Власть разума

В пути

Рассказ посвящен китайскому мудрецу Лао-цзы, которого традиция считала старшим современником Конфуция и относила к первой половине VI в. до н. э. Свои мысли он собрал в книге «Даодэдзин» («О дао и дэ»), о непознаваемом божественном пути и его проявлениях в природе и человеке. Этико-философское учение Лао-цзы легло в основу даосизма, религиозного течения, сторонники которого есть до сих пор.

Правили тогда Поднебесной империей ваны из племени Чжоу. Народ был для них глиной, из которой они, подобно Нюйве-прародительнице, лепили человечков, но не для того, чтобы давать им жить и веселиться, а чтобы они подчинялись и служили. Столица Ло-и находилась на том месте, где небо сходилось с землею, в середине всей земли. Дворец вала был в центре столицы, покои вала – в центре дворца. Вану помогали править три верховных советника. Им подчинялись шесть министров. Министрам подчинялись шесть губернаторов. Чиновники шести рангов были распределены по ведомствам и отделам. Восемь семей объединялись в общину, работавшую сообща на царском поле, и кормили чиновников всех рангов, царских слуг, губернаторов, верховных советников и самого вала.

В поселении одной из общин жила тогда девушка, не похожая на других. И однажды, когда девушки собрались для гадания о суженом и каждая мечтала о том, чтобы выйти замуж за чиновника высокого ранга, она убежала в поле и обратилась с мольбою к небу:

– Не хочу я мужа-чиновника и сына-чиновника. Мне бы родить сына, который видел бы дальше всех и наставлял бы людей в их свободной и праведной жизни.

И вняло небо этой мольбе. На горизонте вспыхнула звезда и стала медленно опускаться на землю. Следя за нею, девушка ощутила, что ее пронизало нечто, подобное жару небесному. Через девять месяцев у нее родился младенец с седыми волосами и осмысленным личиком. Впоследствии ему дали имя Лао-цзы (старый мудрец).

Когда Лао-цзы подрос, начальник ведомства назначений на службу долго ломал голову, куда бы определить подростка, обладающего необыкновенным умом. Он переписывался со многими начальниками, предлагая им Лао-цзы. Но все от него отказывались наотрез, ибо никому не нужен был чиновник, умеющий размышлять. Наконец кто-то надоумил начальника ведомства назначений: «Да направь ты его в царский архив. Бамбуковым табличкам вреда он не принесет».

И стал Лао-цзы хранителем государственного архива в столице Срединного царства. К нему сходились принятые к исполнению указы вана и донесения чиновников. Он сразу запоминал любой документ, и, если требовалось получить какую-нибудь справку, уже не рылись среди запылившихся бамбуковых табличек, а обращались прямо к нему. Вскоре были замечены другие странности нового хранителя. Он любил то, что других пугало или раздражало. Так, из вверенного ему помещения он удалил мышеловки. После этого кто-то подсмотрел, что он кормит мышей, при этом разговаривая с ними и убеждая их не грызть бамбуковых дощечек. Он также не трогал паутины, и его застали наблюдающим за работой паука. Когда же его спросили, почему он это делает, то услышали странные слова: «У каждого живого существа есть свое дао, которому оно следует. Наблюдая за движением паука, я постигаю и высшее дао».

Слова эти были переданы главному архивариусу, а затем и далее по назначению, и, хотя Лао-цзы ценился как превосходный работник, он был уволен по пятьдесят восьмому пункту закона о службе, подпункту «слабоумие».

Оставшись без работы, мудрец стал обходить Поднебесную и учить всему тому, что он понял, наблюдая за людьми, животными и насекомыми, о чем он узнавал из вещих снов. И как же не похоже было его учение на расписанный по пунктам и подпунктам «Кодекс поведения подданного», развешанный во всех присутственных местах.

Однажды Лао-цзы устроился на ночлег в стоге сена. Вдыхая его аромат, он видел сквозь травинки освещенную луною дорогу, а над нею загадочно сверкавшие звезды. В пустоте между звездами он разглядел еще какое-то свечение, возможно исходящее от невидимых звезд, и из его груди вырвалось:

– О туманное! О неясное! В тебе заключены все образы. О неясное и туманное! В тебе заключены все вещи. О бездонное! О туманное! В тебе заключены все семена. Семена твои совершенно достоверны, и в каждом истина, существующая для обозначения всех мельчайших начал.

Заснув далеко за полночь, Лао-цзы пробудился от стука копыт, грохота колес и криков. Дорога была в движении. В столице ван издал какой-то указ, и все сорвались со своих мест. Гонцы скакали в провинции с предписаниями чиновникам. Навстречу им скакали другие гонцы с донесениями о выполнении прежнего указа. Лошади сталкивались друг с другом и ржали. Пропуская гонцов, повозки торговцев сползали на обочину. И все совершалось с такой серьезностью и энергией, будто от того, дойдет указ в назначенное место к определенному сроку или нет, перевернется мир.

Переведя взгляд, мудрец увидел людей, стоящих у дороги в ожидании, когда появится просвет, чтобы ее перейти. Он вылез из стога весь в травинках и, не отряхнувшись, поспешил к людям.

– Дао – это недеяние, – сказал он тогда. – Для того чтобы управлять страной, нужно воздерживаться от действий, от перемен. Надо сделать так, чтобы один пешеход не видел другого. Правительство не должно быть деятельным, а государство большим. Надо сделать так, чтобы вместо письма вновь употреблялись узелки. Надо сделать жизнь спокойной и веселой.

Может быть, мудрец сказал бы что-нибудь еще, но как раз образовался просвет в движении, и люди рванули на ту сторону дороги, оставив Лао-цзы одного. Но он не обиделся – он знал, что брошенное семя не сразу пускает ростки, а распространяющий учение должен быть терпелив.

В другой раз Лао-цзы свернул с дороги в селение и услышал глухие удары и вопли. Возбужденная толпа окружила стражников, бивших вора. Мудрец подошел к людям и спросил:

– Что украл этот человек?

– Он сделал подкоп в лавку ювелира и вынес драгоценности, – ответил кто-то, не оборачиваясь.

– Пять цветов притупляют зрение, пять звуков притупляют слух, пять вкусовых ощущений притупляют вкус. Драгоценные вещи толкают к преступлениям. Если не ценить драгоценных предметов, то не будет и воров, – сказал мудрец. – Если зал наполнен золотом и яшмой, то никто не в силах это сберечь. Если богатые и знатные горды, то они обворовывают сами себя. Если будут уничтожены хитрость и нажива, исчезнут воры и разбойники.

Слова Лао-цзы были услышаны. Люди обернулись. Стражники опустили палки, а один из них спросил:

– Что ты там говоришь?

– Действие рождает противодействие, – продолжал Лао-цзы. – Кто стремится к многому, тот теряет. Кто бьет, тот будет битым.

– Да ты смутьян! – рассвирепел стражник. – Ты хуже вора! – Он хотел схватить мудреца, но толпа преградила ему дорогу.

– Это мудрец Лао-цзы! – слышались голоса. – Это наш учитель!

И не посмели стражники тронуть Лао-цзы. И он ушел своей дорогой.

Как-то шагал Лао-цзы по дороге и услышал удары. Он подумал, что снова поймали вора, но оказалось, рубят дерево.


Лао-цзы. Статуэтка эпохи Мин


Толпа окружила рубящего, и по блеску топора Лао-цзы понял, что этот топор из железа, которое научились добывать совсем недавно. Лао-цзы уже видел железные предметы и, испытывая неприязнь ко всему новому, к ним не прикасался. Железный топор в действии он увидел впервые.

Подойдя ближе, он услышал.

– Вот это топор! – восторгался один. – Вгрызается в дерево, как тигр.

– Эх, было бы серебро, – вздохнул другой, – и я бы такой топор купил…

– Да уж, кто бы от него отказался, – вставил третий.

И сказал тогда Лао-цзы:

– Люди, соблюдающие дао, не желают многого. Не желая многого, они ограничиваются необходимым. Они не изобретают нового.

Услышав эти слова, рубящий обернулся.

– Зачем ты караешь это дерево? – обратился к нему Лао-цзы. – Оно тебя обидело? Отняло у тебя свет? Или оно мешает проезду? Нет! Оно дает тень путникам в зной, и они, завидев его издали, радуются ему и ускоряют шаг. Наверное, ты хотел использовать его, чтобы убедиться в том, что железо рубит лучше бронзы. Но тогда почему ты не начал рубить бронзовым топором? Тогда бы ты успел навредить вполовину того, что сейчас. Ты бы присел отдохнуть, взглянул бы на дерево и, убедившись, как оно прекрасно, отер со лба пот и ушел бы вместе с топором. Я же тебе скажу: не нужно никаких новшеств. Люди с бронзовым топором жили лучше нас, а те, у которых были топоры из камня, жили еще лучше, ибо они пользовались материалом, который есть в природе. Ты, рубящий железом, можешь стать рабом железа. Рабами его станут твои сыновья. Подумай об этом.

Произнеся эти слова, мудрец вернулся на дорогу и зашагал по ней к закату, охватившему полнеба. Рубивший и зеваки смотрели ему в спину. Потом дровосек, бросив топор, побежал к дороге, чтобы догнать мудреца, но он уже был далеко.

Прошло много лет. Лао-цзы обошел всю Поднебесную. И почти не осталось людей, которые бы не слышали его имени. Но не было ни одного мудреца, который бы прочитал что-либо им написанное. Ведь письмо создала не природа, а сам Лао-цзы призывал вернуться к тому времени, когда вместо иероглифов пользовались узелками. И возникали между мудрыми споры, как понимать то или иное из его изречений. Осмелиться же разыскать его и спросить – не решался никто, ибо известны были его слова о людях, кичащихся своей мудростью и проводящих время в бесплодных спорах.

И все же нашелся мудрец, который не побоялся встретиться с Лао-цзы. Это был прославленный мудростью Кун-цзы[1], достигший высокого положения в царстве Лу.

В тот день Лао-цзы остановился в пустом доме у дороги. Он был уже стар, чтобы ночевать в открытом поле или в стогу сена. Кун-цзы зашел в дом, и за ним закрылась дверь. Через некоторое время он вышел из дома и вскоре встретился со своими учениками, с нетерпением ожидавшими учителя.

– Увидев меня, – начал Кун-цзы, – Лао-цзы покосился на мой наряд и спросил, кто я. Когда я назвал себя, он сказал, что слышал обо мне и расходится со мной в понимании гуманности. Я запомнил его слова: «Небо и земля не обладают гуманностью, они относятся ко всем существам, как к траве и животным. Мудрый человек не обладает гуманностью и не нарушает естественной жизни народа. Когда будут устранены мудрствование и ученость, тогда народ будет счастливее во сто крат, когда будет устранено то, что ты, Кун-цзы, называешь «гуманностью» и «справедливостью», тогда народ возвратится к сыновней почтительности и отцовской любви, о которых ты так много рассуждаешь».

– И ты ни о чем его не спросил и не возразил ему?

– Я не посмел открыть при нем рта, хотя и не был согласен с ним.

– Тогда разреши мне сделать это за тебя! – воскликнул самый нетерпеливый из его учеников.


Конфуций, Лао-цзы и буддийский архат. Свиток эпохи Мин


– Поторопись, – улыбнулся снисходительно учитель, – Лао-цзы не остается подолгу на одном месте.

И ушел упорный ученик в надежде познать, что такое дао, в беседе с самим Лао-цзы.

Он явился в дом, где учитель встретился с мудрецом, но застал его пустым. Соседи, у которых он стал расспрашивать, какой дорогой ушел Лао-цзы, молча показали ему ту, что вела на запад.

И двинулся ученик этой дорогой, никуда не сворачивая. И дошел он до такого места, где дорога была перегорожена бревном, а у бревна стоял человек с железным мечом.

– Не проходил ли здесь мудрец? – спросил ученик.

– Как же, совсем недавно прошел.

– Где же он? – заволновался ученик.

– В пути, за пределами Поднебесной, – сказал страж, показывая на запад.

– И он ничего тебе не сказал, покидая Поднебесную?

– Нет. Он молча передал мне вот это.

Страж достал из-под плаща связку исписанных иероглифами табличек.

– Я пытался прочесть, но ничего не понял. Возьми, может быть, тебе удастся.

Ученик шел навстречу восходящему солнцу и, ничего не замечая вокруг, читал: «О! Как хаотичен мир, где еще не успели установить порядка! Все люди радостны, словно присутствуют на торжественном угощении или празднуют приход весны. Лишь один я спокоен и не выставляю себя на свет. Я подобен ребенку, который еще не явился в мир. О! Я несусь. Кажется, нет места, где я мог бы остановиться. Все люди полны желаний, лишь я один смог отказаться от всего. Я подобен тому, кто несется в морском просторе и не знает, где ему остановиться».

Закон степи

Царь сколотов сидел, поджав, по обычаю кочевников, под себя ноги. Острые колени выпирали из кожаных штанов. В свете факелов блестели и переливались на нем браслеты, серьги, нагрудные бляхи, черпак в его руке. Тяжелые ковры устилали земляной пол и свисали со стен, оставляя свободным лишь клочок неба в отверстии над дымящимся очагом.

В варварском великолепии одежд, утвари и убранства шатра терялся пришелец в скромной дорожной хламиде и с пегасом на голове, из-под которого свисали тронутые сединой волосы. Широко расставленные глаза смотрели с недоумением.

– Кто ты такой? – послышался голос сразу же после того, как Анахарсис приветствовал царя и священный очаг достойной их речью.

Вопрос этот, в котором звучало презрение, обжег, подобно бичу. Но Анахарсис не вздрогнул и не отвел взгляда. В нем лишь появилась какая-то отрешенность, словно бы оскорбленная память перенесла его в то скопление из каменных шатров на берегу теплого и ласкового моря. Там его поначалу тоже не могли понять. Но ведь тогда он и впрямь был чужеземцем, и его язык для эллинов был все равно что лепет ручья или вопль настигнутого арканом зверя. Кто-то в толпе, окружившей деревянный помост, где продавались обнаженные пленники, прислушивался к звукам чуждой речи, кто-то с любопытством вглядывался в его лицо и обменивался замечаниями о его внешности. Но такого оскорбительного равнодушия, такой нескрываемой вражды Анахарсис не ощутил даже тогда, когда вместе со свободой утратил имя, когда он приобрел кличку Скиф, ибо эллины называют его кочевой народ скифами.

Скифом его продолжали называть долгие годы, пока каморку не посетил гостеприимец хозяина Клеомен, сын Алкмена, которому потребовалась его, Анахарсиса, помощь. Анахарсис помогал суетливому эллину перетаскивать в повозку корзины с какими-то предметами, наподобие кусков свернувшейся березовой коры. Это были свитки папируса, о существовании которых у себя на родине он не догадывался.

– Осторожнее! – умолял Клеомен. – Ради богов, не рассыпь моего Питтака[2]. До того как вращаться среди царей, Питтак, впрягшись в лямку вместе с ослом, вращал каменные жернова. Будущие законы Питтака рождались в мучной пыли и скрежете камня. Поэтому они стали народу, уставшему от произвола знати, хлебом спасения. Поставь корзину сюда, к Фалесу[3], уверявшему, что все сущее произошло из некоего влажного первовещества, что Земля держится на воде и окружена со всех сторон океаном. Не потому ли свитки Фалеса отсырели. Но это им не повредило, ибо мудрость вечна.

– А разве мудростью наполняют корзины? – спросил тогда Анахарсис.

– Как ты сказал? – удивился Клеомен, не рассчитывавший встретить собеседника в лохматом и на вид угрюмом варваре.

– Я хотел сказать, – продолжал Анахарсис, – что мудрость нельзя держать взаперти. Ей нужны воздух, полет птиц, запахи трав.

– Любопытно! Любопытно! – бормотал эллин. – Но кто в таком случае обладает наивысшей мудростью?

– Дикие животные, – отозвался Анахарсис. – Они живут по природе.

– А наибольшей справедливостью? – спросил эллин.

– Дикие животные, – повторил Анахарсис столь же невозмутимо. – Они предпочитают природу закону.

– А наибольшей храбростью?

– Дикие животные! – воскликнул Анахарсис. – Они мужественно умирают за свободу. А сразу за ними я поставлю свой народ, кочующий в степях близ Борисфена, называемого нами Данаприем[4].

– Что я слышу! Ты скиф?! – удивился Клеомен.

Он знал, что афиняне используют скифов вместо свирепых собак, считая их непригодными к иной службе. Этот варвар ниспровергал мнение, сложившееся о его народе.

Знакомство эллина и скифа могло бы оборваться, как тысячи других случайных встреч. Но бессмертным богам было угодно связать Клеомена и Анахарсиса дружбой. Забыв о цели своего приезда, Клеомен провел много времени в жалкой каморке привратника. Там ему открылся мир, о существовании которого эллины не подозревали. У варваров оказались свои Гомеры, повествовавшие о сражениях с чудовищами, свои Эзопы, создававшие лукавые притчи о зверях. А сам Анахарсис, в этом Клеомен не сомневался, был скифским Фалесом.

Клеомен выкупил Анахарсиса и вместе с ним отправился в Кизик, что на Пропонтиде[5]. Кизикийцы гордились, что в их городе родился некий Аристей, считавшийся учителем Гомера и автором поэмы об аримаспах, загадочном народе севера. Начитавшись Аристея[6], они привыкли к невероятным историям, наподобие басен о чудовищных птицах, стерегущих золото, и путниках, превращающихся в волков. Скиф-философ поначалу удивил кизикийцев больше, чем аримаспы. Они долго и придирчиво выспрашивали Анахарсиса о его отце, деде, о его племени, с недоверием рассматривали татуировку, покрывавшую грудь и плечи, и, только удостоверившись, что он скиф, а не эллин в скифском одеянии, позволили ему предстать перед народным собранием.

К этому времени Анахарсис уже понял, что волновало и мучило мыслящих эллинов: они разочаровались в возможности разумного устройства жизни, ибо люди думают не о благе государства, а о собственной выгоде.

Но, может быть, другие народы, у которых нет многолюдных городов, храмов, театров, палестр, тюрем, устроены по-другому?

– Да! – ответил Анахарсис.

Он поведал эллинам о бесхитростных номадах[7], гордящихся не богатством, а меткостью стрельбы из лука, о тех, кому служит обувью кожа ног, ложем – вся земля, храмом – небесный купол, кто насыщается сыром и мясом, кто пьет проточную воду и молоко. Он обрушился на стремление эллинов к роскоши. Он говорил, что роскошь ввергает людей в худшее из рабств и лишает самые мудрые законы смысла, ибо богатые рвут законы, как паутину, а слабые и бедные запутываются в них и гибнут, как мухи.

День этот вошел в историю Кизика. Специальным постановлением народного собрания кизикийцы причислили Анахарсиса к семи эллинским мудрецам и наградили его венком из дикой оливы, посаженной, по преданию, Аристеем.

Но Клеомену и этого было мало. Он записал притчи и высказывания Анахарсиса. Снабженные его собственными рассуждениями о природе мудрости и мудрости природы, мысли Анахарсиса растеклись по эллинским городам.

Так к Анахарсису пришла слава. Недавно у него не было имени, а теперь оно повторялось вместе с именами Питтака и Фалеса. Не веря, что он недавно был рабом, придумали, будто он брат скифского царя и прибыл к эллинам, чтобы научить их своим законам. Кто-то воспользовался именем Анахарсиса, как щитом, выдав за мудрость Анахарсиса свои собственные мысли. В Коринфе[8] некий горшечник призывал разделить достояние богачей и установить царство Анахарсиса. Бунтовщика побили камнями.

Вскоре желавших увидеть скифского мудреца оказалось больше, чем посетителей кизикийских храмов. Среди них были алчущие мудрости киренцы, тарентийцы, массалиоты и даже жители далекого Гадеса, лежащего у входа в Океан.

Благодарные кизикийцы избрали Клеомена в городской совет, Анахарсису же определили невиданные для варвара почести: на бронзовой доске, выставленной у булевтерия[9], сообщалось о награждении «великого скифа» – так официально именовали Анахарсиса – почетной статуей.


Анахарсис. Гравюра XVIII в.


И вскоре, проходя по агоре, Анахарсис мог любоваться своим двойником из проконесского мрамора. Скульптор изобразил философа в шароварах и кафтане, которые Анахарсис давно уже не носил. В складки лба и выражение глаз была вложена восхищавшая эллинов широта мысли, родственная раздолью степей, и его тяга к природе, источнику разума и справедливости.

Анахарсиса не радовала шумная известность. Ему опостылел восторженный шепот, надоела почтительная покорность учеников. Он поверил в существование справедливых сколотов, которых обрисовал в своих речах перед эллинами. Его потянуло в степь…

– Кто ты такой? – повторил царь свой вопрос.

Анахарсис распрямил плечи.

– Такой же сколот, как и ты! – молвил он гордо. – Я не забыл речи отцов и не разучился натягивать тетиву лука.

– А это? – Царь показал на одежду Анахарсиса.

– Да. На мне эллинская хламида, – сказал мудрец. – Но ведь даже птицы в чужих краях меняют оперение, а земля, куда они возвращаются, дает им приют и пищу.

– Мы, сколоты, не имеем крыльев, – возразил царь. – Папай[10] не научил нас летать. Папай даровал нам степь и показал, как ходить по ней и скакать на конях.

– А я поднимался в горы, – произнес Анахарсис мечтательно. – С их вершин виднее и наша степь. Там ощущаешь себя равным богам.

Раздался ропот. Сколоты испуганно замахали руками. Чтобы не слышать кощунственных слов, некоторые закрыли ладонями уши.

– Почитающие богов гор ценят свободу, – отчетливо выговорил Анахарсис. – Духом в горах свободен даже раб.

– О какой свободе ты говоришь? – презрительно протянул царь.

– О свободе, рождающей мудрость. Мог бы я здесь стать мудрецом? Да и нужна ли здесь мудрость?

– Ты прав, – кивнул царь. – Нам не нужна эллинская мудрость. С тех пор как в устьях наших рек появились каменные стойбища чужеземцев, мы получаем оттуда вино, нам продают золотые чаши, которые мы носим у пояса. Но обойди всю нашу землю от Истра[11] до Танаиса[12], и ты не встретишь ни одного сколота, который согласился бы отдать за чужую мудрость хотя бы наконечник стрелы!

Гул одобрения наполнил шатер.

– Мы живем своими законами, – продолжал царь. – Они дарованы нашими богами.

Он подчеркнул слово «нашими», и Анахарсис понял, что ему не простят того, что он пришел из чужой им земли и приносил жертвы чужим богам.

Судилище продолжалось всю ночь. Анахарсис уже не видел лиц, а лишь ощущал холодный и враждебный блеск глаз. Он слышал голоса, скрипучие, как колеса расшатанных арб, задыхался от зловония пропотевших кож. Его, Анахарсиса, «скифы» такой же миф, как аримаспы Аристея, миф, порожденный тоской о справедливости и отвращением к обману.

На рассвете Анахарсиса вывели из шатра. Он шагал, высокий, широкоплечий, легко вскидывая длинные руки. За ним следовали два воина, на которых пал жребий. Они должны исполнить приговор. Кажется, это их тяготило. Почетно и радостно убить в бою врага, но нелегко отнять у человека жизнь, если он безоружен.


Изображение скифов на золотой чаше IV в. до н. э. Курган Гайманова могила


Анахарсис жадно вдыхал свежий утренний воздух. Встревоженные стрекозы с сухим треском выпрыгивали из травы. В небе парили беркуты, и Анахарсис внезапно ощутил себя птенцом, выпавшим из гнезда. Он возвратился, следуя голосу крови, как из-за моря прилетают птицы к отчим гнездовьям. Но степь его не приняла. Он понял, что обычай, осудивший его на смерть, создан не людьми, а самой степью, неизмеримой и неизменной в своих превращениях. Степь привыкла к постоянной смене трав и людских поколений, ей чужды и враждебны законы, возникшие под чужим небом. Каждый, кто находит в них смысл, – чужеземец.

Вдали замаячили холмы. Они четко вырисовывались на утреннем небе. Это были гробницы сколотских царей, горы, созданные людьми. В этой земле признанием и славой пользуются только мертвые. Это был тоже закон степи.

Пифагор

На радужной узрел я оболочке

Своих очей – квадратики, кружочки,

Вселенной опрокинутой узор.

И виделось в мелькании сквозь строчки

Пылающее имя – ПИФАГОР.

И жизни отгоревшей отраженье

Я с этих пор ищу в себе самом.

И для бесед со мною входят тени

Ко мне на свет, в мой всеблаженный дом.

В гавани

Корабль того типа, который финикийцы называют «гаула», вошел в гавань Самоса на заре и не привлек внимания портовой стражи. Отыскав место причала у маяка, кормчий едва коснулся берега бортом и тотчас отвалил. Этого было достаточно, чтобы на мол спрыгнул муж, босой, но в пестром одеянии, в войлочной тиаре на голове, подстриженный на висках, как араб. Повернувшись лицом к морю, сошедший на берег смотрел, как уменьшается в размерах черный карлик на носу гаулы, как алый ее борт сливается с волнами, окрашенными перстами Эос.

Переведя взгляд за дамбу маяка, он нащупал у подножия господствовавшей над островом горы нечто, вызвавшее его удивление, и рванул туда, огибая кучу тюков с шерстью. В движении своем он чуть не сбил человека, стоявшего на коленях, шаря рукой по земле.

– Ты что-нибудь потерял? – спросил пришелец, едва удержавшись на ногах.

Человек, поднимаясь, взглянул на вопрошавшего. Его еще молодое загорелое лицо было спокойным и выразительным. Такие физиономии называют запоминающимися. Широко расставленные глаза как бы пронизывали насквозь.

– Драхму! Дали за охрану этих тюков.

– Драхму жаль. Попытаюсь ее отыскать, а ты отвернись.

Сторож машинально отвернулся, а странный, неведомо откуда взявшийся незнакомец нагнулся и провел ладонью над землей в клоках шерсти. Что-то подпрыгнуло и прилипло к его ладони.

– Драхма! – воскликнул сторож, повернувшись. – Моя! Вот след от зуба. И чем тебя отблагодарить? Не нуждаешься ли в ночлеге?

– Пока не нуждаюсь. Лучше скажи, какому богу или богине посвящен тот великолепный шестиколонный храм?

– Это храм Геры, владычицы нашего города. Чужеземцы считают, что из всего, построенного Поликратом[13], он заслуживает наивысшей похвалы. Хотя самосцы полагают, будто самое великое из его сооружений – это тоннель, пробитый сквозь гору и подающий в Самос свежую воду.

– Прости меня, – сказал незнакомец. – Но не будешь так любезен пояснить, откуда родом этот великолепный архитектор?

– О боги! – воскликнул сторож. – Из какой же ты прибыл дыры, что не слышал о нашем Поликрате, которого все называют баловнем счастья! Ведь он самый богатый из эллинов. Египетский царь Амасис[14] пожаловал ему свою дочь в жены и сам ее сюда привез!

– Сейчас я из Вавилона, – отвечал пришелец. – Там за недосугом с эллинами я не встречался, а вавилоняне о Поликрате не знают. Когда же я из Самоса отправлялся в Египет, не было ни этого мола, ни этого храма. Но Самосом правили лучшие люди.

– Так ты самосец! Постой, не твой ли отец почтенный Мнесарх?

– Да. Это мой отец, а я его сын Пифагор…

– Вот будет ему радость! Обрести потерявшегося сына – это не то что найти драхму! Почти каждое утро он приходит к маяку и спрашивает, не прибыл ли корабль из Египта. И никто не может утешить его вестью о сыне…

– Кстати, – перебил Пифагор, – ты, случайно, не знаешь, где теперь дом моего отца?

– Близ Новой Агоры. Туда всех переселили с Заячьего лога. Понадобилось место для храма Геры…

– Вот оно что, – вырвалось у Пифагора. – А где теперь Новая Агора?

– Там, – сказал сторож, протягивая руку. – Для этого тебе придется возвратиться к маяку той же дорогой, какой явился, от маяка же держаться правее, на квадратную башню. Ее строили пленники в оковах. Они же копали ров вокруг всего города.


Руины античного Самоса. Фрагмент Герейона


Пифагор, не отрывая глаз, смотрел в направлении, показанном сторожем. Голова его была закинута назад. Губы стиснуты. От напряжения на щеках выступили желваки.

– Что ты там высматриваешь? – поинтересовался сторож.

– Так, – проговорил Пифагор, расслабившись. – Давай попрощаемся.

Нимфодор подал руку, но Пифагор не ответил рукопожатием. Он наклонился над протянутой ему ладонью.

– Радуйся! – наконец сказал он, вкладывая в ладонь драхму. – Твоя жена родит близнецов. Назови их Алкмеоном и Тимофеем. Когда Алкмеону будет шестнадцать, пусть он меня отыщет.

Нимфодор застыл с полуоткрытым ртом, будучи не в силах даже пошевелиться. Когда же он очнулся от оцепенения, Пифагор уже приближался к маяку.

Отец

Пифагор узнал отца по фигуре уже издалека и быстрым шагом двинулся ему навстречу. Отец же, внезапно обессилев, опустился на бревно. Еще издали Пифагор услышал всхлипывание.

Подойдя, он прижал седую голову к груди.

– Ну довольно, отец, – произнес он нежно. – Помню я тебя веселым, гневным, рассеянным, решительным, раздраженным. Однажды – пьяным. Плачущим вижу впервые.

– Все изменилось в нашей жизни, изменились и мы, – сказал отец, вытирая глаза. – Я перестал узнавать людей, которых уважал с детских лет. Перестал верить обещаниям. Порой и за собою замечаю странности. Вот сегодня проснулся так, будто меня кто-то схватил за грудь и тряхнул. А до того я видел тебя с каким-то человеком. Слышал твой голос. Ты сказал: «Давай попрощаемся». И я поторопился, чтобы скорее тебя встретить. Дыхание же отказало…

– Нет, это не странности. Сегодня – особый случай. Когда-нибудь я тебе это объясню. Но почему ты один? Где мой младший братец? Я рассчитывал видеть и его.

Мнесарх встал и сделал несколько шагов к старой дуплистой оливе, обошел ее и, возвратившись, проговорил шепотом:

– Твой брат Эвном – беглец!

– От кого же он бежал?

– От Поликрата! Тиран выслал лучших людей, представителей самых знатных родов и фамилий, и всех, кто пользовался влиянием и мог быть ему опасен. Он отнял у них земли и рабов и обогатил ничтожных людишек. Эвном бежал, чтобы воевать с тираном. Об этом пока никому не известно, но сколько времени это удастся скрывать? Ты ведь еще не знаешь, как мы живем! Боимся собственной тени. Всюду соглядатаи тирана. Доносы вознаграждаются. Будь осторожен, сын мой! Поначалу я сердился на то, что ты не захотел вырезать геммы, как твой отец и дед, и самовольно покинул родительский дом. Потом понял, что богиня, которой служил наш род, избавила тебя от всего того, что пришлось пережить нам. Представь себе, один человек решает за нас, самосцев, как нам жить, с кем дружить, с кем воевать. Он разбазаривает наши богатства, чернит нашу славу! Ему ничего не стоит продать с торгов земли храма, отчеканить оловянную монету, покрыв ее позолотой. А ведь на монете изображена Гера!

– Я уже держал эту драхму в руках, – вставил Пифагор.

– Он вступил в союз с варварами и воюет с эллинами. Содержит стражу из критских стрелков и скифов. Они врываются в наши дома. Да он сам хуже любого варвара!

Мнесарх надрывно закашлял и схватился за грудь.

– Не волнуйся, отец, – сказал Пифагор. – Все пойдет на лад. Твою астму мы вылечим. За это я возьмусь сразу. Недаром ведь у египтян учился. Тирана одолеем. Изгнанников вернем. Власть снова получат лучшие люди. А Поликрата мне жалко! Его ждет неотвратимый конец.

Поликрат

Всего лишь два дня провел Пифагор с родителями. Не покидая дома, он рассказывал им обо всем, что узнал и испытал на чужбине. На третий день через гонца он получил приглашение посетить дворец.

– И откуда о тебе узнал Поликрат? – удивился старик. – Наверное, рабы донесли. Это ведь первые доносчики.

– Не думаю, – отозвался Пифагор. – В гавани я разговорился со сторожем, с первым, кого встретил. От него и узнал, где наш новый дом.

Мнесарх покачал головой.

– А! Это, конечно, Нимфодор. Лучше было бы не называть ни своего, ни моего имени. Он человек безвредный, но болтун. Что же он мог о тебе рассказать такого, что до Поликрата дошло?

– Я ему драхму нашел и одно предсказание сделал.

– Тираны боятся предсказателей, хотя и пользуются их услугами. Поликрат с острова всех халдеев изгнал. Поостерегись!

– Постараюсь! Ты же не беспокойся. Не боюсь я этого Поликрата, а взглянуть мне на него интересно.

Дворец Поликрата напоминал крепость, занимая скалу, круто обрывающуюся в море. От суши он был отделен рвом. Посредине перекинутого через ров мостика стоял страж, широко расставив ноги. Когда Пифагор себя назвал, он дал дорогу. Потом еще были стражи дверей и лестниц, сытые, с колючими глазами. Дверь в покои не охранялась, и Пифагор решительно вступил.

– Да! Да! Это ты! – донеслось из дальнего угла зала.

Пифагор повернул голову. К нему навстречу шел человек в пурпуре. Лицо его показалось Пифагору знакомым.

– Ты Пифагор, сын Мнесарха, – продолжал Поликрат. – Я понял это сразу, услыхав твое имя.

– А я как-то не связал твое имя с Поликратом, сыном Эака. Я и думать не мог, что ты взлетишь так высоко. Но потом, бродя по городу, я это понял из надписей, покрывающих твои великолепные сооружения. Прекрасно помню твоего отца. Ведь живую рыбу мы покупали только у него, а соленую – у Евтихида. Но тот был нечестным человеком и засаливал то, что выбрасывал на берег разбушевавшийся Посейдон.

Поликрат разговор об отце не поддержал.

– А что ты можешь сказать о городе? – спросил он.

– Я его просто не узнал! Это совсем новый город! И как тебе только удалось отыскать таких великолепных архитекторов? Я о них расспрашивал. Но никто не запомнил их имен. Все говорят, что это построено тобою, а не при тебе.

– И справедливо говорят! Ведь я главный архитектор Самоса. Город построен по моему плану и на мои средства…

– И на средства твоего тестя, – вставил Пифагор.

– Разумеется! И я этим горжусь! Амасис – мой благодетель, достойнейший из царей и фил эллинов. Он предоставил для эллинов город Навкратис[15]

– Прекрасный город, – согласился Пифагор. – Я провел в нем пять лет. Разъезжал по всему Египту и опять возвращался в Навкратис.

– И чем ты торговал?

– Не торговал. Только приобретал. Я имею в виду знания. У египтян есть чему поучиться нам, народу молодому и еще ничем себя не проявившему. Да что я тебе это говорю. Ты ведь должен знать египтян лучше меня.

– Не говори! Жена у меня египтянка, и служанки ее египтянки, но в Египте я не был, по Нилу не плавал, в лабиринте не бывал. Тестя видел недолго, но он меня не забывает. Письма его для меня радость. Давай выйдем на террасу, ветры мне заменяют опахала.

Терраса, огороженная перилами, высилась прямо над волнами, локтях в сорока от них.

– Отсюда, – продолжал Поликрат, – мне видна гавань и входящие в нее суда. Вчера пришел царский корабль из Египта. Письмо Амасиса меня несколько удивило. Поздравляя с успехами моих начинаний, он напоминает, что счастье недолговечно, что ни один из известных ему счастливцев не кончил хорошо. «Поэтому, – таковы его подлинные слова, – тебе надо шагнуть самому навстречу несчастью». Как ты думаешь, что он имеет в виду?

– Видишь ли, – сказал Пифагор после раздумья, – египетские мудрецы, а вслед за ними и некоторые эллины, полагают, что счастье и несчастье – это две гири на чаше весов у богини судьбы. Египтяне называют ее Шу. Судьба человека также колеблется на этих весах, и если счастье сильно перевешивает, то это может привести к такому резкому повороту, что человек летит в пропасть и ничто его не может удержать. Поэтому нельзя допускать чрезмерного счастья, надо самому регулировать весы. Именно так в египетских текстах толкуется выражение «сделать шаг навстречу несчастью».

– Как же мне поступить?

– Например, отказаться от какого-либо приобретения, которое более всего тебя радует. Если это вещь, то забросить ее так, чтобы она не попадалась на глаза. Если же попадется, значит, боги не приняли твою жертву и жди беды.

– Вот мое последнее приобретение! – воскликнул Поликрат, поднимая ладонь и поворачивая ее тыльной стороной. – Полюбуйся, это работа молодого мастера Феодора, сына Телекла. Согласись, что он превзошел твоего отца!

– И это естественно, – сказал Пифагор, всматриваясь в гемму. – Феодор – лучший ученик моего отца, а ученик обязан превзойти своего учителя. Вот мы ученики Востока, и я уверен, что его превзойдем.

– За эту гемму мне предлагали целый корабль. Но я сказал, что не променяю ее ни на что. Теперь я решил принести это сокровище в жертву Посейдону. И это я сделаю сейчас, при тебе.

– Это твой выбор, Поликрат, – сказал Пифагор. – Я счастлив, что ты выбрал свидетелем меня.

– Смотри, я закрываю глаза – так мне будет легче проститься с любимцем.

Пифагор облокотился на перила. Перстень взлетел над его головой. Пифагор проводил его взглядом, пока он не скрылся в волнах.

– Вот и все! – произнес тиран, открывая глаза. – Надеюсь, работа Феодора понравится Посейдону, и он, когда надо будет, вспомнит обо мне. Я же напишу Амасису, что отказался от самого дорогого мне при свидетеле.

– Мне можно идти, Поликрат? – спросил Пифагор.

– Да. Я рад, что мы с тобою встретились еще мальчиками. Ты, конечно, помнишь, что отец иногда поручал мне заносить рыбу в ваш дом. Признаюсь, это поручение было мне по душе. Ты был моложе меня, но однажды, когда я играл со взрослыми в кости и проигрался, ты за меня заплатил. Я всегда любил азартную игру. Ты же, кажется, всегда был к ней равнодушен.

Поликрат проводил гостя до самой двери. Выйдя наружу, на мост, Пифагор задумался.

Перстень в рыбе

Пифагор поднялся затемно и тихо, чтобы не разбудить родителей, вышел из дому. Он шагал, напевая вполголоса, радуясь утру. Тропа, проложенная по скалам, повторяла очертания извилистого в этой части острова берега. Море понемногу светлело. Просыпались птицы, встречая щебетом и хлопаньем крыльев новый день.

Приняв еще вчера решение вернуть перстень Поликрату и избрав для этого способ, Пифагор размышлял о последствиях предстоящего действия. По лицам и поведению людей он мог определять их суть. Одних, навязывавшихся в друзья или ученики, он сразу отсылал. Других, считая небезнадежными, терпел и незаметно для них терпеливо выправлял их характер. Третьими же восторгался, безмерно любил, делил с ними все, что имел, и говорил, что друг – это второе «я». Истолковывая по просьбе Поликрата письмо Амасиса, он относил тирана ко второй категории людей и надеялся, что может направить его к лучшему, но не мог до конца понять, что это принесет окружающим. Ведь неуверенность, которая овладеет тираном после ждущего его потрясения, может быть на руку тем, кто хуже Поликрата.

Пифагор остановился, обернулся и едва не зашагал в обратном направлении, но что-то его удержало, и он рванул вперед, словно его влек кто-то невидимый.

Увидев со скалы, как рыбаки, стоя по колено в волнах, тянут сеть, он еще прибавил шагу, но все равно, когда спустился на берег, покрытый галькой, рыба уже была на камнях и рыбаки – их было пять – ее делили.

– Зачем вы мучаете своих пленных братьев? – обратился Пифагор к рыбакам. – Слышите, как они жалуются на разлуку с родной стихией?

Рыбаки оглянулись и застыли с рыбами в руках, а один из них, седобородый, сказал:

– Эй, ты! Кажется, у тебя плохо с головой?

– О нет! – весело проговорил Пифагор. – У меня просто хороший слух. Нет, я вас не виню, что вы ловите рыбу. Ведь она вас кормит. Но что вам мешает сразу взять по пять крупных и тридцать мелких тварей, вместо того чтобы их перебрасывать?

– Откуда ты знаешь, сколько их? – удивился старик.

– Я их посчитал еще сверху, когда вы тянули сеть. Проверь меня. Если ошибся, оплачу весь улов, если нет, вернете Посейдону всех рыб, какие еще будут дышать. Одну же я выберу для себя.

– Идет! – воскликнул рыбак, и все бросились разбирать рыб.

Пифагор следил за крупными рыбинами, все время поворачивая голову.

Прошло немного времени, и куча рыб исчезла, и вместо нее появилось пять одинаковых кучек:

– Выбирай своего брата, какой тебе по душе, – уныло протянул рыбак.

– Вон того! – сказал Пифагор, показывая на рыбину в одной из кучек. – Вот тебе три драхмы.

– Так много, – застеснялся рыбак.

– Но ты еще отнесешь рыбу, которую я тебе показал, во дворец. Денег за нее не бери. Скажи, что это дар Посейдона.

Солнце уже стояло высоко, когда пробудился Поликрат. Настроение у него было благодушным. Вчера вечером прибыли послы из Коринфа, и им уже назначен прием, где будут оговорены условия союза. Если они на него согласятся, самосцы-изгнанники, стоявшие лагерем близ Трезен, окажутся в безвыходном положении.

Потянувшись, Поликрат опустил ноги, и ступни утонули в ворсе ковра.

Внезапно в опочивальню вбежал повар с рыбой в руках.

– Что такое! – возмутился Поликрат. – Как ты посмел!

– Рыбина… рыбак, – бессвязно лепетал повар.

– Говори толком, что случилось!

– Недавно какой-то рыбак принес рыбу тебе в дар, уверяя, что она от самого Посейдона…

– Шутник. Но рыба-то была свежей?

– Еще била хвостом. Но когда я ее выпотрошил, то нашел в ней вот это.

Повар разжал кулак, и в ладони блеснул перстень.

Поликрат закачался и стал бледнее стены. Повар немедленно исчез, и через несколько мгновений в сопровождении слуг появился медик. Тиран лежал на ковре, с тупой обреченностью повторяя: «Не принял! Не принял!»

Беды

С этого дня на баловня судьбы обрушились беды одна страшнее другой. Первую из них пригнал Ливиец[16] на парусах египетского посыльного судна: скончался Амасис, лучший из царей, друг эллинов, почитатель эллинских богов и эллинского образа жизни…

И облекся остров в траур. Были запрещены все увеселения. Раскрашенные деревянные статуи, изображавшие Амасиса в полный рост со знаками его власти, – он сам привез их на остров – обвешаны ветвями кипариса, дерева смерти. Нанятые плакальщицы бродят по городу, разрывая на себе одеяния. Сам Поликрат облекся во все черное, однако выставил в гавани, на агоре и вокруг дворца вооруженные отряды, опасаясь, что, воспользовавшись смертью Амасиса, на остров вторгнутся самосские изгнанники, обосновавшиеся на Пелопоннесе.

Но новая беда пришла также из Египта. Узнав, что на египетском троне ничтожный наследник Амасиса Псамметих, царь персов Камбис двинулся на Египет с огромным войском из всех покоренных им и Киром народов. Свергнув Псаметиха и казнив его, вытащив из гробницы мумию Амасиса и наказав ее плетьми, коронованный безумец пошел войной на народы Ливии безо всякого для этого повода или вины с их стороны. Впрочем, для войны с царицей морей Картхадашт, которую эллины на своем языке называли Кархедоном, повод нашелся: знатные картхадаштцы в виде особого деликатеса лакомились щенками, собака же у персов считалась священным животным Ахура Мазды.

И приказал Камбис финикийцам прислать ему все свои корабли, военные и торговые, для похода на Картхадашт, она же была апойкией[17] главного из финикийских городов Тира, и воевать со своей дочерью финикийцы отказались наотрез. Камбис был не настолько безумен, чтобы не понять, что воевать силой не заставишь, а лишиться поддержки финикийцев означало вообще утратить свой флот, на котором те были кормчими и матросами.

И тогда вспомнил Камбис о зяте и союзнике Амасиса Поликрате и отправил ему грозное послание: «Я – Камбис, царь великий, царь царей, повелеваю тебе прислать мне сорок триер с командой для войны с собакоедами картхадаштцами. Раньше ты был союзником врага моего Амасиса. Теперь же царь Египта – я и требую от тебя немедленной присылки кораблей по справедливости. Если же ты этого не сделаешь, то будешь посажен на кол, а подданные твои превращены в рабов».

Зная, что финикийцы, отказавшиеся воевать со своими поселенцами, от помощи Камбису в войне с Самосом не откажутся, Поликрат тотчас же разослал наемников, критских лучников и скифов, по всему острову для сбора корабельной команды и гребцов; триеры же у него имелись. И поднялся над Самосом плач, ибо брали молодых и пожилых, особенно же тех, кто был несдержан на язык или проявлял недовольство. Если же их не находили, хватали их отцов и матерей, загоняя в корабельные доки как заложников.

Зная об этом, Пифагор решил объясниться с отцом:

– К нам вот-вот явятся и, не отыскав Эвнома, уведут тебя и мать. Я решил объявиться Эвномом. Лучники здесь никого в лицо не знают и берут по списку.

– Не делай этого! – взмолился Мнесарх, обнимая Пифагора. – Мы с матерью едва обрели тебя и вновь потеряем. Ты погибнешь! Какой из тебя моряк и вояка!

– За меня не надо бояться. Конечно же, я никогда не ходил под парусами и не держал в руках оружия. Но кое-чему научился и сумею постоять не только за себя. Вскоре я вас отсюда заберу, и мы уже больше не расстанемся.


Греческий корабль. Аттический чернофигурный сосуд. Около 520 г. до н. э.


Но отец, кажется, не слышал Пифагора или воспринимал его слова лишь как желание успокоить.

– А почему бы тебе не сходить к Поликрату? Он же тебя помнит…

– Поликрат, как любой тиран, – свинья, лишенная памяти и благодарности. Да и после кончины своего тестя он потерял равновесие и не предвидит последствий своих действий.

– А может быть, от лучников откупиться? – не унимался Мнесарх.

Пифагор пожал плечами:

– У тебя есть золото?

И в это время дверь задрожала от ударов.

– Спокойно, отец, – сказал Пифагор. – Я открою.

И вот уже с мешком на плече Пифагор шагает к военной гавани среди мужей и юношей. По бокам с воплями бредут женщины – матери, жены, сестры и дочери будущих матросов, гребцов и корабельных воинов. Лучники осыпают их бранью, отгоняют палками, но женщины, несмотря ни на что, продолжают идти.

Переменив имя, шагая среди подневольных людей, слыша брань наемников и причитания женщин, Пифагор впервые за все это время ощутил себя не чужестранцем, отделенным от сограждан двадцатью двумя годами странствий и приобретенным на чужбине могуществом, а рядовым самосцем, таким же, как те, кто все эти годы жил под властью тирана. «Как же я мог вести себя так по-ребячески? – со стыдом думал он. – Вылавливать монету, красоваться перед рыбаками?! Наверное, судьба даровала мне тайное знание не для подобных фокусов, а для великих свершений? И не первая ли из поставленных передо мною задач – спасти соотечественников от персидского рабства, но при этом так, чтобы не обрушить на Самос гнев персидского деспота?»

У корабельных доков

Площадь перед корабельными доками, окруженная лучниками, чернела сотнями голов. Кто сидел на бревнах, кто валялся на кучах стружек. Судя по выражению лиц, согнанные свыклись с неизбежным и страдали от длившегося уже несколько дней ожидания посадки. Писцы, сидевшие со свитками папируса за столом, вызывали пригнанных по одному. Их интересовали имя, возраст, прохождение воинской службы на суше или на море.

Оказавшись перед писцами, Пифагор назвался Эвномом, указал свой возраст, а на остальные вопросы ответил кратко:

– Нигде не служил, но знаю языки.

Писцы переглянулись, и Пифагор понял, что его расчет правилен. Как толмач, он может легче выполнить свою задачу.

– Какие языки? – спросил старший писец.

– Египетский, финикийский, персидский.

– Оставайся тут, при нас. Строиться не надо.

По этим словам Пифагор догадался, что все остальные перед посадкой будут разделены на гребцов, матросов и корабельных воинов и выстроены на площади. Задача для писцов, не знающих математики, далеко не легкая. Ведь надо учитывать и различную вместимость судов: Пифагор заметил, что к молу пришвартованы и старинные пятидесятивесельные суда, на которых плавали еще во времена Гомера, и новейшие триеры, построенные на верфях Тира или Библа, и торговые суда типа гаул. Поликрат решил послать Камбису не самые лучшие свои корабли, так же как и снабдил их разношерстной командой.

Стемнело. Пифагор, положив под голову мешок, расположился у бревен и, как всегда, мгновенно уснул. Он пробудился от легкого прикосновения чьей-то руки и поднял голову. Полная луна освещала юношеское лицо явно не эллинского типа.

– Тебе не спится, мальчик? – спросил Пифагор.

– Я уже муж! – обиженно отозвался незнакомец.

– Но ведь тебе нет двадцати, значит, мальчик. После двадцати будешь юнцом, а еще через двадцать лет, как я, юношей. Впрочем, это мое деление по возрастам. Если я не ошибаюсь, у вас, фракийцев, иная градация.

– Откуда ты узнал, что я фракиец?

– По внешности и по выговору. Помимо того, я предчувствовал, что встреча будет в полнолуние. Но имени твоего я не знал.

– Замолксис, сын Мармака.

– И что ты мне хотел сказать?

– Видишь ли, в корабельные доки загнали людей и заперли. Оттуда доносятся стоны. Ворота же не охраняются. Замок можно сбить.

– У тебя добрая душа, Замолксис. Кстати, что означает это имя?

– Погрузившийся в молчание.

– В великое молчание! – воскликнул Пифагор. – Ибо оно одно открывает путь к великому знанию. В имени твоем твое предопределение. Но дай мне твою руку.

Замолксис протянул ладонь, и через нее что-то горячее прошло по всему его телу.

– Да, это ты! – воскликнул Пифагор. – Один из трех. Тысячелетие, начавшееся Троянской войной, даст трех великих фракийцев. Первый фракийский царь Рес. Второй – это ты. И у вас одна душа.

– У меня кружится голова от твоих слов, – сказал юноша. – И найти жрецы считают, что душа бессмертна. Мы приносим жертвы отцам и праотцам и ищем их помощи. Но о переселении душ я не слышал.

– И я тоже, – сказал Пифагор шепотом. – Это тайное знание, которое не доверяют ни папирусу, ни камню. Его передают из уст в уста избранным. К нему приходят через великое молчание, когда душа погружается в общение со звездами и слышится музыка сфер. Так я узнал, что до того, как стать Пифагором, сыном Мнесарха, я был тирреном Эвфорбом, сражавшимся против ахейцев на стороне Трои. И тогда я познакомился с тобою. Ты прибыл на десятом году войны вместе с двенадцатью спутниками и привел священных коней. Ты был убит во сне коварным Одиссеем. Меня вызвал на поединок супруг Елены Менелай. Я пал. Менелай посвятил мой щит владычице Гере, и он поныне хранится в ее храме под Микенами. Тайное знание откроется и тебе, и тому фракийцу, которым ты станешь через четыреста лет. Он будет великим воином и погибнет, сражаясь.

– Как же мне откроется тайное знание?

– В египетской пещере, как и мне. Через тех же учителей. Они тебе поднимут веки, и ты увидишь мир по-иному…

Пифагор вздрогнул и обратил лицо к небу.

– Слышишь? – спросил он.

– Нет?

– Это музыка сфер. И ты ее тоже услышишь. Ты научишься воспринимать сущее всеми чувствами, обретешь власть над временем, ибо все им стирается, но само оно благодаря Мнемозине[18] пребывает нестареющим и неуничтожимым. А потом… потом ты воцаришься над фракийцами, над скифами, доящими кобылиц, над народами, живущими выше скифов вплоть до моря Гипербореев. Ты будешь так же мудр, как у финикийцев Мох[19], как у персов Зороастр[20], как у евреев Моисей, как у эллинов Лин[21], сын Гермеса. Но пока нам с тобою надо попасть на один корабль и разлучиться, чтобы встретиться в этой жизни еще один раз для создания школы. А теперь я буду спать. Спи и ты, Замолксис!

Дома, кошки и мышки

Едва рассвело, как появились городские рабы с кольями, и вскоре колья, воткнутые на некотором расстоянии друг от друга, покрыли все пространство между доками и молом. Затем писцы прикрепили к каждому колу дощечку с названием судна. К полудню глашатай провозгласил эти названия и имена всех, входящих в каждую из судовых команд. По мере провозглашения вокруг каждого из колов образовалась группа людей, разделенная на три части.

Затем началась погрузка. Но не успели команды занять свои места, как с кораблей послышались вопли. Перевесившись через перила, финикийские кормчие, которым царь царей приказал сопровождать судна до Навкратиса, выкрикивали ругательства, сопровождая их выразительными телодвижениями. Одни вопили, что им дали старцев, которым не под силу и весла поднять, другие – что им достались люди, видевшие паруса лишь с берега.

Пришлось возвратить команды на мол и весь остаток дня заниматься перестановкой. Но на следующее утро все повторилось. Появился встревоженный Поликрат. Спрятавшись за спины, Пифагор слышал, как он распекал писцов, не стесняясь в выборе слов и угрожая посадить их самих на весла.

После того как удалился тиран, Пифагор подошел к старшему писцу и обратился к нему с должным почтением:

– Если мне будет дозволено, я помогу решить тебе задачу с домами, кошками и мышками.

Взглянув на Пифагора как на безумного, писец бросил:

– Проваливай!

– Видимо, ты меня не понял, – сказал Пифагор. – Речь идет о распределении мест на кораблях. От тебя потребуются списки судовых команд и сведения о вместимости каждого судна.

– Но при чем тут дома, кошки и мышки?

– Так озаглавлена задача, подобная той, которую нужно решить, на папирусе времени фараона Рампсенита, когда математика в Египте достигла расцвета. Мне кажется, с нею я справлюсь, хотя по сравнению с египетской она несколько усложнена. Ты же за это время добьешься разрешения выпустить из доков несчастных стариков.

Писец бросил на Пифагора быстрый взгляд.

– Я рискну сам выпустить старцев, ибо, узнав о выходе кораблей в море, владыка простит мне эту вольность. Итак, как только поднимутся якоря, я открою доки. Хочешь, я поклянусь Стиксом?

– Не надо.

Прошло совсем немного времени, и послышалась команда поднимать якоря. Пифагор, к удивлению Замолксиса, отошел от борта и отвернулся, глядя в открытое море.

– Что ты видишь на берегу? – спросил он.

– Всю площадь заполнили старцы и старухи. Некоторые поддерживают друг друга. И все они глядят на корабли, не догадываясь, кто их спас.

– Когда делаешь доброе дело, – сказал Пифагор, – не имеет значения, узнают ли об этом или нет. И пусть они это припишут доброте Поликрата!

– Скажи, – спросил Замолксис, – а в Египте меня посвятят в тайну решения таких задач?

– Это не тайна, – рассмеялся Пифагор. – Подойдем к корабельным канатам, и я тебя этому обучу.

И вот уже участок палубы покрылся кругами и пентаграммами. Появились зрители. Один из них, уже немолодой человек, опиравшийся на копье, неодобрительно покачивая головой, проговорил:

– Не мучай парня! Ведь быть ему не землемером, а воином. Так же как тебе и всем нам. Через три дня мы окажемся в лабиринте, у нового Минотавра…

Пифагор оторвал уголек от доски.

– Никто не может знать наперед, что его ждет. Не знал этого и Тесей, согласившись сопровождать смертников к царю Миносу. Мы же вышли из Самоса не с черными парусами! Если же и тебе придется употребить копье в дело, то геометрия этому не помешает.

Один из зрителей, юноша, выступил вперед.

– Я тоже хочу знать геометрию. Меня зовут Эвримен, – сказал он.

Головоломка

Занимаясь с Замолксисом и Эврименом, подолгу беседуя с кормчим-финикийцем, Пифагор ни на мгновение не отвлекался от главной задачи, не имевшей по сложности себе равных. Как из лап Поликрата не попасть в лапы персидского деспота, как спасти пять тысяч самосцев, которых Борей несет навстречу рабству и гибели? Поднять мятеж на «Эаке» (так в честь своего отца Поликрат назвал эту триеру)? Это будет нетрудно, так же как повести за собой другие корабли. Но тогда Камбис, не дождавшись кораблей, обрушится на Самос и уничтожит вместе с Поликратом все живое. Уговорить финикийских кормчих плыть в Картхадашт? Но они не захотят рисковать свободой и жизнью своих близких, находящихся в Тире и на других финикийских кораблях: царь обратит их в рабов или перережет. Да и для Самоса это будет иметь тот же результат. Единственный выход, если на пути попадется флот Картхадашт, который захватит самосские корабли. Но флот не драхма, не перстень! Его к себе не притянешь!

И вдруг Пифагор вспомнил узкую улочку Тира, образованную шестиэтажными громадами, ликующие толпы, двигающиеся к храму владыки города Мелькарта[22]. Это было в месяце анфестерионе[23], но какого числа?

Оставив учеников, Пифагор рванул к корме. Кормчий-финикиец, узнав, что эллин наблюдал великую процессию, обрадовавшись, пустился в разглагольствования.

– Что там египетские и персидские праздники! Рабы приносят дары господину, и он на день освобождает их от работ. Мы же отмечаем день рождения матери городов, давшей жизнь великим дочерям Гадесе, Утике, Картхадашт…

– Никак не могу вспомнить, когда этот великий день – в начале, середине или конце месяца? – перебил Пифагор.

– Во второе полнолуние, через семь дней, – продолжал финикиец. – И в прошлом году не пришлось побывать в Тире, и в позапрошлом. Зимой нас персы не трогают, а с весны превращают в своих гонцов. Прошлой весной я встретил этот день в Афинах, этой весной встречу его в Навкратисе.

– Кажется, мы спасены, – сказал Пифагор, опускаясь на канаты.

Замолксис и Эвримен подняли головы.

– Появилась надежда избавиться от службы Камбису. Через семь дней в Тире празднуют день рождения Мелькарта. На этот праздник приходят корабли от всех ее апойкий с десятиной, ибо ведь они считают, что сам Мелькарт вел их корабли, помог им обосноваться в новых местах и разбогатеть. Каждый корабль идет своим путем, но корабль Картхадашт обязательно останавливается на Кипре, ибо Кипр был первой остановкой на пути бежавшей из Тира основательницы города Элиссы. Одним словом, мальчики, вас ждет работа.

– Я готов, учитель, – отозвался Замолксис.

– И я тоже, – подхватил Эвримен.

– Мы приходим на Кипр, – продолжал Пифагор, – как раз в то время, когда там стоит священный корабль с дарами Мелькарту Кипрскому и Тирскому. На этом судне знают, где должен находиться военный флот Картхадашт. Но готовы ли они с ним связаться в оставшиеся до праздника дни, это надо будет узнать.

– Нам надо будет передать твое послание? – спросил Замолксис.

– На корабль ты поднимешься один. Эвримен будет тебя ждать и, после того, как ты подашь знак, что все благополучно, вернется на корабль ко мне. Тебе же придется плыть вместе с картхадаштцами священного судна, чтобы передать командующему военным флотом мое послание. Затем ты отправишься в Тир и, отметив там праздник Мелькарта, двинешься в Индию по моим следам. Оттуда же, уже посвященным в тайное знание, покинешь страну, которая тебе его даст, и соединишься со мною…

– Но как же я отыщу тебя, учитель? Ведь я не знаю, где ты будешь!

– Пока я этого не знаю и сам. Но где бы я ни был, я дам о себе знать, ибо мне известно, где будешь ты. Я дам тебе с собою знак, который откроет все двери. Он же поможет тебе найти меня.

Ветер судьбы

Понадобилось трое суток, чтобы набрать воду и дождаться персидскую команду, которая должна была следить за порядком на кораблях и предотвратить возможный мятеж. Но еще до посадки персов вернулся Эвримен. Он дождался не только получения от Замолксиса условленного знака, но и отплытия священного корабля картхадаштцев.

Но сумеют ли моряки священного корабля отыскать в море военную флотилию Картхадашт?! Пифагор не мог скрыть своего волнения. Кормчий-финикиец, не догадываясь о причине беспокойства самосца, пытался его успокоить:

– Зачем волноваться? Ведь еще не известно, удалось ли Камбису отыскать другие суда для похода на Картхадашт? Не начнет же он воевать, обладая всего сорока, да и то не лучшими кораблями?! Кому другому, может быть, неизвестно, а он через свои глаза и уши знает, что в одной восточной эскадре Картхадашт не менее шестидесяти первоклассных триер.

– А где эта эскадра сейчас? Не может ли она на нас напасть?

Кормчий улыбнулся:

– О! Это никому не известно. Ведь передвижение судов хранится всегда в тайне, особенно же теперь, когда Картхадашт объявлена война. Но смотри! Меняется ветер. Как вы называете ветер, дующий с запада?

– Зефир, – отозвался Пифагор.

– Это он.

– Ветер судьбы! – произнес Пифагор вполголоса.

Кажется, кормчий не услышал этих слов, произнесенных по-эллински, а если и услышал, то не понял. Передав кормило помощнику, он поспешил к кормовой мачте, чтобы дать распоряжения корабельщикам, Пифагор же направился на нос к Эвримену.

– Ну как? – спросил мальчик.

– Изменился ветер, и появилась надежда, – ответил Пифагор.

Спустившись к носовой мачте, они подошли к правому борту, подставив разгоряченные лица зефиру-спасителю: он не только задержит корабли Самоса, но и ускорит ход эскадры Картхадашт, дуя в ее паруса.

Едва рассвело, как на пути движения судна стал виден ряд кораблей, преградивших дорогу в Египет. Послышался топот ног. Персидские воины заняли боевые места. Но на каждое самосское судно было не менее двух картхадаштских, при этом с полной боевой командой на борту. То на одном, то на другом судне выбрасывали белое полотнище. Персы сдались без боя.

Вскоре к «Эаку» подошло флагманское судно картхадаштской флотилии и стало с ним борт о борт. Перекинули мостик. По нему с вооруженной свитой перешел командующий.

– Кто тут Пифагор? – послышалось на ломаном эллинском языке.

Пифагор вышел вперед.

– Это я, – проговорил он по-финикийски.

– Приветствую тебя, наварх, – сказал картхадаштец. – Я получил твое послание. Сейчас твои корабли, как ты и просил, будут отведены в наш город, и ты получишь все необходимое для дальнейшего плавания.

– А что будет с персами? – спросил Пифагор.

– Их судьбу решит наш малый совет. Скорее всего, обменяют на наших корабельщиков, захваченных в Египте.

К мостику по одному повели пленных персов. Удалились командующий и его свита. К Пифагору подошел кормчий.

– Так вот почему тебя интересовал день Мелькарта. Теперь я понял… Ты воспользовался священным судном как своим посыльным. Мы же на это не решились.

Картхадашт

Три дня спустя Пифагора как наварха дружественного флота торжественно принимал малый совет Картхадашт. За длинным прямоугольным столом сидели советники, с каждой стороны по четырнадцать. Пожилые люди в пестрых одеяниях. На пальцах, а у кого и в носу – золотые кольца. Двойные подбородки. Лысины. Седины. Умные, проницательные глаза устремлены к двери из черного дерева, украшенной серебряным гербом Картхадашт.

Двери распахиваются. На пороге муж в пурпурном одеянии, подпоясанном ремнем из витых золотых нитей, суффет Картхадашт Абдмелькарт и человек, прекрасный, как изваяние эллинского бога, но в потертом дорожном гиматии и босой, – Пифагор.

Шарканье ног, шелест одежд, удивленные возгласы. Все встают. Вошедшие подходят к узкой стороне стола и опускаются на сиденья из слоновой кости. Советники садятся.

Суффет представляет гостя Картхадашт как человека, оказавшего государству услугу, сумевшего известить наварха о возможности захватить без боя флот, который, окажись он в руках у Камбиса, закрыл бы доступ в город с моря, нарушил бы торговлю и доставку продовольствия, а тем временем берегом из Египта двинулись бы несметные персидские полчища, пред которыми не могло устоять ни одно царство, ни один народ.

Пифагор, слушая вполуха, оглядывает зал, великолепное убранство которого соответствует славе и богатству города, создавшего могущественную морскую империю. На стенах поблескивают серебряные чеканные блюда и чаши (три им подобных он изготовил сам и отвез в подарок египетским жрецам), пластины, инкрустированные золотом севера – янтарем, ожерелья из драгоценных камней и раковин неведомой формы, шкуры каких-то животных удивительного рисунка.

– Как вы видите, – говорит суффет, – сегодня в зале нет толмача, который бы переводил сказанное мною гостю. Он в этом не нуждается, ибо превосходно изъясняется на нашем языке.

В зале оживление. Ведь из-за вражды с эллинами Сицилии недавно запрещено изучение и использование в общественных местах эллинского языка, а суффет, подписавший этот закон, привел эллина, говорящего по-финикийски.

– После окончания церемонии, – заканчивает суффет, – наш гость собирается сказать нам несколько слов.

И вот началось то, что Абдмелькарт назвал церемонией. Зачитывается проект постановления об объявлении первого из эллинов, Пифагора, сына Мнесарха, почетным гражданином Картхадашт с правом проживания в городе и во всех его апойкиях, принятия участия в выборах и плавания на военных судах флота.

После принятия постановления под одобрение присутствующих суффет надел на шею гостя массивную золотую цепь со знаком Танит[24], госпожи города.

Затем слово было дано Пифагору.

– Отцы города! – начал он. – Благодарю вас за оказанный мне почет. Я воспринимаю эту награду как напоминание о тех далеких временах, когда еще не было ни Мидии, ни Персии, когда не существовало вражды между финикийцами и эллинами, когда сидонянин Кадм основал семивратные Фивы, а ахейцы беспрепятственно селились близ Библа, когда в воображении эллинских сказителей Океан был рекой, а Внутреннее море было заселено Сциллой, Харибдой, сиренами и другими чудовищами. Открывателями торговли и мореплавания на этом море были ваши предки, отличавшиеся пытливостью и предприимчивостью. Так пусть же золото не разделяет тех, кто живет под одним солнцем, завистью и враждой, а соединяет их как братьев, населяющих одну землю, полную еще загадок и тайн.

Зал совета взорвался аплодисментами. Такой речи здесь не произносил никто.

Пифагор и Абдмелькарт вышли из Дома совета и оказались на узкой улочке, застроенной высокими домами с лавками на первом этаже.

– Совсем как в Тире перед храмом Мелькарта, – сказал Пифагор. – В этом храме я изучал городские летописи сидонян, но не отыскал того, что меня интересовало. Не мог бы я познакомиться с летописями Картхадашт?

– Насколько я понял, тебя интересуют наши плавания?

– В первую очередь они.

– Сведения о наших плаваниях, равно как и о нашем флоте, – государственная тайна, особенно тщательно скрываемая от наших соперников на морях – эллинов. Тебе должно быть известно, что первым из эллинов, проникших за Столпы, был самосец Колей?

– Впервые о нем слышу! – воскликнул Пифагор.

– Но у нас в летописях это имя значится, к сожалению, без указания имени отца. На двухсот седьмом году от основания Картхадашт судовладелец Колей, плывший из Самоса в Египет, был занесен восточным ветром за Столпы Мелькарта, достиг Тартеса и завязал там сношения с царем Аргантонием. После Колея Тартес много раз посещал эллин с другого острова, эгинец Сострат. Именно его деятельность и заставила нас принять закон о том, что каждый эллин, перешедший Столпы, карается смертью.

– Но меня интересует другое, как далеко ваши суда заплывали на запад?

– О, это вовсе не тайна, ибо от дальних плаваний мы имели одни убытки. Однажды после открытия нашими союзниками-тирренами острова к западу от Ливии мы на трех кораблях поплыли от этого острова на закат и достигли моря, непроходимого из-за водорослей. Так, во всяком случае, сообщается в отчете наварха. Но почему тебя это интересует?

– Это долгий разговор…

– Я к нему готов. Пойдем ко мне. Поговорим за трапезой. Уверяю тебя, собачатины не будет…

– Надеюсь, что также телятины, говядины, баранины и свинины, – проговорил Пифагор с улыбкой.

– Как! – воскликнул суффет. – Ты вообще не употребляешь мяса?

– Камбис объявил вам войну из-за собак. Мне бы его власть! Я бы ополчился против всех, кто питается теми, в ком бессмертная душа.

Яблоко Пифагора

– Ну как? – спросил Абдмелькарт, показывая на накрытый фруктами стол. – Это ты, надеюсь, ешь?

– Еще как! Тем более такого разнообразия фруктов, признаюсь, мне не приходилось видеть со дня посещения Стовратных Фив. В моем представлении Картхадашт – город мореходов. Оказывается, им не уступают те, что выращивают плоды Семлы.

Хозяин и гость уселись друг против друга.

– Я вижу, тебя удивило слово «Семла», или в варварском произношении «Семля». У фракийцев оно обозначает и почву, и наш мир. Родственные фракийцам фригийцы, обитающие против нашего Самоса, Семлю называют Семелой и почитают как великое божество…

– Может быть, ты все-таки вкусишь плод этой Семлы, или Семелы?

Пифагор потянулся к серебряному блюду с яблоками и взял самое крупное, но, к удивлению Абдмелькарта, не поднес его ко рту, а стал ловко вертеть пальцами.

– Этот плод евреи, которых я посетил, признают лучшим и уверяют, что его вкусила первая из женщин, сотворенная из бедра первого мужа. Нелепая басня! Я же хочу обратить твое внимание на форму этого плода. По закону подобия такую же форму должен иметь и наш мир.

– Но ведь все считают, что наш мир – диск.

– Нет, не все. Мой учитель, египетский жрец, уверен, что земля – шар. В те дни, когда он был еще мальчиком, египетский фараон Нехо поручил финикийцам обогнуть на кораблях Ливию…

– Я знаю об этом плавании, – вставил Абдмелькарт.

– Мой учитель обратил внимание на сообщение финикийцев в их отчете фараону, что они достигли, плывя на юг, выжженной солнцем земли, южнее которой становилось все прохладнее и прохладнее.

Пифагор пододвинул к себе светильник и поднес к нему яблоко.

– Представь себе, что светильник – солнце, а яблоко в моей руке – наш мир. Солнечные лучи падают на выпуклую часть. – Он провел ногтем полоску. – Вот здесь невыносимая жара, а здесь и здесь, по обе стороны полосы, прохладнее и прохладнее. А здесь…

– Здесь сплошной лед! – воскликнул суффет.

– Как ты догадался?

– Не догадался, а знаю от побывавшего в этих льдах. Это наварх, о котором я тебе уже говорил, не называя его имени. Это Гимилькон. После своего плавания на закат он отправился к Оловянным островам на север. Буря занесла его гаулу в места, где большую часть дня мрак. Судно вмерзло в лед, и вокруг него ходили медведи цвета тех же льдов. Я сам слышал это от Гимилькона, уверявшего, что, после того как лед растаял, он добирался до Оловянных островов четыре месяца. И хотя это невероятно, я ему верю.


Бюст Пифагора. Римская копия греческого оригинала II–I вв. до н. э.


– И я тоже! Жаль, что ему не удалось добраться до гипербореев. У нас ходят басни об их стране, будто бы посещенной Аристеем из Проконесса. Но басни кое в чем сходятся с рассказом твоего наварха. Сообщается о вечных снегах и о мулах, совершающих весною пляски из-за самок. Я думаю, что это какие-то другие животные, которых Аристей назвал мулами. А вот о медведях цвета льда – ни слова.

Пифагор поднес яблоко ко рту и вонзил в него зубы. Брызнул сок.

– Бедные гипербореи, – проговорил он с полным ртом. – Они даже не знают о таком чуде, как это.

– А все-таки почему тебя заинтересовали наши плавания на закат?

Пифагор отложил яблоко.

– А я думал, что ты это понял. Ведь раз земля – шар, а ты с этим согласился, то, плывя на запад, ты попадешь в Индию. – Он повернул яблоко. – Я уже ее отъел… А потом окажешься в Картхадашт, за этим столом.

Триада

С верхней палубы «Эака» Пифагор прощался с красавицей Картхадашт, одевающейся прозрачной дымкой, как шалью. «Вряд ли, – думал он, – какой-либо из эллинских городов оказал бы нам такое гостеприимство. Одни страшатся владыки эгейских вод Поликрата, другие – персов, третьи попытались бы нас втянуть в свои распри. Картхадашт же снабдила нас провизией до Пелопоннеса, а водой до Кротона, ибо в сицилийские воды нам, как друзьям картхадаштцев, заходить нельзя».

Приказав кормчим плыть в Кротон открытым морем, Пифагор продолжил занятия с Архиппом. Теперь это был единственно близкий ему человек, и он не только развивал его сообразительность, но и делился с ним мыслями и планами.

– Я побывал в твоем возрасте на Лесбосе. Позднее посетил египтян, финикийцев, евреев, халдеев и магов. Познакомился с обычаями этих столь не похожих друг на друга народов. Если бы ты, Архипп, спросил меня, какой из них живет по лучшим законам, я бы ответил, что все живут по плохим, но из этих законов можно извлечь разумное и создать наилучший закон для всего человечества, определяющий устройство государства, обязанности властей и граждан, отношения между родителями и детьми, поощрения и наказания. Тебе известно, что у эллинов, свободных от тиранов, власть принадлежит собранию народа и буле. Так было и у нас в Самосе до Поликрата. Я был в Картхадашт несколько дней, но узнал много интересного. У них не одно буле, а два. Я также введу малое буле. Оно будет состоять из мудрецов, хранителей справедливости и законности. Если бы такое буле было во времена наших отцов, оно не допустило бы, чтобы великий фригиец Эзоп[25] был рабом ничтожнейшего из самосцев Иадмона. Оно вырвало бы его из рук дельфийских жрецов, сбросивших мудреца со скалы по лживому обвинению. Малое буле не позволило бы спартиатам поработить мессенцев. Да и вообще откуда бы появились эти тупые и жестокие люди, если бы воспитанием ведали мудрецы? Буле в будущем будет состоять из тридцати мужей, исполняющих обязанности с тридцатилетнего возраста тридцать лет. И избирать оно будет из своей среды не двух судей, как в Картхадашт, а трех.

– Но почему ты, учитель, отдаешь предпочтение этому числу?

Пифагор встал. Глаза его зажглись священным блеском.

– Потому что в нем тайна космоса, великое, нерушимое единство. Это единство Творца, Земли и Человека, а также Солнца, Человека и его тени. Не будь Солнца, не было бы ни Земли, ни Человека, но не будь Человека и Земли, кто бы мог измерить время и составить календарь, кто бы мог соорудить храм, как подобие мироздания и его приближение к жизни?! Ощущая это, еще дикари, жившие родами, создавали триединые общности. Италийцы называют их трибами. Фракийцы устраивают поминальные пиршества из трех частей, называя их тризнами. Египтяне воздвигают пирамиды из треугольных плоскостей. У тирренов города имеют трое ворот, и боги разных народов испокон века соединяются по трое. Что еще можно к этому добавить? У многих народов, отличающихся языками, у эллинов, фригийцев, тирренов, венетов и даже далеких северных варваров, число «три» звучит одинаково и состоит из трех звуков. Триада соединяет, сплачивает богов, миры и людей.

Архипп восхищенно смотрел в глаза Пифагору.

– Когда ты занимался с Замолксисом, учитель, меня словно кто-то толкнул к вам, и я стал третьим.

– Да, нас пока трое, но будет тридцать, триста, три тысячи. Пока же мы основа будущей школы, фундамент мужского объединения и товарищества.

За занятиями и беседами время сгущалось, как молоко, взбиваемое сильными ударами, и вот уже кормчий объявил, что по ходу судна Кротон.

Кротон

Триера входила в бухту, имеющую форму двух серпов, соединенных рукоятями, но не сходящихся концами. Она могла вместить и триста кораблей, дав им надежную защиту от непогоды и неприятеля. На берегу можно было построить город, не уступающий размерами Милету, но, в отличие от него, скрытый от Борея северными горами. Эти горы лиловели на горизонте, и Пифагор не отрывал от них взгляда, словно бы пытаясь что-то за ними разглядеть.

Сам же Кротон был мал и с виду ничем не примечателен. Спустившись на мол, Пифагор решил, как обычно, по старшинству навестить сначала мертвых, а потом живых на агоре. Но, попав по пути к некрополю на агору, он изменил свои планы. Разговорившись с продавцом пиявок, Пифагор, к немалому своему удивлению, узнал, что городок, известный ему лишь как апойкия ахейцев, – центр самой крупной в эллинском мире школы врачевания и что глава ее Демокед[26], сын Каллифонта, пока еще в городе.

– Вот его дом, – сказал продавец. – Сразу за храмом Асклепия. Ты увидишь самого Демокеда, о встрече с которым мечтают многие.

Пифагор впервые слышал о такой знаменитости, да и вообще не имел представления о том, что в Великой Элладе процветает медицина.

В прихожей указанного продавцом дома, перед дверью с нарисованной на ней змеей, пьющей из чаши, толпилось несколько десятков страждущих в эллинских и варварских одеяниях. Пифагор хотел было уйти, чтобы выполнить намеченный им план знакомства с Кротоном, но в это время дверь отворилась и на пороге показался немолодой муж в неподпоясанном белом хитоне и кожаном фартуке поверх него. Встретившись с Пифагором взглядом, он спросил:

– А ты откуда?

– Я самосец, – ответил Пифагор.

Всплеснув руками, асклепиад[27] притянул Пифагора к себе.

– Видишь ли, – объяснил Демокед, – я как раз собираюсь на Самос. Меня пригласил Поликрат. Не нашлось бы на твоем корабле места для меня?

– Под началом у меня сорок кораблей, – объяснил Пифагор. – Мест сколько угодно. Но плывем мы не на Самос, а из Самоса и не по своей воле.

Кратко рассказав, почему корабли Поликрата оказались в столь далеких от Самоса местах, Пифагор спросил:

– На какую же болезнь жалуется Поликрат?

– Этого он не объяснил, но из письма я понял, что заболевание потребует длительного лечения. Я пробуду у него год, а затем посещу Гиппарха[28]. Это мой старый пациент. Ведь я лечил еще его отца, наблюдая одновременно и за ним.

– Я вижу, ты врачуешь тиранов?

– О да! Еще в юности я вылечил Периандра[29], и в благодарность он воздвиг у нас в Кротоне храм Асклепия. Среди моих пациентов и поэт Анакреонт. Я слышал, он сейчас на Самосе, у Поликрата. Вообще же я лечу всех, кто нуждается в моей помощи. Могу поставить диагноз и тебе.

– Благодарю тебя. Но в Фивах египетские жрецы ввели меня и в медицину. Я сам ставлю себе диагноз. Вавилонские лекари дали мне знание о целебных травах.

– Ты был в Египте и Вавилоне! Счастливец! Но я даже не знаю, как тебя, наварх, зовут.

– Пифагор, сын Мнесарха. Как я уже тебе объяснил, я наварх поневоле. Я вернулся на Самос после двадцати лет странствий. Хотел открыть школу, чтобы знания мои не ушли вместе со мной. Но вот…

– А почему бы тебе не открыть школу у нас? Здесь жизнь спокойнее, чем в старой Элладе. Персы далеко. Автохтоны[30] пока не тревожат, у нас хорошая вода, хороший воздух.

Пройдя через раздраженных задержкой пациентов Демокеда, Пифагор оказался сразу же среди самосцев с разных кораблей, явно чем-то взволнованных.

– Что-нибудь случилось? – спросил он.

– Нет, – ответил за всех муж лет пятидесяти, имени которого Пифагор не знал, хотя он уже попадался ему на глаза. – Корабли готовы к отплытию. Твой ученик исчертил всю палубу…

– Это не он исчертил, это оставили свои следы боги, – вставил Пифагор.

– Пусть боги! А мы, смертные, ходили по этому городу, как и ты. Посмотрели. Поговорили с людьми. И теперь хотим спросить тебя: куда ты нас ведешь, Пифагор? На Самосе – Поликрат. В других местах нас никто к себе не ждет, а отсюда никто не гонит. Мы можем избрать себе в Великой Элладе любое место. Поселиться в Кротоне, Метапонте, Сибарисе, Таренте. Где захотим.

– Как твое имя? – спросил Пифагор.

– Телекл, сын Аристодема.

– Ты прав, Телекл. На Самос нам нет пути, а отсюда нас никто не гонит. Но корабли, которыми мы овладели, принадлежат Самосу и их ждут самосские изгнанники, ведущие войну с Поликратом. И им решать, как с этими кораблями поступать. Я надеюсь, что, завладев Самосом, изгнав Поликрата, они вывезут сюда на этих и на других кораблях, какие захватят, всех самосцев. Ведь мы их не можем бросить в беде, в персидском рабстве. Но в этом случае нам надо будет не расселяться по эллинским городам, а отыскать место для нового Самоса. Возьми на себя это, Телекл!

– Я согласен! – отозвался Телекл.

– Мы останемся с ним! – послышались голоса.

– А мы будем с тобой, Пифагор!

Брат

Корабли вошли в гавань Трезен. В окрестностях этого города, как узнал еще на Самосе Пифагор, находился стан самосских изгнанников. Городок был маленький, но старинный, знаменитый как родина Тесея и место гибели Ипполита[31].

После благоприятного плавания следовало принести жертву Посейдону. Пифагор сразу и двинулся к храму Посейдона, покровителя Трезена, в сопровождении сорока начальников кораблей. Сопровождать их взялся один из местных старожилов, для которого, видимо, указывать путь чужеземцам было источником существования. Он повел мимо участка Ипполита с древним храмом и статуей, через акрополь, поскольку храм Посейдона находился у его подножия, со стороны моря. К удивлению самосцев, обязанности верховной жрицы Посейдона исполняла миловидная девушка. Она оставалась в этой должности до замужества. Заплатив ей деньги за жертвенных животных и дав их заколоть у алтаря Посейдона, самосцы прямиком направились к стану изгнанников, место которого указал тот же проводник. Не успели они пройти и стадия, как к Пифагору бросился стоявший на обочине юноша.

– Пифагор! Как ты тут оказался? – воскликнул он, обнимая брата.

– Я привел сорок своих кораблей, – ответил Пифагор с улыбкой.

– Да ты шутишь! Откуда у тебя корабли?

– Не шучу. Вот их начальники. Они подтвердят, что находятся под моим командованием, а до того подчинялись Поликрату и едва не оказались у Камбиса. Я же от своего имени прошу тебя или кого другого их принять, ибо быть навархом не мое дело и меня ждут иные дела.

И все же Эвном не поверил сказанному и пожелал взглянуть на корабли. Желание его было удовлетворено. И, уединившись с Пифагором в каюте, он услышал историю о захвате кораблей во всех подробностях, заодно и о странствиях брата, а затем спросил:

– Какое же дело может быть важнее, чем освобождение родины?

– Мне кажется, – начал Пифагор, – приведя сорок кораблей, я не уклонился от священных обязанностей гражданина. Но, вернувшись на Самос, я надеялся основать там школу. Остров же оказался под властью слишком суровой для свободного человека и свободных занятий. Даже если его удастся освободить от тирана, в десятке стадиев от нас захваченный персами Милет. Нельзя жить на вулкане! На пути из Картхадашт в Трезен я посетил Великую Элладу. Из земель, заселенных эллинами, это самое тихое место, хотя варвары, как и всюду, под боком. Мне же нужно десять – пятнадцать лет спокойствия, чтобы написать справедливые законы, чтобы вывести породу эллинов, не уступающих в мудрости египетским и вавилонским мудрецам, но служащих эллинской идее.

– Какое же прекрасное дело ты избрал, брат! – воскликнул Эвном.

– Если ты меня одобряешь, – продолжал Пифагор, – я надеюсь, у тебя найдутся время и желание приехать ко мне. Привезешь также и родителей. Пока же посодействуй, чтобы мне для дела, которое ты назвал прекрасным, была выделена одна триера – я укажу тебе какая. Со мной поедет лишь один ученик, другой у меня сейчас в Индии.

– Когда ты намерен нас покинуть?

– Через месяц. Позднее начнутся зимние бури. Мне же надо взять из Древней Эллады в новую плоды ее мудрости в свитках, посетить Аргос и его храм Геры, побывать в Олимпии.

– А мы тем временем высадимся на Самосе. Ведь у нас теперь благодаря тебе есть корабли. Поликрат же гостит в Магнезии, у сатрапа Орета.

Пифагор побледнел. Глаза его расширились.

– Тебе плохо? – всполошился Эвном.

– Свершилось… Смутно я это ощущал. Предчувствовал, что он плохо кончит… Но ведь не так… Не так! О, как же он мучается… Спасите его, боги…

– Да объясни же наконец, что с тобой? О ком это ты вещаешь, как пифия? Кого должны спасти боги?


Распятие Поликрата. Художник Сальватор Роза. 1664 г.


– Слушай меня, Эвном! В космосе извечно действуют могущественные силы притяжения и отталкивания. Незримые, они во всем – в камнях, деревьях, в водах. Но есть на земле места, где они, выходя наружу, наиболее могущественны. Там происходят страшные бедствия, совершаются чудовищные преступления. Там нельзя жить. Люди оттуда бегут, не в состоянии понять почему. О, если бы чувством опасности обладал несчастный Поликрат! Ведь одно имя Магнезии должно было бы его напугать. Ведь там камни притягивают камни!

– Ничего не понимаю. О свойствах магнезийской руды и выплавленного железа мне известно. При чем же тут Поликрат, для которого любая смерть хороша?!

– Запомни этот день, Эвном! Поликрата притянула Магнезия. Сейчас он погибает на кресте, как последний раб.

– Так ты еще и провидец! Раньше я за тобой этого не замечал!

– Раньше я им не был. Но в Индии меня повели в глубокую пещеру, где сила притяжения превышает магнезийскую в тысячу раз. И я приобрел свойство притягивать людей… Тех, в которых присутствует та же сила…

– Людей… Как магнезийский камень?

– Да! Вспомни у нас на Самосе статую Геры. Богиня выходит из камня, обретая человеческий облик. Так и человек, наделенный магнезийским свойством, может извлечь из пустой породы все, достойное вечности! Теперь я сказал тебе все, брат.

Чудо в храме Геры

Округлые склоны холмов, плавно сходя в низину, напоминали лепестки асфодели, а розовевшие от перстов Эос колонны – тычинки.

– Цветок Геры! – ликующе пропел Пифагор. – Взгляни, Архипп, разве эти три холма, сходящиеся у храма, как у сердцевины, не напоминают цветок?

– Правда, цветок! – ахнул Архипп.

– Тогда давай соберем для нее цветы и поднесем ей, владычице городов и героев, выросшей на этой засушливой почве и пленившей Зевса.

И вот уже Пифагор и Архипп у колонн святилища с охапками полевых цветов. Но вход в храм им преградила старуха в белом одеянии со злым лицом.

– С цветами в святилище нельзя! – проговорила она хриплым голосом.

– А с чем можно? – спросил Пифагор.

– С жертвами, чужеземцы. Входя в теменос[32], вы должны были видеть коров и телят, трех павлинов. Кукушки же раскуплены. Приобретя что-либо из имеющегося или изображение животных и птиц из серебра, бронзы или дерева, вы будете допущены к лицезрению Геры.

– А я уже ее видел! – сказал Пифагор. – У нас на Самосе точная копия вашей Геры и тоже из грушевого дерева.

Старуха отступила:

– Самосцы, входите! Но ваши дары оставьте у входа. Мы их скормим возлюбленным Герой животным.

Опустив цветы на землю, Пифагор и Архипп вступили в храм. Он встретил их полумраком и блеском пожертвованных владычице драгоценностей. Жрица шла сбоку, поясняя:

– Эта золотая кукушка – дар властителя Самоса Поликрата. Это изображение павлина на серебре из драгоценных камней – приношение Креза, это деревянная раскрашенная корова с золотыми рогами – подарок Амасиса.

Когда же дошли до оружия, Пифагор вгляделся в один из старинных щитов, воскликнул:

– А это мой щит.

– Твой?! – протянула жрица. – Но это же дар Менелая, лжец!

– Ты меня не поняла, я не сказал, что я принес этот щит в храм. Его действительно принес Менелай, супруг Елены, брат Агамемнона. Но щит принадлежал мне, когда я был троянцем Эвфорбом, точнее тирренцем, союзником троянцев.

– Нет, ты безумец, – проговорила старуха. – Как твое имя?

– Пифагор, сын Мнесарха!

– Вот видишь. А Эвфорб, побежденный Менелаем, жил за восемьсот лет до тебя.

– Я это знаю. Тогда я и был Эвфорбом, сражавшимся на стороне Трои. И поэтому этот щит мой, и я хочу его иметь.

– Для этого тебе придется представить доказательства, а не болтать.

– Я согласен, ты же поклянись, что, если я докажу, что щит – моя собственность, ты мне его вернешь.

– Клянусь Герой, ты его получишь!

– Если ты повернешь щит, ты сможешь прочесть имя Эвфорба, которое я носил, а не Менелая или Агамемнона. Нет, не торопись поворачивать! Мое имя будет написано не нынешними финикийскими, а древними письменами, где каждый знак, как в письме одной из египетских систем письма, передает слог.

– Мне трудно это понять. Я никогда не поворачивала этого щита, если на нем действительно имеется два знака…

– Не два, а три, ибо имя мое потеряло одну гласную.

– Ну пусть три, ты получишь этот щит, лишь бы они там были.

– Договорились! Теперь поворачивай!

Жрица повернула щит и, осмотрев его, торжественно сказала:

– Тут нет никаких знаков, ни двух, ни трех, ни четырех.

– Так ты их не найдешь. Ведь щит скреплен в этом месте пластинкой, чтобы он не разваливался, разумеется, не Менелаем. Сейчас я ее приподниму. Вот они, эти три знака.

Жрица остолбенела. На лбу у нее выступил пот.

– Это чудо! Чудо! – забормотала она. – Чудо в храме сотворено Владычицей! Это она привела тебя в храм. И вскоре сюда соберутся паломники, если ты, конечно, оставишь этот щит на время, взглянуть на него! А я еще не хотела тебя пустить без даров!

– Зачем на время?! Навсегда! Пусть он остается навечно. Но только не забывай объяснять посетителям, что это щит Эвфорба, ставшего Пифагором, возвращенный ему, но оставленный в храме как его дар Гере.

Дорога в Олимпию

Одна из семи ведущих в Олимпию дорог проходила над храмом Геры. Поднявшись на холмы, Пифагор и Архипп оказались среди людей, двигающихся в одном направлении. Среди них не было ни одного знакомого лица, но, поскольку у всех идущих была лишь одна цель, в раскаленном неподвижном воздухе сквозило нечто всех сближающее, и праздник эллинского единения начался задолго до его торжественного открытия. На привалах у источников или в тени деревьев люди охотно делились запасенным на дорогу съестным, а те, кто уже бывал в Олимпии, – воспоминаниями. И хотя каждый из говоривших с гордостью сыпал именами олимпиоников[33], прославивших его город и удостоившихся необыкновенных почестей, все ощущали себя эллинами и были единодушны перед страшной тучей, идущей с востока.

Не раз в разговорах всплывали имена Креза и Амасиса, а также и Поликрата, соперничавшего с варварскими царями в щедрости к Олимпии. Многим уже была известна страшная смерть сына Эака на кресте, и рассказ о том, как дочь тирана пыталась удержать отца в гавани, предсказывая беду, обрастал по пути в Олимпию все новыми и новыми подробностями.

Обычно, узнавая, что Пифагор и Архипп – самосцы, спутники сочувственно умолкали, но однажды какой-то фессалиец проговорил:

– Эх! Был бы ваш Самос блуждающим островом, как Делос до рождения на нем Аполлона, перетянуть бы от Азии к нашему берегу.

– Видишь, – сказал Пифагор Архиппу, когда они остались одни, – не только нами, но и посторонними людьми осознано, что на Самосе жить больше нельзя. И если Самос нельзя перетянуть на запад, туда надо перетянуть самосцев.

По мере приближения к долине Алфея дорога заполнялась все больше и больше и напоминала священную улицу на Самосе в день Геры, на который собирался весь остров. Было жарко, как на сковороде. Одеяния и обнаженные части тел идущих покрылись густым слоем пыли, но сквозь пыль блестели устремленные к Олимпии глаза.

Да вот и она! Возникли, как мираж, сверкающие кровли храмов, вознесенные над густой зеленью священной рощи, над белокаменной оградой альтиса[34]. Самосцы прибавили шагу и оказались перед целым городом из разбитых в тени платанов шатров – временных жилищ тех, кто успел прибыть заблаговременно, среди шума и гомона толпы, собравшейся со всех сторон населенного эллинами мира, от берегов Танаиса и предгорий Кавказа, места кары Прометея, до Столпов, носящих имя Геракла.

В толпе, словно иглы в густой ткани, сновали водоносы, торговцы пирожками и глиняными фигурками животных для тех, кто не мог или не хотел раскошелиться на покупку телки или барана для заклания Зевсу Олимпийскому. Самосцы растерялись, не зная, куда идти. Но тут послышался крик: «Пифагор!» – и к ним, расталкивая толпу, пробился немолодой человек.

– Пифагор! – кричал он, обнимая поочередно земляков. – Это я, Нимфодор. Помнишь, ты мне нашел в куче шерсти драхму, а я отыскал в такой толпе тебя!

– Ты знал, что я буду в Олимпии? – удивился Пифагор. – Откуда?

– У нас был твой брат Эвном. Мы встретились на том же месте, где с тобой. И я его проводил домой. И по дороге все к нему бросались! Ведь он брат Пифагора Сотера[35]! Так теперь тебя называют все!

– Как мои старики? – перебил Пифагор.

– Здоровы и ждут с тобой встречи! Когда отец твой Мнесарх приходит на агору, его окружает толпа, и он рассказывает, каким ты был в детстве, как он не мог заставить тебя вырезать геммы, потому что Гера определила тебе не камни, а мудрость для спасения отечества. И я тоже там с Алкмеоном и Тимофеем, они уже ходят на своих ножках, и все смотрят на них как на невидаль. Жена моя связала для них шерстяную обувку, чтобы не носить ничего из убоины. А вот кормить ли их мясом или нет, не знаем. Да что мы стоим? Ведь я уже шатер разбил.

– Но надо же все осмотреть, – заикнулся Архипп.

– Осмотрите после. Ведь завтра уже открытие игр, и надо набраться сил.

Великий день

И вот наступил тот день, которого с нетерпением ждали все эллины четыре года. Огромный стадион заполнился людьми, а те, кому не хватило места, залезли на деревья. Тысячи глаз устремлены к входу, откуда должны появиться судьи и участники состязаний. Еще на заре в булевтерии мальчики, юноши и мужи столпились перед дымящейся жертвой и принесли клятву в соблюдении правил, и каждый положил ладонь на край алтаря. Теперь же они обходят прямоугольник стадиона перед зрителями, и их земляки выкрикивают их имена и желают победы. Но одно имя заглушает все. «Милон! Милон!» – гремит по стадиону. Он герой не какого-либо города, но всей Эллады! И кажется, все знают, что этот кротонец, которому нет и сорока лет, одержал свою победу в беге на пифийских играх еще мальчиком, а затем шесть раз в Олимпии был удостоен венка из священной оливы как победитель в борьбе, и за те двадцать лет сумел десять раз победить на истмийских играх и девять на немейских. Да это же Геракл нашего века! Никто в мире не может столкнуть его с диска, никто – разжать его огромную ладонь, в которой железными пальцами сжат плод Афродиты гранат[36].

Но куда обращен взор самого сильного в мире человека? Кого он ищет среди зрителей? Вот на лице скорее мудреца, чем борца, появляется выражение радости. Он кого-то нашел! Он отделяется от других и поднимается по склону, и все уступают ему дорогу. И вот он останавливается перед человеком его лет в войлочной тиаре на голове и пестром одеянии. И те, кто был рядом, могли услышать:

– Пифагор! Не удивляйся! Мне рассказывал о тебе мой несчастный зять. Да и сам я был в соседнем помещении и запомнил твой разговор с Демокедом слово в слово! Я видел тебя, ты меня нет. Позволь, я провожу тебя на место, которое достойно тебя!

И они оба идут к местам для почетных зрителей, и известный лишь немногим самосец садится рядом с высшими должностными лицами Олимпии – жрецами, почетными чужестранцами. И все эти люди встают, приветствуя незнакомца, которого привел сам Милон, еще не зная имени этого человека и не догадываясь, что самый сильный человек на земле с этого великого дня стал учеником мудрейшего из мудрых.

Впервые за все время существования Олимпийских игр нарушена их процедура. Но это никого не смущает. Ведь нарушитель сам Милон!

Глашатай, выходя на середину поля, провозглашает:

– Пусть выходят состязающиеся в беге!

И состязания начинаются.

Золотое бедро

Никогда еще гавань Трезен не знала такого многолюдья. Провожать Пифагора пришли не только самосские изгнанники, не только трезенцы, но и жители Коринфа, Аргоса и других городов Пелопоннеса. Известность ему принесло чудо в храме Геры, привлекшее в святилище тысячи паломников. А вслед за этим распространился слух, что у Пифагора золотое бедро, дарованное ему самим Аполлоном Гиперборейским.

Напрасно Пифагор объяснял, что из золота у него только цепь, которую ему как почетному гражданину подарили картхадаштцы, что с Аполлоном он не общался, у гиперборейцев не гостил, а побывал в землях финикийцев, халдеев, индийцев и евреев и научился многому, что может показаться чудом. Но все равно за ним ходили толпами. Однажды, рассвирепев, он поднял гиматий и хитон и показал бедро зевакам. И после этого все равно нашлись такие, которые уверяли, что бедро у Пифагора золотое.

И тогда Пифагор решил изменить имя судна «Эак» не на «Аполлон», как предполагал ранее, а в шутку на «Золотое бедро». Эти слова Архипп вывел золотом по алому борту под одобрительный хохот команды и рядом с ними изобразил треугольник. На носу же был установлен финикийский карлик из черного дерева с высовывающимся дразнящим золотым язычком.

Матросы вскинули и прижали трап. Отвязан и смотан у мачты канат. Вынырнули из воды и заскрипели по борту якоря. Дружно ударили весла. Между кормой и берегом ширилась пенная полоса.

Первый в мире корабль знаний уходил в неведомое будущее. И вот он уже несется мимо скалистого берега от одного мыса к другому, не теряя из виду землю, словно бы совершая пляску в волнах острова. Внизу гребцы, состязаясь между собой в силе и ловкости, подняли гомон. Скорее! Скорее! Подальше от этого моря, которому впору называться Персидским, этих перенаселенных гор, где спорят из-за каждого клочка земли, на плодородные низины Италии, где нет недостатка ни в воде, ни в хлебе. Путь туда указывает сам Гелиос.

Широко расставив ноги, Пифагор стоит на носу. Седеющие волосы его растрепались. Глаза пылают. В душе звучит музыка сфер.

Эмпедокл

Одна из легенд, окружавших незаурядную личность Эмпедокла (495–435 гг. до н. э.), рисует романтический конец мудреца в кратере Этны. На самом деле он умер на Пелопоннесе. Врач и философ, занимавшийся математикой, астрономией, физиологией, психологией, зоологией, космологией, он вызывал восторженное почитание своих последователей.

Профиль хребта напоминал кривой нож виноградаря. Изгибаясь, он опускался в море, а спрямленная часть лезвия уходила к бесформенному нагромождению скал. Лишь в одном месте хребта выделялась огромная впадина с белыми рваными краями.

Юноша долго рассматривал горы, может быть отыскивая черты сходства с чем-то давно знакомым или решая, стоит ли идти дальше. Наконец он двинулся, медленно переставляя ноги. Острые камни ранили босые ступни. По мере того как приближалось ущелье, сильнее дул ветер. Словно бы он подталкивал в спину и гудел в уши: «Иди! Иди!»

И вдруг путник замер. Его взору предстала круглая, как чаша, долина, исчерченная темно-зелеными полосами посадок. Почти в центре возвышался холм, огражденный причудливой линией стен. За стенами розовели черепичные кровли, сверкали бесчисленные ряды колонн. В том, с каким искусством строитель использовал складки холма, отделенного от моря широкой полосой песка, чувствовалась предусмотрительность и экономность эллина, но в обилии храмов и их величавой пышности проявила себя неумеренная варварская душа. По покато выгнутому морю скользили похожие на бабочек корабли.

Юноша вздохнул. «Боги сами ведают, кого карать, кого миловать. Жизнь – лучший из их даров. Не так ли, море?» В легкой зыби угадывалась снисходительная улыбка Посейдона. Кажется, он более не таил зла.

– Человек! – послышалось откуда-то сзади. – Человек!


Долина храмов в Агридженто (античный Акрагант)


Обернувшись, юноша увидел старца, восседавшего на белом камне. Издали он казался его продолжением – белая накидка и того же цвета волосы, оттенявшие загорелое, обветренное лицо. В руке суковатая палка. Кто это? Пастух? Но не видно стада. Не слышно блеяния и собачьего лая.

– Куда ты идешь, человек? – спросил старец, когда путник приблизился.

– Это я сам хочу спросить, куда я иду. Что это за город?

– Ты видишь стены Ферона, – молвил старец бесстрастно, – перед тобою Акрагант.

– О боги! – воскликнул путник. – Да ведь это благословенная Сицилия! А я был уверен, что буря пригнала мою триеру к дикой Ливии. Ее днище не выдержало удара. Острая скала пробила его насквозь. Каким-то чудом меня выбросило на берег. Когда я очнулся, море уже успокоилось. Но чужой берег пугал меня. Я уже завидовал морякам, нашедшим смерть в волнах, ибо что может быть ужаснее рабства на чужбине? А теперь я слышу эллинскую речь, вижу Акрагант. Кажется, здесь правил Фаларид.

– Правил, – неохотно отозвался старец. – Фаларида сменил Телемах, а Телемаха – Ферон, Ферона – Фрасидай. Имена тиранов помнят все. А чем они прославились? Фаларид – медным быком, в котором сжигали несчастных, Ферон – стеной, которую воздвигли рабы. А что тебе известно об Эмпедокле?

– Постой-ка, – молвил юноша. – Не тот ли это чудак, который бросился в Этну? Гора потом выплюнула его сандалию.

Лицо старца на какое-то мгновение помрачнело. Но постепенно морщины разгладились, глаза как бы осветились изнутри.

– Мне было пятнадцать лет, когда в дом явилась беда, – начал он, – заболел Драмей, мой младший брат. Над его головой уже витала смерть. Отец пригласил врача. Это был человек лет пятидесяти, с красивой белокурой бородой. Ни одна из статуй не может передать его взгляда, ясного и пронизывающего, порой гневного и презрительного. Осмотрев моего брата, врач как-то сгорбился. Губы сложились в мучительную складку. Отец и я поняли: Дромея не спасти.

– О боги! – стонал отец.

– Оставь богов, – сказал врач сурово. – Вини ойкистов[37], выбравших это место для города. Ведь он открыт Ливийцу – ветру знойных пустынь.

Так я впервые увидел Эмпедокла и вскоре стал его преданным учеником. Я еще никогда не встречал людей, которые с такой смелостью ниспровергали мнение толпы. Всюду говорили о всемогуществе богов, он же доказывал, что надо своими силами исправлять природу. Послушай, что произошло. Он предложил сломать Белую скалу, чтобы улучшить климат. В городе Эмпедокла ценили – одни как врача, другие как оратора. Но ломать скалу – это было непостижимо. Тут работы на сто лет. Другой бы на месте Эмпедокла оставил эту затею, но не такой это был человек.

– Ты видел, Теокл, – обращался он ко мне, – как Этна выбрасывает раскаленные камни?

– Конечно, видел, – отвечал я.

– А как ты думаешь, почему они летят?

– Люди говорят, что это проделки Тифона.

– А ты как считаешь?

– Не знаю.

– Тогда слушай! Под землею целое море огня. Когда в него попадает вода, образуется пар, как в кипящем котле. Он-то и выбрасывает камни. Вот тебе твой Тифон! Но я о другом. Весь мир един. Частицы вечного огня во всем: и в дереве, и в камне. Надо лишь их извлечь.

В то время я еще не понимал, что имеет в виду учитель. Какой в камне огонь, если он неподвижен и мертв? Но верил Эмпедоклу и помогал ему по мере сил. Несколько месяцев мы искали камни в горах и свозили их к мельнице. Из Катаны пришло судно, нагруженное серой. Ослам, крутившим жернов, хватило работы на год. И еще полгода учитель что-то варил в котлах. Варево распространяло удушливый и едкий запах. Люди обходили нашу мельницу стороной. И никто, кроме меня, не знал, чем занят Эмпедокл. На дне котла появился желтоватый порошок. Я наполнил им кожаные мешки.

– Осторожно! – кричал учитель, словно это было золото.

И еще месяц я возил мешки к пещере, что под Белой скалой. В пещеру Эмпедокл не пускал никого. Он сам вносил туда мешки и укладывал их.

И настал день торжества. Эмпедокл изготовил из тряпок длинный жгут, смазал его маслом и поджег. Потом он бежал, словно за нами гналась тысяча разбойников. Послышался невообразимый треск и гул. В ужасе я упал на землю. Когда поднял голову, столб дыма уже рассеялся. Белой скалы как не бывало. На дне образовавшегося ущелья лежали обломки камней. Ты можешь их видеть и теперь.

Рассказчик сделал паузу, чтобы гость мог убедиться в справедливости сказанного.

– Сорок лет прошло с тех пор, – продолжал он, – горный ветер принес городу здоровье. А где здоровье, там и богатство. Ты хочешь знать, благодарны ли акрагантцы Эмпедоклу? О! Теперь они им гордятся. Тебе покажут дома, где жил Эмпедокл. Можно подумать, что ему принадлежало полгорода!

Голос старца задрожал. Речь стала быстрой и напряженной.


Бюст, найденный на Вилле папирусов в Геркулануме, идентифицированный как портрет Эмпедокла


– Первыми против учителя ополчились владельцы виноградников. Они вопили, что лозы любят тепло, а сквозняк выдует их доходы. Потом в злобный хор втянулись жрецы. Они обвиняли Эмпедокла в святотатстве. «Весь мир создан богами, и не людям его исправлять», – говорили жрецы. Вспомнили, что Эмпедокл призывал не обагрять алтари непорочною кровью животных. Обвинитель приводил на память его стихи:

Милого сына схватив,

изменившего облик, родитель

С жаркой молитвой ножом поражает,

безумец!

Жертва с мольбою к ногам припадает,

палач же, не внемля,

Пиршество гнусное в доме

из чада родного готовит.

– Эмпедокл был еще и поэтом? – удивился юноша.

– Да! – с гордостью продолжал старец. – Я ходил с ним по улицам Акраганта. Его волосы, которые он никогда не стриг, были опоясаны пурпурною повязкой. Он был похож на бога. И стихи из его уст лились божественные. О нет! Он не воспевал брань и схватки героев, как Гомер. Его жадный к познанию ум был устремлен к природе, к ее вековым тайнам, тщательно скрываемым в небесных высях, земных недрах и глубинах морей. Внутренним зрением он увидел, как в космосе, образованном кружащимися и сталкивающимися вихрями Вражды и Любви, возникают первоначала всех вещей и корни братских пород людей и животных.

Старец встал. Волнение распирало его грудь. Дыхание его стало хриплым и прерывистым.

– В те дни, выдергивая то одну, то другую строку из его бессмертной поэмы о природе, злобные поборники невежества обращали их против учителя. «Он наставляет неверию, – кричали они. – Солнце для него не божество, а раскаленная скала!» Учителю угрожала смерть. И он это понимал.

Как-то я пробудился от еле слышных его шагов. У меня и тогда был чуткий слух, даже во сне.

Эмпедокл стоял, прислонившись к стене. Лицо его было бледным, но на губах играла улыбка.

– Я не хотел тебя будить, Теокл, – молвил он. – Твой сон был так сладок.

– Нет, – отвечал я невпопад, – мне снилось что-то страшное.

Он провел рукой по волосам и снял с головы повязку.

– Возьми ее, Теокл, на память. Нам надо проститься.

Я вскочил с ложа и стал искать гиматий.

– Нет, – остановил он меня. – Ты еще молод, а моя жизнь на исходе. И если мне не дано жить там, где я родился, я должен умереть, узнав тайну подземного огня.

Я, не поняв его слов, сказал:

– Возвращайся, Эмпедокл! Я буду ждать тебя у Белого камня.

Так он ушел. Через несколько дней Этна выплюнула его сандалию с медной подошвой. Но я не верю, что он погиб. Я его жду. Вот, взгляни!

Старец протянул выгоревшую от солнца повязку.

– Это с его божественной головы. Ведь он дал ее мне на сохранение. Но ты иди! Ведь тебе надо в Акрагант – искать корабль, добираться до дома. Мало ли что нужно молодости?!

Старый мул

Рассказ основан на действительном происшествии и относится ко времени Перикла.

Хорошее настроение как солнечный день в ненастную пору. Приходит оно, и становится так легко, будто боги сотворили тебя из пуха. Никакие огорчения и обиды не омрачат твоей улыбки, даже если у тебя суровый господин, а спина в темных полосах, как у дикой ливийской лошадки.

Гетан шел и громко пел на своем варварском наречии. Его темное лицо блестело, словно намазанное жиром. Босые ноги поднимались и опускались в такт песне. Наверное, ни один человек в Афинах не смог бы ее понять, потому что Гетан был родом из далекой страны, где-то за Понтом Эвксинским.

Вчера Гетан нашел у дороги в корнях старого платана один обол. Только те, у кого никогда не было собственных денег, могут понять радость Гетана. Один обол – это куча удовольствий, не доступных рабу: амфора настоящего вина, или пара ячменных хлебцев, или кусок копченого угря, или блюдо, достойное уст богов, – сушеные фиги.

Радость не приходит одна. Утром господин впервые за много дней отпустил Гетана одного в город. Надо отвести на живодерню мула. Он уже стар и спотыкается под ношей. Господин не такой, чтобы кормить бесполезное животное. Гетану строго наказано, чтобы он взял обол за шкуру и поскорее возвращался домой. Но Гетан не настолько глуп, чтобы торопиться. Хорошо бы заглянуть на агору и потолкаться среди рабов, пришедших за провизией. Может быть, удастся отыскать земляка и отвести душу в беседе. Неплохо бы побывать у цирюльников и услышать городские новости. Если господин спросит, почему Гетан пришел поздно, он объяснит, что проклятый мул еле плелся.

А мул в самом деле не спешил. Кажется, у него тоже было хорошее настроение. Ведь ярмо не натирало шею и камни не давили всей своей тяжестью к земле. И никто не бил его и не подгонял. К счастью своему, мул не догадывался, что солнце светит ему в последний раз. Его большую облезлую голову не тревожили мысли о бренности существования. Его не огорчала неблагодарность человеческой породы. Девять лет он вертел тяжелое мельничное колесо, еще два года в лямке с другими животными таскал плиты, барабаны для колонн, пахнущие смолой желтые доски. Он знал каждую выбоину, по которой можно было подняться на Акрополь. Но эта протоптанная чьими-то копытами тропинка была ему не знакома. Может быть, оттого мул останавливался, озираясь на своего провожатого… А может быть, ему нечасто случалось видеть поющего человека… Для него, мула, привычнее были другие звуки. Ему приходилось наблюдать, как люди бьют таких, как они сами, людей по телу, не защищенному шкурой, и слышать человеческие вопли. Так громко и жалобно не кричит ни один мул. Потом эти люди чем попало колотили вьючных животных, вымещая на них свою обиду и боль.

Гетан пел, бредя за мулом, и, может быть, его песни хватило бы до самой живодерни, если бы на пути не оказался человек. Он стоял широко расставив босые ноги. Во всем его облике было неприкрытое желание учинить ссору. Гетан замолк и остановился. Ему был не знаком этот человек со вздернутым носом и шишковатым лбом. «Может быть, ему не по душе моя песня? Или он хочет отобрать у меня мула?» – терялся в догадках Гетан.

– Мул, куда ты ведешь раба? – спросил незнакомец, когда Гетан с ним поравнялся.

Этот вопрос еще больше смутил юношу. Почему этот человек называет его мулом? Может быть, он страдает слепотой или боги лишили его ума? Решив, что разумнее всего не показывать своего удивления и страха, Гетан ответил как можно вежливее:

– Меня зовут Гетаном. Я раб Гилиппа. Мне приказали отвести мула на живодерню. Мул уже стар и не может работать.

– Тогда ты вдвойне осел. Разве тебе не жалко животное? Пусть оно идет своей дорогой, а ты иди своей.

– А обол за шкуру? Я должен принести господину один обол.

Вместо ответа незнакомец вытащил из-за гиматия кожаный мешочек и запустил туда пальцы. Лицо его вдруг вытянулось.

– Странно… – выдохнул он. – Здесь был один обол. Куда же он мог деться? Неужели я его потерял?

И тут словно что-то дернуло Гетана за язык:

– Это не твой? – Он протянул ладонь с монеткой. – Я его нашел вчера под платаном.

– Не думаю, – ответил незнакомец, потирая кулаком затылок. – Да и как бы я мог узнать свой обол? Он был у меня немеченый. К тому же он еще утром болтался в кошельке. Где же я мог его потерять? Ах да, совсем забыл… Я отдал его нищему.

– Ты отдал нищему целый обол? – удивился Гетан, недоверчиво оглядывая собеседника.

Незнакомец понял мысль Гетана:

– Да, моя одежда тебя не обманывает. Клянусь собакой, я не богат. Но этот обол вызывал столько соблазнов, что я решил от него поскорее отделаться. А нищий был без ноги. Он, как я узнал, долбил руду в Лаврионских рудниках, и на него свалилась глыба. Ногу пришлось отнять. Господин отпустил его на волю и прогнал из дому. Кому нужен безногий раб?


Парфенон на афинском Акрополе


Слова эти заставили Гетана задуматься. Его хорошее настроение мгновенно улетучилось. Да, конечно, он слышал о Лаврионских рудниках. Господа отдают туда своих рабов за один обол в день. Этому одноногому повезло. Он получил свободу. Другие через год-два умирают от побоев или затхлого воздуха. «Не поэтому ли незнакомец назвал меня мулом, что я безропотно тяну свою лямку, не задумываясь о будущем? – думал Гетан. – Когда я стану стар, как этот мул, меня вышвырнут из дома, как ненужную вещь. Если бы моя шкура имела какую-нибудь цену, если бы из нее можно было делать ремни или кошельки, меня бы самого отвели на живодерню».

– Ты дал обол нищему, – сказал Гетан, – а я отдам обол господину. Пусть этот мул идет своей дорогой, а я пойду своей.

Гетан повернулся и энергично зашагал по направлению к агоре. Незнакомец бросил взгляд на мула, меланхолически покачивавшего головой, засунул кожаный мешочек за край гиматия и двинулся вслед за рабом.

Утром следующего дня строители Парфенона[38] оказались свидетелями странного зрелища. Несколько десятков вьючных мулов тащили в гору большую мраморную глыбу, из которой сам Фидий должен был изваять статую. Впереди животных брел мул без всякой поклажи. Никто не погонял и не понукал его. Мул часто оглядывался, словно для того, чтобы удостовериться, идут ли животные. Он потряхивал головой, как бы одобряя их рвение. Дойдя до вершины холма и дождавшись, когда мулы освободятся от своей ноши, он спускался с ними вместе вниз и снова поднимался.

Слух об удивительном муле распространился с молниеносной быстротой. Вездесущие цирюльники покинули своих клиентов и прибежали к подъему на Акрополь с ножницами и бритвами в руках. Агора, в это время дня напоминавшая муравейник, опустела наполовину. Около своего товара остались одни лишь торговцы, недоумевавшие, куда бегут покупатели. Кто-то ударил в колокол, извещавший о привозе свежей рыбы, но даже это сильнодействующее средство не могло вернуть на агору падких до зрелищ афинян.

– Да это осел Гилиппа! – крикнул кто-то в толпе.

– Гилипп получил обол за его шкуру! – объяснил другой. – Осел воскрес из мертвых.

– Смотрите! Смотрите! Как он вышагивает, словно смотритель! – подхватил третий.

На белый камень, видимо предназначенный еще для какой-то статуи, поднялся человек с курносым носом и шишковатым лбом. Это был тот самый незнакомец, который остановил Гетана и убедил отпустить мула. Гетан, работавший на постройке Парфенона, сразу узнал своего собеседника, и ему стало необыкновенно радостно. Ему казалось, что все смотрят на него и восторгаются его поступком. Ведь это он, Гетан, отпустил мула, вместо того чтобы отвести его на живодерню. Он не пожалел своего единственного обола. Он не побоялся, что господин может обнаружить обман.

Человек на белом камне поднял руку, и воцарилась тишина.

– Граждане! – сказал он сдавленным голосом. – Боги явили нам чудо, которого не знал ни один из городов эллинов или варваров. Взгляните на этого мула. Спина его в ссадинах и болячках. Два года он таскал камни и доски, из которых вы строите Парфенон. Когда его отпустили, он пришел сюда сам. Клянусь собакой, он хочет воодушевить нас своим примером! В мире еще не было храма, подобного тому, что поднимается на вершине Акрополя. Мир еще не знал рельефа и статуй, которые высекают Фидий и его ученики. Как жизнерадостны эти творения, какой цветущей свежестью дышат они! Красоту этих статуй, белизну этих колонн не должна запятнать несправедливость! Неужели наше государство не в состоянии прокормить мула, состарившегося на постройке храма Афины Владычицы?

Раздался одобрительный рев толпы.

На белый камень поднялся другой оратор, человек лет сорока, с красивым властным лицом.

– Перикл! – закричали в толпе. – Тише! Будет говорить Перикл.

– Афиняне! – сказал Перикл. – Я не собираюсь произносить речь. Друг мой Сократ[39] сделал это за меня. Пусть глашатай объявит, что мул Гилиппа находится под защитой государства. Если это животное набредет на хлебное поле или запасы зерна, его запрещается гнать, пока оно не насытится, а гражданам надлежит внести в пританей[40] деньги, чтобы ему, подобно состарившемуся атлету, в дни праздников было обеспечено угощение. Раба же, спасшего мула, я выкупаю на собственные деньги и дарую ему свободу.

Страна для Сократа

Рассказ обобщает поиски учеником Сократа Платоном (428–346 гг. до н. э.) справедливого государства.

Всю жизнь, Сократ, ты мой спутник и собеседник. Я слышу всегда твой насмешливый голос: «Ну, кого ты еще прославляешь, Платон?» Как будто ты не знаешь, что в моих помыслах никому нет места, кроме тебя, учитель. И если я выводил в своих диалогах Горгия, Протагора и других мудрецов, то только для того, чтобы в споре с ними возвысить тебя. Из исписанных мною свитков смотрят на мир тысячи большелобых, курносых Сократов. И я никогда, учитель, не забывал твоих последних слов, произнесенных там, в темнице, перед стоящим на столе фиалом с цикутой[41]: «Не забудь, Платон, принести петуха Аскепию[42]». Так говорят те, кто после смертельного недуга возвращается к жизни.


Перикл. Римская копия греческого оригинала V в. до н. э.


Но где же город, где бы ты мог начать новую жизнь, народ, достойный твоего ума и сердца?

И я стал искать прибежища для тебя, пропуская в памяти один город за другим.

Афины? В юности Сократ сражался за этот город, еще не задумываясь, достоин ли он быть его родиной. Потом, в зрелом возрасте, он понял, что Афины тяжко больны, и искал средства их излечения. Он теребил и тревожил вас, афиняне, надеясь, что вы осознаете грозящую опасность и найдете путь к спасению. О нет! Он не торговал мудростью, как другие, не навязывал ее никому. Он просто взывал к вашему уму, к вашей совести. И чем вы его наградили, афиняне? Что поднесли ему в дар? Чашу с цикутой! А теперь вы гордитесь тем, что были земляками Сократа, и пьете мед из его уст!

Отвернувшись от Афин, я обратил взор к дальним странам. Есть в Гесперии благодатный остров Тринакрия[43]. Много там городов эллинских и варварских, и самый обширный из них – Сиракузы. «Почему бы не стать Сиракузам городом Сократа? – подумал я. – Там лишена власти своевольная чернь, погубившая Сократа, и правит лучший из правителей, Дионисий[44]». Он примет Сократа в число своих друзей, прислушается к его советам и станет еще мудрей.

Три года прожил я у Дионисия. У меня было все, что может желать человек, кроме разве свободы. Дионисий осыпал меня благодеяниями. Но страх висел надо мной как дамоклов меч. Как бы жил Сократ в стране, где вместо народа – государство, а взамен агоры – дворец. Где бы он отыскал собеседников? Среди тупых наемников, лукавых царедворцев, забитых рабов? Мог бы он льстить, лицемерить, изворачиваться? Нет!

Я вспомнил о Египте. Где древнее наука и богаче искусство? Где величественнее храмы и мудрее жрецы? Не Египет ли дать Сократу? Но, проплыв по Нилу от Саиса до Элефантины, я понял, что в этой стране Сократ был бы чужим. Мог бы он падать на колени перед крокодилом, оплакивать смерть кошки и подставлять спину под палки?

В храме богини, которую египтяне называют Нейт, а эллины Афиной, я услышал о древней стране справедливых царей. Но жрец не мог мне указать, где находилась эта страна. Тогда я поместил ее за Столпами Геракла и назвал Атлантидой[45]. В мыслях своих я воздвиг столицу атлантов, по правилам Пифагора, в виде совершенного круга. В самом его центре я поставил столп из небесного металла – для законов. Оставалось только найти законы, какие делают людей лучше. Мне доставили свитки и таблицы египтян, эллинов, иудеев, персов и даже далеких индийцев, которых называют мудрыми. Но я не смог отыскать в них ни одного закона, достойного страны Сократа. Тогда я обрушил на Атлантиду потоп и погрузил ее на дно. Так поступает Демиург со своими неудавшимися творениями, чтобы дать жизнь лучшим, а глупцы, неспособные понять его замысла, готовы опуститься на дно в поисках химеры.

Если нет страны, достойной Сократа, и никогда ее не было, может быть, ее можно создать? И я начертал план справедливого государства. Я поставил во главе его Сократа. Но Сократ смертен. Кто будет его преемником? Сыновья? Но ведь они могут унаследовать вздорный нрав Ксантиппы и ее низменную душу. Поймет ли Сократ? Ведь он отец! Тогда я оставил Сократу Ксантиппу и дал им детей, но увел из родительского дома младенцами. Я перемешал их с детьми воинов, ремесленников, земледельцев и дал им общее воспитание. Ни один отец не мог бы узнать своего чада, а Сократ выбрал бы лучшего и передал ему власть.

Я уверен, что это было бы справедливо, но мои ученики отвернулись от меня. Лучший из них, Аристотель, сказал: «Природа создает одних господами, а других – рабами. Ты же хочешь перемешать дурных и низких с лучшими и благородными. К тому же где это видано, чтобы государством правили мудрецы? Кто тогда будет заниматься науками и воспитанием? Должны править цари, а мудрецы быть их советниками. Ты мечтатель, Платон!»

Да, я мечтатель! И мне не остается ничего другого, как мечтать. Все же знают, что я искал страну для Сократа и не нашел ни одного справедливого царя, доброго тирана и благодарного народа. Их нет и теперь, я не нашел их в прошлом, а ты, Аристотель, мне советуешь не искать их и в будущем.


Сократ. Римская копия греческого оригинала 380 г. до н. э.


В чем же моя ошибка? Не потому ли я не могу отыскать страну для Сократа, что он совершенство, что он выше и лучше всех людей, кем правят корысть, голод, любовь. В каждом из нас есть частица Сократа, но мы предаем ее, повинуясь своей низменной плоти и страху за нее. И тогда я решил отделить все души от тел, оставить тела на земле, а души, освободив от постылого груза будней, поднять в недосягаемую высь. Так я создал воображаемую страну чистых, прекрасных, неисчерпаемых образов. В ней самый сладкий мед и самая соленая соль, самые верные весы и самые прямые линии. Это страна совершенств, и в ней, только в ней, место совершеннейшему из умов.

И когда я уже создал эту страну и тысячу раз описал ее, ко мне во сне явился Сократ. Он был бледен, как в тот день, когда мы с ним расстались навсегда. И в голосе его звучал гнев: «Чему я тебя учил, Платон? Ты забыл, что истина рождается в споре. Но с кем мне спорить в твоем тоскливейшем из миров? Ты забыл, что я человек и мне надо ошибаться, искать и не находить?»

Прости меня, Сократ. Я самый глупый из твоих учеников. Я не мог понять смысла твоих слов. Ты приказал принести петуха Асклепию, а не Осирису, не Дагону, не Яхве. Ты афинянин, Сократ. И нет Сократа вне Афин и Афин без Сократа. Так вернись же в свой город, где тебе дали цикуту.

У храма матери богов

Диоген (404–323 гг. до н. э.) – греческий философ, отвергавший блага цивилизации и призывавший к возвращению человечества в состояние, близкое к природе. Действие рассказа относится к 330–325 гг. до н. э.

Пифос защищал от дождя, но не от шума. Кто-то упорно колотил в его стенку, как в дверь. Год назад таким же образом разбили жилище Диогена, и буле афинян постановило выдать ему новый пифос. «Наверное, это те же щенки, что досаждали вчера», – подумал философ, проговорив:

– Во дворе злая собака![46]

Снаружи послышался оглушительный хохот. Диоген высунул в отверстие облысевшую голову и удивился: «Вчера их было меньше. И среди них появился еще и жрец».

– Ну что вы пристали ко мне! – проворчал старец. – Сходили бы в академию[47]. Там целая орава глубокомысленных выучеников Платона, знающих все на свете[48]. После кончины учителя они еще более поумнели.

– А ты слушал Платона, Диоген? Говорят, что он был красноречив, не уступал Демосфену?

– Пусторечив! – отозвался Диоген. – Наставлял мать природу[49], намеревался поставить над государством таких же пустобрехов, как сам. Как-то раз, встретив его в бане, я спросил: «Отыщется ли в твоем государстве местечко для меня?» – «Отыщется, – молвил он. – В доме для умалишенных».

– А что ответил ему ты?

– Я ему сказал: «До встречи, сосед».

Послышался смех.

– До этого разговора, – продолжил Диоген, – Платон обращался ко мне «собака». После же именовал «безумствующим Сократом». Так высоко меня не ставил никто[50].

В беседу вступил юнец.

– По моему наблюдению, большинство безумцев таковыми себя не считают. Но имеются и такие, что это осознают. К кому ты относишь себя, Диоген, к большинству или меньшинству?

– А я заметил, – сказал Диоген, – что ненормальные от нормальных отстоят всего на один палец: если человек будет вытягивать средний палец, его сочтут сумасшедшим, а если указательный, не сочтут.

– А Аристотеля ты слушал? – спросил тот же юнец.

– Нет. Но он слушал меня и после этого написал книгу о животных. Он пишет, что медведица рожает нечто вроде мохнатого чурбачка, а после вылизывания и обсасывания он превращается в медвежонка с лапками и ножками.

Раздался хохот. Когда он утих, юнец спросил:

– А что же ты понял из Аристотеля?

– Что он высосал свою мудрость из собственного пальца. У его учителя была по крайней мере голова.

– Это Аристотель привел к тебе царственного ученика? – спросил юноша со шлемом на голове.

– А кто это такой?

– Как, ты не знаешь завоевателя Азии?

– Ах да. Какой-то приходил. Я еще его попросил: «Не заслоняй солнце»[51].

– Я слышал, что ты, рожденный богами[52], отрицаешь существование богов, – проговорил жрец.

– О нет! Ведь о таких, как ты, я говорю «Обиженный богом!».

– Диоген! – послышался звонкий юношеский голос. – Есть ли у тебя ученики?

– Один за мной ходил. Я ему дал рыбу. Он носил ее до тех пор, пока она не протухла, и над ним стали смеяться так, как никогда не смеялись надо мной.

И вновь заговорил жрец.

– Ты хулишь богов, а обосновался в храме их матери[53].

– Мать за детей своих не отвечает. Да и она мало их шлепала в детстве сандалией. Городов понастроили. Обучили ремеслам и торговле. Поля истощили. Моря запоганили. Зверье распугали[54].

– А есть ли у тебя друзья, Диоген? – спросил юнец.

Диоген полез за пазуху и вытащил мышонка, забегавшего по ладони.


Александр Македонский перед Диогеном. Художник И.Ф. Тупылев. 1787 г.


– Вот он единственный хвостатый дружок. Живет уже несколько дней в моем доме. Единственное из существ, кормимое мною, а не кормящее меня. Отпрыск пробегавшей давным-давно мыши, которую я назвал своею наставницей. Глядя на нее, я понял, что можно обойтись без подстилки, не пугаться темноты, не искать никчемных наслаждений.

– Неужто у тебя не было наставников среди людей?

– Конечно, были. Вот иду я по лугу и вижу, что к реке бежит мальчишка, бросается в воду и пьет из горсти. Тогда я понял, что можно обойтись и без чашки, и ее расколотил[55].

В саду Эпикура

Эпикур (341–270 гг. до н. э.) – великий греческий философ, оказавший огромное влияние на развитие античной философии. Родился на острове Самос, начал учить в Колофоне. В 306 г. до н. э. вместе с учениками переселился в Афины, где изложил свое понимание жизни и обязанностей человека в беседах и 300 сочинениях, большая часть которых утрачена.

После полудня Эпикуру стало совсем плохо, и он попросил, чтобы его вынесли в сад.

Боль немного приутихла, и Эпикур оглядел все пространство от дома до забора. «Когда я покупал это место, – подумал он, – все удивлялись, зачем тебе столько деревьев, столько кустов, Эпикур? Не хочешь ли ты забросить свои занятия и стать садоводом?» Действительно, с деревьев свисали сочные плоды. У забора, где было больше влаги, под листьями росло столько огурцов, что их приходилось раздавать соседям. А теперь едва наберешь пучок салата. Теперь это скорее агора, а садом ее называют по привычке. Как тех, кто собирается на Пниксе, чтобы подтвердить голосованием решение тирана, по привычке именуют экклесией. Но ведь я прожил не зря. Из жалких саженцев, которые я нашел в Ликее и Академии, выросла могучая поросль – мои ученики. Кажется, я могу быть спокоен. Мой сад не заглохнет, не зарастет чертополохом. Жаль, нет Метродора! Как это страшно, переживать учеников! Нет и Полиэна.

Оглянувшись, Эпикур поискал глазами Клеарха. Увидев движение, тот подбежал и, наклонившись, спросил умирающего:

– Что тебе принести, учитель?

– Церы, – простонал Эпикур. Боль усиливалась. – Впиши в мое завещание, пусть Амономарх и Тимократ, которым я завещал сад, позаботятся об Эпикуре, сыне Метродора, и о сыне Полиэна, пока они живут при Гермархе. Равным образом пусть они позаботятся о Ласфении, дочери Метродора, если она будет благонравна и послушна Гермарху, а когда придет в возраст, пусть выдадут ее, за кого укажет Гермарх меж товарищей своих по философии.

Послышались скрип калитки и детское щебетание. Эпикур понял, что Гермарх выполнил его поручение и принес жертву.


Бюст Эпикура. II в. н. э.


Подошел Гермарх с девочкой. Она продолжала щебетать.

– Хорошо, Гермарх, что ты привел Ласфению, – с трудом проговорил Эпикур. – Я о ней вспомнил. Прочтешь мои распоряжения.

– Дедушка, ты все лежишь, – проговорила Ласфения. – Тут скучно и жарко. А там тень и много цветов. Вот это я сорвала для тебя.

Эпикур с трудом дотянулся к цветку и, взяв его холодеющими пальцами, поднес к лицу. «Кажется, это ромашка, – подумал он. – А сколько было ромашек вокруг дома отца в Колофоне! На Гермарха можно положиться. Он не забудет приносить жертвы отцу, матери, братьям и Метродору».

– Ты не боишься, Эпикур? – донесся голос Гермарха как будто издалека.

– Ты же знаешь, что нет, Гермарх. – Губы едва шевелились. – Я сказал все, что хотел. Атомы обретают свободу.

Это были его последние слова.

Архимед

Дверь медленно, как бы нехотя, отворилась, впустив на порог плотного невысокого человека лет сорока пяти. Лицо его было помято после сна, глаза округлы и красны, как у кролика.

– Что тебе надо? – спросил человек, зевая.

Надсмотрщик низко наклонил голову. Плеть заерзала у него в руке.

– Прости меня, Клеандр, – сказал он. – Я знал, что ты отдыхаешь. Я…

– Ну, выкладывай! Что там стряслось? Опять скала обрушилась? Скольких придавило?

– Нет, не скала. Тебя какой-то чудак спрашивает, – быстро проговорил надсмотрщик.

– Может быть, рабов привез? – поинтересовался Клеандр.

– Нет, он один приехал.

– На лошадях?

– На осле. Осел его ревет. А он с ним, как с человеком, разговаривает: «Успокойся, друг. Я сейчас с делами управлюсь, и домой двинемся».

– Почему же ты его сюда не привел, если у него ко мне дело есть?

– Говорит, на яму посмотреть надо. И я подумал: скажу хозяину, может, соглядатай какой. Погоди… Да вот он сам идет. Видишь, большеголовый?

– Да ведь это Архимед! – воскликнул Клеандр. – И что ему надо?

– Он из городского совета? – спросил надсмотрщик.

– Что ты! В совете ему делать нечего. Он и не богат. И голова у него дырявая.

– Дырявая?

– Однажды по главной улице нагишом пробежал, – сказал Клеандр, давясь от хохота. – Эврика! Эврика! – кричит. И что ты думаешь? Он клад нашел или отыскал способ разбогатеть? Какую-то задачу решил. Вот смеху-то было!

Человек, которого назвали Архимедом, остановился и снял войлочную шляпу. Его высокий лоб обрамляли густые седые волосы, а борода была еще черная. На широком лице выделялись большой нос и толстые губы. Глаза смотрели открыто. Все мысли отражались на лице, как в зеркале.

– Архимед! Тебя ли я вижу! – воскликнул Клеандр с деланым удивлением. – В такую жару пожаловал.


Архимед с криком «Эврика» бежит к царю. Гравюра Г. Маззучелли. 1737 г.


– Неважно, – сказал Архимед, движением руки останавливая Клеандра. – Пойдем к яме – я тебе все объясню.

Они встали на краю ямы. Так называли место разработки камня. Яма имела почти отвесные края. Только в одном месте наружу вела пологая дорога. Десятки полуобнаженных людей тянули канатами огромные квадры, подкладывая под них катки. Раздавались крики и ругань надсмотрщиков. Слышалось щелканье бичей.

– Этого я и ожидал, – быстро проговорил Архимед. – Чтобы поднять квадр наружу, его волокут по земле, преодолевая силу трения. Каждый квадр проделывает путь в два стадия. А не проще ли поднять его по воздуху? Ведь здесь не глубже тридцати локтей.

– Двадцать пять! – уточнил надсмотрщик.

– Подъемником, чертежи которого я принес, смогут управлять трое. Они поднимут за один день вдвое больше квадров, чем сотня этих несчастных, которых твои люди погоняют бичами.

– Трое? – протянул Клеандр. – А куда я дену остальных?

Архимед на мгновение задумался. Его высокий лоб прорезали морщины и сошлись у переносицы.

– Остальные будут обтачивать камни! Инструменты, которыми работают невольники, никуда не годны. Надо сделать точило в виде гончарного круга. И еще: камни надо не откалывать, а взрывать.

– Как ты сказал? Взрывать?

– Я вижу, тебе моя идея кажется нереальной… – проговорил Архимед. – Но ведь ты слышал о Ганнибале?

– Ганнибале? – еще больше удивился Клеандр. – Но при чем тут ломка камней?

– Я тебе напомню, почтенный, что во время его перехода через Альпы огромные камни преградили дорогу карфагенянам. И если бы у Ганнибала не было взрывчатой смеси – невежды называют ее уксусом, – римляне не пережили бы Канн. Мне известен состав этой смеси. С ее помощью ты сможешь облегчить труд работников.

– Облегчить труд?! – Клеандр выпучил глаза. – Ты предлагаешь мне облегчить труд рабов? Другое дело – свободные…

– У тебя работают и свободные?! – воскликнул Архимед.

– Видишь ли, – произнес Клеандр, стараясь придать своему лицу серьезное выражение. – Я вовсе не противник усовершенствований. Со своим умом и знаниями ты мог бы принести большую пользу нашим каменоломням. Изобрети машину, которая облегчит труд надсмотрщиков.

– Надсмотрщиков? – удивился Архимед, не заметив насмешки.

– Конечно, – невозмутимо продолжал Клеандр. – Эти несчастные целый день жарятся на солнце. У них нет ни мгновения отдыха. Целый день они машут плетью и чешут рабам хребет. Создай машину, которая бы порола ленивых рабов, и тогда выработка увеличится не в два, а в пять раз.

Архимед покраснел. Он понял, что над ним издеваются, и ему, казалось, стало стыдно за этого человека. Резко повернувшись, ученый зашагал к своему ослу.

– Куда же ты, Архимед? – кричал ему вдогонку Клеандр. – На этой машине ты смог бы разбогатеть. Ее приобретет каждый хозяин.

Но Архимед шел не оглядываясь. Подойдя к ослику, он поправил попону и сел боком. Ноги его в сандалиях с матерчатыми завязками почти задевали землю. Ослик медленно тронулся, уныло покачивая головой. Архимед положил руку на голову животного и обратился к нему:

– Мой четвероногий друг! Ты прослыл самым глупым среди зверей и высмеян баснописцами. Но, клянусь Гераклом, твой хозяин не умнее тебя, а может быть, не менее упрям. Помнишь нашу поездку в гавань? Тогда тебя напугал слон, спускавшийся с корабля по сходням. Конечно, это простительно. Ты никогда не видел боевого слона и, наверное, решил, что это какой-то уродливый осел непомерного роста. Каждый осел обо всем судит по себе.

Словно в ответ на эти слова ослик закрутил головой и засопел.

– Тогда я носился с машиной, которая приводит в движение весла, – продолжал Архимед. – Это было лучшее из моих изобретений. Но ему не суждено было осуществиться. Корабельщики высмеяли меня: «Куда мы денем гребцов? – спросили они. – Рыбам на корм?» А помнишь мельницу, где твои собратья, белые от мучной пыли, крутили жернов? На глазах у них были повязки, чтобы им казалось, будто они идут вперед, а не движутся по проклятому кругу. Тогда я еще подумал, что глаза людям застилает такая же пелена и они крутятся на одном месте, не видя ничего впереди. Моя механическая мельница была отвергнута. Меня приняли за сумасшедшего… Иди, Хрис, иди! Ты мой старый друг. Неудивительно, что всего умнее бываю я с тобой… Я продолжал надеяться, что мои машины найдут применение. И вот мы с тобой в Латомии. Разве не странно, что в нескольких стадиях от моего дома добывают камень так, как это делали тысячу лет назад? Я думал, что эти люди не читали моих книг о механике, что им неизвестны блок и рычаг и поэтому они работают по старинке. Оказалось, что они боятся всякой новизны. Но я не считаю, что бесцельно провел сегодняшний день. Я имел возможность поразмыслить и поговорить с тобой. Правда, я подозреваю, что ты не все понял из моих слов. Но благодаря твоему вниманию я сумел сформулировать свои мысли. А это не так мало.

Не будь Архимед так занят своими размышлениями, он бы, наверное, обратил внимание на царившее в городе необычное оживление. Люди стояли кучками, о чем-то возбужденно переговариваясь. К городским воротам прошли воины с копьями на плечах. Слышались ржание, топот, понукание. Рабы нагружали арбы господским добром. Встревоженно хлопали крыльями петухи. Лаяли собаки.

У дома Архимеда стояла толпа. Выделялись фиолетовые плащи членов буле. На многих были рабочие фартуки.

– Архимед! – послышались голоса. – Помоги, Архимед!

– Кому понадобилась моя помощь? – спросил Архимед, слезая с осла.

– Твоему отечеству! – ответил один из советников. – Разве тебе не известно, что на город движется римское войско? Ты один можешь спасти нас.

– У меня только две руки, – сказал Архимед. – И я стар для того, чтобы сражаться в строю.

– Нам не нужны твои руки! – воскликнул советник. – Нам нужен твой ум!

– Почему же вы не обратились ко мне раньше? Я бы посоветовал не принимать Ганнибала. Что нам, эллинам, до вражды римлян и карфагенян?

– Теперь уже поздно об этом говорить, – нетерпеливо прервал советник. – Мы должны сражаться или станем рабами. Ты предлагал машину для поднятия огромных глыб. Но такая машина сможет бросать камни на врагов. Тебе известен секрет взрывчатой смеси. Он заменит тысячи рук. Вот эти люди пришли, чтобы работать. Они сделают все, что ты скажешь.

– Вот видишь… – сказал Архимед, заводя осла в конюшню. – Отечество вспомнило о нас. Над нами уже никто не потешается. Если я создам машины, от которых раньше отказывались, они наградят нас венком. Если мы победим, нам поставят памятник. Мраморный Архимед будет величественно восседать на мраморном осле. Ты войдешь в историю, как до тебя вошел Буцефал – конь Александра, как прославилась волчица, вскормившая Ромула и Рема.

Римские легионы стояли под стенами Сиракуз. Высокие, сложенные из массивных каменных блоков, они ошеломляли каждого, кто видел их впервые.

Первый натиск не принес успеха. Огромное войско отхлынуло, отброшенное тучей стрел и дротиков. Под стенами, словно огромные насекомые, лежали изуродованные и обгорелые римские военные машины и осадные лестницы. Из уст в уста передавался слух, в который трудно было бы поверить, если б не сотни очевидцев. Когда одному из римских таранов удалось пробить в стене брешь, со стены спустилась огромная железная рука. Зацепив таран, как игрушку, чудовище подняло его и обрушило на головы римлян.

Слухи о чудовище, прирученном сиракузянами, были нелепы и опасны. Марцеллу пришлось построить легионы и объяснить, что фокус с тараном подстроил один наглый грек, который будет за это примерно наказан. Имени грека консул не назвал. Кроме того, желая успокоить воинов, он объявил им, что Сиракузы на днях будут взяты. О том, как это случится, Марцелл также не сказал. Но воины знали, что флот давно уже готовится для атаки на город с моря.


Деталь фрески Луиджи Париджи с изображением когтя Архимеда. 1599–1600 гг.


Ранним утром римский флот приблизился к Сиракузам. Марцелл знал, что стена, защищающая гавань, ниже той, которая была преградой со стороны суши. Поэтому он отобрал корабли с высокими бортами и поставил лучших стрелков на мачты, приказав им засыпать стрелами осажденных. Кроме того, он скрепил восемь судов балками и приказал кормчим подвести это сооружение прямо к стенам. На связанных таким образом судах поместили тараны и баллисты. Ничто не мешало им действовать, как на суше.

Корабли разделились на два клина. Один двинулся налево, чтобы ударить на стены Сиракуз со стороны островка Ортигия, другой клин нацелился на малую гавань в той части города, которая называлась Акрадиной. Марцелл видел со стороны моря эту часть города. Храмы сверкали мрамором. Краснела черепица особняков. Марцелл вспомнил, что его дом в Риме крыт дранкой, как у многих других.

Стены Сиракуз приближались. Уже видны их каменные блоки. Город спал, не ожидая нападения с моря.

Консул взмахнул флажком. Один из кораблей рванул вперед, другие стали разворачиваться в цепь, прикрывая справа и слева восемь связанных кораблей. Стены по-прежнему были пусты. Корабль подошел к ним почти вплотную. Но что это? Из-за стены поднялась огромная железная рука, оканчивающаяся крюком наподобие клюва. Внезапно она упала на палубу и, зацепив люк, стала тащить корабль вверх. Еще несколько мгновений – и корабль начал бешено раскачиваться в воздухе. Замелькали человеческие фигурки. Одни падали в воду, другие перелетали за стены и исчезали в, казалось бы, безлюдном городе.

Вдруг огромный камень, весом, наверное, в десять талантов, обрушился на неповоротливую восьмерку кораблей. И тотчас на стенах появились люди, сотни людей. Они наблюдали за тем, как из невидимой со стороны моря машины вылетают огромные глыбы. Восьмерка трирем стала отличной мишенью. Ни один снаряд не миновал ее.

Марцелл отступил, бросив на произвол судьбы соединенные триремы. Все стихло. А потом послышался громкий крик. Это не были обычные для греков победные возгласы. Кто-то управлял огромным хором.

– Ар-хи-мед! – кричали жители Сиракуз.

– Ар-хи-мед!

Это слово било по отступающим, как удары молота.

– Ар-хи-мед!

Сардонический смех

Герой рассказа – великий римский философ-стоик Луций Анней Сенека, воспитатель императора Нерона. В 64 г. он был приговорен Нероном к смерти за участие в заговоре против императора и вынужден был покончить жизнь самоубийством.

За стеной гремели раскаты смеха. Так хохочут здоровые и крепкие люди – от соленого ли словца или от милетской истории, рассказанной заезжим балагуром. Так смеются рыбаки на Капрее, моряки в Путеолах, пастухи в Пренесте – люди, умеющие ценить веселье.

Стоявший за дверями человек недоумевал. У него было вытянутое личико с округлившимися глазками. Он поматывал головкой, словно бы старался отогнать мысль, навязчивую, как овод: «Да сюда ли я попал? Разве Сократ смеялся, когда ему подносили цикуту? Хохотал ли Катон, падая на меч?»

Человечек нажал на створку двери и проскользнул в таблин[56]. Хохот прекратился мгновенно. Старец повернул голову. Мученические складки на лбу, горестный изгиб губ. Неужели рокочущие звуки исходили из этих уст? Но ведь в таблине нет никого другого.

– Чему обязан? – спросил мудрец, приподнимаясь на ложе.

– Меня зовут Оригеном, – пробормотал человечек. – Титом Оригеном. Случайно прохожу… мимо.

– Случайно! Ха! Ха! Расскажи другому!

– Мне показалось странным. Смеяться в такое время. Может быть, нужна моя помощь?

– Что же ты предлагаешь – веревку или нож?

– Нет, я медик! Клянусь Геркулесом, медик, – залепетал человечек.

– Тогда поклялись Асклепием!

– Клянусь Асклепием! – повторил он покорно.

– Допустим! – согласился философ. – И что же? Тебя одолело любопытство? Ты полагал, что в этих случаях визжат, как свиньи, бьются головою о стену? Или ты вычитал: «Беспричинный смех – признак безумия». Врут твои Гиппократы[57]. Я, Луций Анней Сенека, умираю в здравом уме. А что касается смеха, то я могу тебе кое-что рассказать, если у тебя есть время.

– Да, да! – закивал человечек. – Я не тороплюсь…

– Так вот! Много лет назад я оказался на Корсике. Как тебе известно, туда не попадают по доброй воле[58]. Корсика лечит от опасных мыслей, как Байи от болезней ног. А если мысли остаются на острове вместе с головами, палатинским медикам еще лучше. Молодость неосторожна на язык. Я попал в ту дыру вместе с тремя друзьями. Болота, зараженные миазмами, комары, суровые и дикие нравы. Медленная смерть. Я был и впрямь любопытен и нетерпелив. Ходил по гиблым местам, заселенным некогда тирренами и граиками[59], разглядывал могилы и руины башен, в которых они родились. И вдруг вижу между камнями пучок травы необычной формы. Сорвал пару былинок, растер машинально между пальцами и к губам поднес. И что же? Мир предстал передо мною в ином свете, и я захохотал. Почему-то вспомнилось, как Калигула[60] в сенат жеребца ввел. Хохочу еще громче. Вокруг никого. Только скалы эхом отзываются: «Ха! Ха! Ха!»

Сенека остановился словно бы для того, чтобы набрать в грудь воздуху, и продолжал другим тоном:

– Смех меня и спас. Ведь он целителен не только для людей, но и для государства, если оно не безнадежно больно. Афины в годы войны с пелопоннесцами были спасены Аристофаном[61]. Никто не мешал ему смеяться над тем, что заслуживает осуждения. Вместе с Аристофаном в театре под акрополем хохотал, на радость богам, демос. А я смеялся в одиночку. Кашлять перестал, словно смех прочистил не только душу, но и легкие. Медик был один на всю Корсику. Мы его Хароном[62] прозвали, потому что он никого не лечил, а только на тот свет провожал. Вот он и подходит ко мне: «Как, мол, здоровье?» – «Лучше, чем у Геркулеса». – «А чем лечишься?» Я ему про травку рассказал, о том, что ее из Сардинии южным ветром занесло. Он глаза вылупил. Решил, что я рехнулся. Друзей похоронил. А меня вскоре помиловали, ввели в сенат. Агриппина[63] пригласила во дворец, чтобы я сына ее воспитывал.

– А лечиться ты продолжал? – поинтересовался Ориген.

– О да! – воскликнул Сенека. – И я уже обходился без травки. Смех вошел в привычку. Там, где другие скулили, стонали и плакали, наполняя своими жалобами письма и сочинения, я хохотал над не знающей границ лестью сенаторов, над чванством выскочек-вольноотпущенников и, конечно же, над собственной слабостью. Я ведь был не лучше других.

По губам Оригена скользнула вежливая улыбка.

– Вот видишь! – спохватился Сенека. – Тебе наскучил мой монолог. Так и мне надоел смех в одиночку. Я возмечтал о славе Аристофана. На мое счастье, Клавдий не без помощи своей супруги ушел в лучший из миров. А над ушедшими смеяться пока еще можно. Так я написал «Отыквление». Ты помнишь эту сатиру о Клавдии, явившемся на небо в качестве новоявленного бога?

– Еще бы! Весь Рим покатывался от хохота, – вставил Ориген. – Здорово его оттуда турнули. И вместо короны тыкву на голову напялили.

– Но смешнее всего было то, что одновременно с «Отыквлением» мне нужно было составить похвальную речь Клавдию для моего воспитанника. Ведь Нерон стал императором, а я его советником. И позднее, на протяжении целых пяти лет, я продолжал составлять для Нерона речи. А он бессовестно говорил моими словами в сенате, в судах, на открытиях Игр. В Риме это понимали и все, что он болтал, стали также приписывать мне. Даже в глазах друзей я стал обрастать чешуей, как некое чудовище из греческого мифа. На меня уже показывали пальцами. Все были уверены, что я пристрастил Нерона к театру и научил его декламировать. Тем более что ему нравилось выступать в пьесах моего сочинения.

– Да! Да! Я сам видел твою трагедию «Геркулес в безумии» с императором в главной роли. Кажется, публика осталась безразличной, но ты аплодировал.

– Зато публика ликовала, когда он превращал в театр Форум, обещая подвести море к Капитолию и омыть калиги легионов в теплом Индийском океане. А в это время наших легионеров на Кавказе проводили под ярмом и едва не была потеряна Сирия. С каким воодушевлением слушал его народ, веря всему, что он набалтывал. Я уверен, если провести опрос, по крайней мере четверть римлян отдали бы за него голоса.

Сенека вытер со лба пот и, пройдя несколько шагов, прислонился к стене.

– Он возненавидел Агриппину, хотя, накормив Клавдия белыми грибками, она открыла сыну дорогу к власти. Он решил избавиться от матери. Любой другой негодяй на его месте попросту подсыпал бы яду или подослал убийцу. Но ведь это Нерон! У него все как в театре, где боги не просто ходят по сцене, а спускаются на канате. Бог из машины! Нерон задумал сделать над спальней Агриппины падающий потолок. Дернешь за веревку, и он рушится. Придавить, как мышь! Эффектно!

Ориген разразился хохотом.

Дождавшись, когда он успокоится, Сенека продолжал:

– Да! Да! Это смешно, но и страшно, как и все, что он делает. Как-то ночью Агриппине захотелось пройтись. А может быть, ее кто-нибудь предупредил. Потолок обрушился, но она осталась жива. И этот жалкий актеришка устроил торжественное жертвоприношение богам, спасшим любимую родительницу. А сам в это время готовил ей другую эффектную кончину. На воду был спущен корабль такого же свойства, как потолок. Приглашения сопровождать Агриппину он разносил сам. Я наблюдал за ним, не зная о его планах, но чувствуя по выражению лица и подслеповатым, покрытым поволокой глазкам, что готовится что-то недоброе. Нерон был уже во власти извращенного воображения. Он представлял себе приглашенных барахтающимися в воде и взывающими о помощи.

– И тебя он тоже пригласил? – спросил Ориген.


Луций Анней Сенека (двойная герма Сенеки и Сократа). III в. н. э.


– Нет! Меня эта честь миновала. Я был еще ему нужен. Хитроумное устройство, как тебе известно, на этот раз не подвело. Корабль рассыпался, и все приглашенные утонули. Все, кроме матери. Она выплыла на берег с помощью вольноотпущенника. Мы с Нероном обсуждали какое-то не терпящее отлагательств дело, когда спаситель вбежал в таблин, мокрый, разгоряченный и радостный. Несчастный рассчитывал на награду. «Твоя мать спасена, – кричал он. – Случилось чудо!» Посмотрел бы ты, как менялось выражение лица у Нерона. Тогда я подумал, что он впрямь не лишен актерских способностей. Сначала растерянность, потом злоба, затем властная сила – таким он изображен на монетах. Он сорвал со стены кинжал в дорогой оправе, подаренный ему Агриппиной, и бросил его под ноги вольноотпущенника. «Стража! – завопил он. – Арестуйте злоумышленника! Он хотел меня убить!» Остальное тебе известно. Мать была убита в тот же день. И никто не возмутился. А я должен был произнести речь, оправдывающую убийство. И я это сделал. С тех пор убийство Агриппины также приписывают моим интригам.

Ориген всхлипывал. Слезы текли по его личику. Он их не вытирал.

– Странный ты человек. Говоришь о смешном, плачешь. Послушай, что было дальше. Я больше не мог оставаться во дворце. Нерон принял отставку. «Я не держу тебя, мой Луций», – сказал он. У него было такое же выражение лица, как в то время, когда он беседовал со спутниками своей матери. Уже тогда я понимал, что меня ожидает. Когда корабль ведет такой кормчий, лучше не быть на борту.

Мысль бросить обезумевшего кормчего за борт не казалась мне неразумной, – продолжал Сенека. – Но я ее не высказывал. В своих сочинениях я призывал к терпимости и милосердию. Пизон и Лукан[64] сами поняли, как надо действовать. Да, они мои друзья. Я горжусь этим. Еще ближе мне Петроний[65], хотя он мне и не друг. Его «Сатирикон» будет разить и через тысячу лет. Свело нас нешуточное дело. Но пьеса не удалась. Мы не сумели войти в роли и вынуждены сойти со сцены. Спектакль досмотрят другие.

Сенека подошел к Оригену и положил ладони ему на плечи.


– Теперь я хочу знать правду: ты врач?!

– Да, я медик.

– Пришел ко мне сам?

– Нет, но…

– Можешь не продолжать. Нерон любопытствует, какой я избрал способ смерти. Он хочет знать, не струсил ли тот, кто всю жизнь учил: «Смерть – это благо». Передай ему, что Сенека умер от смеха, что Сенеки уже нет. Но ведь смех остался. Он будет длиться века.

Загрузка...