Даже не знаю, что из всего этого получится, ведь о службе в двух словах сказать трудно. Служба — это нескончаемая поэма. Каждый день можно писать по толстенному тому, причём ни разу не повториться. Вот, например, вахта.
Вахта — это игра такая военная. Если вы посмотрите в устав, то увидите там, что вахту нужно нести непрерывно. Ну, раз непрерывно, то лучше всего при этом лежать. Вахту я лично нес всё время лёжа: ложился — и ноги в зенит. Давно установлено, что если ты на вахте бегаешь, как в «живёте» ужаленный, суетишься, служишь, как пудель, всё подмечаешь, то в конце службы тебя же и снимут, причём за всякую ерунду. Так что я, заступив на вахту, с вечера ещё кротко вздыхал, расстёгивал крючки на кителе, чтоб они в яблочко не вгрызались, потом медленно, чтоб не потревожить себе ничего внутри, ложился, закрывал глаза, говорил себе: «Спи, Саня, и ни о чём не думай, Господь с тобой» — и отлично высыпался, а служба шла своим чередом. Зато уж если сняли тебя в конце вахты, то хоть есть за что.
А иногда словно полоса какая-то:
— Тарантасов, я вас снимаю! Тарантасов, я вас снимаю!
Только и слышишь. Правда, я Телегин, а не Тарантасов, но начальству не объяснишь. Да и какая разница?
Некоторые интересуются: а что будет, если снимут с вахты? Да ничего не будет, просто в тот же день снова заступишь.
Каким на службе нужно быть?
Следующий ответ: на службе нужно быть исполнительным.
— Брось всё, иди сюда!
Бросил.
— Встань здесь и следи, чтоб никто не входил!
Встал, смотришь.
— Чего уставился, тебе что, заняться нечем?
— Есть!
— Что у вас здесь творится?
Приблизился, посмотрел, что творится.
— Немедленно убрать!
Взял и убрал.
— А это что?
Смотришь, что «это».
— Что за гадюшник вы здесь развели?
Подошёл, заглянул в гадюшник.
Не надо быть идиотом! Это вам любой старпом скажет. И главное, ничему не удивляться и всегда угол падения поддерживать равным углу отражения. Отскакивать должно, как от бронированного.
Есть ещё такое хорошее слово: «Виноват!» Произносить его надо быстро, лихо, браво, с блеском, со звоном шпор. Всё это врождённое, конечно, и прочим нелегко даётся, и с годами оно только оттачивается, но главное — без передышки:
— Что это?
— Виноват!
— А это?!
— Виноват!
— А спички?
— Устраним!
— А окурки?
— Подберём!
— А мусор?
— Виноват!
Одного моего кореша в институт перевели. А там кап-разы ручные как голуби, с руки едят. Вызывает его начальник и говорит:
— Почему вы до сих пор не в отпуске?
А тот с порога:
— Виноват!!!
И у начальника сразу разрывается причинно-следственная связь, и он замирает.
Чувство вахты в себе нужно воспитывать.
Воспитание чувства вахты на конкретных примерах.
Вахта — это особый вид дежурства, доведенный до искусства быть незамеченным. В идеале ты должен уметь таять в воздухе.
Вот стоял я, будучи уже кап-три, дежурным по камбузу. (Там, правда, максимум каплея нужно было поставить, но никого не нашли и поставили меня. Мы тогда на ПКЗ питались.) Уж смена близится, а сменщика всё нет. И стою я на верхней палубе и жду, и тут начпо наш появляется. Пришёл камбуз проверять. А я уже без белого халата, всё с себя снял и к смене приготовился. Начпо меня спрашивает:
— Дежурного не видели?
— Нет,— говорю я ему,— не видел, но он где-то здесь шляется.
— Чёрт знает что,— говорит начпо,— где же он?
— Да здесь где-нибудь ходит, наверное,— говорю ему я,— хотите вместе поищем?
Прошлись мы с ним вместе, поискали по всем помещениям, он впереди, я сзади,— ни одной живой заразы. Я старую вахту отпустил, а новая ещё не подошла.
— Чёрт знает что,— сказал начпо. И я с ним согласился. Действительно, чёрт знает что.
— Ну ладно,— сказал начпо и ушёл, и тут я смотрю: смена моя не спеша колдубасит.
— Эй, многоножка,— говорю я ей,— семени присосками, а то меня сейчас снимут, и смениться не успею.
Главное — доложить вовремя. Думать при этом совершенно не обязательно. Слова должны сами выстраиваться в одну шеренгу и косить налево, а ты следишь только, чтоб без запинки и чтоб равнение было в затылочек и по диагонали. Причём мозг от этого дела нужно отключить. Мозг на службе должен отдыхать.
А есть и интимные случаи.
Каким правилом в этом случае пользуются? Правилом правой руки: ладонь ко лбу — увидел, торцом к уху — услышал, ко рту приложил — доложил.
Не надо считать, что от твоего появления на этом свете что-то изменится, пагубное влияние какое-нибудь рассеется, разрушится что-нибудь или что-нибудь образуется, повернётся вспять. На первых порах точно, какая-то возня наблюдается, а потом всё затянется, разгладится, как круги по воде.
И потом я заметил, если ты ничего не делаешь или, наоборот, пыхтишь изо всех сил, то временная разница — пять минут.
Если дело — дело, оно и само сделается, а если не дело, то его и делать нечего.
Время от времени приходится что-нибудь доставать. При этом ваше начальство всегда должно быть в курсе возникших сложностей. Помочь оно, естественно, не может, но оно может отследить ваши героические усилия.
Начальство развращается, если вы всё делаете молча, стиснув зубы, оно начинает считать, что всё в этом мире легко и просто. Это вредные мысли, и от них начальство лучше беречь.
И даже если у вас всё получилось с ходу, всё равно дистанционно доложите, что этого — нет, того — нет, а это вот — на подходе, и обязательно бодро спросите разрешения ждать до упора, умереть, но достать, лечь у двери и не встать, подохнуть, но сделать.
Начальство вам это разрешит. Отдавать за что-нибудь концы у нас принято. И потом, сколько радости на лице у начальника, если под вечер вы всё-таки что-то привезли.
Оно в совпадении: склад открыт, складчик на месте, накладные есть, люди есть, машина есть. От такого счастья можно рехнуться.
Но что главное в этом счастье? Главное — машина. И не надо считать, что если в тылу вам выписали машину, то она у вас уже есть. Её ещё получить надо. Это сначала, по молодости, я бегал, искал диспетчера, потом водителя, потом колеса, аккумулятор, потом опять водителя, бензин и пропуск, а потом, ближе к старости, я приходил, хлопался в гараже на табурет и говорил:
— Вот я, старый больной майор, ну и что? Аккумуляторы-то у вас есть? Машина-то хоть на ходу или как? И шофёр имеется? Ты смотри. И бензин залит? Ну, вы, ребята, даёте. Да вам ордена надо раздавать: нигде ничего нет, а у вас — есть!
— Ну да, ордена,— говорят они,— как же, держи в обе руки,— и дают тебе машину.
Вот такие у нас бывают неприятности. И всё-таки, несмотря ни на что,
Нужно помнить о том, что большое событие поглощает небольшое. Допустим, у вас на санпропускнике два врождённых клинических идиота (вахтенные) вскрыли банку химической регенерации и — любознательности для — туда плюнули, а она не загорелась, ну тогда они натолкали туда промасленной ветоши и склонились над ней — и опять ничего; ну раз так, тогда они залили в неё турбинное масло, специально припасённое и принесенное,— никакого впечатления; ну тогда они стукнули по ней ногой. Происходит взрыв. Идиоты, как это ни странно, живы, не размазало их по всей Вселенной, а в санпропускнике вышибло все стёкла и двери и произошёл грандиозный пожар.
И вот вас вызывают к командующему, как старшего в экипаже, и вы бредёте туда, слабея умом и в коленях.
И вдруг по дороге вы видите, как падает с тележки проезжающая мимо торпеда с ядерной боеголовкой; падает и не спеша, медленно катится под уклон в залив. В два прыжка вы должны броситься к ближайшему телефону и аварийным до колена голосом сообщить об этом командующему.
Можете не сомневаться: никто никогда больше не вспомнит, что там за возня произошла на этом несчастном санпропускнике, и командующий, которому вы только что подарили самое яркое впечатление от всей его жизни, сразу же забудет вашу фамилию.
И тут хочется сказать о лице.
Лицом на службе нужно пользоваться. Изображение на нём лёгкого слабоумия считается хорошим тоном. Не возбраняется при этом покачивание головой в такт словам начальника. В конце хорошо бы сказать: «Есть».
Если начальство пошутило, то приличным будет рассмеяться. Начальники порой такие забавники.
Ну а при разговоре с начальником, о тягостный мой, где же должны быть твои глаза?
Они должны быть на лице у начальника. Они должны искать там правильное решение.
Что нужно делать на службе с лицом, чтоб его не потерять?
Нужно за ним следить! И что при этом лучше всего держать в руках?
Пузатый портфель — показатель низшей ступени служебной лестницы. На этой ступени возят, носят, грузят.
Дипломат — показатель разгильдяйства, а папка всегда к лицу. Вот я всегда хожу с папкой. Пусть даже в ней ничего нет, но она нужна. Один мой знакомый, когда потерял пустую папку, одиноко плакал, до того он в неё врос, до того вжился в образ.
Папка может даже лицо заменить.
А вообще, если лица нет, то и потерять его невозможно. Ну а если его нет, то что на нём вместо него лучше всего сохранять?
Лучше всего сохранять следы сопричастности.
С папкой мне всегда честь отдают. Без папки не всегда, а с папкой — всегда. Я даже иногда ладонь не к голове прикладываю, а к папке.
Честь у нас на службе принято отдавать. Причём молодцевато. Отдавший честь должен тут же её назад получить. Если вы её отдали, а вам не отдали — значит, вы обесчещены.
Думать на службе вредно. Лучше сначала сделать чего-нибудь. Например, атакой взять с минимальной кровью какую-нибудь высоту. Взял — теперь осмотрись: может, теперь её лучше оставить.
Вот что́ лучше, как вы думаете: занятие проводить или мусор убирать? Лучше мусор. И начальство так считает. Лучше что-нибудь протирать.
При этом рассмотрим лирическое отступление о венике. Возьмём веник. Вот смотришь порой на веник — и сразу мысли, чувства, половодье захлестывает и воспоминания одолевают. А веник как веник, но перевернёшь — и уже чувствуешь, что раньше это, может быть, был даже и не веник, а какой-нибудь прекрасный прибор. Скажете, так не бывает? На флоте, друзья, всё бывает. Веник — штука универсальная. В него что хочешь может превратиться. Даже офицер может превратиться в веник. Издали — офицер, а чуть ближе — веник. Но что интересно: обратного превращения ещё никто не наблюдал.
Офицер, он когда находится в гармонии с природой? Когда цветёт. А когда он цветёт? Когда одет в парадную форму и выстрижен, как парковая культура.
Вот если б он ещё поменьше жрал, то был бы ещё гармоничней.
Однажды одному нашему разрешили говорить всё, что он хочет сказать о нашей форме одежды. Так у него столько слюны при этом выделилось, что он захлебнулся. Насилу откачали и уволили в запас по здоровью на шестьдесят процентов пенсии.
Во всяком случае, шинель бы я оставил. Через пятьдесят лет ей цены не будет.
Идти.
И при этом что нужно просто знать?
Нужно просто знать, что всё, что ни делает офицер, он делает для блага Отечества.
Всё пополам, как в песне. Вошёл в кают-компанию и видишь; один ты за столиком, а сгущёнка, на шестерых рассчитанная (по ложке на пасть), на блюдечке мерзко блестит. Делишь её пополам и съедаешь.
Входит следующий.
— О-о,— говорит он,— сгущёнка,— делит её пополам и съедает.
Входит ещё один и говорит:
— Ты смотри: сгущёнка, надо же! — после чего садится — и опять пополам.
Четвёртый входит и спрашивает:
— Вестовой, ещё сгущёнка есть?.. А почему?..
Офицер свою биографию не помнит. Так что лучше её написать и держать при себе. Особенно раздражают родственники жены в пяти экземплярах в алфавитном порядке.
На флоте можно годами с человеком встречаться, здороваться и разговаривать, но не знать ни имени его, ни фамилии.
Если б не было комиссий по проверке на флоте существующих положений, то не было бы ясности в том, чем же мы всё-таки занимаемся.
Начало работы комиссии сопровождается судорожной сменой кремовых рубашек на белые. С вечера объявляют: «Завтра — тужурка, белая рубашка!» До обеда по территории ловят тех, кто пришёл в кремовых. Во время обеда объявляют: «Прекратить нервозность! Всем быть в кремовых!» После обеда ловят тех, кто в белых. К концу дня все всё перепутали и пребывают кто в чём.
Так и встречаем комиссию: кто в чём.
Лежал у нас перед КПП огромный валун. Тонн на пятьдесят. И решили его перед комиссией убрать. Выделили пятьдесят моряков. Почему пятьдесят? А прикинули: по тонне на человека — и нормально будет. При соответствующей организации.
Облепили они валун, потужились, попку от земли поотрывали — ну никак, нет организации! Вот при хорошей организации, не устаю повторять, на нашего морячка нагрузи хоть тонну — и он свезёт, а здесь, в этом конкретном случае, не было организации. Потому и не убрали.
Ну, если нельзя убрать, то нужно покрасить. Затащили на валун сверху бидон с зелёной краской, опрокинули и размазали. И стал валун зелёный. Приехал командующий и спрашивает у старшего над валуном:
— Почему зелёный?
— А-а… другой краски не было, товарищ командующий.
— Немедленно устранить!
Немедленно? Пожалуйста! С трудом отыскали-достали белой польской эмали целый бидон, затащили туда наверх, опрокинули — и стал валун белым.
— Вы что? — сказал командующий,— издеваетесь надо мной?!
— Никак нет, товарищ командующий! — сказал тот, что над валуном старшим назначен, и замотал головой.— Никак нет!
— Немед-лен-но устранить!
— Есть!!!
Где-то достали кузбасс-лака — и в ночь перед комиссией, буквально за два часа до рассвета, стал валун чёрный, как антрацит. Стоит и блестит. Красиво.
И вот едет командующий с комиссией, и останавливается он перед КПП и видит чудо. И комиссия тоже его видит.
— А чего это он чёрный? — любопытствует комиссия.
Тут командующий, отвернувшись, может, целую минуту что-то бормочет, потом поворачивается всем телом к комиссии и говорит громко, пугая её:
— Жизнь! Потому что! У нас! Такая! Жизнь!!!
И весь следующий день стая матросов вручную скалывала с валуна краску, возвращая ему его природный цвет.
На службе всегда испытываешь терзания перед тем, как украсть.
Терзаться не надо.
Надо красть.
Бывают такие минуты, когда чувствуешь внутри себя тяжесть какую-то. Нехорошо как-то. От предчувствия. Одолевает что-то. Иногда гложет одиозность. Вы не знаете, что такое одиозность? И я не знаю, но гложет.
Сон на флоте — это преступление. На флоте не спят, а отдыхают. Личному составу, работающему ночью, разрешается отдыхать днём до обеда. Он, личный состав, лежит в кубрике в койке, накрытый с головой одеялом, а все ходят вокруг, и это их раздражает. Начиная со старшины команды всех интересует, чего это он спит. Старшина будит его и говорит:
— Ты что это спишь?
Тот объясняет, что ночью работал и теперь спит до обеда с разрешения дежурного.
— А-а…— говорит старшина и отходит. Через полчаса подходит командир группы и встряхивает койку:
— Ты что, спишь что ли?
Тот, что спит с разрешения, просыпается и объясняет.
— А-а,— говорит командир группы и отходит. Тот, кому разрешили, снова — нырь в койку. Ещё через полчаса в кубрик влетает командир боевой части. Пролетая мимо, орлиным взором окидывает койки любимого личного состава. Кто это там? Что такое? Круто меняется направление, и за одеяло — хвать!
— Ты чего? Спишь что ли, а?!
Личный состав сидит на койке, насупясь.
— Почему молчите?
Личный состав не молчит, он объясняет.
— Ясно! — говорит командир боевой части.— Смотри, только чтоб вовремя встал. И коечку обтянешь. Видишь, как у тебя подматрасник висит? Встань, встань, посмотри, как висит. И ножное полотенце на место. Вот посмотри, в каком положении у тебя ножное полотенце!
Личный состав посмотрел на положение ножного полотенца и опять — хрясь в койку.
Через полчаса в кубрике появляется старпом. На носу сдача задачи, и вид у старпома саблезубый. Тут он видит спящего и орёт:
— Что?! Кто?! А?! Почему?! Кто разрешил, я спрашиваю?! Дежурный?! Какой дежурный?! Рабочий день!..
В общем, спать на флоте невозможно. Можно только отдыхать.
А спать хочется до одури. Я постоянно не высыпаюсь. Вот только мой нос минует срез верхнего рубочного люка — и всё: глаза сами закрываются. А в автономке снятся только цветные кошмары. И действуешь во сне, как наяву. Просыпаешься и не знаешь, где спал, а где служил. Просыпаюсь однажды в ужасе: приснилось, что все волосы на груди побрили визжащей машинкой. Когда снятся кошмары, нужно менять сторону лежания. Повернулся я и не успел глаза закрыть, как побрили со спины.
Для поддержания боеготовности надо… Боеготовность, чтоб вам всем было понятно, она как штаны, а их нужно постоянно поддерживать. Они норовят упасть, а ты их поддерживаешь. Для поддержания уровня боевой готовности лучше всего стоять в строю. Так его легче поддерживать. Этот уровень. Удобнее просто. Все хором взяли и подтянули.
И если уж мы заговорили о строе, то не вредно будет узнать,
Чего только в строю нельзя! Всё нельзя. Например, нельзя в строю гавкать. Слышно потому что. Я когда впервые встал в строй, а со строем, в котором я стоял, впервые поздоровался командир,— тогда я почему-то решил, что если я в то время, пока все остальные говорят отрывисто: «Здравия! Желаем! Товарищ! Капитан! Лейтенант!», погавкаю в такт: «Гав-гав-гав», то это на общем фоне не будет заметно и будет оригинально.
Оказалось, всё слышно. Я по глазам командира понял. Удивился он.
Друзья мои, строй — это собрание вдохновлённых.
Если личный состав занять нечем, то лучше всего его строить и проверять наличие. Или маршировать. Маршировать лучше, чем разлагаться.
Идёт строй курсантов на вечерней прогулке и поёт:
В-с-е м-ы л-ю-б-и-м п-а-с-т-у «П-о-м-о-р-и-н»,
п-а-с-т-у «П-о-м-о-р-и-н», п-а-с-т-у «П-о-м-о-р-и-н».
Т-ы п-р-и-ш-л-а и с-ъ-е-л-а «П-о-м-о-р-и-н»,
с-ъ-е-л-а «П-о-м-о-р-и-н», с-ъ-е-л-а «П-о-м-о-р-и-н».
В-с-е м-ы л-ю-б-и-м п-а-с-т-у «П-о-м-о-р-и-н»…
Я всё думал, вставлять этот эпизод в эссе или не вставлять. Потом вставил. Пусть будет на всякий случай. О чём же ещё вам рассказать?
Один мой приятель утром перед зеркалом, собираясь на службу, орал сам себе:
— Мал-чать! Право на борт! Мал-чать! Право на борт!..
Вот так сто раз проорёт и целый день служит спокойно.
Строевой смотр, по-моему, это венец, можно сказать, всему. Так мне, по крайней мере, кажется. Стоял я как-то на строевом смотре дивизии атомных подводных лодок. (Только прибыл служить на атомоходы с бербазы и сразу же — на смотр.) Подходит ко мне начальник штаба, и я как положено представляюсь, а он мне:
— Почему шинель белая?
А я в этой шинели цемент полгода на машине возил. Она у меня цементного цвета.
— Потому что цемент возил,— говорю я.
— А где ваша другая, парадная шинель? — спрашивает он.
— В посылке идёт,— говорю я.
— А жена у вас тоже в посылке идёт?
— Не женат, товарищ капитан первого ранга!
— А почему вы небриты?
— Раздражение, товарищ капитан первого ранга!
И тут он берёт меня за верхнюю пуговицу на шинели и, к удивлению моему, её оттягивает, и пуговица моя отделяется, а вслед за ней из меня появляется белый шнур. Оказывается, пуговицы у нас на шинели на шнур насажены. Шнур оборвался где-то там внутри, вот он его и вытянул. Оттянул он мне шнур и отпустил, и повис у меня шнур очень низко и болтается.
— А это что? — спрашивает он.
— А это шнур,— говорю я.
— Накажите его,— поворачивается он к моему командиру,— у него на всё есть ответ.
Чем выше звание начальника, тем больше мусора в помещении и больше запятых, пропущенных в документе.
Как себя вести с начальником?
Как со зверем в зоопарке: не прикасаться к клетке.
Что делать, если начальника с утра злая муха укусила безжалостно?
Нужно сохранять спокойствие. Потому что начальник не вечен. «И этот пройдёт!» — как сказал Соломон.
Вызывает меня старпом, и только я появляюсь в дверях, он орёт:
— Вы-ы! Значит, так! Сход запрещаю! Да-а! И находиться со мной постоянно на связи! Каждые пятнадцать минут мне доклад по телефону, что вы работаете! Вот так вот! Каждые пятнадцать минут! Я вам покажу! Вы у меня запомните! Всё! Молчите! Через пятнадцать минут жду доклада! Марш! Отсюда!
Делаю «марш отсюда» — и на боевой пост. Устраиваюсь в кресле поудобней, на видное место — циферблат и чай завариваю. Пью чай и жду, пока пятнадцать минут пройдёт, чтоб доложить. Подползает стрелка, и я, точный, как граф Монте-Кристо, снимаю трубку и докладываю своему драгоценному старпому, что нахожусь на боевом посту и работаю.
А старпом за эти пятнадцать минут уже успел забыть напрочь, что он мне говорил.
— Что?! — орёт он.— Что вам ещё не ясно?! Что вы там талдычите? Прибыть ко мне, я вам ещё раз всё объясню!!!
Вообще-то лучше не встречаться. Поразительно противоречивые чувства мы вызываем у начальников. Но если уж не повезло, то что лучше всего делать при встрече с начальником прямо среди сугробов бытия? Лучше всего, размахивая руками, без вопросов промчаться мимо, объятый пылью. Но если тебя всё же застопорили, то что лучше всего иметь при себе? Лучше всего иметь при себе готовый ответ, куда это тебя несёт, ещё один готовый вопрос, ответ на этот вопрос и приказание, которое ты сейчас сам себе отдашь устами начальника и тут же умчишься его исполнять.
Перед тем как войти, нужно сделать так, чтоб твоя жизнь быстренько пробежала у тебя перед глазами и чтоб было ясно за что. А лучше спросить по дороге. Кто-то наверняка знает.
Следующий абзац не слишком вяжется с предыдущим, но всё-таки почему-то хочется рассказать о том,
Их рвут необычным путем. Втискиваешь руку необычным путем, с усилием продвигаешься, схватил на ощупь что-нибудь, деранул, вытащил, поднес ко рту, осмотрел; если не гланды — откинул в сторону.
Но вернёмся к начальнику, который говорит по телефону.
По телефону начальники людей пугают. Снимаешь трубку, и слышится утомлённое:
— Александр Владимирович… вы — русский?
Секундная пауза (потому что за таким вступлением обычно следует: «Так какого же ражна-а!!!»), во время которой судорожно вспоминаешь всё, что исполнил и как исполнил, всё вспомнил, что исполнил, ничего не нашёл, истомился до того, что устал, будь что будет, и говоришь вяло:
— Русский…
— Хорошо,— говорит начальник.
Он сейчас на тебя анкету рисует, и ему нужно заполнить графу «национальность».
О командирах и помощниках плохо не говорят. Со смертью начальника вспоминается только хорошее.
— Погиб?!
— Да-а!!!
Минута молчания, потом общий хохот.
Личным составом на флоте называют моряков, матросов срочной службы.
Моряки у нас делятся на нормальных и ненормальных.
Нормальный моряк должен быть постоянно чем-то напуган, должен быть постоянно в чём-то уличен, виноват должен быть и ходить должен с видом недоделанной работы.
Если моряк не напуган, значит, он нагл и ненормален.
— Вы нагл! — говорят ему.— И ненормален!
Для любви. Вызываешь к себе личный состав и спрашиваешь его:
— Ну-у, голубь мой сизокрылый, когда же мы будем любить друг друга? Когда? Когда в наших отношениях наступит взаимность. Не могу же я любить только в одну сторону. Должна же быть хоть какая-то отдача. Я иду к вам навстречу днём и ночью, стирая ноги до отростка, а вы всё удаляетесь и удаляетесь. Когда это прекратится?
У моего старпома вопросы любви к личному составу имели временные ограничители.
— Значить, так! — объявлял он.— Командирам подразделений с семнадцати тридцати и до восемнадцати заниматься с личным составом любовью.
При взгляде на моего старпома из глубин памяти всегда всплывал огромный фанерный чемодан с надписью: «Привет из Фрунзе». И ещё он говорил:
— Инструкция — это дополнение к Конституции,— а потом добавлял перед строем: — Кос-ми-чес-кие ко-раб-ли вовсю… (секундочка, приличный аналог подберу) вовсю сношаются на орбите, а у нас до сих пор личный состав спит на вахте! Захмуддинов!
— Я!
— Выйти из строя!
— Есть!
— Полезай на кнехт!
Полез.
— Сделай ласточку.
— Ну, товарищ капитан второго ранга…
— Не «ну», а ласточку я сказал.
Захмуддинов делает ласточку. Старпом любуется.
— Спинку дай!
Дал спинку. Ласточка — это такая поза, когда, стоя на кнехте на одной ноге, наклоняешься вперёд, спина и ещё одна нога, поднятая в заднюю сторону, должны быть параллельны линии горизонта, а руки нужно расставить. Получается ласточка.
— Так вот, товарищи,— говорит старпом, отлюбовавшись,— вот эта ласточка обгадила нам всю малину!
Как-то у нас не было корабля, все шлялись без дела, и вот старпом решил с утра всех занять, решил провести занятие. Вызвал меня и говорит:
— Химик, проведёшь завтра лекцию «Оружие массового поражения». Договоришься с кабинетом. С восьми и до восемнадцати.
Десять часов подряд.
— Так… товарищ капитан второго ранга, они ж за десять часов обалдеют.
— Ни-че-го, не обалдеют! Так, ладно, завтра я сам проведу занятие. На тему «Воспитание личного состава». С восьми и до восемнадцати. Учись, химик, пока я жив, как надо проводить занятия.
С утра собрались в кабинете. Входит старпом.
— Встать! Смирно! Вольно! Сесть!
— Дежурный! Приготовить доску.
Дежурный готовит доску, протирает её и кладёт мел.
— Так! Командирам подразделений доложить о наличии личного состава и о наличии у личного состава конспектов и ручек.
Командиры подразделений встали и доложили. Старпом берёт мел и пишет на доске печатными буквами:
— МАТРОСА НАДО ЗАДОЛБАТЬ! — и со стуком ставит восклицательный знак, отчего мел разлетается.
— Дежурный! Мел!
Дежурный подаёт ещё один кусок мела.
— Вы все не читаете классиков,— обращается старпом к аудитории.— А что говорят классики? Классики говорят: если вы матроса не поставите раком, то он вас поставит раком! Кто это написал и где? Кто знает? Командир бэче один? Кто это написал? Не знаете? Сядьте! Так, командир бэче два, тот же вопрос: кто это написал? Не знаете? Сядьте! Никто не знает? Это написал Леонид Соболев в «Капитальном ремонте»! Так, всем законспектировать.
Какой-то лейтенант в глубине хихикнул. Старпом заметил.
— Лий-ти-нант! Встаньте! Я вам, вам говорю! Да, вам! Представляться надо, когда к вам обращаются. Вот, товарищи, лейтенант! Он, может, только вчера из сперматозоида вылупился, а уже хихикает! Запомните, лейтенант, я в сто, нет, я в тысячу раз умнее вас. И поэтому я ваш начальник, и поэтому вы должны выполнять мои распоряжения. Вот где ваш конспект? Чей это лейтенант? Командир подразделения! А-а, вот чей это лейтенант. Тогда понятно…
И до восемнадцати часов старпом ни разу не запнулся.
Теперь самое время сказать,
Офицер у нас — это двуногое, лишённое совести и памяти. Офицер врёт. И врёт он не как все люди: он непрерывно врёт. И вообще у офицера есть только два состояния: он либо врёт, либо оправдывается. Но и оправдываясь, он всё равно врёт.
— И что это за офицер пошёл? — говорил при мне один адмирал.
И мне тогда хотелось ему возразить, мне хотелось ему сказать, что сам офицер «пойти» никуда не может. Несмотря на то, что офицер живёт ногами, переставляет он их только по приказанию и только по подразделениям: делай — раз! делай — два!
Может, это кому-то напоминает деревянных солдатиков? Кому хочешь, может, и напоминает, но только не мне. Наше офицерство я люблю. Я сам к нему принадлежу. Поэтому офицерство я понимаю. И если офицер говорит: «Я служу Родине бескорыстно, то есть за деньги»,— я понимаю, о чём он говорит. Остальные не понимают, и это их возмущает. Возмутившись, они начинают орать и плескать руками, как бакланы над мусорной кучей. Ублюдки, одним словом, клюв бы им загнуть!
И государство о нём заботится. В чём видна эта забота? Она видна в новых образцах военной техники.
Офицер как животное: всё это понимает, а сказать не может. Просто обструкция какая-то, клянусь мамой!
А иногда слышишь, как кто-нибудь там наверху говорит кому-нибудь тоже там наверху об офицере:
— Передайте ему мою твёрдую уверенность.
И уверенность со стуком падает вниз по ступенькам — шлёп, шлёп, шлёп (а возможно, и «тах, тах, тах») — и передаётся.
И в груди от этой уверенности как-то теплеет. Ну просто как от колбасы твёрдого копчения. Хорошо как-то. И служить хочется.
Офицеру раз в году хочется повеситься: при возвращении из отпуска. А если так получилось, что ты съездил в отпуск дважды, то и повеситься хочется два раза.
Из отпуска тебя отозвать может только начальник штаба флота. То, что он может, я лично не сомневаюсь, но тебя вызывают все кому не лень… А ты не приезжаешь.
— Почему вы не прибыли?
— Телеграмму не получил, товарищ командир!
— Как это «не получил»? Как «не получил»? У нас и квиток имеется. О вручении. Где у нас квиток? Сейчас! Найдём квиток и разберёмся!
Ищется квиток и… не находится.
А однажды я им послал в ответ: «Саша ушёл в горы. Сообщите, надо ли искать. Целую. Мама».
Говорят, старпом две недели ходил и говорил про меня:
— Вот… блядь!
А если ты вдруг приезжаешь, то выясняется, что ты уже никому не нужен, а нужен ты был именно в ту секунду, когда тебе давали телеграмму, а потом нашли какого-то другого дурня, и ты стал не нужен, но сообщить тебе об этом — рубля не нашлось.
Без рубля, приложенного к телеграмме о вызове на службу, тебе не оформляются отпускные проездные документы. Эта телеграмма нужна на всякий случай: а вдруг война, тогда надо будет всех срочно отзывать из отпуска.
Кстати, об этой телеграмме: перед убытием в отпуск её в трёх экземплярах оформляют на каждого члена экипажа. Оформляют, скрепляют скрепкой и под неё кладут твой личный рубль.
Оседают телеграммы с рублями в недрах строевой части, а ты едешь в отпуск.
О рубле вспоминают в самый неподходящий момент. Первым вспоминает кто-нибудь из тех, кто следит за продвижением каждой своей копейки. Встаёт он на партсобрании и говорит:
— А я тут хочу спросить, как раз все присутствуют, где же наши рубли с телеграмм? Собирают перед отпуском со всех, а если и вызывают кого-нибудь, то за телеграмму всё равно платит тот, кто её отправляет, да и не всем же отправляют. А рубли собирают со всех. Вот я и хочу спросить: где же наши рубли?
Все начинают спрашивать: «А действительно, где наши рубли?» Председатель собрания растерян. Теме собрания будто позвоночник перебили. Положение пытается спасти зам:
— У вас по теме собрания есть что-нибудь? Товарищи, давайте выступать по теме!
— А я по теме! — не сдаётся тот, с рублями.— Из года в год собирают по рублю, а концов не найдёшь! И по подписке мне хочется сказать. Я выписал на воинскую часть «Политическое самообразование» и «За рулем». «За рулем» не приходит, а приходит одно «Политическое самообразование».
— Ну, при чём здесь «Политическое самообразование»? — стонет зам.
— Как при чём? Как при чём? А зачем мне одно «Политическое самообразование», если не приходит «За рулем»?
Словом, на собрании не соскучишься.
Офицеры живут там, где остальные жить не могут. Им, остальным, такое даже не снилось. Край света — и офицеры. Ну просто стада офицеров. Безбрежные стада. Идёшь — и одни офицеры: как попало, где придётся.
Один полный адмирал, проезжая в четыре утра безмятежно спящее КПП, назвал это место «страной непуганых идиотов».
С тех пор так и живём.
Офицеры живут в домах, построенных воинами-строителями. Только у нас существует такое возмутительное сочетание таких двух совершенно несовместимых слов, как «воин» и «строитель». Везде воины — разрушители, а у нас, понимаешь, строители. Считается почему-то, что если «равняйсь-смирно!», по роже дал, то он уже и строитель.
Стучатся в дверь — женщина открывает.
— Хозяйка,— говорят,— мы пришли вам унитаз поменять.
Сняли унитаз и ушли. Полгода жили вообще без унитаза. «Северный вариант» называется. Это я не про унитаз, это я про дом. Дом называется официально: «северный вариант». Ялтинский проект, приспособленный к северным условиям: зимой холодно, летом жарко, и круглый год по стенам течёт, а к батарее прислонился — почки простудил.
Слив канализации в одном таком забавном доме не дотянули до общей магистрали и вывели его просто в окружающую среду, и крысы там водились ростом с нутрию. Сидит однажды тётка, можно сказать, даже женщина, в этом доме на первом этаже (квартиру только получила), сидит она миролюбиво на унитазе и разгружается. Разгрузилась и, как всякий нормальный человек, расставив ножки, заглянула туда. (Каждому же интересно знать, как он разгружается.) Посмотрела она туда, а в этот момент нутрия у неё между ног вынырнула. Тётка вынесла на себе дверь, в тот же день разошлась с мужем, улетела в Ленинград и там рехнулась, а муж остался служить, потому что всё это «тяготы и лишения», которые нам предписано стойко преодолевать.
Вот какое восклицание вместе с восклицательным знаком они выложили выступающими кирпичами на вновь отстроенном девятиэтажном здании штаба флотилии.
Две недели висело, потом командующий приказал срубить. И вот за что: приехал к нам Министр обороны, прошёл он в штаб к командующему и там уже захотел сходить в гальюн.
Вместо того чтоб у командующего сходить (не просто в кабинете, на палубу или там в специальный горшочек, который командующий при этом лично в руках держит, нет, гальюн у него, у командующего, имеется в соседней с кабинетом комнате), отправился Министр ни с того ни с сего в народный гальюн. А в народном гальюне так высоко от земли приделали писсуары, что в них только с прыжка что-нибудь получилось бы наделать, сантиметров двадцать пять надо было иметь в запасе, чтоб туда чего-то насифонить.
Министр прыгал-прыгал, становился на цыпочки — никак. Тогда он пригласил командующего.
— Лев Саныч,— сказал Министр,— неужели у моряков это самое место такой величины, что куда хочешь достанет?
— Да! Товарищ Министр! — взвизгнул наш командующий и отчаянно, одним рывком расстегнул себе ширинку.— Да! Так точно! У всех! Именно такие размеры! — И вслед за этим командующий так себе всё оттянул и вытянул, ну просто как пищевод из цыплёнка, и насифонил при этом полный писсуар.
Потом командующий вызвал к себе того орла, под чутким руководством которого возводились эти писсуары, подвёл его к его же творению и сказал:
— Снимай штаны!
— Товарищ командующий…
— Сни-май, говорю, злыдня… и трусы тоже… Они тебе больше не понадобятся…
Тот снял. А пока он снимал, у командующего руки дёргались, видимо, чесались у него руки.
— А теперь,— сказал командующий злобно,— тяни!
— Тя-ни-и! — заверещал он, видя, что тот его не понимает.— Я тянул…
И тот тянул. А что делать — служба…
Боевое дежурство — это такое положение, когда офицер видит жену не реже, чем раз в месяц. При этом он сильно суетится, чтоб получше устроиться, дрожит в нём всё, как гавайское копьё при попадании в цель.
Отсучив ножками, офицер замирает. При этом у него случается истома.
Жена раз в месяц довольна безмерно, что у неё муж — офицер.
Боевое дежурство — это истома. (Продолжение следует.)
А пока оно следует, прочитайте маленький рассказик из жизни надводников. Называется он:
Наш новый зам Иван Тимофеич Ничипорюк долго изображал из себя невинного интеллигента. Редкой чистоты козёл был. По тревоге передвигался не спеша. Замов тревога вообще не волнует. Вот они и ползают. А морячки у нас по тревоге выскакивают на трап не глядя. Ноги на поручни кладут и враскоряку съезжают. Трапы у нас длиннющие и крутые, а перебирать ножками по ступенькам замучаешься, вот они и съезжают.
Был такой матрос Кузьма. Выскочил он раз по тревоге — прыг на трап и поехал и внизу уже зама нагнал. Тот спускался так медленно, как будто ему удаление крайней плоти только что неграмотно произвели и попутно все рефлексы задушили.
Кузьма нагнал зама на последней ступеньке и… въехал ему на плечи. Зам от такой тяжести просел, за ноги Кузьму ухватил, вцепился, глаза вылупил, фуражка слетела, и сказать ничего не может, потому что от такой нестандартной ситуации сразу же проявилось всё его неземное происхождение. Стоит и терпит на себе Кузьму, а Кузьма осторожно освободил своё междуножье от инородного замовского тела, ну а зам всё прийти в себя не может. От потрясения. Потряс его Кузьма.
А комбриг наш всю эту сцену из жизни бобров лично наблюдал. Подходит он к заму, поднимает его фуражечку, с удовольствием надевает её ему на луковку и говорит такие слова:
— Что ж вы, Иван Тимофеич, моряка чуть не убили? Нехорошо, брат, ведь этак и мозгами тронуться можно. Зачем человека так пугать? Ну, схватил ты его на плечи, пошутил, ну и отпусти. Чего ж ты в него так вцепился? Нехорошо.
Зам минут двадцать после этого всё хотел что-то сказать. Ходил за комбригом как привязанный, мешался под ногами, фуражку на голове поправлял и мычал. А тот всё поворачивался к заму и говорил:
— Нехорошо, брат, нехорошо…
Так зам тогда ничего и не сказал. Но на следующее утро говорить всё же научился. И сразу же за политинформацию взялся с жаром. Соскучился, пока молчал. Вот народ, а?
Не могу удержаться, чтоб не порассказать вам ещё чуть-чуть про наших замов.
О замах я могу говорить часами. Зам, он и в Африке зам. Вот интересно, почему до сих пор космонавты летают в космос без замов? Некоторые сейчас скажут: «Потому что чем дальше от родной планеты, тем больше доверия человеку»,— а я думаю, не в этом дело. Наверное, замы не переносят невесомость или просто место экономится.
Но всё-таки в конце концов с возрастанием масштабов космического строительства, с расширением задач по закабалению космического пространства, думаю, появится необходимость в замполитах на орбитах. Роль их просто возрастёт от борозжения пустынь Внеземелья. Ну а что в этом такого, ведь и торичеллиева пустота на поверку не такая уж и пустая. В ней есть эти… как их… космические лучи… и пары…
— Ну при чём здесь торичеллиева пустота,— спросят меня,— когда речь идёт о замах?
— Как же вы не понимаете,— скажу я,— ведь если в ней есть пары, то почему бы в ней не появиться замполиту?
Иногда меня спрашивают:
— Ну, это всё ладно, а как вы лично относитесь к замполитам?
— Я лично?
— Да, вы лично.
— Я лично умеренно отношусь. Он мне лично дорог как частица нашей истории. Меня не тянет трахнуть его в лоб, лично его застрелить, надавать ему по морде или задушить, пуская при этом слюни, своими собственными руками, как это мечтают сделать некоторые наши офицеры. Я, например, люблю слушать зама. Некоторые любят слушать соловья по ночам, а я — зама. Если вам удастся оторвать зама от конспекта, то вы многое услышите. К примеру, наш зам говорил:
«Торчат гвозди из наглядной агитации».
А на учениях политотдел интересуется только процентом убитых среди коммунистов, а в мирное время они распределяют среди командиров женские австрийские сапоги. Вы знаете, я как-то успокоился, когда узнал, что политотдел распределяет сапоги. Смешно говорить о том, что самый последний человек в политотделе имеет женские австрийские сапоги. Говорить смешно, поэтому и говорить об этом не будем, Бог с ними, с австрийскими сапогами, тем более что мне их не распределили. Да и с какой стати, я же не в политотделе служу.
Конечно, сначала хотелось как? (Это я не насчёт австрийских сапог, это я вообще.) Вообще как сначала хотелось? Хотелось так: командир на флоте — папа, а зам — мама; и люди должны были по идее ходить к нему, тянуться и мочить ему сисю. А потом замы решили, что если все будут ходить и мочить, то сися от этого быстро мокреет, сыреет сися, и хватит, решили они, и прекратили.
А ещё они у себя в политической академии друг у друга партбилеты воруют. В смысле при поступлении в академию. Чтоб от конкурентов избавиться. Нам наш зам рассказывал. Перед там как бежать тысячу метров на зачёт, разделся он, повесил одежду на гвоздик, побежал, добежал первым — хвать за рубашку, а партбилета-то и нет. После этого отчисляют из академии безо всяких разбирательств.
То есть процент воров среди поступающих к ним в академию ниже на первом этапе, чем при выпуске из неё.
Раньше они при поступлении сдавали устав, а теперь — математику. То есть раньше зам был крепок нижней своей частью, а теперь — верхней. Раньше при поступлении на вступительных строевых занятиях вокруг строя замполитов бегали седые полковники с кафедры общественных дисциплин и кричали:
— А вон тот майор ногу в колене гнёт и совсем её не поднимает.
После чего все майоры в строю испуганно косились, задирали ноги и не гнули их нигде вообще, не то что в колене.
Так их и выпускали потом несгибаемых. И отличить было легко: гнёшь ногу — получается, что ты без образования; не гнёшь — значит, академик.
Чем больше у зама ума, тем чаще он повторяет это перед строем. Наш прошлый зам каждые пять минут повторял, из чего можно было заключить, что у нас зам — гений! У нас имеется и письменное тому подтверждение. Зайдите в гальюн в нашей казарме, и в первой кабине справа, под надписью «Много у нас диковин, каждый мудак — Бетховен», увидите: «Ребята, у нас зам — гений!»
Однажды пришли в город С. (Стекловодск) на погрузку ракет. Не успели чалки бросить, как наш зам, представитель, скорее всего, ЦК, тут как тут, уже стоит наверху в белой рубашке, новой тужурке, напомаженный.
Дежурный его спрашивает:
— Вы куда, Василий Андреевич?
Стоит и ждёт любой ответ зама, чтоб кивнуть, а зам говорит исключительно не глядя:
— В редакцию газеты «На страже Заполярья». Посмотрю, как там…
«Там» оказалось какой кверху. Рано утром зам прошмыгнул на корабль — истёрзанный, с огромным фонарём под правым глазом. Странно встретили боевого комиссара и представителя (ммм…) ЦК в нашей родной «На страже Заполярья», которую мы выписываем толпами. Очень странно.
Хватит, наверное, о замах, Бог с ними, пусть их коза бодает, лучше ещё раз об офицерах.
Офицер что собака, прикормил — твой. И тут важно не перекормить, чтоб не охамел. Вот если кидать по куску, можно держать целую стаю. Лучшее всё равно будет перепадать вожаку, а уж он-то найдёт, чем занять остальных.
В конце службы офицер теряет нюх, и его отдают в народное хозяйство.
Офицер — это судьба.
Офицера нельзя оскорбить. И этим он напоминает дерево. Разве можно оскорбить дерево?
А чем офицер отличается от дерева?
Тем, что он не поддаётся обработке.
Настоящий офицер хоть что может. За это он и любим народом.
Для настоящего офицера преград нет. Он везде пройдёт и возьмёт что хочешь.
Голыми руками.
Регулярно. За «50, 60 и 70 лет Вооружённым Силам» и за «десять, пятнадцать, двадцать лет безупречной службы».
Хорошо воспринимает. Он им радуется. И радуется он им больше, чем волкодав, увешанный медалями за сообразительность, преданность и экстерьер. Гораздо больше.
Конечно, и среди офицеров бывают философы, которым медали до такой же лампочки, как и племенным волкодавам, но в общей массе, в абсолютном большинстве, медали офицера радуют. Он играет с ними, как малое дитя, до самой старости.
Один мой знакомый вешал на себя только две медали, а остальные клал в карман и поигрывал ими при ходьбе, а когда его спрашивали: «А где ваши остальные награды?»,— он доставал их из кармана полной горстью и молча протягивал.
Некоторые, дочитав до этого места, всё же интересуются: «Интересно, а как же всё-таки они служат?»
Отвечаю им:
— Мы служим задом наперёд, не прямо, а наоборот, шиворот-навыворот и стоя на голове вверх тормашками. И по служебной лестнице так и поднимаемся вверх ногами: тук-тук-тук по ступенькам тыковкой, которая у всей планеты маковка.
Кто не понимает, о чём я говорю, пусть пропустит это место и читает дальше.
Лейтенант — это начало большого конца. Я как-то сказал так перед строем лейтенантов, и они заулыбались. Значит, понимают, о чём идёт речь.
Вы знаете, иногда у меня такое впечатление складывается, что до капитана третьего ранга включительно на флоте все нормальные люди.
Что бы вам ещё такое рассказать об адмиралах? Разве что парочку случаев вам рассказать. Вот послушайте.
Один адмирал любил собирать различный зип. [1] Ходил по территории и собирал. Особенно любил, когда блестящее что-нибудь или там радиоэлектронное. Собирал он в специальный чемодан. Наберёт полный чемодан, вызовёт матроса и говорит ему:
— Отнесёшь мне домой.
Матрос несёт ему домой, звонит в дверь, и жена адмирала ему открывает.
— Вот,— говорит матрос,— прислали.
— А-а,— говорит жена и гложет, ощущая глазами, чемодан,— вижу. Хорошо. Подождите только секундочку, не заносите.
И через секундочку появляется снова в дверях жена адмирала и тяжело ставит рядом ещё один чемодан, издавая при этом следующие звуки:
— А теперь отнесите, пожалуйста, всё это на свалку.
Однажды встречали этого адмирала с моря вместе с оркестром. Трап на лодку подали, адмирал на него ступил, и оркестр заиграл. Рядом крикнули: «Смирно!» Адмирал поднял руку и двинулся по трапу. А трапы у нас очень скользкие, оттого что мы по ним ходим, да ещё, как всегда, парусиной не везде обтянуты. Поскользнулся адмирал, сделал «вжик!» и нырнул под леера и дальше — в воду.
Оркестр, пока он летел, от изумления музыкально обыграл его падение, изобразил фугу «Летящий адмирал», а сам адмирал, пока летел до воды с поднятой к голове рукой, успел крикнуть: «Воль-на-а!»
Когда его выловили, то всем стало интересно, чего это он «вольно!» кричал.
— А вам, сволочам, пока «вольно!» не крикнешь,— сказал адмирал, обсыхая не ветерке,— вы же спасать не будете.
Так что с адмиралами у нас всё в порядке, и все отлично себя чувствуют.
Наших адмиралов можно даже в Англию на выставку приглашать. Галерея этих ярких флотских образов заставит вздрогнуть даже больное воображение.
Словом, природа наградила их, а они наградили природу.
Следующий заголовок:
Некоторые интересуются, зевает ли офицер на флоте. (Не знаю, зачем им это. Может, просто они хотят нас лучше зрительно представить?) Отвечаем. Нет, не зевает. У нас на моей памяти только один зевнул, да и то неудачно. С непривычки челюсть вывернул. Сидим мы как-то на базе, ждём подведения итогов соцсоревнования, и вдруг он взял и зевнул — ху-хау-ха! И челюсть у него из зацепления вышла, а глаза налились, вытянулись по диагонали, и рот не закрывается. Представляете, у офицера не закрывается рот! Ну ладно, если б он у него не открывался, а то не закрывается.
Сначала думали, что это он так шутит по-идиотски, а потом видим, что глаза у него периодически вылезают ещё пуще и сам он делает так: ык-ык! — силится, значит, а у него не выходит. Тогда все поняли и принялись ему помогать. Ну, помогают у нас в основном смехом. Мы так хохотали какое-то время, что какое там подведение итогов. Все неприлично лежали.
Потом старпом назначил ему в госпиталь трёх сопровождающих. Двое должны были его под руки вести, а третий должен был ему челюсть нести. Еле дошли. До машины не дозвониться, а там пешком — пять километров. И тот, кто челюсть нес, должен был всё задом пятиться.
Так и шли. Хорошо ещё, что силой закрыть ему челюсть не пытались.
А что начальство? Начальство у нас зевает, и ничего с ним не случается. Вот начпо наш по случаю парада Победы зевнул на трибуне так призывно, что мне захотелось превратиться в лягушку и туда к нему прыгнуть.
Порой на флоте хочется кого-нибудь отловить. Чтоб спросить у него чего-нибудь. Так вот, бесполезно ловить его в кабинете. Лучше встать где-нибудь на пересечении и дожидаться. Через некоторое время он сам через тебя пробежит.
Встреча высокого начальства отличается от остальных встреч вообще. Высокое начальство начинается у нас с главкома. Назначает главком своё прибытие в базу на 11:00. Командующий флотом добавляет: «К 10 часам всё должно быть готово!» Командующий флотилией заставляет доложить о готовности к 9:00, а командир дивизии выгоняет строиться в 8:30.
И стоишь на ветру, обдуваемый, и ждёшь высокое начальство, которое с тобой при встрече может даже и заговорить, побеседовать, и уши у тебя от такого стояния становятся огромными, как у африканского слона. Сколько в эти минуты рождается юных мыслей, какая яркость выражений, глубина ощущений, тонкость переживаний, какая точность формулировок от ядовитости быта. Вот так и рождается флотский язык. А ещё говорят, что у офицера даже в почечных лоханках ничего не задерживается. Ничего подобного, всё у него задерживается. И язык у него есть. А ещё у него есть глаза, руки, ноги и затылок.
Глазами он видит рост нашей боеготовности, руками он ощущает рост нашей боеготовности, ногами подходит ближе, а в затылке у него откладывается.
Но иногда на флоте хочется бежать. Бежать! Глотать свежий ночной воздух и бежать. Подальше от золотых дорожек на воде, от ночного солнца, подальше от всего. Тебя хватают за рукав, тебе кричат с пирса:
«Стойте! Вас вызывает старпом!»,— а ты бежишь, бежишь…
И вся жизнь — борьба. До обеда с голодом, после обеда — со сном. И год за два идёт на подводном флоте. Некоторые до того обалдевают от возможности за один год прослужить целых два, что остаются надолго.
Чтоб офицер на службе вёл себя хорошо, на него заводится карточка взысканий-поощрений. Эта карточка освещает весь путь жизни офицера. С одной стороны в неё заносятся взыскания, с другой — поощрения. Офицер периодически знакомится со своей карточкой. После знакомства офицер обычно свою карточку теряет. Вызывают офицера к помощнику командира и предъявляют ему карточку.
— Слушай,— говорит ему помощник через мгновение,— здесь только что твоя карточка лежала. Ты не видел?
— Какая карточка?
— Ну, твоя, служебная.
— Где?
— Да здесь же только что лежала. Я же тебя вызвал специально, чтоб с ней ознакомить!
— Специально лежала?
— Ну!
— Не видел.
— Чёрт! Теперь восстанавливать придётся. А ты не помнишь свои взыскания?
— Нет, не помню.
Конечно. Его просто не наказывают. Объявляют ему одно «ненаказание».
Изюминки всё это. В службе всегда есть изюминки. Много-много изюминок. Из них соткан большой персидский ковёр старинной ручной работы, который и называется — служба.
Слышали ли вы о «закате солнца вручную» или вот такое: «Выделить в помощь весне по двадцать человек с экипажа с ломами»?
Изюминки всё это. И куда ни ткнись на службе — везде одни изюминки.
Женщина — это тоже изюминка. Из-за того, что она изюминка, она тоже воткана в наш чудесный орнамент.
Если хорошо будешь служить, то на ночь тебе дадут женщину. Если ты женат, то тебе на ночь дадут не просто женщину, а твою собственную жену.
Если же ты служишь плохо, то есть плохо работаешь или ведёшь себя непотребно, то тебе запретят сход на берег, то есть женщину, а может, и жену твою собственную, тебе не дадут.
Женщина для офицера — один из видов поощрения!
Хоть холостяк и вызывает у офицеров зависть подколодную, но засиживаться в холостяках не стоит; вредно это и для здоровья, и для военной карьеры.
— Лейтенант! — говорят холостяку.— Ты чего это не женишься? Чего это ты не вьёшь гнездо? Может, тебе на службе плохо, и оттого ты и не вьёшь?
Затянувшийся холостяк в глазах начальства ненадёжен, как кобель. Можно, конечно, поручить ему большое государственное дело, пустить по следу, но если след пересечётся следом самки, то дело пропало.
Так что если дело холостяку можно найти в пределах корабля, то нечего ему на берегу делать.
Спущенный с корабля раз в месяц холостяк в зрелище своём ужасен: глаза блестят, непорядочно бегают, кадык непрерывно слюну сглатывает, и дышит он с трудом, с присвистом дышит, трудно пузырится, будто что-то внутри и лопается.
«Жёсткий съём» — это когда тебя спустили с корабля в 22:00, а танцы заканчиваются в 22:30, и ты влетаешь туда, опухший с полового голода, задыхаешься, а девушка уже в гардеробе, уже подаёт номерок на своё бельё. Ты выхватываешь у неё номерок, как нищий — золотой, и помогаешь ей надеть её бельё.
Дальше по жизни, неторопливо на сегодня, вы отправляетесь вместе, не торопясь, за ручку, как скорпион со скорпионихой.
Вот это и называется — «жёсткий съём».
С тоски офицер обычно хватает кого попало. Особенно лейтенанты в период зова плоти этим страдают. Случилось это где-то на Тихом океане. (Там ещё до сих пор встречается много безобразий, потому что нет ни юридической, ни половой культуры.) Снял лейтенант в кабаке женщину и отправился к ней, как к порядочной.
Входят они в квартиру, а там уже сидит какая-то шайка.
— Ну, садись, лейтенант,— говорит ему шайка. Лейтенант садится за стол.
— Ну, пей, лейтенант,— говорят ему снова. И тут лейтенант видит: весь стол портвейном розовым уставлен. Ну что делать? Пьёт лейтенант. И пил он с ними до утра.
А утром они помогли ему шинель надеть, застегнули её ему на все пуговицы и вставили в рукава швабру. Пять утра, мороз, туман. Идёт лейтенант, еле ноги передвигает; во-первых, оттого, что у него вместо воды в организме один портвейн булькает, а во-вторых, оттого, что то ли от портвейна, то ли от переживаний или, может, оттого, что ему в портвейн пургена намешали, произошло у лейтенанта расслабление одного очень нужного органа. И шёл он пришепетывая, полагаясь на мудрость тела, оставляя небольшие следы на снегу и отвратительно местами морозно чувствовал.
И главное, помочь себе никак нельзя, поскольку на швабре распят.
И шёл лейтенант среди тумана, и вырастал из него приставными шагами, как военно-морское привидение, и пугал народ одинокий в пять утра, тощим с портвейна голосом прося о пощаде.
Лейтенант себе глотку почти что надорвал, пока милиционера не нашёл. Только наша милиция пришла ему на помощь и выдернула швабру.
В этом случае я вижу урок грядущим поколениям нашего офицерства.
Когда говорят офицеру: «Бди!»,— это не просто слова.
Не могу я когда меня хвалят, не знаю, куда себя деть: краснею, потею, дёргаю руками, глупости говорю всякие или стою, потупясь. Жалкий какой-то, ноги мягкие, плечи мягкие, уши мягкие, бордовые, в глазах — растерянность.
Состояние гнусное.
Нет! Я больше привык, чтоб меня ругали, чтоб орали на меня, я привык, чтоб поливали, визжали, угрожали, катались по полу, вскакивали, перли на меня грудью, топали ногами, тыркали носом, кричали мне: «Сука вы, сука!» — и делали в мою сторону неприличные жесты.
Вот тогда я чувствую себя хорошо! Прилив сил и восторга я чувствую. Я живу тогда: фигура прямая, мышцы напряжены. Бицепсы, трицепсы, широчайшие, икроножные — как железо; руки — по швам; ноги вместе — носки врозь; грудь — вперёд, полна воздуха; босой затылок в атмосфере свеж, а в глазах — зверь затаился, и во всём органоне — наглая смелость: «И-ех, дайте мне его!»
Ну, тогда мне лучше не попадаться: подпрыгну, брошусь, вцеплюсь, схвачу, укушу.
Не состояние — песня!
— Чего вы щеритесь, как пий-с-зда на электробритву?
И нечего тут везде яйцами трясти!
— Я знаю, чем у вас это всё кончится: вы во время комиссии наложите в штаны, а мы будем всё это потом выгребать!
Она ведь в каждом военнослужащем. Она в нём обитает, пребывая в свёрнутом состоянии — что твоя жгутиковая клетка в крапиве, и кажется, она только и ждёт, что он заденет за что-то, за что-нибудь, и тогда она воткнётся в него, и как только это произойдёт, военнослужащий сейчас же что-нибудь выкинет.
Юра Потапов имел страдальческое лицо. Каждое движение на пульте главной энергетической установки давалось ему с видимым трудом, с насилием ему давалось над хрупким и светлым своим внутренним миром.
— Я здесь ничего не трогал,— любил повторять Юра при смене с вахты, а потом он медленно и очень осторожненько направлялся в отсек, где, посетив гальюн, надолго посвящал себя койке, в которую он опускался, как жена Цезаря в молочную ванну,— бережно, и в то же время стыдливо, и вместе с тем с удовольствием, и лицо его принимало выражение: «Ах, это и не простыня вовсе, а цветы, неужели я на них лягу?» — и при этом оно, лицо конечно, не теряло сочувствия к тем, кто теперь там на вахте и на страже…
Следуя же по отсеку к каюте, он всегда проходил мимо краснощёкого каратиста — всегда такого бодрого, такого молотящего рукой по деревянному, такого достающего ногой что-то там на потолке.
— Иии-я! Иии-я! — бил тот куда-то, а Юра только болезненно морщился и спешил мимо-мимо.
И всё это изо дня в день. И вдруг за сутки до прихода в базу, когда Юра в который раз скользил в каюту, каратист ему неожиданно крикнул:
— Юра! До потолка достанешь?
И что-то случилось. Видимо, возвращение домой и было той веточкой, за которую зацепилось что-то там в (Юрином) нутри, распоров бурдюк благодушия или, может быть, благоразумия.
И, вы знаете, освободилась непредсказуемость. Нежнейший Юра вдруг, жуликовато сверкнув жемчужными белками, сделал — иии-я! — и в первый раз в жизни достал до потолка.
При этом он растянул промежность и порвал себе, кажется, связки.
— Командирам боевых частей, начальникам служб прибыть в центральный пост на доклад! — разнеслось по отсекам.
Командир атомохода капитан первого ранга Титлов — маленький, скоренький, метр с небольшим (карманный вариант героя) — нырнул через переборку в третий отсек.
Лодка в доке. Средний ремонт. Её режут, аж верещит; съёмные листы отваливают, оборудование выдирают, и обрубленные кабели торчат как пучок скальпированных нервов. Всюду сварка, запах гари. Завод чувствуется. Личный состав уже бродит в обнимку с работягами, как стадо.
Всех подтянуть! Всех надо подтянуть! Занять, поставить задачу! Вставить всем подряд без разбора! Чтоб работалось! И без продыха! Никакой раскачки! Люди должны быть заняты! Не разгибаясь! Никакого простоя и спанья! Иначе — разложение! И офицеры! Офицеры! Офицеры! Начать прежде всего с офицеров! Сегодня же начать!
Командир Титлов вбежал в центральный.
— Смир-на-а!!!
Даже пневмомашинки замерли. Собранные командиры боевых частей образовали коридор, по которому он промчался до командирского кресла, как бычок, прибывший на корриду, добежал и рухнул в него, крикнув влёт:
— Вольно!
В момент падения командирское кресло развалилось, просто трахнулось на палубу, старо было слишком, не выдержало, трахнулось, и командир Титлов вывалился из него, как младенец из кулька, скользнул по засаленной палубе и закатился под раскуроченный пульт… въехал. Голова сработала как защёлка. Защёлкнула. Никто не успел отреагировать.
— Эй! — крикнул командир Титлов, лёжа на палубе распяленный, хоть горло у него и было зажато.— Чего встали?!
Этого было достаточно; все очнулись и пришли в движение — бросились выдёргивать его за ноги, отчего рот у командира закрылся сам собой. Командир сопротивлялся, боролся, шипел:
— Порвёте, суки, порвёте…— лягался и матюгался.
Тогда все бросились корчевать пульт, на Титлова два раза наступили невзначай.
— Раздавите, курвы, раздавите,— рычал командир,— тащите домкрат, бар-раны…
Домкрат нашли после обеда; достали командира, поддомкратив, к вечеру.
Командир лично руководил своим доставанием.
Заняты были все.
Особенно офицеры.
Все подтянулись.
Когда командир встал, он вставил всем подряд!
Без разбора!
Чтоб работалось!
И без продыха!
Вот так вот!
А — как — же!..
— Свистать всех наверх! Кому сказано?! Чего не ясно?! Ко мне-е!.. Прыжка-ми-и!.. На полу-сог-ну-ты-х!..
— Саня?
— А?
— Ты чего?
— Да так, нужно же себя немного взбодрить.
Сейчас утро. Мы с Саней живём в одной каюте. Я ещё лежу, а он стоит перед умывальником, бреется и орёт, придурок.
Видно, что настроение у него замечательное. Сегодня воскресенье, а вчера у нас Саня по заливу плавал. Я думал, заразу какую-нибудь подхватит, а он ничего, жив, красавец. Вы, конечно, знаете портопункт Змеиный. Это наше место службы. Там ничего нет, кроме причала и двух гнилых корыт — наших катеров. А ночуем мы с противоположной стороны, куда нас доставляет катер.
Катер отходит в 18:00. Опоздаешь — останешься скулить на берегу. Вчера Саня опоздал. Уже концы отдали, как он на горке появился и с быстротой вихря кубарем скатился вниз и с ходу, с пирса, в шинели, в отчаянном прыжке пытался достичь катера. Не долетел метра три, плюхнулся в воду и начал медленно и хладнокровно тонуть. У всех горло перехватило, а потом взметнулись все, как стая фестивальных голубей, и начали кидать в воду всё что попало, чтоб этот пришлёпнутый за что-нибудь зацепился. Ход сбросили, бомбим его разными предметами, не имеющими ничего общего со средствами спасения, а он молча погружается.
Наконец багром зацепили и подтянули к борту. Потом отпаивали. Словом, ночь прошла чудесно, и вот теперь он веселится, идиот.
И снова завод — вонь — мрак — сварка — резка. Всё время что-то вырывают и уносят, вырывают и уносят. Туда-сюда по центральному ходят люди. Работяги, разумеется, в ватниках, шапках, окаменевших сапогах. В центральном бедлам и непрекращающиеся звонки телефона. Только трубку положил — она опять задёргалась. Ошалевший дежурный всякий раз хватается за телефон и говорит:
— 424 заказ, дежурный…
Наконец — после трёхтысячного звонка — он не выдерживает и рявкает в трубу:
— Гестапо!!!
Центральный онемел, там, в трубке, тоже, потом оттуда раздаётся несчастненькое такое:
— Извините…
Минут пять не звонит никто, потом робкое — дзинь!
— 424 заказ, дежурный…
— О! — говорят в трубке и, повернувшись к кому-то: — А ты говорил «гестапо»!..
— Алё… дайте мне крейсер «Киров» в Бискайском заливе…это крейсер «Киров»?
— Да.
— В Бискайском заливе?
— Да.
— Дайте мне начхима.. Начхим?.. Алё… начхим?! Начхим?! Это начхим?! а?!.
— Это — начхим!
— А-а… наконец-то… Это ты, скотина!!!
Для чего существует флот?
Для инспекции Министра обороны.
Генерал-инспектор — для флота стихийное бедствие: смерч — самум — ураган — цунами, без штанов можно остаться.
— Всем по казармам и не высовываться! Вахтенных по подъездам расставить не ниже капитана третьего ранга!
Генерал на вертолёте. На площадке его ждут. Генерал медленно вышел. Вертолётчики остались на местах с вертолётными лицами. Генерал по тылу.
Растопыренный начальник тыла шагнул к нему с рапортом. Ручки дрожат. Что-то долго докладывает. В это время появляется стая собак. Собаки любят парады, доклады, чувствуют торжественность минуты. Счастливая, улыбающаяся сука расположилась у ног генерала, весело поглядывая на начальника тыла. Её свита — кобелей пятнадцать — расположилась полукругом, демонстрируя хвостами своё добродушие.
Начальник тыла, с лицом перекошенного страдальца, склонившись вперёд, рука к козырьку, едя глазами, пытается ногой незаметно отогнать кобелей. Те весело отпрыгивают и возвращаются.
Замначальника тыла понимает это движение ляжки начальника как сигнал лично ему, подзывает кого-то:
— Так, дуй на камбуз, и чтоб всё там было в ажуре… да, и шампанское… (посмотрел на отчаянно лягающегося начальника), а лучше коньяк… давай…
Озверевший комендант врывается под стекло в рубку дежурного по гарнизону и орёт:
— Я вам что?! Сколько раз?! Я вас спрашиваю! Хлопоухи! Вы что?!
Дежурный, вскакивая, тут же начинает орать в тон коменданту, но гораздо сильнее его, и орёт он, обращаясь куда-то в угол, за шкаф:
— Я посылал?! Я кого посылал?! Я ему приказал что?! Что?! Что вы там сопли жуёте?! Что я ему приказал?! ЧТО я ему говорил?! Где этот недоносок, мама его партизанская?! Сюда его!!! Сейчас я из него буду пищевод добывать!!!
Комендант, несколько ошалевший, поражённый тем, что у кого-то голос сильнее, чем у него, прислушивается с тем уважением, с каким один барбос слушает другого, успокаивается и говорит:
— Ладно, разберитесь… я у себя буду…— И уходит. Тишина. Дежурный смотрит хитро и говорит мичману, стоящему за шкафом:
— Никитич, пойди узнай, чего он хотел…
Мичман, принявший к этому времени окончательно форму табурета, осатаневший, вздёрнутый, застывший в икоте, ослабевает, выдыхая:
— Фу… ты… чёрт… Вот и дослужи так до пенсии… здоровым… суки…— И идёт разбираться.
Лучший штурман флота на карачках у бордюра с гвоздем в руках.
Матросы рвут траву и подносят ему.
Он делает в песке дырку и втыкает пучок — получается ковёр травяной.
Здесь утром проехал командующий, и командующий увидел, что везде растёт трава, а здесь она не растёт, и место от этого какое-то лысое. Крайним оказался штурман, вот поэтому он и втыкает теперь траву. Мимо едет комдив. Увидев штурмана, он тормозит.
— Что вы делаете?
Штурман на карачках:
— Траву сажаю.
— А если б вам рожи приказали на лопухах рисовать?
— Стал бы рисовать рожи.
Вскоре этот штурман был назначен флагманским штурманом.
Длинный, метров пятнадцать, железный трап закинут на противолодочный корабль. Трап стоит под 60° к планете. Он скользкий-прескользкий. Влезть невозможно… У трапа вахтенный.
Развевается флаг.
По трапу пытаются подняться слушатели Академии тыла и транспорта. Они прибыли на экскурсию. Полковник и два майора. В сапогах. Залезть можно, лишь хватаясь руками за леера и втягиваясь. Полковник и майоры ползут. Несколько раз оступившись, повисают, потом опять ползут. Доползли.
Развевается флаг.
Самый верхний, полковник, вдруг вспоминает, что нужно отдать честь флагу, отпускает руки от лееров и вытягивается (лапа к уху), какое-то время отдаёт честь, потом, поскользнувшись, (портретом о железо) падает, и, увлекая за собой остальных, с грохотом сапог всё это несётся к земле: трах-тарарах-тах-тах (последние «тах-тах» — два майора).
Ужасно.
Всё это лежит, отчего пирс зеленеет.
Развевается флаг.
На звуки выбегает старпом.
— Так,— говорит он двум матросам, кивая на полковника,— вон тот мешок с сапогами втащить сюда,— думает секунду: — остальным бросить шкерт.
Остальные влезли по шкерту.
Замов не истребить! Это такая медуза, что режь её хоть на миллион частей, а она всё равно жива, да ещё и дополнительные щупальца выпустила.
Были у меня, конечно, разные там мечтанья, что на заре перестройки им всё-таки головки-то отвинтят. Особенно я эту замечательную возможность почувствовал тогда, когда они наверх стали подавать по своему обыкновению бумаги о комплексных планах перестройки и докладывать ежедневно о количествах перестроившихся. Но быстро те мысли меня оставили, хоть я и видел, что политотдел переживает непростые дни, и длительное время считал, что скоро они будут зарабатывать на жизнь тем, что начнут продавать за рубеж недоношенных младенцев. Я даже на стенде наглядной агитации — том, что в штабе дивизии висит,— наблюдал начавшиеся у них содрогания. Там была фотография — «Михаил Сергеич и Раиса Максимовна посещают корабли»,— так вот, показалось мне, что Раиса Максимовна горько плачет. Придвинулся поближе, а это ей глазки кто-то аккуратненько иголочкой выколол.
И эту фотографию обычно меняли ежедневно, а может, и ежечасно, потому что только повесят и два раза мимо в гальюн сходят, как уже готова — выкололи, вешай новую.
И они вешали. А тут уже две недели висит Раиса Максимовна с совершенно повреждёнными зенками, и все ходят мимо, и вроде так и должно быть. И меня это, знаете ли, радовало.
Упадок. Гниение. Забвение. Вот чего мне хотелось.
Ну, например, спрашиваешь у потомков: «Кто такие замполиты?»,— а потомки только мычат в ответ, и я наслаждался бы тем мычанием.
Я даже памятник им придумал и назвал его — «Недоумение».
Представьте себе: на постаменте грузный, лысый мужик с глазами навыкате пожимает плечами и разводит руки в стороны, а по бордюру расположились маленькие фигурки того же мужика, изображающие следующие аллегории: Алчность, Страх, Стыд, Пот и Похоть.
Ан нет! Выправились, мать-иху!
Когда конкретно на флоте началось усиление воинской дисциплины, я уже не помню. Помню только, что почувствовали мы это как-то сразу: больше стало различных преград, колючей проволоки, вахт, патрулей, проверок, комиссий, то есть больше стало трогательной заботы о том, чтоб подводник всё время сидел в прочном корпусе или где-нибудь рядом за колючей проволокой.
И с каждым днём маразм крепчал!
А командующие менялись как в бреду, будто их на ощупь из мешка доставали: придёшь с автономки — уже новый.
И каждый новый чего-нибудь нам придумывал.
Последний придумал вот что: чтоб в городке никто после девяти утра не шлялся, он обнес техническую зону, где у нас лодочки стоят, ещё одним забором и поставил КПП. То есть после девяти утра из лодки без приключений не выйти. А в зоне патруль шляется — всех ловит. И как убогим к автономке готовиться — один Аллах ведает!
Связисту нашему, молодому лейтенанту, понадобилось секретные документики из лодки вынести. Пристегнул он пистолет в область малого таза, взял секреты под мышку и пошёл, а на КПП его застопорили:
— Назад!
— Я с документами…— попробовал лейтенант.
— Назад!
Лейтенант с ними препирался минут десять, дошёл до белого каления и спросил:
— Где у вас старший?
Старший — мичман — сидел на КПП в отдельной комнате и от духоты разлагался.
Лейтенант вошёл, и не успел мичман в себя прийти, как лейтенант вложил ему в ухо пистолет и сказал:
— Если твои придурки меня не пропустят, я кого-то здесь шлёпну!
Мичман, с пистолетом в ухе, кося глазом, немедленно установил, что обстоятельства у лейтенанта, видимо, вполне уважительные и в порядке исключения можно было бы ему разрешить пронести документы.
Когда лейтенант исчез, с КПП позвонили куда следует.
Командующего на месте не оказалось, и лейтенанта вызвал к себе начальник штаба флотилии.
Лейтенант вошёл и представился, после чего начальник штаба успел только открыть свой рот и сказать:
— Лейтенант…
И больше он не успел ничего сказать, ибо в этот момент открыл свой рот лейтенант:
— Я сопровождаю секреты! По какому праву меня останавливают? Для чего мне дают пистолет, если всякая сволочь может меня затормозить! Защищая секреты, я даже могу применять оружие!..— и далее лейтенант изложил адмиралу порядок применения оружия, благо пистолет был рядом, и свои действия после того, как это оружие применено. А начштаба, оцепенев спиной, очень внимательно следил за пистолетом лейтенанта — брык-тык, брык-тык,— а ртом он делал так: «Мяу-мяу!»
Вы думаете, лейтенанту что-нибудь было? Ничего ему не было.
И не было потому, что адмирал всё-таки не успел сообразить, что же он должен в этом случае делать. Он сказал только лейтенанту:
— Идите…
И лейтенант ушёл.
А когда лейтенант ушёл, адмирал — так, на всякий случай — позвонил медикам и поинтересовался:
— Лейтенант такой-то у вас нормален?
— Одну секундочку, выясним! — сказали те. Выяснили и доложили:
— Абсолютно нормален!
Тогда адмирал положил трубку и промямлил:
— Вот борзота, а? Ведь так на флот и прёт, так и прёт!
А блокаду с зоны, где лодочки наши стоят, скоро сняли. И командующего заодно с ней.
Сегодня пятница, раз! два! три! — командовал он себе. А люди идут навстречу и не знают, что он идёт представляться по случаю назначения. А может быть, знают, может, догадываются. Вон как улыбаются. Лейтенант русского флота! — он улыбался всем подряд. Раз! два! три! Жена устроена у друзей. Она сегодня его проводила: почистила, помогла надеть парадную тужурку. И так будет всегда. Надо её как-то поощрить. Надо похвалить тот суп, который сегодня придётся доедать. Раз! два! три! Левой… левой! Как там: «Товарищ капитан такого-то ранга! Лейтенант Самоедов представляется по случаю назначения на должность!» Не повезло с фамилией. Вон Витька Дубина — взял фамилию жены, и уже не Дубина. Отца жаль, а то бы давно сменил. Раз! два! три! Да ладно, всё-таки Самоедов, а не какая-нибудь там «Околейбаба». Проходную он прошёл без замечаний. Дежурный по заводу даже вышел из дежурки и показал, где стоит его железо. Вот что значит чётко представился! А чего это они все улыбаются? Парадная тужурка? Кортик? Не надо было надевать кортик. Всё жена: «Возьми, так красиво». Ничего. Кортик — это часть парадной формы одежды, а представляться надо по параду. Раз! два! три! Лодка дизельная, и он тоже «дизель». «Товарищ капитан такого-то ранга! Лейтенант Самоедов представляется…» Лейтенант Самоедов представляет, как надо представляться. Очень даже. Ну, Серёга, держись!
Верхний вахтенный в фантастически грязных штанах наблюдал за ним не без интереса.
— Доложите: лейтенант Самоедов прибыл для дальнейшего прохождения службы!
— Не может быть! — воскликнуло переговорное устройство, когда в него доложили.— Бегу!
Через минуту наверх вылез небритый лейтенант с повязкой и пистолетом — дежурный; промасленный китель, воротничок расстёгнут, подворотничок чёрный-пречёрный, брюки никогда не глажены, пилотка засалена так, как будто по ней долго ездил бензовоз. Вот это воин!
— Ты, что ли, лейтенант Самоедов? — спросил «воин»: пилотка на носу, голова задрана, губы оттопырены, руки в карманах.— Да-а… ну, ты даёшь… и кортик у него есть… Служить, говоришь, прибыл… в дальнейшем? — «Пятнистый» лейтенант обошёл Серёгу кругом.— Перспективный офицер! Офицер в перспективе! Папа-мама на флоте есть? Я имею в виду наверху, среди неубиваемого начальства? Нет, что ли? Сирота-а флотская-я?..
Дежурный Серёге сразу не понравился. Герой-подводник. Чучело огородное. «Мама… папа…» Приснится — можно удавиться.
Серёга смотрел волком.
— Случайно, не «дизель»? — продолжал «пятнистый» тоном недорезанного ветерана.
— «Дизель».
— Ро-ман-ти-ка… «Дизелей» нам просто не хватает.
— Случайно не знаете, где командир?
— Случайно не знаем. Здесь где-то обитает. Сам с пятницы ищу.
«Пятнистый» сдвинул пилотку на затылок и улыбнулся, отчего сразу же стал обычным человеком. В глазах у него плясали смешные чёртики.
— Ладно, не обижайся, тебя как зовут?
— Серёга.
— А меня — Саня.
Серёга тоже улыбнулся и сразу же его простил. Долго дуться он не умел.
— Слышь, Серёга,— как-то по-деловому заговорил «промасленный»,— ну-ка сделай так руку.
Серёга, ничего не понимая, «сделал». «Пятнистый» тут же натянул ему свою повязку по самую подмышку и подошёл к переговорному устройству.
— Есть центральный!
— Объявите по кораблю: в дежурство вступил лейтенант Самоедов!
Потом он мгновенно снял с себя портупею и сунул её Серёге, потом он снял у Серёги с головы фуражку, спросил у него: «Это что у тебя, фуражка, что ли?» — и поменял её на свою пилотку.
— Слышь, Серёга! — кричал он уже на бегу, лягая воздух.— Постой дежурным немножко! Я скоро! Минут через сорок буду! Помоюсь только! Тут недалеко!!!
— А где командир?! — не выдержал одиночества Серёга.
— А чёрт его знает! — кричал уже за горизонтом «промасленный», подпрыгивая, как сайгак.— Неделю стою, и никого нету! Я скоро буду! Не бойся! Там всё отработано!.. До безобразия! Давай!!!
Пришёл он в понедельник.
Святое дело. Раз! два! три!
Человечество должно быть готово к тому, что военнослужащий может выпасть откуда угодно в любую секунду, особенно после любви.
В четыре утра курсант третьего курса Котя Жеглов, настойчивый, как молодая гусеница, полз домой — в родное ротное помещение — по водосточной трубе.
Котя возвращался из самовольной отлучки.
С трудом оставленные жаркие объятья делали его движения улыбчиво сытыми и заставляли со вздохом припадать к каждому водосточному колену.
Воркующий, ласковый шёпот, волос душистые пряди, сладкая горечь губ; поспать бы чуть-чуть, чтобы снова вдохнуть эти пряди, и щебет, и горечь…
Ещё немного, и Котя стал бы поэтом, но Котя не стал поэтом — на третьем этаже колена разошлись.
Сквозь застывшие блаженные губы Котя успел набрать очень много воздуха. В наступающем рассвете начертился скрипучий полукруг с насаженным сверху Котей. Так мухобойкой убивают муху.
После страшного грохота наступила тишь, и пыль, полетав, рассеялась. Среди остатков скамейки с каменной улыбкой навстречу солнцу сидел Котя и руками, и немножко ногами, сжимал кусочек водосточной трубы.
Отовсюду струился набранный Котей воздух.
Знаете, как было тяжело?
Нет, не с трубой. Её отняли ещё на операционном столе. С улыбкой было тяжело. Она никак не гасла сама.
Руками. Добрыми руками.
Она стиралась только руками.
Целую неделю.
Иду я в субботу в 21 час по офицерскому коридору и вдруг слышу: звуки гармошки понеслись из каюты помощника, и вопли дикие вслед раздались. Подхожу — двери настежь.
Наш помощник — кличка Бес — сидит прямо на столе, кривой в корягу, в растёрзанном кителе и без ботинок, в одних носках, на правом — дырища со стакан, сидит и шарит на гармошке, а мимо — матросы шляются.
— Бес! — говорю я ему.— Драть тебя некому! Ты чего, собака, творишь?
Бесу тридцать восемь лет, он пьянь невозможная и к тому же старший лейтенант. Его воспитывали-воспитывали и заколебались воспитывать. Комбриг в его сторону смотреть спокойно не может: его тошнит.
Бес перестает надрывать инструмент, показывает мне дырищу на носке и говорит:
— В о т э т о — п р а в д а ж и з н и… А драть меня — дральник тупить… Запомните… уволить меня в запас н е в о з м о ж н о… Невозможно…
— Ну, Бес,— сказал я улыбаясь, потому что без улыбки на него смотреть никак нельзя,— отольются вам слезы нашей боеготовности, отольются… у ч т и т е, вы доиграетесь.
После этого мы выпили с ним шила, [2] помочились в бутылки и выбросили их в иллюминатор.
Наутро я его не достучался: Бес — в штопоре, его теперь трое суток в живых не будет.
Автономка подползла к завершающему этапу.
На этом этапе раздражает всё, даже собственный палец в собственном родном носу: всё кажется, не так скоблит; и в этот момент, если на вас плюнуть сверху, вы не будете радостно, серебристо смеяться, нет, не будете…
Врач Сашенька, которого за долгую холостяцкую жизнь звали на экипаже не иначе как «старый козёл», заполз в умывальник.
Во рту он держал ручку зубной щётки: Сашеньке хотелось почистить зубки.
Сашенька был чуть проснувшийся: последний волос на его босой голове стоял одиноким пером.
В таком состоянии воин не готов к бою: в глазах — песок, во рту — конюшня, в душе — осадок и «зачем меня мать родила?». Жить воин в такие минуты не хочет. Попроси у него жизнь — и он её тут же отдаст.
— О-о-о-о-х! — проскрипел Сашенька, сморкнувшись мимо зеркала и уложив перо внутренним займом.— Г д е м о я а м б р а з у р а…
Хотелось пить. За ужином он перебрал чеснока, перебрал. В автономке у всех бывает чесночный голод. Все нажираются, а потом хотят пить.
«Чеснок — это маленькое испытание для большой любви»,— некстати вспомнил Сашенька изречение кают-компании, потом он вытащил изо рта ручку зубной щётки, плюнул в раковину плевральной тканью и открыл кран.
Зашипело, но вода не пошла.
— Ну что за половые игры? — застонал Сашенька и рявкнул: — Вахта!
Вахты, как всегда, под руками не оказалось.
— Проклятые трюмные. Вахта-а-а!!!
Что делает военнослужащий, если вода не идёт, а ему хочется пить? Военнослужащий сосёт!!! Так, как сосёт военнослужащий, никто не сосёт.
Сашенька набрал полный рот меди и скользко зачавкал. Воды получилось не много.
— Ну, суки,— сказал Сашенька с полным ртом меди, имея в виду трюмный дивизион, когда сосать стало нечего,— ну, суки, придёте за таблетками. Я вам намажу…
Это подействовало: кран дёрнулся и, ударив струей в раковину, предательски залил середину штанов.
Чёрт с ними. Сашенька бросился напиваться. Вскоре, экономя воду и нервы, он закрыл кран и приступил к зубам.
Хорошо, что нельзя наблюдать из раковины, как чистятся флотские зубы. Зрелище неаппетитное: шлёпающий рот удлиняется белой пеной, всё это висит… В общем, ничего хорошего.
Монотонность движения зубной щётки по зубам убаюкивает, расслабляет и настраивает на лирический лад. Сашенька мурлыкал орангутангом, когда ЦГВ — цистерна грязной воды — решила осушиться. Бывают же такие совпадения: полный гидрозатвор сточных вод с серыми нитями всякой дряни вылетел ровно на двадцать сантиметров вверх и, полностью попав в захлопнувшийся за ним рот, полностью вышел через ноздри.
Чеснок показался ландышами. Сашенька вышел из умывальника, опустив забрало. Первого же, так ничего впоследствии и не понявшего трюмного он замотал за грудки.
— Ну, ссу-ки-и-и,— шипел он гадюкой,— придёте за таблетками. Я вам намажу. Я вам сделаю…
И всё? Нет, конечно. Центральный всё это тут же узнал и зарыдал, валяясь вперемешку.
— О-о-о-о,— рыдал центральный,— полное йебло-о-о-о…
Я их добывал летом в Мурманске. Летом из Мурманска улететь было невозможно. За полгода в нашем посёлке составлялись какие-то списки, люди ходили на переклички, отмечались. А я не ходил. Я сразу ехал в аэропорт, где в тот момент стояло, сидело, шлялось, лежало на стульях трое суток подряд двести человек с детьми и кошёлками. И все они хотели улететь. Куда угодно. Хоть в Ташкент, хоть в Караганду. И я хотел. Я записался двести первым и при этом спросил, не пробовал ли кто-нибудь выбить дополнительные рейсы, на что все рядом гнусно захихикали и предложили мне этим заняться. А я сказал, что могу заняться немедленно, если они мне пообещают, что в случае удачи я улечу первым. И они пообещали, а я направился к начальнику смены, прихватив с собой несколько болельщиков.
Начальник смены был похож на высохшую выдру, которая мечтает о воде в грязной клетке.
И я к нему обратился. Я спросил, почему у них такое напряжение с рейсами. Почему заранее не планируется сезонное перемещение людей, почему из года в год не прогнозируется ситуация.
— Жалуйтесь куда угодно,— сказал он мне выцветшим голосом.
— Ага! — сказал я и для начала записал в его жалобной книге всё, что я думаю об «Аэрофлоте», аэропорте, об их буфете и о нём лично. Потом я передал этот напряжённый документ своим зрителям, и они в нём тоже вдоволь напачкали.
После этого я позвонил в ЦК. Наш народ в начале 80-х был невероятно труслив. Он готов был спать на полу, но только чтоб не звонить в ЦК. А я позвонил. В зале ожидания была почта и переговорный пункт. Я зашёл, открыл дверь телефонной кабины, чтобы всем было слышно, набрал код Москвы, потом справочную, и девушка мне рассказала, как позвонить в ЦК.
ЦК, казалось, только сидел и ждал, когда я им позвоню, и голос у них был такой бархатный, что дальше некуда. И я им поведал, что нахожусь в Мурманске, в аэропорту, и что вместе со мной здесь двести человек, которые тоже хотят улететь и потому просят дополнительных рейсов.
А они нам заметили, что они этим не занимаются.
А я им заметил, что они теперь только этим и будут заниматься, потому что я сейчас пошлю телеграмму Брежневу, Леониду нашему Ильичу, и в партийный контроль — Арвиду Яновичу Пельше.
А вокруг меня слушают с заворожёнными лицами, и одуревшая девушка-телефонист нас, конечно же, заложит сейчас по всем статьям.
А я неторопливо беру бланк телеграммы и медленно пишу: «Москва, Кремль, Це-Ка, Брежневу и тыры-пыры», а копию направляю министру гражданской авиации, чтоб он знал, куда на него настучали, подписываю и пускаю телеграмму по кругу, чтоб все её тоже подмахнули и не забыли данные паспорта и адреса.
Вы знаете, наши люди только и мечтают, чтоб кто-нибудь пришёл, вдохновил и возглавил безобразие, а они уже, вдохновлённые, всё тут вокруг разнесут по кочкам.
Через десять минут у меня была телеграмма толщиной с батон, и напоминала она египетский папирус, потому что пришлось подклеить два десятка бланков, чтоб поместились все желающие.
Когда я читал её, честное слово, было очень трогательно. Люди писали свои адреса, телефоны, немножко от себя и о себе. Они собрали по рублю, потому что телеграмма получилась колоссальной, а когда телефонистка спросила: «Передавать всё?»,— я сказал: «А как же!» — и она передала, а рублей у меня было столько, что я мог в Чикаго улететь.
Потом я позвонил в ЦК и проверил, дошла ли телеграмма. Оказывается, дошла. Что тут началось! Девушка-телефонист-почтальон всё время бегает, на месте не сидит, приехал начальник аэропорта, все возбуждены и взбудоражены, работа кипит.
Вы знаете, вся эта катавасия занимала у меня обычно часа полтора. За это время успеваешь вдоволь налюбоваться на судороги организованного труда.
Скоро прилетело два самолёта.
— Командир! — кричали мне.— Как договорились, ты заходишь первым!
— Нет! — говорил я.— Первыми заходят женщины и дети, потом увечные, больные, косые, горбатые, а потом уже командир.
И мы улетели в Ленинград, оставив на земле Мурманск, аэропорт и его дохлые ёлки.
Непрошибаемость создаётся так.
Слушая, никогда не спешите с ответом, внимательно изучите лицо собеседника, начните со лба, плавно сползите на нос, потом — щёки, губы, подбородок. Подумайте о том, как он всё-таки стар, суетлив, несвеж, излишне возбуждён, излишне жалок, мелок. Во-он морщинка у него побежала, вот ещё одна. Ваше лицо примет выражение участия, живейшего интереса. Вот теперь самое время ему отказать.
Север-лето-сопки-залив-утренняя-свежесть.
И не просто свежесть, а четыре утра, солнце светит где-то сбоку, розовые блики, вода.
К плавпирсу подползает подводная лодка — привезла комдива. Вообще-то он сегодня не ожидался, поэтому на пирсе суетится полуразбуженный дежурный (только лёг, только уснул, его тут же подняли за шиворот, поставили на ноги, испугали: крикнули в ухо: «Комдив!» — и пошёл встречать начальство).
Швартовщики с заторможенным лейтенантом: этих еле откопали, уже заводят концы, сейчас будет подаваться трап. Швартовщики — шесть человек плюс лейтенант — с сомнением берутся за трап, за эту тяжкую железяку, и долго тужатся, кряхтят, что называется «отрывают себе попку»,— трап даже от пирса не отделяется. Никаких надежд. Только крутится на месте под надсадное кряхтенье: «Осторожно! Ноги! Ноги!»
Комдив с папкой под мышкой, стоя на верхней палубе почти прилипшей к пирсу лодки, наполняется нетерпением, распирает его, как надувную резину. Потом с непередаваемо презрительной гримасой он тянет:
— Ну-у?!
Это его «ну» бьёт дежурного по лопаткам, как плёткой: он вгоняет голову в плечи и бормочет, может, швартовщикам, может, себе:
— Давайте, давайте, ну давайте…
— Дайте мне палку! — чеканит комдив с неописуемым лицом.
Ему подают «палку» — узенький деревянный трапик без поручней, по нему прокладывают концы питания с берега. Комдив ступает на него брезгливо, но с первым же качком, изменив лицо, осторожно, не загреметь бы, лезет, и тут… трапик неожиданно так… наклоняется… и комдив руками и чем попало… балансирует-балансирует на самой кромке… сохраняет, можно сказать, с папкой… Те, что на пирсе, ртами-руками на цыпочках невольно повторяют за ним каждое дурацкое движение: взмах — комдив взмахнул — ещё взмах — туда-сюда, туда-сюда — тысяча легкомысленных движений тазом на жердочке… Потом он медленно начинает валиться, и матрос-швартовщик не выдерживает, непроизвольно дёргает рукой, чтоб как-то помочь, и лёгость (это штука такая на верёвочке, её привязывают к швартову, потом бросают на пирс, там ловят и вытягивают швартов)…и лёгость — она свинцовая, в оплёточке,— сорвавшись у него с руки, летит в зависшего над водой комдива и бьёт его по макушке, по самой башке — бах!
— Ах! — ахает комдив и летит в воду.
На лету он всё-таки хватается за убившую его лёгость и за верёвку, его об пирс, как лягушку,— бямс! — ещё раз — бямс!
И тут все очнулись, набежали-затоптались, «держи-тащи!» — дёрнули, чуть руку ему не оторвали, и вытащили на пирс.
С комдива льёт ручьями: успел водичку черпануть. Ему подают фуражку: её уже выловили. Он задумчиво её надевает. Из-за огромной шишки фуражка вертится на голове, как сомбреро на колу. Перед ним зачем-то ставят убившего его матроса. У того в глазах страх в сочетании с готовностью умереть за Отечество. Комдив делает рукой «уберите», матроса убирают. Только теперь комдиву становится больно, и он, схватившись за голову, сморщившись, сосёт сквозь зубы:
— Ууууу-й! Ссссс-у-ка!
Дежурный, встрепенувшись, будто комдивское «сука» относится именно к нему, в готовности к немедленному действию бодро произносит:
— Разрешите доложить план на сегодня!
— А что, на сегодня ещё что-нибудь есть?..
— Есть…
— Потом,— говорит комдив, лаская своё уродство,— у меня сейчас личность не в порядке…
Комдив отъезжает. На пирсе остаются: дежурный, заторможенный лейтенант, свора матросов и заспанное солнце.
Ваську в автономку взяли маленьким котёнком. За три месяца он превратился в огромного котищу: то ли поля магнитные на него подействовали, что он так вымахал, то ли радиация, то ли ещё что-то на него повлияло.
Во всяком случае, слухи о том, что кошки на атомных подводных лодках от полей дохнут, на примере Васьки не подтвердились — он толстел с каждым днём.
Крыс он ненавидел. У нас на лодке крыс было — племенное стадо. Раньше на атомоходах крысы не жили, но в один прекрасный период — просто заполонили их.
Когда Васька был ещё совсем маленьким, его мичманы в каюте вместе с одной такой тварью заперли. Ужас что было: крыса гонялась за ним по всей каюте, но так и не догнала.
С тех пор Васька крыс очень не любил. Вырос и ежедневно давил.
У нас в автономке доклад командиров боевых частей и служб в 17:00 в центральном посту. Васька регулярно в это время являлся на доклад с очередной своей жертвой: выложит крысу перед командиром и ждёт похвалы.
— Молодец,— скажет командир и добавит: — Вот, товарищи, смотрите, единственный, от кого я в автономке вижу ежедневную отдачу, это наш кот Васька. Учитесь у него не беречь себя ради общего дела!
Ваську периодически запускали в отсеки на подволок кают: там крысы жили целыми прайдами. И начиналось убийство: Васька по неделям оттуда не слезал. Задавленных крыс он лично съедал и в конце автономки уже не влезал ни в какие ворота.
После автономки его вытащили на свет Божий, но он испугался, заорал, вырвался и убежал на лодку.
— Васька у нас,— говорили мы,— подводник. Никакого берега ему не надо.
Все хвалили Ваську и говорили, что он настоящий подводник.
В следующую автономку мы взяли для Васьки молоденькую кошечку: пусть хоть у одного настоящего Подводника в походе баба будет.
И на доклад они вместе являлись, и дети у них пошли…
За борт смыло! Правда, не то чтобы смыло, просто перешвартовались мы ночью, а он наверху стоял, переминался, ждал, когда мы упрёмся в пирс башкой, чтоб соскочить. А наша «галоша» сначала не спеша так на пирс наползала-наползала, а потом на последних метрах — КАК ДАСТ! — и все сразу же на три точки приседают, а Витенька у нас человек мнительный, думает и говорит он с задержками, с паузами то есть, а тут он ещё туфельки надел, поскольку к бабе душистой они собрались, мускусом сильным себя помочив,— в общем, поскользнулся он и, оставляя на пути свои очертания, по корпусу сполз — и прямо, видимо, в воду между лодкой и пирсом, а иначе куда он делся?
А ночь непроглядная, минус тридцать, залив парит, то есть лохмотья серые от воды тянутся к звёздам, и где там Витя среди всей этой зимней сказки — не рассмотреть. Все нагнулись, вылупились, не дышат — неужели в лепёшку? Всё-таки наша «Маша» — 10 тысяч тонн — как прижмёт, так и останется от тебя пятно легкосмываемое.
Осторожненько так в воздух:
— Витя! Ви-тя!
От воды глухо:
— А…
Жив, балясина, чтоб тебя! Успел-таки под пирс нырнуть. Все выдохнули: «Ччччёрт!» А помощник от счастья ближайшему матросу даже в ухо дал. Живой! Мама моя сыромороженая, живой!!!
Бросили Вите шкерт, вцепился он в него зубами, потому что судорога свела и грудь, и члены. Вытянули мы его, а шинель на нём ледяным колом встала и стоит. Старпом в него тут же кружку спирта влил и сухарик в рот воткнул, чтоб зажевал, как потеплеет.
Стоит Витя, в себя приходит, глаза стеклянные, будто он жидкого азота с полведра глотанул, а изо рта у него сухарик торчит.
Старпом видит, что у него столбняк, и говорит ближайшим олухам:
— Тело вниз! Живо! Спирт сверху — спирт снизу!
Витю схватили за плечи, как чучело Тутанхамона, и поволокли, и заволокли внутрь, и там силой согнули, посадили и давай спиртом растирать, и вот он потеплел, потеплел, порозовел, и губы зашевелились.
— Я… я…— видно, сказать что-то хочет,— я…
Все к нему наклонились, стараются угодить:
— Что, Витя… что?
— К бабе… я хо… чу… о… бе… ща… ал…
«Вот это да! — подумали все.— Вот это человек!»
— Андрей Андреич! — подошли к старпому.— Витя к бабе хочет!
— К бабе? — не удивился старпом.— Ну, пустите его к бабе.
И Витя пошёл.
Сначала медленно так, медленно, а потом всё сильнее и сильнее, всё свободнее, и вот он уже рысцой так, рысцой, заломив голову на спину, и побежал-побежал, спотыкаясь, блея что-то по-лошадиному, и на бегу растаял в тумане и в темноте полярной ночи совсем.
Бес до белых фуражек ходил в шапке. У нас белые фуражки когда начинаются? Первого мая? Ну вот! Первого мая он и переходил с зимней шапки на белую фуражку. Чёрную у него с камбуза увели. Комбрига просто подбрасывало, когда он видел этого урода.
— Бесовский! — орал комбриг.— Почему в таком виде?!
— Виноват, товарищ комбриг! — таращился Бес.
— Где ваша чёрная фуражка?
— Нету, товарищ комбриг.
— Как это «нету»?
— Так, товарищ комбриг, с камбуза увели.
— Вы что, не офицер?
— Виноват, товарищ комбриг.
— Что «виноват», что вы из себя дурака корчите? Почему не купите новую фуражку? Что у вас, денег нет?
— Никак нет, товарищ комбриг, всё пропил.
— Сволочь сизая!!! — орал комбриг.
— Виноват, товарищ комбриг.
— А-а-а!!! — вопил комбриг, и его вой, подхваченный ветром, носился по Кронштадту, как прошлогодние листья.
Вечерняя поверка — нуднейшее занятие. Строй, перед тем как уснуть, стоит в кубрике, построенный в две шеренги. Старшина перед строем читает фамилии по списку. Каждый прочитанный должен выкрикнуть: «Я!»
В общем, скучища страшная, поэтому самые одарённые прячутся во второй шеренге.
Курсант Федя Кушкин стоял во второй шеренге и смотрел в затылок Петьке Бокову, по кличке Доходяга.
Доходяга держал руки не по швам, как это положено на вечерней поверке, а скрестил их у себя сзади.
Федя Кушкин от скуки посмотрел в эти руки. Правая ладошка у Доходяги была сложена так, словно просила, чтоб в неё что-нибудь вложили.
Федя смотрел в эту руку и думал, что бы в неё вложить. Вскоре Федя придумал: он улыбнулся, расстегнул клапаны флотских брюк, вытащил из них всем нам понятно что и вложил его Доходяге во влажную ладошку.
Доходяга, почувствовав в руке нечто большее, чем просто ничего, вытаращил глаза и оживился. Оживившись, он сжал в руке Федино нечто так, что Федя заорал сильно.
— В чём дело,— вскинул голову старшина,— ну?
— Боков! — заметил старшина что-то.— Ну-ка, выйти из строя.
И Доходяга вышел из строя, ни слова не говоря, мелкими шажками, но он вышел не один. Такими же шажками, этаким караваном, он вывел за собой одарённейшую личность — Федю Кушкина — держа его за нечто.
В совместном проживании двух военно-морских семей в одной двухкомнатной квартире есть свои особенные прелести. Тут уже невозможно замкнуться в собственной треснутой скорлупе; волей-неволей происходит взаимное проникновение и обогащение и роскошь человеческого общения, которая всегда, поставленная во главу угла, перестаёт быть роскошью.
В субботу люди обычно моются. И в подобной квартире они тоже моются. Один из военно-морских мужей влез в ванну, предупредив жену относительно своей спины: жена должна была прийти и её потереть. Но поскольку жена должна была ещё и приготовить обед, то вспомнила она о спине с большим опозданием. В это время в ванне был уже другой, чужой муж, который тоже дожидался, когда же придут и потрут, а её собственный муж в это время уже лежал на диване весь завернутый и наслаждался комфортом.
Комфорт — это такое состояние вещей и хозяев, когда телевизор работает, ты дремлешь на диване, а на кухне, откуда тянет заманчивым, кто-то погромыхивает кастрюлями.
Дверь ванной открылась сразу же, и перед женой, оторвавшейся от жареной картошки, предстал намыленный розовый зад изготовившегося. Мужские принадлежности довольно безжизненно висели.
— Эх вы, колокольчики-бубенчики,— воскликнула повеселевшая жена и, просунув руку, несколько раз подбросила колокольчики и бубенчики.
Первое, что она увидела на мохнатой от мыльной пены повернувшейся к ней голове, был глаз. Огромный, чужой, расширенный от ужаса ненамыленный глаз.
Да с крика, конечно же.
И даже не с крика, а с воя какого-то. И будто воет не одна, а сразу триста бешеных собак.
Тактическая обстановка; ты с полным чемоданом различной формы одежды прибыл служить, кричат не на тебя, но в твоем присутствии, и с непривычки кажется, что кричат всё-таки на тебя.
— Вас надо взять за шкирку!
И окунуть в пиц-с-з-дууу!
И чтоб вы там до дна достали!
И чтоб вас сверху накрыло!!
Всеми её тухлыми лепестками!!!
А чуть поодаль происходит следующий неприметный разговор:
— Ах ты, тля неторопливая! Ты что ж, думаешь, если я здесь вот так хожу, то, значит, я ничего не вижу, а?! И не делайте так ножкой, будто у вас сифилис и поэтому вам всё прощается!
После этого я подумал:
— Всё, Саня, теперь ты здесь долго жить будешь…