Вьюга надувала тяжёлые тучи, за которыми ёжилась луна. Под горбатым уличным фонарём скрипела телефонная будка, хватая разболтанной ручкой тёплую, человеческую плоть.
Из темноты выплыла фигура в драповом пальто, в запорошенной снегом шапке. Под высоко поднятым воротником прятались завязанные узлом «уши». Человек, фальшиво насвистывая опереточную арию, повернул дверь вместе с наметённым под неё сугробиком и протиснулся в щель. Стянув зубами варежку, он подышал на пальцы, задрав подбородок, развязал ушанку. Щёлкнул выключатель, лампочка, моргнув, тускло осветила разрисованные инеем стекла, бледную ладонь с рассыпанной мелочью. Прежде чем опустить монету, человек широко улыбнулся — так улыбаются те, кого ждут. На секунду он замер, собираясь с мыслями, потом снял трубку. Но она уже слушала чужую беседу. Человек несколько раз нажал на рычаг — голоса не пропадали. Тогда он крепко выругался.
Его не слышали.
— Под Рождество всех выписывают, — ласково струился баритон, — теперь всё будет хорошо. — Он замолчал. — Я тебя не навестил, прости. Просто не мог — врач мне всё рассказал…
— Да?
Женский голос был едва различим.
— Про таблетки. Да я и сам подозревал.
— Какое это имеет значение?
— А что имеет значение? — мужчина замялся. — Надеюсь, это не из-за нас? Не из-за развода? — И вдруг затараторил, перебивая самого себя. — Ты же прекрасно знала: стоило тебе позвать, и я бы приехал.
— Она бы не пустила.
— Напрасно ты так — мы же друзья.
— После стольких лет…
Мужчина зло рассмеялся:
— Ну вот, начались упрёки! Идёшь на поправку.
Человек в будке затылком опустил воротник, сильнее прислонив трубку.
— Извини, глупости несу, — мужчина стал говорить глухо, точно кусал губы. — Но так тоже нельзя, не чужие же…
— Не надо.
— И ты мне не безразлична…
— Ну, пожалуйста…
— Хорошо-хорошо. Только не волнуйся. И я не буду волноваться.
Человек в будке смущённо затоптался, сосульки на усах начали таять, и он смахнул их, как обеденные крошки.
— Ты одна? Впрочем, чего я спрашиваю. Просто не знаю, что сказать.
— А ничего не надо.
— Но, подожди, — уже резко бросил он, — мы же тысячу раз выясняли. Разве я виноват? Жизнь длинная, кого-нибудь встретишь. Ещё на свадьбу пригласишь.
— Ну, не надо…
Женщина тихо заплакала.
Мужчина сменил тон.
— Ради бога, ну пожалуйста… — Он сбился на междометья. — А знаешь, — приезжай! Прямо сейчас: бери такси и приезжай! Она не будет против. У нас собираются гости, в Рождество не бывает лишних.
— Нет-нет, уже поздно…
— Разве? До утренней звезды ещё далеко.
— Слишком поздно…
— Я не слышу, что-то шумит. Приедешь?
— Нет.
— Ну, как знаешь… У тебя что — вода?
— Я… Из ванной…
— А-а… Что же ты раньше не сказала. Ну, ещё раз — с Рождеством!
Человек в будке покрылся потом, будто увидел страшную картину.
— Идиот! — закричал он, поражённый внезапной мыслью. — Да она же вены режет!
Но его не услышали.
— Да-да, сейчас откупорю, — сказал мужчина, прикрывая трубку, и, немного помедлив, положил её.
Короткие гудки — как шаги палача.
— Прощай, — прошептала женщина, прежде чем её трубка упала в лившуюся через край воду.
Плотные тучи, кутавшие луну, расползлись, и она примёрзла к заиндевевшему стеклу. Человеку в будке хотелось залезть на крышу и драться со звёздами. Ему казалось, что глядевший на него телефон пропитался смертью и теперь источает её запах. Он несколько раз с бешенством ударил трубкой по плоскому десятиглазому лицу: циферблат изогнулся, и монета провалилась. А человек бил и бил. Пока трубка не раскололась и не повисла на тонком шнуре, царапая стены иззубренным, острым краем.
Запах смерти исчез: его перебил запах крови — человек порезал руку. И это его отрезвило. Он швырнул на пол кусок эбонита и стал натягивать варежки. Потом толкнул скрипучую дверь, осторожно, чтобы не попасть в ловушку бесчувственного, морозного железа, притаившегося, как паук.
«Что тут поделаешь? — бормотал он, размахивая руками. — Что? Что?..»
Человек смешался с темнотой, а метель ещё долго надувала сугробики в будку с исковерканным телефоном и прилипшей к стеклу луной, из которой разошлись трое — каждый в свою сторону…
Этот рассказ попался мне под Рождество.
Я работал тогда младшим редактором, и собачья должность вынуждала меня просеивать горы шелухи. Архип Горегляд, писатель средней руки, тщедушный, с землистым лицом, сидел напротив, доставая улыбку, как фокусник карту из рукава.
— Святочный рассказец, — тянул он пару измятых листков, и по его тонкой, желтевшей над засаленным воротником шее елозил кадык. — Умоляю, прочитайте при мне!
И, точно извиняясь, зашептал, прикрывая ладонью рот:
— До зарезу деньги нужны…
Глянув на истрёпанный пиджак, на влажные, собачьи глаза, синевшие кругами от частых попоек, я не смог отказать.
— Нет, мы этого не напечатаем, — пробежал я глазами рассказ. — Надуманно — читатели не поверят…
Архип Горегляд ещё больше сжался, став похожим на едва вылупившегося цыпленка.
— Ну да, развёл, конечно, сырости, присочинил, мне ли не знать…
Я с недоумением уставился на него. Он промокнул платком вспотевший лоб:
— А вы, значит, сразу не поняли…
Я открыл рот, поражённый внезапной догадкой.
— Да-да, — кивнул он, — бывший муж — это я… Но не мог же от себя писать…
Он поморщился, почесав затылок, словно собирал горстью воспоминания.
— Я, когда про ванну услышал, растерялся, а тут ещё Зоя, вторая жена, над душой стоит, за рукав дёргает. Я и молчу. Лена тогда первой трубку повесила. А тот, в будке, сразу и прорезался. «Болван, — орёт, — скорей её адрес!» И глаза мне открыл. Я потом сразу перезвонил, но Лена уже не подошла…
Архип Горегляд вынул из кармана окурок, чиркнул спичками с моего стола.
— А потом я струсил, думаю, лучше сразу отрезать. Уговорил себя, будто ничего не случилось, и остался дома. Никогда себе этого не прощу, никогда. Оттого, может, и пью.
Я смотрел на него и чувствовал, как в меня заползает его грех.
— А теперь, значит, на своей подлости решили ещё и подработать?
Он жадно затянулся.
— А Зоя? Дети?
Я молча принял рукопись.
А через несколько лет я встречал Рождество у супругов Казариных, принимавших меня, как старосветские помещики. Валентин Егорович разливал чай, пока жена готовила на кухне. «У судьбы столько поворотов — чёрт ногу сломит, — щурился хозяин, размешивая сахар. — Хотите, расскажу историю? Ей уже лет десять. А началась она под Рождество. Меня одиночество тогда волком грызло, всё не складывалось: сорок уже, ни кола, ни двора. Засиделся я в ресторане, приятели, все семейные, выпив со мной рюмку, другую, по домам разбрелись, а мне — куда идти? Набрался больше обычного, вышел, а кругом — ни души, мороз лютый, пурга. Тащусь, как собака, у которой плохой хозяин, весь мир проклинаю. И так на душе горько-обидно, что никому-то не нужен — прямо до слёз! А тут ещё ветер под воротник лезет, плакать, и то холодно, сосульки бороду облепили, как ёлочные украшения… Да вы пейте чай-то — остынет…» Валентин Егорович звякнул блюдцем, подкладывая мне варенье. «Колышет меня в потёмках, как водоросль, иду на фонарь, а под ним — телефонная будка. Вот, думаю, мой теремок, домой-то всегда успею, дома то ждёт „одна лютая тоска“, как в песне поётся. Протиснулся, выключатель нащупал, стою, перебираю в голове, кому позвонить — тем нельзя, этим не хочется, а тут слышу в трубке голоса. Неудобно, конечно, но любопытство разобрало, хоть какое-то развлечение. Оказалось, муж с бывшей женой разговаривают: жена только что из больницы — отравиться пыталась, вот муж и выведывал — не из-за него ли. Поначалу вкрадчиво так, осторожно, поддержать её старался — сам-то другую семью завёл, вот и чувствовал вину. А потом начал себя выгораживать, совесть успокаивать. И даже с равнодушием каким-то. Эх, думаю, не те слова ты, брат, находишь, не те! А с другой стороны, откуда другие взять, что тут скажешь? И всё же чёрствым он мне показался, жестоким. То вроде кается, то в наступление переходит. Я с ноги на ногу переминаюсь, наледь на резиновом коврике подошвы жжёт, ухо сейчас отвалится, однако ж, оторваться не могу. Вот, думаю, кому-то на свете хуже моего. А тут он уж полную бестактность допускает — предлагает ей к жене его новой приехать. Это же надо додуматься! Или расчёт у него был тонкий: знал ведь, что откажется? Женщина пробормотала, что уже поздно, а потом всплакнула, и всё тише, тише… Будто уплывает: голос слабеет, едва доносится. А он поломался для вида, вроде долг исполнял, и говорит: „Плохо слышу, у тебя вода шумит. Ах, ты из ванной…“ И рад, видно, разговор прекратить. Я отрезвел совсем. Вот, думаю, дела! И тут меня будто током ударило: Да она же опять с жизнью счёты сводит! Не знаю, как до меня дошло, точно глаза на том конце провода выросли. Вижу, как трубка о пол глухо стукнулась, а её вода красная заливает! Муж: „Алло, алло…“ Молчание. А его самого уже теребят, чувствую, сейчас трубку повесит! Меня пот прошиб, стою, как громом поражённый. А потом заорал, не помня себя: „Адрес её, быстро!“ Он от неожиданности и выложил. Оказалось, на соседней улице. Бросился я на ватных ногах, влетел в подъезд. Какие уж подобрал слова, когда дверь выломал, и не помню. „Скорая“ спрашивает: „Вы кто?“ А я, не моргнув глазом: „Муж“».
Валентин Егорович пригладил седину и уставился в тёмный угол.
— Тебе помочь? — спросил он жену, вносившую блюдо с огромным пирогом.
— Ну что ты, милый, я сама.
Елена Петровна, опустив пирог на стол, стала нарезать.
И тут я заметил у неё на запястье три белых шрама.