Наверно, я до срока стала старой,
Да только в этом нет твоей вины.
Какой бы мы красивой были парой,
Мой милый, если б не было войны…
Ната попрыгала на месте, проверяя, не звенит ли что-то, не трясется ли в карманах. Все было нормально, потому она одернула рукава маскхалата, проверила, надежно ли повязана марля на прицеле. Любой нечаянный блик для нее означал смерть, потому и скрывала прицел до того момента, как достигнет позиции, которую приглядела еще несколько дней назад.
Прицел был трофейный, немецкий, с гуттаперчевым наглазником. Хороший прицел. Нет, советские прицелы, конечно, были ничуть не хуже, но вот ей лично был удобен именно этот. Еще со школы снайперов привыкла, где обучалась на винтовке с таким. В этом была для нее некая ирония — убивать немцев, находя тех через их родную оптику.
А еще у нее был удобный чехол для винтовки. Тоже трофей. Как напоминание о том, кого сумела перехитрить, пересидеть на позициях. Это был странная игра — на наблюдательность, на выносливость и терпение, на способность спрятаться и ударить первым. А ставкой в этой игре была жизнь. До этого дня ей везло. Но были и те, кого «переигрывали» фашистские снайпера. Люба, ее напарница и подруга еще со школы снайперов. Сколько раз она спорила с той, что ее привычка пристреливаться с одной позиции несколько раз не доведет до добра! Да та только смеялась в ответ, запрокидывая назад голову и обнажая ровный ряд зубов:
— Не бойся, Ната. Я заговоренная. Меня мать в детстве к бабке таскала, когда я скарлатину подхватила. Та и заговорила от смерти. Сказала, еще внуков понянчу…
Обманула Любку та бабка деревенская. Убил Любку одним коротким выстрелом в легкое «Франц четвертый», который повадился охотиться на их позициях. И товарища лейтенанта. Лейтенанта Тарасенко тоже убил… Ната знала, что это именно он, «Франц четвертый», сделал проклятый выстрел, когда тот осматривал позиции для будущего артобстрела. Чувствовала это неким шестым чувством, которое выработалось в ней за эти тринадцать месяцев, что она на фронте.
Ната привыкла давать имена своим противникам по этой «игре». Был и «Ганс второй», которого она выследила в паре с Любкой, и «Курт пятый», у которого она забрала чехол и портсигар с тонкими сигаретами, отданный после сослуживцам в батальоне. Жаль, имен она знала немецких мало, потому и приходилось нумеровать. И за каждого ставила зарубку на винтовке. Как это делал ее наставник по практическим занятиям в школе, якут Василий. И при этом старалась не думать, что у немцев были иные имена. Никогда не смотрела на случайно найденные при обыске карточки и письма. Чтобы не видеть в убитых ею при «игре» людей. Для нее они должны были быть только пронумерованными «Гансами», «Куртами», «Людвигами»…
«Франц четвертый» на удивление работал в одиночку, как доложили Нате разведчики. И любил сладкое, по-особому сворачивая обертку — в тонкую трубочку, будто в маленький прицел. Так что, подумала Ната, все будет по-честному, встанут один против одного, пока не пришлют замену Любке. И времени на эту охоту оставалось так мало — уже знали, что через несколько дней поднимутся на прорыв линии немецкой обороны, а значит, найти «Франца четвертого» ей будет в дальнейшем не суждено.
Надо было торопиться, подумала Ната, окидывая взглядом уже светлеющий небосвод. Скоро, совсем скоро поднимется солнце из-за горизонта, и в права вступит новый день. Очередной день войны, которая, как иногда казалось, никогда не закончится. До наступления еще есть время, и в этот день солдаты в окопах будет заниматься своими насущными делами: починка вещей, чистка оружия, кто-то даже сядет играть в потрепанные карты или будет писать письма домой, а кто-то выступит на посты — в караул или в наблюдение. Лишь она этот день проведет почти в полной неподвижности, под укрытием раскидистого куста калины, что облюбовала для себя на нейтральной полосе.
Она успела — легла в заранее подкопанную ямку еще до того, как развеялся легкий туман, что как обычно по ранней осени стелился над землей рваными полосами. Вскинула голову и проверила, верно ли выбрала место, не коснется ли ненароком ее даже малейший лучик солнца, который мог открыть ее для «Франца четвертого». И только потом расчехлила винтовку и сняла марлю с прицела.
Оружие привычно легло в руку, глаз быстро осмотрел местность, что открывалась обзору на сотни метров вперед. Все было тихо и спокойно, даже листва не шевелилась на кустарниках и деревьях. Но Ната знала, что «Франц четвертый» уже где-то расположился и точно так же, как она осматривает через прицел и это поле, и лес за ним, и окопы русских, и одинокие почерневшие останки некогда грозных машин немецкого танкового батальона.
Вскоре на немецких позициях проснулись, зашевелились. Участились переходы вдоль окопов. Задымила полевая кухня, разнося по округе аромат приготовленной пищи. Немцы настолько расслабились за эти дни без единого выстрела, что некоторые даже открыто присаживались на край бруствера и курили, ходили, не пригибаясь, не скрывая голову от снайперской пули. Решили, что Любка была единственным стрелком противоположной стороны, подумала Ната, в который раз наблюдая за очередным смельчаком. Нет, она не будет пока снимать ни пулеметчика, вышедшего из бревенчатого дота и лениво потягивающегося в лучах осеннего солнца. И лейтенанта, глядящего на русские позиции в бинокль из окопа, тоже не убьет сейчас, не пустит пулю прямо в один из окуляров. Ей нужен «Франц четвертый» сейчас и только он!
При воспоминании о том, как принесли разведчики тело Тарасенко, пальцы невольно напряглись, и Ната стала выравнивать дыхание, пытаясь расслабиться. Не думать пока об этом, говорила она себе. Но не могла не думать.
Коротко-стриженные русые волосы под фуражкой. Темно-голубые, почти синие глаза, Ната таких никогда не видела раньше. Длинные, как у пианиста, пальцы. Ямочка на подбородке и чуть пухлая нижняя губа. И улыбка… какая же у товарища лейтенанта улыбка! Была…
Она вспомнила, как без умолку говорила об артиллеристе Любка, влюблявшаяся так часто, что в голове Наты постоянно путались имена. Как уговорила ее однажды сходить к тем в расположение «попить чайку», пока было тихо на позициях. Ната тогда никак не могла отвести глаз от этого русоволосого лейтенанта, прячась в самом темном углу землянки от чужих глаз, краснея от своего интереса к нему.
Целое лето Ната и Тарасенко переглядывались украдкой, когда случайно встречались. Смущенно отводили глаза. Узнавали о потерях после очередного боя с каким-то странным страхом в груди. А однажды возвращавшихся на закате снайперов вдруг встретил у окопов лейтенант и попросил разрешения проводить до землянки, где те жили. У Наты даже уши покраснели под капюшоном маскхалата, когда Любка толкнула ее локтем тогда и подмигнула задорно, мол, вон оно что.
В ту ночь она не ложилась долго. Они с Тарасенко просидели до четырех утра на поваленном бревне, чуть поодаль от расположения, скрываясь от косых взглядов. Просто сидели плечом к плечу, разговаривали шепотом, будто боясь спугнуть кого-то. Или что-то. Что-то хрупкое, чуть зарождавшееся, заставлявшее идти кругом голову.
Удивительно, но, как выяснилось тогда, они оба были из Москвы и жили так близко друг от друга, через два переулка. Обоим было чуть больше двадцати, учились в соседних школах. И в 1936 году ездили в один лагерь на все лето, только были в разных отрядах. А когда-то лейтенант даже дрался с ее братом, когда что-то не поделили дворами.
— Где сейчас Лешка? — спросил тогда Тарасенко, и она прикусила губу, сжала пальцы в кулак, скрывая мелкую дрожь, что всегда била ее, когда говорили об отце или брате.
— Погиб под Москвой еще осенью 41-го. А папа… папа пропал без вести в 42-м под Ленинградом.
— Прости, — прошептал он и вдруг накрыл ее кулак, лежащий на шершавом стволе своей большой ладонью. И она расслабила руку, позволила переплести пальцы со своими, едва дыша от такой близости, уткнулась лицом в его плечо. А он целовал ее волосы, скользил губами по щеке несмело, не позволяя себе иной вольности. И казалось в ту ночь, что нет никакой войны.
Война снова ступила в жизнь Наты на следующий день. Когда пришлось тащить смертельно раненую Любку, которой «Франц четвертый» прострелил легкое. Они тогда впервые за недели разделились — Любка решила снова идти на те позиции, где прошлым днем они сняли двух ефрейторов. И зачем только Ната не стала настаивать на своем, зачем отпустила ее? Этот вопрос мучил ее до сих пор. Как и тот, почему ее не было в тот роковой день рядом, когда Тарасенко двинулся на наблюдательный пост.
Ната понимала умом, что он никак не мог проигнорировать приказ разведать позицию для предстоящей артподготовки перед наступлением. Но сердце по-прежнему отказывалось принять неизбежное. Он ушел на закате, когда она еще не успела вернуться с позиции, когда не успела сказать, чтобы избегал воронок, ведь те так открыты для обзора со стороны небольшого леска на нейтральной полосе. Березы стояли редко, в них не спрячешься толком, но некое чувство подсказывало Нате, что искать «охотников» следовало именно в таких местах.
Ушел, когда она столько всего не успела сказать, не успела сделать то, что так хотелось…
Ната потом выверит траекторию выстрела, когда займет то же самое место в воронке, где был убит лейтенант, где на песке по-прежнему темнела его кровь. И найдет обертку от конфеты, свернутую в узкую трубочку среди тех берез, как и убежище «Франца четвертого» — небольшую яму и широкие березовые ветви рядом.
Солнечный луч пробежал по зеленой листве с редкими вкраплениями желтого и блеснул на чем-то, ослепляя на миг Нату. Палец едва не нажал на курок, следуя выработанной привычке стрелять на этот блеск луча в стекле. Но в последний момент будто кто-то шепнул Нате прямо в ухо: «Жди!», и она замерла. Вгляделась внимательнее, едва дыша, и прикусила губу до крови, чтобы не крикнуть в голос от горя, охватившего ее с головой, от злости, разрывающей сердце на куски.
Часы. Советские часы на широком кожаном ремешке, выпущенные Первым Московским Часовым Заводом с улицы Кирова.
— Подарок отца, — сказал ей как-то Тарасенко, показывая с гордостью эта наручные часы. — Он погиб в 39 —м году в Манчжурии. Это память моя о нем.
Часы, подвешенные на тонкую бечевку к ветке, снова качнулись, когда ворона вдруг взмахнула крыльями и сорвалась с места, полетела дальше, к лесу и реке, видневшейся в прицел тонкой ниточкой. Ната снова отвлеклась на циферблат и едва успела заметить легкое движение в метрах пяти от ловушки, разглядела «Франца четвертого» так отчетливо, словно он рядом стоял. Тот тоже внимательно смотрел на нее в прицел, а потом перекатил во рту конфету языком, прежде чем нажать на курок.
— Коля…, — беззвучно прошептала Ната вдруг, а потом выстрелила, выигрывая у «Франца четвертого» какие-то доли секунды, когда тот отчего-то замешкался, замер на миг, глядя на нее через расстояние, разделяющее их. Уже падая навзничь в траву, с пулей, вошедшей прямо в лоб под край каски, он все же успел нажать на курок.
Ната приедет на это место, когда будет догонять свой батальон, возвращаясь из госпиталя. Странно, но часы, на безмерное удивление Наты, все еще будут висеть на том самом месте, на ветке березы, припорошенной снегом. И даже будут тихонько тикать в странной для Наты тишине, ведь та запомнила окрестности совсем иными, чем сейчас. Она приложит часы к уху, чуть вздрогнув, когда холодное стекло коснется нежной кожи, и будет слушать их тиканье, закрыв глаза. И вернется мысленно в осеннюю ночь, когда ее обнимали крепкие руки, а под ухом точно так же мерно и тихо стучало сердце, и, казалось, не было войны…