Рассказ относится к эпохе фараона Эхнатона (1372–1354 гг. до н. э.), порвавшего с традиционными культами египетских богов и введшего поклонение единому богу – солнечному диску Атону.
Эхнатон быстро вошел в мастерскую и двинулся к пьедесталу, на котором высилась уже почти готовая статуя Нефертити1.
Увидев Благого бога, Тутмес вскрикнул и бросился к нему. Ведь он не приглашал царя, надеясь через несколько дней отнести работу во дворец.
Ответив на земной поклон ваятеля, Благой бог созерцал статую. Судя по взгляду, он ожидал увидеть царственную супругу другой. Глаза его блуждали.
– Как живая, – сказал Благой бог. – Превосходная работа. Но я пришел за другим. Помнишь, еще в Фивах ты мне показывал Атона.
– У меня нет такой статуи, – растерянно проговорил Тутмес.
– Это был обломок. Но от него идет все.
– Что все? – спросил почтительно ваятель.
Глаза Благого бога зажглись.
– Этот город. Дворец. Храмы. Мои песнопения. Все, что создано мною за эти семь лет, и все, что я надеюсь еще создать. Ты не оставил это в Фивах? – В голосе Эхнатона прозвучал испуг.
– О нет! – сказал Тутмес. – То, к чему прикоснулась рука, нельзя оставить, как часть своей плоти, как ногти, волосы. Ибо велика сила колдовства. Я храню это в подвале, и никто, кроме меня, туда не имеет доступа. Если хочешь, я принесу эту вещь.
Оставшись один, Благой бог ходил перед статуей Нефертити[89], ни разу на нее не взглянув. Его губы шептали: «Ты восходишь на восточном горизонте, красотою наполняя всю землю. Ты прекрасен, велик, светозарен и высок над землею… Зародыш в яйце тебя славословит, Атон…» Услышав тяжелые шаги Тутмеса, Благой бог резко обернулся. Имя творца всего застыло на его губах.
Ваятель поставил обломок на скамью и быстрым движением ладони стер с него пыль.
– Он! – восхищенно проговорил Благой бог. – Все годы Маат[90] держала передо мною эту выпуклую грудь, эти ребра вечно живущего. Они мне виделись лучами, согнувшимися, чтобы охватить всю землю. Еще в Фивах, впервые в твоей мастерской, Тутмес, я ощутил различие между Атоном и Амоном[91]. Амон застыл в величии своей неподвижности, в завершенности. Атон же в вечном движении и рождении. Он вечен, но всегда юн и открыт всему живому, где бы оно ни рождалось. Он велик во всех народах и во всех обличиях. И тогда я впервые отдал свою душу Атону, не иссякающему, как небесный Хапи, меняющемуся, как времена года, сострадающему своим творениям и любующемуся ими. И я отверг Амона, объявил войну супруге его Мут и Хонсу, сыну его, приказав забить их имена на камне и удалить их из сердец. Я изменил свое имя, став сыном Атона. Я основал этот город и вынес Атона из мрака, куда его заточили жрецы Амона, на свет. Отныне он открыт всем рожденным в Атоне, каким бы ни был цвет их кожи, на каком бы они ни говорили языке. Вот что я хотел сказать тебе, Тутмес. Да не иссякнет к тебе милость Атона, дающая тебе ясность взгляда и силу рук. А теперь отнеси свое творение туда, откуда ты его взял. И да не увидит его никто, кроме тебя. Ибо нет страшнее греха лицезреть изображение Атона в человеческом или зверином облике. Ибо у Атона нет тела. Он живет, сияя над горизонтом, для тех, кто в него верит и кто в нем рождается.
Фараон Эхнатон и Нефертити совершают подношения Атону. Между 1372 и 1355 гг. до н. э.
Великий греческий скульптор Фидий, бежав из тюрьмы, куда был брошен по клеветническому обвинению, вспоминает о своем друге Перикле и их общем труде, возвеличившем Афины. Впрочем, некоторые из древних авторов утверждали, что скульптора выкупили из тюрьмы жители Элиды и он переселился туда, чтобы украсить Олимпию. Третьи, напротив, полагали, что в Олимпии он работал до этого, из тюрьмы выпущен не был и там умер.
Была середина ночи. Город, устав от жары и дневных забот, погрузился в спасительный сон. По дороге в Пирей шли двое. Худой бородатый старик в длинном гиматии еле волочил ноги. Поддерживавшему его стройному юноше можно было дать лет двадцать пять. Стук педил[92], колотивших о камни, сливался со звоном цикад. Из освещенной луною зубчатой стены три раза резко прокричала сова.
Старец остановился и, положив ладонь на плечо юноши, сказал:
– Давай остановимся, я немного отдышусь, Геродор.
– Хорошо, Фидий, – отозвался юноша. – Отдохни!
Фидий сошел с дороги й устроился на гладком плоском камне. Через несколько мгновений он повернулся, обратив лицо к темной громаде Акрополя. И сразу же память вернула его к тому теперь уже далекому дню, когда он был молод и взбежать на Акрополь не стоило ему труда…
Площадь Акрополя напоминала поле битвы. Коры и куросы[93], сбитые со своих мест, лежали как павшие воины с застывшими улыбками на едва окрашенных лицах. Между обломками расколотых колонн торчали пучки желтой травы. Под ногами хрустели черепки драгоценных сосудов, некогда украшавших стены святилища.
«Долго ли еще останутся следы неистовства варваров, разрушивших нашу святыню? – думал он тогда. – Кажется, афинянам достаточно того, что нечестивец Ксеркс наказан богами за осквернение храма богини Девы. Никому нет дела до возвращения Акрополю былой красоты».
Чуткий слух Фидия уловил за спиною едва заметный шум. Так он увидел узколицего юношу со странно вытянутой головой. Пройдя какое-то расстояние, незнакомец развернулся и двинулся в обратном направлении, пока не наткнулся на преграждавший ему путь обломок колонны.
Фидий поспешил юноше на помощь, и они вдвоем откатили колонну.
– Я – Перикл, сын Ксантиппа, – представился юноша.
Если бы не удлиненная голова, его можно было назвать красивым. Широко расставленные серые глаза дышали умом, слегка приподнятый подбородок выражал волю.
– Я слышал о твоем отце, – сказал Фидий. – Он прославился в войне с персами. Мой отец Хармид воевал под его началом. Меня зовут Фидием. Не правда ли, печальное зрелище? С какой бы радостью я приложил руки к восстановлению Акрополя! А мне приходится высекать погребальные плиты…
– Ты скульптор? – радостно воскликнул Перикл. – Сами боги послали тебя. Только что я наметил место для нового храма Афины, который должен прославить наш город…
– Позволь! – перебил его Фидий. – По чьему поручению ты действуешь?
Перикл гордо вскинул голову:
– По своему собственному! Но когда меня изберут стратегом[94], я уговорю демос, чтобы было начато восстановление Акрополя.
– Ты в этом уверен? Но ведь Кимон[95] пользуется благоволением демоса. Он богат и щедр. И, насколько мне известно, не собирается на покой.
– Ему придется уйти! – уверенно произнес Перикл. – Демос не нуждается в щедротах частных лиц. Щедрым к своим неимущим согражданам должно быть государство. Я добьюсь, чтобы оплачивалось участие в работе суда. Бесплатным станет посещение театра, и тогда демос поддержит все мои планы.
Сколько лет прошло после первой встречи с Периклом? Фидий не мог этого припомнить. Ведь мерой отсчета в его жизни были не годы, а творения его рук, статуи. Они встретились незадолго до того, как он начал работать над колоссальной бронзовой статуей Афины-Воительницы. Для Перикла же время измерялось постановлениями, предложенными им демосу и ставшими при его поддержке законами. Перикл вырвал суд из рук ареопага, оплота аристократии, и передал демосу. Был изгнан Кимон, безмерно богатый, настолько же щедрый и одновременно ограниченный и малообразованный; скорее спартанец, чем афинянин.
Изгнание Кимона совпало с завершением работы Фидия над статуей Афины-Воительницы. Она поднялась над Акрополем, уже очищенным от обломков. Повернув голову, Владычица как бы охватывала взглядом весь город, и в ее неподвижном взгляде можно было уловить призыв. Как бы подчиняясь ему, в Керамике и других городских районах, заселенных ремесленниками, мастера одевали кожаные фартуки, повязывали волосы лентами и шли на Агору. Их ждали там Перикл и Фидий. Разделив мастеров на отряды, они повели их на Акрополь, чтобы начать труд, который прославит величие афинской демократии, ее победу над хаосом, в который были ввергнуты Афины, захваченные врагом, великое единение демоса, освобожденного от внешнего врага – персов – и внутреннего – аристократии.
Древний город, воодушевленный планами Фидия и Перикла, перестал походить на самого себя. Он превратился в огромный эргастерий[96], заполнившись стуком молотов, шумом раздуваемых горнов, визгом пил, скрипом колес. Из Пентеликона, где в недрах горы добывался прекраснейший белый с голубыми прожилками мрамор, в телегах везли заготовки из мрамора в виде барабанов для будущих колонн. Могучие быки, до того как их впрягли в телеги, паслись на склонах Марафона и, как говорят, происходили от того огнедышащего быка, которого убил под Марафоном великий афинский герой Тесей. Под огромной тяжестью колеса входили в каменистую землю, высекая искры. Путь от Пентелекона до Афин обозначила глубокая колея[97].
Со стороны моря, из Пирея, на повозках, запряженных мулами, везли медные слитки из Кипра, кедровые доски из Ливана. Всем запомнился день, когда Пирейской дорогой прошли в Афины чернокожие рабы со слоновьими бивнями на плечах. Казалось, сама Ливия[98] прислала Афине свои дары! Но так мог думать лишь случайно затесавшийся в толпу чужеземец. Каждый афинянин знал, что три года назад из Пирея в Египет была отправлена триера с тридцатью эфебами на борту. Им предстояло пройти по Нилу к его загадочным верховьям, чтобы там поразить целое стадо слонов и отнять у лесных великанов бивни. Где же эти смельчаки? Да вот они идут, обожженные до черноты ливийским солнцем, едва узнаваемые в своих пестрых одеждах, в сандалиях на невероятно толстой подошве из шкуры гиппопотама[99]. Их всего семеро… Остальные раздавлены слонами, утонули в Ниле или просто не вынесли тяжести пути. Кто знает?
Но всем известно, что на ливийскую охоту было затрачено двадцать золотых талантов[100], и вот разгорелся спор, во сколько раз окажется дороже слоновая кость для лица и обнаженных частей статуи Владычицы, чем золотые пластинки, из которых будет составлена ее одежда.
Все афинские граждане уже знали, как в общих чертах будет выглядеть статуя, которая должна украсить новый храм Афины. Ведь Фидий представил десяти стратегам, а затем Совету пятисот и народному собранию ее модель в человеческий рост. Одобрение было дано. Но ему предстояло не только увеличить эту модель в семь раз, не только заменить воск, дерево и глину золотом и слоновой костью. Он должен был найти вместо условного обозначения женского лица такие его неповторимые черты, такое выражение, которое вобрало бы в себя и образ богини, созданный мифом, и его собственное понимание красоты. Таких статуй еще не создавало греческое искусство. Все олимпийские богини старых мастеров – Афина, Артемида, Афродита – были похожи друг на друга, как сестры-близнецы. Они одинаково улыбались. Улыбка была как бы приклеена к нижней части их лиц. Она должна была придать их лицам движение, а придавала какую-то искусственность, натянутость. Улыбались одни губы, а глаза и щеки оставались серьезными. Неумение художника передать игру человеческих щек и глаз обедняло божественный облик. Все в мире изменяется. Ничто не стоит на своем месте. Почему же должно оставаться неподвижным искусство, созидающее божественную красоту?
Эти мысли одолевали Фидия, когда он работал над мраморной головою Афины, которой предстояло стать моделью для деревянной головы, обтянутой пластинками из слоновой кости. Пол мастерской был завален обработанными кусками мрамора. Фидий никак не мог отыскать подходящий образ.
– Сколько камня ты уничтожил! – воскликнул Перикл, посетив мастерскую.
Он наклонился над мраморной головой с надбитым носом, поднял ее и стал рассматривать, поворачивая из стороны в сторону.
– Чем тебе не понравилась эта голова? – спросил стратег.
– Видишь ли, – протянул Фидий, – в ней чего-то не хватает. Но я могу ошибаться.
– А мне она нравится. В ее лице какое-то благородство. Мне кажется, что она не афинянка. Такой разрез глаз бывает у эллинских женщин, чьи отцы или деды были лидийцами[101]. Может быть, это правнучка Креза[102].
– Действительно, это неплохо! – сказал Фидий, ощупывая пальцами мрамор. – Только придется несколько удлинить лицо и сделать круче нос. Приходи, мой друг, через месяц. Я поработаю над этой головой…
Занятый работой – кроме головы Афины, ему приходилось разрабатывать эскиз скульптурного украшения фриза[103] будущего храма, – Фидий не заметил, как прошло два месяца. И он не ведал о том, что в Афинах, и не только в Афинах, во всей Элладе, имя Перикла уже соединяли не с его именем, с именем Аспасии. Перикл и Аспасия! Аспасия и Перикл!
О, эти женщины! Греки верили, что от них все беды. Ведь не какой-нибудь бог, а терзаемая любопытством Пандора[104] открыла ларец, в котором были заключены все людские пороки, несчастья и болезни, и они перешли к людям. Как будто она, Пандора, а не боги виноваты в этом несчастье? А Елена? Ведь ее Гомер сделал виновницей гибели Трои, хотя она была похищена Парисом и прибыла в город Приама не по своей воле. Аспасия явилась в Афины из малоазийского города Милета сама, чтобы полюбоваться статуей Афины-Воительницы. На Акрополе ее увидел Перикл и, пораженный ее красотой, не мог отвести от нее глаз. Первый стратег отослал свою нелюбимую жену и взял в дом Аспасию. Такова история знакомства и любви Перикла и Аспасии, как ее рассказывают умные и независтливые современники. Иные же говорят, что милетянка околдовала Перикла и будто бы все несчастья Афин от нее.
Фидий. Римская копия греческого оригинала III в. до н. э.
Фидий ничего не знал об этих пересудах, так как ушел с головой в работу. Но однажды в мастерскую пришел Перикл, и не один! При виде Аспасии ваятель вздрогнул.
– Это моя госпожа Аспасия, – проговорил Перикл, сдерживая себя. – Она хотела познакомиться с создателем Афины-Воительницы в день своего первого посещения Акрополя. Но мы решили тебе не мешать…
Между тем Фидий бормотал себе под нос, не отводя от Аспасии глаз. Потом он поднял руку и, шевеля пальцами, что-то ощупывал в воздухе.
– Аспасия, – продолжал Перикл с натянутой улыбкой, – не удивляйся! Мой друг видит тебя впервые и, наверно…
– Не то! – перебил его Фидий.
Он отдернул полотно, накрывавшее мраморную голову.
– Не находишь ли ты, Перикл, что моя Афина похожа на твою госпожу? Приглядись!
– Поразительно! – воскликнул Перикл. – Те же слегка удлиненные глаза. Но что скажут афиняне?! И так меня обвиняют, что я поддерживаю неверие в богов и поощряю безбожных философов. А увидев твою Афину, меня обвинят в кощунстве…
– Но я могу представить свидетелей, – вмешалась в разговор Аспасия, – что меня никто не видел. Если дело дойдет до разбирательства, в твою защиту выступят всеми уважаемые афиняне, Софокл, Гипподам[105], которым я много раз говорила, что хочу познакомиться с Фидием. Мое сходство с моделью Фидия случайно.
– Случайно ли? – усмехнулся Фидий, обратив взгляд на Перикла. – Ты же сам отыскал мраморную голову, ставшую мне моделью. И похоже, что она сделалась моделью и для тебя.
Аспасия обворожительно улыбнулась:
– Значит, Фидий, я обязана своим счастьем не кому другому, как тебе.
– Видимо, это так, – проговорил Перикл. Но лицо его было серьезно. На гладком лбу обозначились морщины.
Фидий показывает друзьям, в том числе Периклу и Аспасии, фриз Парфенона. Художник Л. Альма-Тадема. 1868 г.
– И все-таки, Фидий, – проговорил он после долгого молчания, – сделай так, чтобы сходство не бросалось в глаза.
– Это нетрудно, – сказал Фидий. – Смотрите.
Пройдя несколько шагов, он поднял с земли бронзовый шлем и накрыл им голову Афины.
– Восхитительно! – воскликнула Аспасия. – Я всегда знала, что петас[106] изменяет внешность, но шлем делает ее совсем неузнаваемой. Смотрите, как эта женщина с моим лицом превратилась в воинственную амазонку.
– А мне теперь жаль, что наши потомки через многие годы будут только слышать о красоте Аспасии, – сказал Фидий. – И также несправедливо, что, посещая Парфенон, они не увидят тех, кто его создал.
– О чем ты, Фидий? – испуганно спросил Перикл.
Фидий вместо ответа улыбнулся.
Прошло еще три года, и на Акрополе вознесся величественный храм Афины Девы, Парфенон. Его воздвигли архитекторы Калликрат и Иктин, но скульптурное украшение фриза и фронтонов принадлежало Фидию и его ученикам. Рукою мастера он намечал фигуру, указывал ее место среди других, а ученики завершали работу. Иногда в готовую статую ваятель вносил поправки, так что могло показаться, что все скульптурное обрамление Парфенона принадлежало одному Фидию. Фидий был очень требовательным, но справедливым учителем. Он ценил в юношах талант и творческое горение, ненавидел лесть, не принимал от учеников подарков. Всем запомнилось, как он выгнал богатого кораблевладельца Афенодора, который хотел изменить с помощью даров отношение к его сыну Менону, старательному, но неспособному ученику. Фидий стал поручать Менону такие несложные работы, которые мог выполнить любой ремесленник, а потом и вовсе отказался от его услуг.
Освящение храма произошло во время праздника Великих Панафиней[107]. В ночь 28-го числа месяца Гекатомбеон[108] в городе проходил бег с факелами. Победителем считался добежавший первым с непогасшим факелом. На заре участники праздничного шествия собирались в Керамике. Из специального здания у Дипилонских ворот доставались используемые каждый год священные сосуды и иная утварь. Глашатаи по указанию жрецов в белых одеждах, напоминающих одеяния на статуях, указывали порядок, которому должна была следовать каждая группа участников торжества. Впереди шли юноши, несшие модель корабля, на мачте которого, в виде паруса, развевался сверкающий золотом пеплос[109] богини. Девять месяцев его ткали непорочные девы, лучшие мастерицы города. Это одеяние в день Панафиней должно было покрыть плечи богини, которая сама считалась величайшей из мастериц. Юные ткачихи вкладывали в пеплос все свое старание и мастерство, но никому не приходило в голову хвастаться своим умением. Все помнили, как поступила Афина с хвастуньей Арахной: она превратила ее в паука.
Затем шли девы в высоко опоясанных хитонах[110], несли на головах священные дары: высокие сосуды, ларцы с драгоценностями, складные сиденья из черного дерева и слоновой кости для богов и богинь – черные предназначались подземным богам, белые – небесным. Молодые служители в белых хитонах, подпоясанных красными платками, вели откормленных белых быков с позолоченными рогами и лентами на могучих шеях, а также белых овец. Все эти животные будут принесены в жертву Афине, и их мясом будет угощена вся община. Люди разделят пир вместе со своей покровительницей. Не успела улечься пыль от копыт и копытец, как показались музыканты с украшенными лентами трубами и флейтами. Они поднесли их к губам, и священная мелодия наполнила сердца афинян молитвенным экстазом, казалось бы приблизив их к великой богине. За музыкантами потянулись седобородые, седоголовые, но еще бодрые и красивые для своего возраста старцы. Это были участники боев с персами, бессильные свидетели того, как Ксеркс, захватив Акрополь, предал его огню. Старцы размахивали оливковыми ветвями. И люди в толпе, приветствовавшей процессию, плакали от радости. Довелось все-таки участникам боев при Марафоне, Саламине, Платеях дождаться восстановления Акрополя, да и какого! Акрополь, разрушенный персами, стал неизмеримо богаче и краше.
Но что это за мерные звуки? Стук копыт. Показались всадники, по четверо в ряд, на белых породистых конях. Толпу охватило ликование! Конница Афин! Ее слава! Афиняне знали каждого из наездников. В первой четверке был Алкивиад, племянник и воспитанник Перикла. У него были лучшие кони, лучшие перепела[111], и за что бы ни брался, он одерживал победу.
Статуя Афины Воительницы на афинском Акрополе. Реконструкция
Через монументальные мраморные ворота – Пропилеи – праздничная процессия вступила на Акрополь. Мимо уходящей в небо статуи Афины-Воительницы она прошла к сверкающему мрамором Парфенону. Огибая его, участники процессии любовались рельефами на фризе. Там были изображены такие же Панафиней. Их участники и участницы были изваяны из мрамора Фидием и его учениками. Им суждено славить Афину не год, не несколько лет и даже не десятилетия, а века или, может быть, даже тысячелетия, пока твердый камень не превратится в пыль.
И вот процессия вступает в храм. Видящие богиню впервые падают ниц, ослепленные твердостью ее взгляда и блеском ее одежды из чистого золота. Богиня стоит, опираясь на щит. Не в силах отвести взгляд от лица богини, они не обращают внимания на изображения, покрывающие щит. Но вот эта кучка людей, прижавшихся к колоннам, кажется, уже побывала в храме не раз. Они перешептываются. «Видишь этого воина в шлеме? Ведь это лицо Перикла. А этот лысый старец с молотом? Конечно же, это Фидий». – «Кощунство».
Перикл и Фидий, стоящие неподалеку, слышат этот шепот. Пусть шипят недруги! Такого храма не знал мир. И снова по всему городу ликующе звучат имена: «Перикл и Фидий!», «Фидий и Перикл!».
Фундамент демократии заложил Солон. Клисфен его укрепил. Перикл и Фидий воздвигли на этом фундаменте великолепный храм, памятник демократии…
– Фидий, пора! – послышался голос. – Скоро рассвет, и в тюрьме тебя могут хватиться.
– Иду, Геродор, – ответил Фидий.
И вот они вновь шагают рядом, учитель и ученик. Но память, которой Фидий дал волю, не отпускает. И он уже не в Афинах, а в Олимпии. Пустырь за священным участком, искры от костра летят в ночное небо, и кажется, что там становится больше звезд. У него здесь еще нет учеников. Геродор был первым. В ту ночь его привел отец, объяснив, что он кормчий и не может взять мальчика в море, а мать умерла несколько месяцев назад. Утром он сказал Геродору:
– Покажи, что ты умеешь.
Мальчик вылепил из глины бегущую лисицу.
– Неплохо! – похвалил Фидий и добавил: – Я буду тебя учить.
Потом появились другие ученики, но Геродор оставался самым любимым и способным. У них появилась мастерская с огромным котлом посередине[112]. В тот день, когда они завершили модель статуи Зевса из глины и воска, пришла весть о гибели корабля Аполлония, отца Геродора. Мальчик заменил старому ваятелю сына.
О, как странно смешивает завистливая судьба радость с горем! Они только закончили работу над мраморной головой Зевса, как пришло письмо из Афин с сообщением, что его, Фидия, обвиняют в краже государственного золота, предназначенного для одеяния богини. Фидий сразу же понял, что, обвиняя его, хотят нанести удар Периклу, и, бросив все дела, стал собираться в дорогу.
О, как умолял его Геродор остаться!
– Подумай, учитель, – говорил он, показывая на уже готовую мраморную модель головы Зевса, – кто, кроме тебя, сможет воплотить твой замысел в слоновую кость и золото? Твоя статуя должна украсить храм общеэллинской святыни в Олимпии.
– Но я афинянин. Моя родина грозит мне бесчестием. Если я не явлюсь, меня объявят вором. И сможет ли вор работать над статуей отца богов?!
– Но там на тебя набросятся недруги. Я слышал, что обвинителем стал твой бывший ученик Менон.
– Он хотел быть моим учеником, но им не стал, – отозвался Фидий. – Я отослал его за неспособность.
– Но такие ничтожества более всего опасны, – проговорил Геродор. – Враги будут тебя терзать, как злобные псы. Вправе ли ты сам подставлять себя этой своре? Ведь ты слава всей Эллады!
– Кончим об этом, – сурово проговорил тогда Фидий. – Я знаю твою преданность. Твои доводы разумны. Но я – заложник Афин. Если я не вернусь, тень падет не только на меня, но и на моего друга Перикла.
Случилось то, что предрек Геродор. Разве можно оправдаться перед людьми, ослепленными ненавистью?
Пятьсот гелиастов[113], разбиравших донос ничтожного сикофанта[114], якобы наблюдавшего, как Фидий, садясь в Пирее на корабль, сгибался под тяжестью золота, видели в исполнении своих обязанностей средство удовлетворить страсти и предрассудки. Доказательством вины Фидия было для них уже то, что он отправился в Олимпию, во враждебный Пелопоннес. Им ничего не говорило то, что Фидий был приглашен украсить общеэллинское святилище. Им неважно было, что обвинение сразу же было опровергнуто: ведь Перикл, хорошо знавший своих сограждан, посоветовал в свое время другу сделать золотые части статуи съемными, и, когда перед ними было взвешено снятое с тела богини золото, все увидели, что все 40 талантов металла на месте. И все равно процесс длился еще целый месяц. Сначала обвинители принялись говорить о краже слоновой кости, но, когда и это обвинение было отметено, судьи приговорили его к тюремному заключению за святотатство. «Он оскорбил Владычицу, – говорилось в судебном постановлении, – изобразив на ее щите Перикла и себя самого».
Фидий был убежден, что судьи оттягивали время, выдвигая одно обвинение за другим, ибо получали за каждое заседание по два обола. Деньги доставались без труда. Можно было не долбить каменистую землю, не раздувать горн, не бить молотом. Два обола только за то, чтобы сидеть, слушать и голосовать. «Значит, Перикл ошибся, платя за участие в работе совета и заседания в суде? – мучительно думал Фидий. – И лучше было бы, если бы право суда принадлежало знатным? Но ведь и их можно было подкупить: недаром ведь триста лет назад поэт Гесиод назвал судей-аристократов «пожирателями подарков».
В памяти внезапно возник образ Афины, его Афины, украсившей самый прекрасный храм Акрополя. Не будь закона Перикла о двух оболах за участие в суде, не было бы Парфенона… Как странно сцеплены в судьбах смертных факты и события, казалось бы не имеющие между собой ничего общего. Два липких обола, назначенные каждому из этих бедняков, чтобы они могли оторваться от своих дел и заседать в суде, и храм из сверкающего мрамора; статуя богини в золотой одежде и несправедливый приговор, бросивший его в тюрьму… Перикл, отец демократий, не мог ничем помочь своему другу. Созданная им система обратилась против него самого. Первого стратега обвинили во всех бедах и неудачах, обрушившихся на государство. Сначала осудили его учителя Анаксагора, величайшего из мудрецов, первого, кто выдвинул принципом устройства вселенной не волю богов, не случай, а разум. Анаксагора обвинили в том, что он считал солнце не богом, а огромной раскаленной массой. Философ был приговорен к смерти заочно и погиб бы, если бы ему не удалось бежать. А его, Фидия, приговорить к смерти им не удалось, но они хотели подослать убийцу в тюрьму и не просто отравить его, но обвинить в отравлении Перикла, будто бы испугавшегося, что ваятель знает что-то позорящее первого стратега. О, подлецы… Если бы не Геродор, узнавший об этих планах…
Фидий остановился и обнял Геродора.
– Спасибо тебе, мальчик. Нет, страшна была не смерть… О боги! Где же справедливость!
– Идем быстрее, учитель. Я уже вижу корабль. Нас ждут.
Корабль быстро бежал по утренней, окрашенной розоперстой Эос волне. На кормовом весле был Геродор, сын Аполлония. Фидий держался за плечо ученика. Борей растрепал его седые космы. Скреплявшая их повязка улетела за борт.
– Ты слышал, учитель? – спросил Геродор, не поворачиваясь. – Демос даровал подлому сикофанту Менону свободу от всех повинностей и приказал стратегу заботиться о его безопасности. Не помогло. Этой ночью кто-то его убил.
Фидий ничего не ответил. Может быть, он не слышал этих слов. Или ему было уже безразлично это новое проявление ненависти демоса к нему, и его не радовало, что доносчик наказан по заслугам. И его не интересовало, каким образом Геродор узнал об убийстве Менона, если был всю ночь с ним, Фидием! Или он был настолько недогадлив, что не понял, что голосом совы в полночь кричал человек. А может быть, он все это понял, но ему было не до всех этих мелочей. В его глазах вставал величественный облик Зевса Олимпийского, вытеснив из памяти Афину, рожденную из головы Зевса.
Знаменитая бронзовая волчица, сохранившаяся до нашего времени, – творение неизвестного этрусского мастера. Фигурки младенцев Ромула и Рема не сохранились и были добавлены в эпоху Возрождения.
Вел стремительно поднимался по склону Капитолия. На его некрасивом угловатом лице с желтоватым оттенком кожи резко выделялись глаза, внимательные и одновременно насмешливые. Иногда он нетерпеливо взмахивал руками, словно желал сбросить с плеч невидимую тяжесть.
После бессонной ночи воздух бродил, как молодое вино, и он вспомнил, как его старый учитель в теперь уже разрушенных Вейях наставлял его: «Работай хоть до упада, но решай на свежую голову!» Да! Да! Целые нундины не хватало именно свежей головы и свежего взгляда.
Отсюда уже виден Тибр. Вот там, где изгиб, течение выбросило корзинку с младенцами. На месте Форума зеленели болотца, окруженные кустами. Сквозь них продиралась волчица, преследуемая собачьим лаем. Псы пастухов не подпустили ее к загону с овцами, и ей оставалось надеяться лишь на падаль, какую могут выкинуть на берег вздувшиеся мутные воды. И вот она услышала детский плач. Она остановилась и повернула голову. Но как? Как изобразить этот поворот – нет, не только головы, но и колеса Фортуны. Ведь не услышь волчица плача младенцев, не Рим, а Вейи правили бы Италией. Здесь бы осталось болото и квакали бы не римляне, а лягушки.
Римская монета с изображением Капитолийской волчицы. Около 264–255 гг. до н. э.
Всю ночь он пытался поймать это движение, этот ускользающий образ. Он ходил из угла в угол по мастерской, но ничего не выходило. Хоть вой на луну. Вот младенцы удались сразу. Но кому нужны эти сосунки без волчицы? Может быть, все дело в том, что он никогда не видел зверя вблизи? Однажды на него напала волчья стая, но он тогда меньше всего думал о том, как выглядят эти звери вблизи. И вот теперь он узнал, что сенат решил ознаменовать день рождения Рима установлением клетки с живой волчицей. Но еще до того изваяние волчицы с младенцами Велу заказал один из римских ценителей его мастерства, считавший себя потомком Ромула.
«Хороша же римская благодарность! Волчица вскормила основателей города, а ее дочь, внучку, правнучку лишили свободы и выставили напоказ перед римскими бездельниками. Насколько же звери благороднее и благодарнее людей».
Еще издали Вел увидел толпу, окружившую клетку. Подростки и взрослые пялили глаза на зверя и обменивались мнениями.
– Смотри, как бегает, – говорил один мальчишка другому. – И глаза какие злющие.
Другой, подойдя поближе, просунул между прутьями палку. Волчица остановилась и резко повернула голову.
– Вот! – воскликнул Вел и, обернувшись, побежал вниз по склону.
Никто в толпе его не заметил.
На заре, когда зеваки вновь явились на Капитолий, волчицы в клетке не оказалось. Вместо нее там находилось терракотовое изображение животного с двумя человеческими младенцами.
Жрец, спустившийся со ступеней храма, во всеуслышание объявил это великим чудом, после чего сенатом было вынесено решение поручить отлив по глиняной модели точно такой же скульптурной группы из бронзы и водрузить ее на том же самом месте.
Паррасий – известный греческий художник, живший в Афинах между 440 и 390 гг. до н. э. Эпизод, положенный в основу рассказа, сохранился у поздних авторов.
Капитолийская волчица
Фокион увидел его сразу, как только вступил в помещение, где много лет обучал афинских мальчиков. Человек лежал на полу, у самой кафедры, лицом вверх. Это был дряхлый старик с изможденным лицом. Редкие седые волосы слиплись от пота. Хитон, покрывавший тощее тело, весь в дырах. Приглядевшись, Фокион различил рубцы от бичей и ожоги на руках и ногах незнакомца. Конечно, это раб, бежавший от жестокого господина. Наверное, он надеялся найти защиту в храме, но силы изменили ему, и он заполз в школу. Хорошо, что еще ранний час и нет учеников. Надо дать этому несчастному воды и указать дорогу к храму.
Фокион наклонился к рабу, чтобы помочь ему подняться.
– Чей ты? – спросил он.
– Паррасий, – прохрипел старик. – Художник Паррасий. Вот, вот… – Он показывал на следы от ожогов и рубцы.
«Так вот оно что, – подумал Фокион. – Значит, это Паррасий пытал старика. Но зачем?»
Фокион усадил раба спиною к кафедре и взял с пола амфору. Вода в бассейне, недалеко. И Фокион сделал знак, что скоро придет.
Когда он вернулся, раб лежал на спине с запрокинутой головой. Фокион приложил ладонь к его груди. Сердце не билось.
Весь день учитель был рассеян, не замечал проделок своих питомцев. А они, как всегда, были изобретательны на шалости. Недаром в Афинах говорят: легче выдрессировать дикого зверя, чем обучить мальчишку. В портике двадцать сорванцов, и каждый норовит придумать такое, чтобы казаться героем. Но сегодня учитель забыл о своей трости, обычно гулявшей по пальцам непослушных.
Фокион знал Паррасия, сына Эвенора. Художник часто прогуливался под платанами агоры и, случалось, заходил в школу, чтобы послушать, чему учат маленьких афинян. На нем был всегда щегольский, расшитый золотом гиматий, который он высоко подпоясывал по ионийской моде. Волосы тщательно завиты. В дни праздников их покрывал знаменитый золотой венок.
Кто в Афинах не знал его историю! Однажды прославленный художник Зевксис принес в портик свою новую картину, изображавшую голубей на черепичной кровле. Голуби казались живыми. Вот-вот взмахнут крыльями и поднимутся в воздух. Среди восхищенных зрителей находился и Паррасий, тогда еще молодой, никому не известный живописец. Зевксису показалось, что в помещении недостаточно светло, и он подошел к колонне, у которой стоял Паррасий, чтобы отдернуть занавес. И тут только заметил Зевксис, что занавес нарисован на деревянной доске, нарисован так искусно, что его не отличить от настоящего. Это была картина Паррасия. При всех Зевксис обнял молодого художника и подарил ему золотой венок – свою награду за «Голубей». Так к Паррасию, сыну Эвенора, пришла слава, а по пятам за ней поспешило богатство.
– Неужели этот любимец богов оказался негодяем – замучил несчастного старика? – размышлял учитель. – Закон разрешает пытать рабов, чтобы добывать у них показания для судей, если господина подозревают в каком-либо преступлении. Ведь свидетельства человека, раздираемого бичами или растягиваемого колесом, считаются более вескими, чем добровольные признания. Но Паррасий не был под следствием. Зачем же ему понадобилось превращать свой дом в камеру пыток? – думал Фокион. – Конечно, кто не наказывает своих рабов! Но убивать их запрещено законами божескими и человеческими.
Шло время. Фокион начал забывать о взволновавшем его происшествии. Да и самого Паррасия он долго не встречал. Одни говорили, что художник заболел, другие – что он дни и ночи работает над какой-то картиной, которой хочет потрясти Афины. Вскоре слухи стали более определенными: Паррасий заканчивает картину «Прикованный Прометей» и вскоре покажет ее народу. Проступок Паррасия теперь казался Фокиону не таким уж страшным. Наверное, раб совершил какое-нибудь преступление, за что и был наказан по заслугам. Человек, решивший воплотить в красках образ Прометея, не может быть подлецом.
Прометей был любимым героем Фокиона. Когда старый учитель рассказывал о нем своим ученикам, он весь преображался: глаза его загорались, в голосе появлялись незнакомые нотки.
– Прометей – величайший из благодетелей человечества! – говорил он притихшим ученикам. – Правда, он не задушил Немейского льва и не победил Лернейскую гидру. Но он сделал большее: он пожертвовал собою для блага людей.
В то утро, когда новая картина Паррасия должна была быть выставлена на публичное обозрение, Фокион отменил занятия.
Радость мальчишек была неописуемой. В одно мгновение они оказались на агоре, и Фокион повел их к Пестрому портику, где была выставлена картина Паррасия.
Пестрый портик был полон людей. Прикрепленная к колоннам картина еще закрыта полотном. Все ждали художника. Свое новое творение покажет народу сам прославленный Паррасий. А вот и он, как всегда роскошно одетый, в щегольских сандалиях с серебряными пряжками, с золотым венком на голове. У художника красивое выхоленное лицо. Да, этот человек сроднился со славой.
Медленно и торжественно приподнял Паррасий полотно. Показались обнаженные ноги, мощное туловище Прометея и изможденное лицо – лицо страдальца. Высокий лоб испещрен морщинами. Губы сжаты.
Фокион вздрогнул. На него смотрел тот самый раб, который умер у кафедры. В глазах у Прометея сквозили ужас, боль и еще что-то, чему Фокион не мог сразу дать название. Учитель понял, почему художник пытал своего раба. Он стремился правдивее изобразить страдания Прометея. Раб был натурщиком.
Видимо, в толпе не оказалось тех, кто являлся завсегдатаями Пестрого портика и считал себя ценителями искусства. Никто не выражал восхищения вслух. Все молчали, рассматривая прекрасно выписанные детали картины. И тогда в тишине прозвучал голос Фокиона:
– Идемте отсюда, дети! Картина эта не может научить вас добру. Она написана кровью и окроплена слезами. Живописец пытал человека, чтобы правдивее передать муки Прометея. Но разве таким живет в нашей памяти Прометей? В этом образе нет ни любви к людям, ни возвышенного страдания. Взгляните в эти глаза! Видите, в расширившихся зрачках застыли ужас и недоумение? Да, недоумение! Человек, который здесь изображен, умер в нашей школе, так и не поняв, почему его пытают.
Паррасий, ожидавший услышать похвалы и одобрения, оторопело смотрел на Фокиона, осмелившегося порочить его творение из-за ничтожного раба, купленного за несколько драхм.
– Не слушайте этого глупца! – воскликнул Паррасий, обернувшись к толпе, обступившей его картину. – Это был раб и варвар! Вы слышите, граждане, – варвар и раб!
– Всю жизнь я учу детей на агоре, – продолжал Фокион. – Пусть это не принесло мне золотого венка. Но я знаю, что люди верят мне, старому учителю, и никто из вас не называл меня лжецом. Скажите вы, мои ученики, разве Прометей дал божественный огонь одним эллинам? Разве он не облагодетельствовал варваров и все человечество? Вспомните ту сцену у Эсхила, когда исполнители воли Зевса Власть и Сила подводят к утесу пленного Прометея. Вот они заставляют Гефеста приковать его руки и пронзить грудь железным острием. Не просит о милости страдалец, не сожалеет о том, что совершил вопреки воле Зевса. Из его уст вырываются гордые слова, он вспоминает о своих заслугах:
В мастерской художника. Роспись античного саркофага
…Раньше люди
Не строили домов из кирпича,
Ютились в глубине пещер подземных,
бессолнечных,
Подобно муравьям.
Я научил их первой из наук,
науке чисел и грамоте,
Я дал им и творческую память,
матерь муз.
И первый я поработил ярму
животных диких,
Облегчая людям тяжелый труд.
Я научил их смешивать лекарства,
Чтоб ими все болезни отражать!
Вы слышите! Это все сделано для людей, а не для эллинов или варваров!
– Он выжил из ума! – закричал исступленно Паррасий. – Какой-то жалкий учитель берется судить о служителях муз! Что он понимает в искусстве? Какое ему дело, как создавалась моя картина и кто был натурщиком? Взгляните на лицо моего Прометея! Обратите внимание на живость глаз. Кому еще так удавалось передать страдание? Знатоки скажут: Паррасий, ты превзошел самого себя!
Люди молчали. Но в этом молчании таилось что-то враждебное Паррасию. И он почувствовал это.
– Идемте, дети, – сказал Фокион. – Этот человек не художник. Художник и в жизни должен быть Прометеем. Его сердце должно истекать кровью при виде зла и несправедливости. Он не опустит головы перед Властью и Силой. Не тщеславие и жажда почестей должны двигать им, а любовь к человеку. Только тогда внутренним взором, а не со стороны увидит, почувствует он муки титана и сумеет рассказать о них людям.
Учитель повернулся. Толпа почтительно расступилась, чтобы пропустить его и детей. А когда он был уже у выхода, все последовали за ним. Это были люди, читавшие Эсхила, и те, которые, может быть, и не слышали о нем, – воины и ремесленники, разносчики воды и матросы. Это были граждане Афин, знавшие, что не только в великих сказаниях старины надо черпать примеры благородства и мужества.
Люди выходили наружу, где шумела агора, где сияло солнце, освещая камни древнего Акрополя и поднятое к небу острие копья Афины Паллады.
Утвердившись на троне, молодой царь Пергамского царства Митридат VI Евпатор, будущий великий противник Рима, инкогнито совершил странствие по завоеванной римлянами части Малой Азии, чтобы лучше подготовиться к схватке. Главной целью путешествия был Пергам, столица римской провинции Азия.
Гелиос пылал гневом. Казалось, он не желал простить смертным, что они приносят жертвы другим богам, и ревниво осыпал землю тысячью огненных стрел. Пергамцы скрывались от них под черепичными крышами, мраморными кровлями портиков, кронами деревьев. Гнев Гелиоса не остановил лишь двух путников, терпеливо поднимавшихся в гору. Может быть, у них не было в нижнем городе пристанища? Или дела не допускали промедления?
На одном была хламида из тонкой милетской шерсти, выдававшая в нем человека богатого и независимого. Другой, в коротком грубом плаще, какие носят обычно рабы, шагал впереди. За его плечами болтался кожаный мешок. В правой руке был кувшин с узким горлышком для вина или воды. Он помахивал им, не замечая, что капли влаги выливаются наружу и тотчас же испаряются на раскаленных камнях.
– Эй, Гнур! – крикнул первый.
Митридат обернулся. За месяцы странствий по городам и селениям Азии он привык к своему новому имени и к роли раба знатного господина. Он принял чужое имя и переменил одежду, чтобы обойти страну, подвластную римлянам. Подобно похитителям золотого руна, они засеяли ее зубами дракона. И вот уже вздымается земля. Семена ненависти прорастают щетиной копий.
Азия жила в предчувствии грозных событий. Какие-то странники, переходя из города в город, рассказывали о страшных знамениях: в святилище Артемиды Эфесской, восстановленном после пожара, мыши изгрызли золотое одеяние богини. Для объяснения этого чуда не надо было обращаться к халдеям. Кому не известно, что богатства Азии также расхищаются римлянами? В многолюдном Милете средь бела дня орел разрушил воронье гнездо на платане, посаженном, по преданию, Антигоном. Смысл и этого знамения был ясен, так как орел показался с восточной стороны горизонта.
Гигантомахия. Фрагмент фриза Пергамского алтаря. II в. до н. э.
Все объединилось в ненависти к пришельцам из Рима, но сами они этого, кажется, не замечали. По-прежнему сенаторы, окруженные свитой, посещали театры и гимнасии. Так же как и раньше, римские всадники собирали подати. На гладко выбритых лицах то же спокойствие, та же надменность. Склоненные головы и согнутые спины они сочли залогом вечной покорности, не разглядев злобы в опущенном взгляде. Они поверили, что Азия, привыкшая подчиняться царям, смирилась и с их господством.
Митридат подождал, пока Аристион с ним поравняется, и почтительно подал медный кувшин. Эллин на этот раз не улыбнулся, чтобы поощрить его артистический талант. В его взгляде Митридат прочел какое-то странное нетерпение.
– Не время! – Философ отвел кувшин.
И вот они снова поднимаются в гору, томимые ожиданием чего-то неизбежного и уже близкого. Их сандалии хлопают по раскаленным камням. И со стороны никто их уже не примет за господина и раба. Это два воина, идущие к цели.
Дорога, огибая дома, сделала еще один поворот, и путники неожиданно оказались перед квадратным строением, разрезанным широкой лестницей. На ее верхней площадке высился лес мраморных колонн, образующих обрамление алтаря.
– Вот! – сказал Аристион, показывая на фриз под колоннами.
Митридат вскинул голову. Перед ним, словно отделившись от стены, выступило лицо с мучительно сведенным ртом и круглыми от ужаса глазами. Воин схватился обеими руками за древко копья, направленного ему в грудь. Над поверженным склонилась божественная голова. В сжатых губах жестокая решимость, и лишь округлость щек и подбородка выдавала женщину.
«Лаодика!» – едва не вскрикнул Митридат, пораженный сходством. Такой он представлял себе мать все годы изгнания. Она убила отца и готова была покончить с ним. Но он вырвал копье из ее рук…
И взгляд Митридата скользит дальше. Змеиные хвосты. Рушащиеся колесницы. Спины, скрученные, как тетива катапульт. Головы, отрывающиеся от плеч, как ядра. Молнии раздирают небо. Гром заглушается скрежетом зубов, воплями, ржанием. Мрамор ожил.
Митридат отшатнулся:
– Что это?
Лицо Аристиона выражало ликование, словно он оказался победителем. Кажется, он радовался тому, что царь ощутил силу эллинского искусства. Фриз Пергамского алтаря выразил все, что он хотел ему сказать, расставаясь, может быть, навсегда.
– Боги и гиганты! – выдохнул он.
Митридат не отрывал взгляда от фриза. У него было много врагов. Некоторых он знал в лицо, других по именам. Иные были безымянными. Он скрывался от них, отвечая ударом на удар, хитростью на хитрость. Но он не понимал до глубины, что такое битва. Здесь, под мраморным фризом, он разгадал ее тайну. Это над ним занес копыта конь! Копье приставлено к его груди!
– Гиганты и боги! – повторил Митридат, словно прозрев.
Наблюдения, мысли, чувства – все, почерпнутое из путешествия, нет, из жизни, – казалось, выплеснуло из него и застыло в этих мраморных фигурах. В мире нет сыновей, отцов, матерей и братьев. Есть лишь гиганты и боги. Между ними не прекращается схватка! Нет жалости и сострадания! Быть втоптанным в землю или занять Олимп!
Митридат напрягся, как лев перед прыжком. Но в это мгновение на плечо опустилась рука, и царь очнулся.
Площадь была пуста. От деревьев и статуй ложились резкие тени. Камни Пергама жгли подошвы.
– Учитель, – проговорил Митридат, – тебя ожидает богиня Клио со своими жаждущими прикосновения каламоса свитками. Меня – Арес, или Марс, как его называют ромеи.
Он сорвал с пальца перстень и молча передал его философу.
– Спасибо, царь, за этот дар, – произнес Аристион, зажимая перстень в кулаке. – Я буду писать историю, чувствуя прикосновение твоей руки.
Митридат, кажется, не слышал этих слов. Взгляд его уже нащупал где-то за горами родной Понт и лежавшие за ним скифские степи. Там было его воинство, сыновья Земли – гиганты.
Действие рассказа относится к III в.
Модест уже готовился ко сну, когда постучали. Дверь сотрясалась от ударов. Накинув на себя одеяло, он поспешил в вестибул и услышал голос:
– Открой, ради Христа…
На пороге стоял Аполлоний. Бледный, в сбившейся тоге, беззвучно двигающий губами, словно бы не находящий слов.
– Что стряслось? На тебе нет лица. И откуда это «ради Христа»? Ведь еще вечером ты говорил «мой Геркулес»!
– Иду я от тебя домой, – начал Аполлоний дрожащим голосом. – Решил бережком пройтись. Вижу, рыбаки тянут сеть. Вспомнил я твой живой рассказ о галилеянине на Генисаретском озере и остановился посмотреть на рыбаков, наверное, уже христиан, как вся чернь. И вдруг один оборачивается, и я вижу на лбу у него терновый венец со следами крови на шипах. И я вспомнил другой твой рассказ о Савле, ставшем Павлом, о чуде, заставившем его, гонителя веры Христовой, обратиться в христианство. Слушая тебя и уважая, как друг, твои убеждения, тогда я не показал виду, что я думал о подобных чудесах. Ведь в истории нашего Ливия их можно отыскать сколько угодно. В самом начале ее он рассказывает о матери близнецов Рее Сильвии, которую затащил в пещеру какой-нибудь негодяй, она же потом объявила, что это был сам бог Марс. «Знаем мы эти чудеса задним числом, – думал я. – Конечно, бывает такое, но с людьми невежественными или тронутыми умом. Не со мною же?» И вот оно случилось со мной. Прости меня, Модест. Но я не мог дождаться утра. Я больше не могу называться Аполлонием. Дай мне христианское имя. Прими в истинную веру.
Афродита Габийская. Копия работы Праксителя 345 г. до н. э.
Модест положил ладонь на вздрагивающее плечо Аполлония:
– Успокойся. Если бы ты знал, как я рад! Этот день я отмечу белым камешком. Какое счастье, что ты сподобился. Тебе ведь известно, что мать у меня рабыня и христианка. Я впитывал веру с материнским молоком, а ты из дома, куда благословение Божие не ступало на порог. Что же касается имени, то оно приобретается путем таинства. Ведь имя – это наша суть. Дождись утра и иди к Амброзию, епископу нашему. Ему твой приход будет в радость. Не раз он меня наставлял в том, что нужно не только верить самому, но заботиться о спасении душ человеческих.
– Да уже небо светлеет, – сказал Аполлоний, оборачиваясь. – Пока до Амвросия доберусь, совсем развиднеется.
– Иди, брат во Христе. Дай я тебя облобызаю…
И побежал Аполлоний той же дорогой, которой шел, по берегу моря, хотя была и более короткая, через город. Ему хотелось снова побывать на месте чуда. Вот мыс. За ним бухточка. Солнце уже поднялось, и в свете его лучей все розовело, пробуждая надежду на будущее. «Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос, – вспомнил он невпопад и, стремясь очиститься от греха, закричал вслух: – Нет! Нет, не Эос!»
Но что это розовеет у самого берега? Какая-то купальщица. Аполлоний мгновенно отвернулся от греха. Но почему не слышно испуганного возгласа? Наверное, «шкура» из соседнего лупанара. «Ноги моей в нем больше не будет, – подумал он. – Омывается! Но почему не слышно шелеста одежды и шагов?»