— Представьте себе бумагу, расчерченную на миллиметры, — говорил он, нервно затягиваясь сигаретой. — В квадратном метре такой бумаги — миллион клеточек, в тысяче листов — миллиард…
Закрываясь от солнца сгибом локтя, я из вежливости слушала, не понимая, зачем все эти цифры.
— В шести таких книгах — человечество, а мы всего лишь клеточки на одной из страниц, — смяв окурок о лавочку, он швырнул его на газон: — И все грызутся…
Глаза у него грустные, как у большой собаки, а имя редкое — Ипполит. Познакомила нас подруга, поторопившись оставить вдвоём, засеменила по бульвару, и это было похоже на сводничество. Бойкое осеннее солнце пробивало сквозь густую ещё листву, слепило — чтобы взглянуть на него, мне приходилось щуриться, и я думала, что выгляжу, как монголка.
— Представьте себе эти листы, мелко изрешечённые квадратиками, — гнул своё Ипполит, — голова закружится.
Он успел рассказать, что учился на математика, но у меня голова кружилась уже от таблицы умножения.
— Так за девушками не ухаживают, — кокетничала я, оправляя на коленях юбку.
Он вспыхнул, как мальчишка. И снова закурил. Какая я всё-таки гадкая — феминизм испортил.
С дерева тяжело слетел лист и лёг в свою тень, как в могилу.
— Бросьте философствовать, Ипполит, — взяла я его под руку, — пойдёмте лучше гулять.
А он хорош собой. Только несовременный.
«Вот-вот, — на другой день подтвердила подруга, — рядом с ним позапрошлый век шагает, чувствуешь себя тургеневской барышней…»
После нашей встречи Ипполит зачастил к нам. Обычно он приходил с пустыми руками, смущённо улыбаясь, топтался на пороге, а в дни получек — с цветами. Он словно из кареты вылез и меня зовёт Натали.
Пили чай, играли в карты, при этом Ипполит неизменно оказывался «в дураках».
— Дон Кихот — задом наперёд, — дразнила его моя школьница-сестра.
Он делал вид, что обижается, грозил пальцем, показывал «козу».
— Ипполит, от вас голова заболит! — хлопала в ладоши сестра, хохоча до упада. — Вы — как Микки Маус.
— А это кто? — недоумённо переспрашивал он.
Телевизор его раздражал.
— Там все лгут! — горячился он, размахивая руками. — Нельзя сводить жизнь к карьере, а любовь… — и, не договорив, краснел.
— Вас никто не любит, вот вы такой и желчный, — показывала ему язык сестра.
Подозреваю, он — девственник.
Сегодня была у него. Ипполит, как воробей, забившийся под крышу, живёт в коммуналке, переделанной из чердака. Обстановка у него спартанская, по углам, как провинившиеся дети, стоят перевязанные в стопки книги, а на подоконнике чахнут кактусы. Занавесок нет, и заблудившаяся муха лениво снуёт по пыльному стеклу.
Ипполит предложил мне стул, а сам опустился на кровать, взвизгнувшую, будто кошка, которой прищемили хвост.
«Вот так и живу…» — развёл он руками, выдавив виноватую улыбку. Но было видно, что он не замечает окружающего.
Он такой умный. Даже слишком. По-моему, подруга попросту от него избавилась.
Ипполит прислонился к стене, и пружины опять заскрипели, как зубы разгневанного великана. Воображаю, как ночами он слушает их, лёжа на кровати в тапочках, когда, скрестив колени, читает все эти бесконечные талмуды.
Одеяло у него жидкое и засалено до дыр, а подушка такая тощая, что он подкладывает вниз свёрнутую тужурку.
Бедный Ипполит! Я выдержала с час, а потом уволокла его на улицу — под короткое осеннее солнце и жёлтую листву.
Сама не знаю, как оказалась в постели с N. Наверно, Фрейд прав, нами правит подсознание, оттого мы, бабы, такие дуры. Думаем бог знает чем. Спинным мозгом, наверное. А N теперь не отвяжется. Но — жамэ, как говорят французы.
Ипполит ужасно старомоден. «Вам бы ещё пенсне», — на правах избалованной девушки издевалась я. Он начинал оправдываться, размахивая руками, как ветряная мельница. Я не разбиралась во всех его теориях, но, по-моему, он хочет счастья человечеству, в которое не верит. Рядом с ним чувствуешь себя грязной и порочной. Наверно, такая и есть. Теперь понимаю подругу: «Ты мне зеркальце скажи, да всю правду доложи…»
А кому нужна правда?
N богат. До неприличия. У него дорогой дом и шофёр с лицом итальянского мафиози. Но вышколен — лишнего слова не проронит.
N знает, что с ним скучно, оттого водит меня по ресторанам с балаганной музыкой и сорит деньгами.
Интересно, сколько ему? «Я уже в том возрасте, — отшучивается он, — когда про возраст лучше забыть».
Что ж, седина в бороду.
Вчера ходили в гости. Ипполит понравился. Хозяйка говорит: «Рыцарь без страха и упрёка!» И без будущего. Фу, какая я всё-таки меркантильная! А тут ещё N. Мать все уши прожужжала. Прямо бесприданница какая-то! Противно, вот возьму и выйду назло за Ипполита!
Впрочем, он не предлагает.
Сердитый, Ипполит делался смешным. «Смените гнев на милость», — картинно сложив руки, отвешивала я поклон. Или, передразнивая, вытягивала палец, произносила с деланным трагизмом: «И если ты даже в землю на три метра видишь, а себя не видишь — крот ты распоследний, котёнок слепой!» Получалось почти библейское. Но Ипполит оставался серьёзен и только лохматил волосы огромной пятернёй.
Надо же — накаркала. Ипполита прорвало. «Ты пойми, — тряс он меня за плечи, — без тебя у меня ничего нет!» Странный, мы даже не целовались, а он руки просит…
Впрочем, из нас выйдет прекрасная пара: я — дура, он — сумасшедший!
Господи, опять просидела полдня на краю ванной, пока мать не начала стучаться — считала прилипшие ко дну пузырьки. Они невозмутимы, как далай-лама. Потом смотрела в зеркало, а оттуда — чужое лицо. У меня такое бывает, перечитываешь дневник, а он — будто в переводе.
Мать говорит — депрессия.
А N играет на сострадании. Признался, что в детстве получал множество пощёчин. Видно, от этого у него появилась привычка ощупывать лицо толстыми, как сардельки, пальцами.
Но мне его не жаль. Представляю, как в своём кругу он бьёт себя в грудь, раздуваясь, как петух: «Я сам себя сделал, слышите, сам!»
Всё утро слушала лекцию Ипполита. Мы с ним то на «ты», то на «вы».
— Как вы не понимаете, — горячился он, — сегодня либо мир растворит Америку, либо сам станет Америкой.
Мужчины все одинаковые — забивают голову бог знает чем.
— А зачем об этом думать? — улыбнулась я. — Сами же говорили про клеточки.
Он осёкся.
— Вы наверно и газеты читаете, — добивала я.
Не зная, куда себя деть, он стал перебирать карточки в альбоме. Я разгладила его взъерошенные волосы и, нагнувшись, поцеловала.
Ипполит большой ребёнок, и у меня бывают к нему приливы материнской нежности.
Хотя он на целый год старше!
Сегодня проснулась и — поняла: я люблю Ипполита! Наверно, я слишком ветреная. Хожу по комнате и целый день напеваю, как тихо помешанная: «Я люблю Ипполита, я люблю Ипполита…»
— Будь умницей, — предостерегла мать. — Я понимаю, мимолётное увлечение, такое бывает. Но если… Выброси из головы!
Уголки губ у неё опущены, как у барометра, что предвещает бурю, а шея уже пошла пятнами.
— Послушай… — начала, было, я.
— Ничего слышать не хочу! — затопала она. — Я не дам тебе испортить жизнь! Я за твоего отца вышла — сама знаешь, что получилось.
— Ну и разведусь! — закричала я. — Подумаешь, трагедия!
Злые, как фурии, наговорили гадостей, а кончилось всё слезами — обнявшись, рыдали, как белуги. Затем делали вид, что ничего не произошло, но какие тайны в семье из трёх женщин — сестра стояла под дверью и, растирая мокрые щёки, тихо всхлипывала: «Ипполит такой хороший, такой хороший…»
«Вот вырастешь — отдам за него», — спряталась мать за одну из своих улыбок, которые носила, как носовые платки.
Бедная мама — две дочки на выданье!
Вечера становятся длиннее. Ипполит стоял у распахнутого окна, задирая голову к звёздам, курил, затягиваясь так крепко, что, казалось, обжигал тонкие, нервные пальцы. Долго молчали, молчать с ним — не в тягость, я листала на коленях старинную книгу, пытаясь угадать его мысли.
«Раньше заботились о душе, теперь пекутся о здоровье», — чётко разделяя слова, подвёл он черту под молчанием.
Я начинаю уставать от его сентенций.
И зачем звездочёту жена?
Всю ночь накрапывал дождь. Капли уже холодные, мертвенные, подставила ладонь — обожглась. Что ж, пора бы — зима на носу…
А Ипполит не такой наивный. И льстивый. Говорит: «Иметь одного ребёнка, всё равно, что стоять на одной ноге». Это — матери. Пытается склонить её на свою сторону. Мать слушает, стиснув зубы. А когда Ипполит уходит, является N и тоже подолгу говорит с ней, поддакивает, смеётся. Мать интересуется его работой. «Будущее не само по себе становится настоящим, — покручивает он лохматый ус, — превращать его в настоящее — уже тяжкая работа».
Они точно сговорились: философствуют и ухаживают не за мной, а за матерью.
Приходил отец. Запершись у матери, долго о чём-то рассказывал, жаловался на жизнь, вымаливал прощение. Но мать непреклонна: «Прощай, не прощай — прошлого не вернуть». Отец метнулся раненой птицей, неловко наматывая шарф, опуская глаза.
Он постарел, стал тенью прежнего, уверенного в себе мужчины. Не попадая в рукава, долго топтался грустной, механической куклой.
И зачем он ушёл? Счастья нигде нет.
«Уж осень оделась багрянцем». А я не могу больше ждать — так можно всю жизнь в старых девах. Ухожу к Ипполиту! Пока складывала чемодан, мать стыдила. Но, когда любишь — не стыдно. Всё мелочно, кроме любви, одна она настоящая и оттого длится века!
Ипполит ещё не знает. Представляю его удивление! Но теперь счастье не обойдёт нас стороной — мы будем любить и говорить, говорить…
Ипполит по слухам учительствует где-то в провинции, а я уже четыре года замужем за N. У меня двое детей — мальчик и девочка.
«Не грусти, — в день свадьбы успокаивала меня подруга, — осенние романы все неудачные…»