоб инако их не толковали.
25 февраля верховники опять сидели в совете и занимались разными делами, не предчувствуя, что сидят в последний раз. Пришел опять Василий Лукич Долгорукий, и с ним все пошли к государыне не на радость себе. Там, перед императрицею читалась просьба: „Когда ваше императорское величество всемилостивейше изволили пожаловать всепокорное наше прошение своеручно для лучшего утверждения и пользы отечества нашего сего числа подписать, недостойных себя признаем в благодарении за так превосходную вашего императорского величества милость. Однако же усердие верных подданных, которое от нас должность наша требует, побуждает нас по возможности нашей не показаться неблагодарными, для того, в знак нашего благодарства, всеподданнейше приносим и всепокорно просим всемилостивейше принять самодержавство таково, каково ваши славные и достохвальные предки имели, а присланные к вашему императорскому величеству от верховного совета и подписанные вашего императорского величества рукою пункты уничтожить. Только всеподданнейше ваше императорское величество просим, чтобы соизволили ваше императорское величество сочинить, вместо верховного совета и высокой власти, один правительствующий Сенат, как при его величестве Петре I было, и исполнить его довольным числом, двадцати одною персоной; такожде ныне в члены и впредь на упалые места в оный правительствующий Сенат, и в губернаторы, и в президенты поведено б было шляхетству выбирать, балотированьем, как то при Петре Первом уставлено было; и притом всеподданнейше просим, чтобы по вашему всемилостивейшему подписанию форму правительства государства для предбудущих времен ныне установить. Мы напоследок, ваше императорское величество, всепокорнейшие рабы надеемся, что в благорассудном правлении государство в правосудии и в облегчении податей по природному величества вашего благоутробию презрены не будем, но во всяком благополучии и довольстве, тихо и безопасно житие свое препровождать имеем“. Февраля 25, 1730. Подписи: князь Ив. Трубецкой, Григорий Чернышев, Ушаков, Новосильцев, князь Григорий Юсупов, Мих. Матюшкин, князь Алексей Черкаский, Сукин, Олсуфьев, князь Никита Трубецкой, граф Михаила Головкин и т. д., подписей полтораста».
«По полудни, в четвертом часу, к ее императорскому величеству призывай статский советник Маслов, и приказано ему пункты и письмо принесть к ее величеству, которые в то же время и отнесены, и ее величеству от господ министров поднесены и те пункты ее величество при всем народе изволила, приняв, разорвать».