Помню школьную песенку: «Воскресенье — солнечный день, пусть исчезнет ссор наших тень!» Мы горланили её на пикниках, которые устраивали по выходным. А теперь по воскресеньям пасмурно, моросит дождь, и мы слоняемся по квартире, устав от изжитых страстей. Дети уехали, оставив нас одних, как быков в загоне. А вечером — гости. Чем тебе не нравится мой галстук? Не идёт к твоему платью? С годами все разводятся, с годами подступает одиночество, которое не с кем разделить.
Потому что когда двое думают одно и то же, это всё равно разное.
Помню, как в школе распевали: «Воскресенье — солнечный день, пусть исчезнет ссор наших тень…» А теперь каждое воскресенье — беспросветный дождь! Весь день не знаешь, куда себя деть, а вечером — гости. Чем тебе не нравится моё платье? Ах, чересчур открытое! Наши языки — как осиные жала. Я знаю, что мы давно пишем скучную повесть, день за днём добавляя новые главы.
И ты знаешь, что я это знаю, а я знаю, что ты знаешь, что я знаю…
Рассказ назывался «Дождь за поворотом», Максим Карабель поместил его на литературном сайте.
«Рассказ автобиографический?» — поинтересовалась она.
«Как и мои остальные», — ответил он.
А потом выяснилось, что она в два раза моложе, и разница между ними составляет четверть века.
Карабель жил в Москве, она — в Ялте. Но неожиданно завязалась переписка, и через неделю у обоих вошло в привычку читать длинное письмо, чтобы писать ответ, который был ещё длиннее. Это придавало жизни таинственную значимость, и они стали размечать дни электронной почтой. «Родители воспитывали меня тургеневской девушкой, — писала она. — Одно имя Ася чего стоит, в нём слышится девятнадцатый век…» Но до девятнадцатого века Асе было далеко. В третьем письме она перешла на «ты», в пятом её любопытство уже не знало границ.
«Чем ты занимаешься?» — спрашивала она. И Карабель, уставившись в тускло мерцающий монитор, вдруг понимал, что стареет, проводя годы в пустоте. А потом вспоминал детство, растрескавшийся гардероб с отцовскими пиджаками, овальное зеркало в прихожей. Но гардероб давно выбросили, а зеркало разбилось.
Продираясь сквозь бесконечные «смайлики», Карабель видел по ту сторону экрана юную девушку, разглядывающую мир сквозь лупу своего «я».
И прощал ей то, что не простил бы ровеснице.
Жизнь длинная, а умещается на кончике пера. К двадцатому письму Асе стало казаться, что она знает Карабеля тысячу лет.
И тысячу лет жалеет.
«Вы даже не представляете, — откровенничал он, — как иногда хочется сменить имя, прошлое, привычки, уехать в чужой город, где тебя никто не знает, где живут безразличные тебе люди, затеряться среди них, забыть свой никчёмный, как у любого, опыт…»
А отправив письмо, ловил себя на мысли, что уже давно живёт в таком городе.
Жена по-прежнему жалила Карабеля, будто осенняя умирающая оса. Однако с началом переписки он стал неуязвим, его переполняла тихая радость, которая служила бронёй. Он старался быть ласковым, но жена, будто что-то почувствовав, стала мрачной, неразговорчивой…
Ася раз за разом перечитывала «Дождь за поворотом», и ей казалось, что она представляет эту странную семейную жизнь. И ей опять было жаль этого грустного мужчину, так непохожего на её сверстников.
Спустя три месяца она заговорила о встрече. Карабель отказал, испугавшись, что первое же свидание расставит всё на свои места. Но однажды в зеркале увидел мужчину, который скоблил бритвой жёсткую намыленную щетину, и, не выпуская из руки бритву, стал бросать вещи в чемодан. По дороге в аэропорт он беззвучно смеялся и твердил, что, в отличие от безумца, знает, что безумен.
Была ранняя весна, в Москве под раскисшим небом лежал грязный снег, а в Крыму уже цвёл миндаль. За окнами автобуса бугрились ручьи, кипарисы, как спички, подпирали полыхавшие на горизонте облака, а на огромном щите светилось «ЯЛТА».
«Я Люблю Тебя, Ася!» — расшифровал Карабель, и сердце его лихорадочно забилось.
Её адрес он нашёл в телефонном справочнике, долго бродил под окнами двухэтажного дома, но зайти так и не решился. Вместо этого снял номер с видом на море и, растянувшись на узкой продавленной кровати, курил, пересчитывая трещины на потолке. А к вечеру спустился в интернет-кафе и привычно отстучал очередное письмо, в котором не было ни слова о приезде.
Так наступило его бабье лето — сухое, без дождей.
Ночью я листал Библию в одинокой постели, покрываясь холодным потом при мысли о смерти. «Где легли двое, там и Я третий», — переиначивал я Евангелие. О, как мудры были иудеи, приводившие на ложе престарелого царя молоденьких девушек! Один человек лечит другого, один человек крестит другого, один человек любит другого — и оба возвышаются до божественного, высекая искру из холодного, как камень, мира.
Но кто согреет меня? Кто утешит?
Ася в который раз читала «Дождь за поворотом» и не могла представить, как можно жить в таком аду.
Сезон ещё не начался, Карабель измерял шагами пустынную набережную, облокотившись о парапет, долго смотрел на холодное, в барашках море. Потом сидел в приморском кафе, пил чай, слушая неторопливую перебранку официанток, и не понимал, каким ветром занесло его в эту дыру. Случалось, он караулил Асю у подъезда, узнавая в каждой выходящей девушке, а если та была с кавалером, стеснялся своего наметившегося живота, проступивших на руках вен.
Одиночество, как дождь в поле — от него не скрыться, не так важно с кем жить, важно — с кем умирать.
Их роман оставался заочным, однако воображение рисовало Карабелю картины бесчисленных измен. Тогда он считал капли из ржавого протекающего умывальника и дёргал себя за ухо, вскрикивая от боли. Несколько раз он складывал чемодан, но до аэропорта так и не добрался.
И всё же знакомство состоялось. Тёплым весенним вечером, у лупившихся краской дверей он представился брюнетке с раскосыми глазами и крупным чувственным ртом. Не слишком удивившись, та пригласила к себе. Неловко затягиваясь сигаретой, Карабель рассказал Асе про жену, выплёскивая отчаяние, рисовал неудавшуюся жизнь. Он ругал себя — так не завоёвывают сердце молодой женщины — но остановиться не мог. Они сидели на диване, стряхивали пепел в одну пепельницу, как вдруг Ася, смяв сигарету, обняла его худыми, почти детскими руками и, перемешивая дыхание, горячо зашептала: «Я хочу тебя…»
Спали мало, но к утру он чувствовал себя помолодевшим, будто скинул двадцать лет. Завтракали в приморском кафе, пили «Масандру», наблюдая, как зелёное стекло бутылки рассыпало по скатерти «зайчиков», потом спустились к берегу кормить крикливых чаек. Волны с шипением накатывали на гальку, глядя на свою тень, Карабель пригладил пятернёй волосы и, сняв ботинки, ступил на мокрые камни, гримасничая от обжигавшего холода. Ася смеялась, он шутливо грозил ей пальцем и думал, что пишет свой лучший рассказ.
Солнце грело всё сильнее, расстелив полотенце, Ася по-турецки скрестила ноги и, подставившись лучам, жадно курила, сощурив узкие татарские глаза. А вечером переехала к нему в гостиницу. «После встречи с тобой, — гладил он её волосы, такие густые, что в них застревали пальцы, — прежняя жизнь кажется мне пустой».
Ася спала на его груди, и он чувствовал, как отступает одиночество.
Карабель был женат так давно, что в каждой женщине видел супругу. А теперь он смотрел на узкую девичью спину, на тонкие запястья, на дышавшее свежестью тело и видел в Асе дочь.
«Раньше я боялся умереть, теперь — хочу жить», — шептал он, и глаза его вспыхивали огнём. Он верил, что вырвался из московской западни, и мечтал, как прочитает Асе новые рассказы, посвящённые их любви: «Только с тобой я расцветаю, как жезл Аарона, как засохший листок гербария…» Его переполняло желание обсуждать всё на свете. Он говорил об искусстве, политике, солнечных затмениях, предрекал апокалипсис, чтобы через мгновенье говорить о прекрасном будущем. Но Ася избегала разговоров. Всё, что у неё было, это тело. Она касалась пальцами его губ, уверенная, что ночная кукушка перекукует дневную.
А он, изголодавшийся, подчинялся, шалея от ласк и признаний.
И всё же у Карабеля гнездились сомнения, ему казалось, что он давал Асе больше, чем она могла взять. Но судьба дважды не улыбается, и он гнал эти мысли. Отдаваясь любви, он думал за двоих, а после ночных подвигов ел за троих.
И был счастлив.
Ася выросла без отца, бросившего мать после её рождения, и Карабель пробуждал в ней дочерние чувства.
— У тебя много поклонников, — удивлялся он. — Почему я?
— А почему не ты? — сотрясая плечами, смеялась она.
На Пасху Карабель стоял в маленькой ялтинской церкви, как птенца в горсти сжимал трепетавшую на сквозняке свечку и, выбиваясь из общего хора, пел: «Любовью смерть поправ…» Возле храма, пластая крылья, купались в песке рыжие воробьи, смеялось солнце, и на обратной дороге он высчитал, что, когда станет глубоким стариком, Ася будет дамой бальзаковского возраста.
«Хоть день, да мой, — ускорил он шаг, — а десять лет совсем не мало!»
Но проходило лето, и в их отношениях наметилась трещина, грозившая превратиться в пропасть. «Жизнь одна, а смертей много», — вздыхал он и видел, как Ася подавляет зевки. Но его словно за язык тянули. Он говорил, что в сравнении с вечностью возраст не имеет значения. А сам думал, что старше её матери.
И опять чувствовал пропасть, которую невозможно перешагнуть.
Ася смотрела на мир сквозь увеличительное стекло, тогда как его стекло уменьшало, и если для него их встреча была лестницей в небо, то для неё — только эпизодом.
Иногда ему казалось, что Ася его старше. «Максимушка, — нежно звала она, — мой ненаглядный». И тогда Карабель понимал, что спит. А проснувшись, с ужасом ловил себя на мысли, что ненавидит её молодость. «Я хочу, чтобы ты постарела!» — скрипел он зубами, отвернувшись к стене, чтобы Ася не прочитала по губам его беззвучных слов.
Ночью, когда она спала, склонив голову ему на плечо, он курил, вперившись в темноту, и не представлял их будущего.
А если нет будущего, зачем настоящее?
Городишко с ноготь, и они часто натыкались на компании её ялтинских знакомых. Карабель неловко переминался, пока она, краснея, представляла его молодым людям. Вечерами Ася стала задерживаться. Она смущенно ссылалась на работу, а однажды призналась, что устала от гостиницы. Карабель не настаивал — к ней возвращалась прежняя жизнь, в которой ему не было места.
Теперь он всё чаще оставался один, ходил на море и по набегавшим волнам гадал, любит ли его Ася? Перебирая сухие, пахнущие солью водоросли, видел чёрные кудри, такие густые, что запутавшейся в них брошке не требовалась защепка, а уколовшись об острую ракушку, вдруг увидел её всю — нагую, доступную.
В августе у него промелькнула мысль о возвращении. Он уже без ненависти вспоминал квартиру с драными обоями, громко бившими настенными часами и тапочками под кроватью. Чтобы прогнать воспоминания, Карабель шёл в библиотеку, брал с полки первую попавшуюся книгу, листал, саля пальцем слипшиеся страницы, громко смеялся, но в голове у него крутилась какая-то ерунда: «Бобр бодр, но не добр».
— Я соскучилась по твоим письмам, — однажды сказала Ася.
— А я по твоим, — эхом откликнулся он.
Так их переписка возобновилась.
С этого момента их отношения стали носить странный, болезненный характер. Они проводили день вместе, равнодушно говорили о любви, точно притворяясь, точно играя надоевшую обоим роль, а вечером, когда солнце катилось в море, расставались, чтобы обменяться письмами. Там они были другими, не стеснённые чужим присутствием, возвращались к проведённому времени, раскрывая потаённое, проживали его заново, и буквы складывались в не произнесённые слова. Электронные послания заменили разговоры, письма были правдивее, искреннее, и плоть кричала в них куда громче, куда пронзительнее, чем наяву.
Это раздвоение грозило свести с ума — днём они опять встречались, ходили в кафе, занимались любовью, и всё катилось привычной колеёй.
В письмах возрастала цена слов, которые встречи обращали в пустые звуки. Но Ася этой цены не знала. Она щедро рассыпала «люблю» и «целую», за которыми стояла лишь быстро проходящая страсть. Карабель читал её бойкие пассажи и думал, что его ялтинский бунт закончился, что его лебединая песнь осталась не услышанной.
От морского воздуха ломило суставы, ночами он перекручивал простыни и всё больше чувствовал себя престарелым, утратившим мужскую силу Давидом, которого молодые девушки согревали свои телом.
От дождя не уйти — он караулит за каждым поворотом.
Осень медлила, но в воздухе уже пахло сыростью, носились злые, кусачие мухи. Подкрался мёртвый сезон. Ялта погружалась в скуку — отдыхающие схлынули, холодный ветер гнал по пляжу жухлые листья. «Я люблю тебя!» — упрямо твердила Ася. «В юности даже ложь святая», — думал в ответ Карабель. Раз он попробовал объясниться. Ася зажала ему рот ладонью, провела пальцем по усам. «Мальчик се-ердится, — растягивая слова, заговорила она, как с ребёнком, — ну иди-и же ко мне…»
И опять постель утопила всё.
А спустя месяц начались сцены, на подоконнике заиграли на свету сердечные капли. Карабеля уже раздражало это странное сочетание женщины и ребёнка, к которому он так и не смог приноровиться — Асю тяготили его разговоры, его молчание. Они расходились всё дальше, их по-прежнему мирила только постель, и хотя Ася ещё оставалась для него светом в окошке, теперь у него хватало сил задёрнуть штору.
«Мало уметь знакомиться с женщинами, — цедил он, — надо уметь с ними рвать».
Из ванной Ася вышла обмотанная коротким полотенцем, вся в мурашках и каплях, блестевших на смуглой коже.
— Согрей меня, милый, — обжигая дыханием, скользнула она под простынь.
Карабель отстранился.
— Ты маленькая лживая дрянь! — неожиданно закричал он и вскочил с постели.
В самолёте, отвернувшись к иллюминатору, он глядел на громоздившиеся внизу облака, пытаясь проглотить ком в горле. В ушах, как в раковине, шумело море, а губы помнили гибкое, жаркое тело и, пристёгивая посадочные ремни, Карабель истерично расплакался.
Поднимаясь в лифте, он машинально полез в карман за ключом и обнаружил, что так и не вынимал его.
«Снимай ботинки, — встретила на пороге жена, — я пол вымыла…»