Зачем ночь, если день так же бессветел и долог. К чему слова в песне, если восьмая нота заглушила, заткнула за пояс все эти божественные «до-ре-ми-фа-соль-ля-си» подобно тому, как я перед этим щелкнул по носу композиторов.
Но ужин-то принесли! В «волчке» вроде тоже прощались с жизнью…
— Главное, чтобы зуб не болел.
Сказал скорее для себя, но заворочались, сминая напряжение, и ребята.
— Ну когда я вас наконец покину, — застонал Махмуд. — Надо было напоминать про зуб!
Но в голосе нет злобы, и жалуется он только ради поддержки иного, чем мысли, разговора.
— А он еще сало просил, — напоминает водителю Борис, втягиваясь в разговор.
Но что втягиваться, когда совсем рядом земля застуженным старцем отхаркивается кровавыми сгустками-осколками. А ее все бьют, бьют, бьют, не давая ни отвернуться, ни отдышаться.
Значит, опять война. Перед президентскими выборами присмиревшая, надевшая платочек, припудрившая носик и подрумянившая щечки, она вновь смьиа ненавистный ее духу макияж и ощерилась клыкастым ртом. Выпустила из-под рукавов воронье-самолеты. Напустила дым-огонь на селения, растолкала уставших — в бой, в бой, в бой. Разбудила успокоившихся и примирившихся с тем, что есть, — драться, драться, драться. И неужели кто-то надеется, что выросшие (не погибшие!) чеченские дети станут с уважением или любовью относиться к русским: «Это они меня убивали». Какая чеченка-мать промолчит, когда ребенок спросит: «А кто это стреляет?» или «А кто убил моего папу?»
Не позволяй, чтобы из твоих сыновей делали варваров, Россия. Не приучай и не заставляй их уничтожать собственный народ и собственные города. Кто же придумал ее, эту странную войну, которая никому не нужна, но которую тем не менее не прекращают? Ведь за каждой развязанной войной стоят конкретные люди… Впрочем, иногда войны не нужно и развязывать. Их можно попросту не предотвращать…
Только нам ли, загнанным в нору, думать и печалиться обо всем человечестве? Это все равно что тушить пожар во время наводнения: не сгорит, так затопится.
Оставалось единственное и самое благоразумное: не рвать нервы и не психовать. Если могила вырыта, то пусть уж лучше в нее столкнут, чем лезть самостоятельно.
Бомбежка продолжалась дня три. Самое странное, она раскрепостила Хозяина. У него не то что появилась речь, а в словах становилось все больше и больше боли, непонимания происходящего. Правда, что о собственной боли любят говорить даже молчуны. Его же история, вероятно, типична для многих боевиков. Дом разбомбило в первые дни войны. Деда перевезли к знакомым в горное селенье (при нас по-прежнему не упоминалось ни имен, ни каких-либо названий), — там заболел, не ходит. Отец с матерью и младшими братьями уехали к родственникам за пределы Чечни. Хозяин с одноклассниками остался в селе сторожить остатки жилища. Когда пришли федеральные войска, взял автомат, ушел в горы. Два года воюет.
На наш намек на то, что мы ценим его спокойствие, невольно передающееся нам, ответил невозмутимо:
— Пока вы в плену и беззащитны, лично я вас пальцем не трону. Но прикажут расстрелять — расстреляю, в этом не сомневайтесь. Сахар есть?
Его стали приносить в банке из-под пива. Как ни укрывали ее от муравьев, те проникали в сладости, перемешивались с песком настолько, что очистить сахар становилось невозможно. Кроме как высыпать черно-белую шевелящуюся массу в кипяток, а затем отцеживать сквозь зубы ошпаренные тушки.
— Питательнее, — нашли оправдание, чтобы не брезговать. Когда выживаешь, книгу жалоб не требуешь.
Когда самолеты оставили в покое землю и небо, чуть успокоились и боевики. Даже однажды ночью на допрос меня вызвали по имени.
Да что имя! Наверху, ткнув под колени, подставили скрипучий стул. Для долгого разговора? Сообщат вести, от которых подкосятся ноги?
Сажусь, прекрасно сознавая, что он стоит на земле на одной ножке. Да и со стула порой кувыркнуться можно гораздо быстрее, чем стоя на ногах.
— Где служил в десантных частях? — голос новый, незнакомый.
Перечисляю: Псков, Прибалтика, Афганистан. Что-то сказал Боксер, но по тому, что его перебивают, понимаю: допрашивает старший.
— Как укладывается парашют?
Нет проблем, хоть сейчас уложу. Но зачем это Старшему? Делать меня инструктором-парашютистом?
— Книгу «Гроза над Гиндукушем» ты написал?
— Я.
— Она у меня есть. С фотографией. Ты в самом деле писатель.
Наконец-то! В другое время откинулся бы на спинку стула и забросил ногу на ногу. Но что несут эти «открытия»? Стул лишь нащупал землю второй ножкой, не более того…
— Насчет твоих отношений с Грачевым тоже все подтверждается, — продолжает поражать своей осведомленностью Старший. — Мне Грачев тоже враг, но ваши дела — это ваши, и мне на них наплевать. А вот мы с тобой служили рядом. Служили бы вместе — может, и отпустил бы. Сейчас могу лишь пообещать, что просто так, из прихоти, мы тебя не расстреляем.
Нет, стул стоит на земле твердо и на четырех ножках. Мертво стоит. И не охранник его подставил. Судьба. Трижды, да, трижды в жизни меня убеждали, что я ломаю себе жизнь, пробуя ходить по «острию бритвы». Первый раз — когда после окончания училища пригласили служить в воздушно-десантные войска.
Вообще-то они для военного журналиста интересны, но — малоперспективны. Газеты — только «дивизионки», а это меньше, чем «районки». Роста, соответственно, нет. Места службы — небольшие города и поселки. Плюс парашютные прыжки, вечные учения. Словом, с потолка заметку не напишешь.
— Раз пригласили, значит, пойду.
Те, кто ехал сразу в большие газеты и крупные города, откровенно жалели:
— Зря ты лезешь в эти ВДВ. На них красиво смотреть лишь со стороны, у них — пять минут орел, а двадцать четыре часа — ишак. Засохнешь.
Второй раз откровенно покрутили пальцем у виска, когда предложил себя на замену журналистам, первыми вошедшим в Афган.
Потом, когда на афганской и десантной теме написал первые книга, в том числе и упомянутую «Грозу…», когда из «дивизионки» взяли в журнал «Советский воин», а вскоре назначили и его главным редактором, разговоры, правда, стали иными: конечно, ты повращался среди такого, что не написать грех.
Зато когда подал рапорт с просьбой освободить от должности главного редактора, друзья вздохнули откровенно озабоченно:
— Ох, аукнется тебе этот шаг. И, наверное, не раз.
Аукнулось. Все три раза аукнулось. Плюсами. И как раз в тот момент, когда жизнь висит на волоске. Судьба все же догнала, не оставила. Ничего в жизни зря не происходит. Все учитывается, и за все платится…
— В общий лагерь я тебя не отдам, ни в каких списках пленных тебя не будет, — продолжил Старший чертить линию судьбы на моей руке. Но почему не сдаст и не включит? Это хуже или лучше? Стул станет на три ножки или опять начнет терять равновесие на одной? — Твоей судьбой буду заниматься сам. Если твое начальство пойдет навстречу, значит, договоримся, а нет… Тогда извини. По всем каналам мы уже сообщили, что ты убит при попытке к бегству.
Стул не зашатался — его попросту отобрали. Разговор окончен. Теперь от меня ничего не зависит. Только от налоговой полиции. Но какие выставят условия? Пойдут ли наши на них? Будут ли иметь право пойти: мы — государственная спецслужба, а не частная лавочка. Прибавил начальству заботы…
— Но было бы лучше, окажись ты контрразведчиком, — вернулся, чтобы закрыть эту тему, к первым разговорам Старший. И объяснил причину: — Их быстрее выкупают и меняют. А с вами, видимо, придется повозиться. Все.
Следующим на выход требуют Бориса. С ним, судя по всему, говорили по-иному: спустившись обратно, тот молча и нервно закуривает. Ждем, когда окурок вомнется в нижнюю ступеньку.
— Сказали, что меня спасут только деньги.
— Сколько? — решается спросить Махмуд.
У него вообще непонятная роль. Вначале хотели отпустить, потом сказали:
— За тебя, парень, ничего не дадут, поэтому сидишь за компанию. Но выйдешь последним, чтобы ФСБ не село нам на хвост. Зато когда выйдешь, с удовольствием набьешь им морды, — кивнули на нас с Борисом.
— Набью, — охотно поддержал идею водитель. — Дайте только выйти.
— В плен можно бесплатно только войти, а выход — уже мани-мани. Так что твоя свобода зависит от них.
Потому и прорвалось у Махмуда с тревогой:
— Сколько?
— Миллиард. За меня и тебя. Это последняя цифра. Если ничего не придумаем, с нами возиться не будут.
Наверху прокукарекал петух. Но нет, это не красные дьяволята, не неуловимые мстители налетели нас спасать. На самом деле ходит по двору такой, орет днем и ночью. Как и боевикам, дали ему кличку — «Петух с куриными мозгами». А он, наверное, просто ошалел от бомбежек.
А мы ошалеваем от суммы. Миллиард — это же сначала надо найти сто миллионов, потом двести, триста…
Из рассказа сослуживцев Бориса Таукенова:
Когда от посредника узнали эти нули, сначала подумали, что ослышались. Откуда? Да и ребята столько сделали для Чечни, чеченцев! Сколько беженцев вывезли, сколько устроили на работу в Нальчике, скольким помогли поехать лечиться!
Старейшины, муллы Балкарии решили ехать в села, около которых произошло пленение, поговорить с людьми по-соседски. Вернулись ни с чем. Жена искала Бориса в окрестностях Грозного около сорока суток. Приехавшая туда же теща попала под бомбежку, сломала ногу. Брата, колесившего по республике, поймали, поставили к стене, стреляли над головой: еще раз приедешь без денег, не отпустим. Когда родственники пришли с собранным со всех закоулков, с выделенной головным банком суммой в четыреста миллионов рублей, посредник усмехнулся: за такие деньги вам даже труп не отдадут.
Махмуд тянется к пачке сигарет, закуривает. Неловко оправдывается:
— Я не курить. Зуб болит.
Остается лежать у огарка свечи, зажженной для вызовов. Протачивает на ее мягкой белой спинке бороздку, спуская вниз озерко расплавленного воска. Свеча в таком случае сгорает значительно быстрее, но что свеча, когда на тебя навесили ценник. Миллиард… А почему не назвали мне цифру? Или я иду у них на обмен?
— Долбаный петух, — смотрит вверх Махмуд. — Кто будет сушняк?
Протягивает остатки чая. Отпиваем по глотку. Молча укладываемся спать.
— Николай, тебя твои не бросят? Искать будут? — неожиданно спрашивает Борис. Хочет хотя бы с этой стороны получить какую-то надежду…
— Даже не сомневаюсь.
— Ты так уверен? Государству всегда было наплевать на своих людей.
Резкая оценка удивляет, но сегодня не до споров.
Насчет государства не знаю, но ее спецслужба, налоговая полиция, не бросит. Сейчас перебираю в памяти людей, с которыми служил, руководство — нет, наши станут биться до последнего.
— Тогда тебе повезло. А меня в последний раз чаще всего окружали подлецы. Которые мечтали нагреть руки на моей должности и моей мягкости… Извини, можно мы с Махмудом поговорим по-балкарски?
— Конечно.
Они зашептались, а мне совестно. Если разговор со Старшим лично мне дал хоть какую-то надежду, то у ребят он ее отобрал. Я уверен в тех, с кем служил, они разочарованы, потому что не могут припомнить никого, кроме родственников, кто попытается хлопотать за них.
Поэтому топчу, скрываю свое возбуждение — его ни в коем случае не должны чувствовать ни Борис, ни Махмуд. Иначе… В камере или должны сидеть одни смертники, или надежда должна быть у всех.