Второй день Аретиновой забавы, в который Нанна рассказывает Антонии о жизни замужних женщин

Нанна и Антония поднялись в тот самый час, когда впавший в детство старый рогоносец Титон прятал от глаз Дня рубашку своей жены{68}, боясь, как бы этот сводник не передал ее Солнцу, ее сожителю; увидев это, она вырвала рубашку из рук старого безумца и, не обращая внимания на его воркотню, явилась перед всеми прекраснее, чем когда-либо, решив назло мужу отдаться возлюбленному двенадцать раз и засвидетельствовать этот факт у всеобщего нотариуса, который зовется Часами.

Быстро одевшись, Антония еще до утренних колоколов переделала все те мелкие дела, которые докучали Нанне, как докучают святому Петру заботы о строительстве его Храма{69}. Потом подруги хорошенько позавтракали и вернулись на виноградник, где уселись под той же самой фигой, под которой сидели накануне; солнце уже начинало припекать, и было самое время, спасаясь от жары, пустить в ход веер болтовни. Сложив на коленях руки, Антония взглянула на Нанну и сказала: «Вчера ночью я проснулась и долго не могла уснуть, все думала о безумных матерях и глупых отцах, которые полагают, что стоит их дочери стать монахиней, как у нее тут же пропадет аппетит. Что за несчастная жизнь у этих девочек! Неужто непонятно, что они тоже созданы из плоти и крови, а запреты лишь подогревают желания! Я, например, всегда умираю от жажды, когда дома нет вина. А потом, пословицы никогда не врут, и, если говорят, что «монахиня — монаху жена» или, еще того чище, «монахиня — всякому жена», то, значит, так оно и есть. До вчерашнего дня, пока я не попросила тебя рассказать мне об их жизни, я об этом как-то не задумывалась.

Нанна: Значит, не напрасно я старалась.

Антония: Проснувшись, я до рассвета не могла найти себе места, как тот игрок, знаешь, который уронит карту или кость или у которого погаснет свеча: он не успокоится, пока не подымет упавшее и не зажжет свечу снова. Я рада побывать у тебя на винограднике, который благодаря твоей щедрости всегда для меня открыт, но еще больше я рада тому, что без стеснения тебя обо всем расспросила, а ты мне так любезно все объяснила. Ну а теперь — в добрый час. Так что же придумала твоя мать, после того как порка отвратила тебя от монастырской любви?

Нанна: Она оповестила всех о том, что выдает меня замуж, а объясняя причину моего отречения от монашеского сана, напридумывала столько небылиц, что многие остались в убеждении, будто нечистой силы в монастырях больше, чем в Парме фиалок! В конце концов слух обо мне дошел до ушей одного бездельника, из тех, знаешь, что живут, чтобы есть, и он вбил себе в голову, будто до смерти хочет на мне жениться. А так как деньги у него водились, мать (к тому времени она была мне и за отца, потому что отец по воле Божьей скончался) согласилась. И вот, короче говоря, наступила ночь, в которую должен был быть заключен наш плотский союз и которую мой бездельник А-Не-Подремать-Ли-Мне-У-Огонька ждал, как крестьянин ждет урожая. И тут дорогая моя матушка, которая прекрасно знала о беде, приключившейся с моею девственностью, придумала замечательную хитрость. Когда к свадьбе резали каплунов, она взяла немного крови и налила в яичную скорлупу; потом наказала мне как можно дольше ломаться и противиться и уложила в постель, предварительно испачкав кровью каплуна то самое устье, из которого впоследствии вылезла моя Пиппа. Я легла, лег и муж; но стоило ему потянуться меня обнять, как я, скорчившись, забилась в дальний угол кровати, а когда он сделал попытку коснуться моей цитры, я вообще свалилась с постели ка пол. Он бросился меня поднимать, умоляюще при этом приговаривая: «Не надо бояться, я не сделаю вам ничего плохого». Однако слышу, на шум уже бежит мать, отворяет дверь и входит со свечой в комнату. Лаской и уговорами она помирила меня с моим славным пастырем, но когда тот снова попытался раздвинуть мне ноги, то, пролив семь потов, — ну прямо крестьянин на молотьбе! — добился только того, что изорвал на мне рубашку, после чего с проклятиями отступился. Даже привязанный к колонне одержимый, когда из него изгоняют бесов, не слышит столько заклинаний, сколько выслушала от него я, и в конце концов, проливая слезы, бранясь и причитая, я распахнула-таки перед ним футляр своей скрипки. Весь дрожа от возбуждения, он попытался засунуть мне тампон в рану, но я дернулась и сбросила с себя седока; однако он снова терпеливо взгромоздился в седло и сумел наконец воткнуть свой тампон так ловко, что он вошел. Лакомясь сладким блюдом, я совсем было позабылась, как свинья, когда ее почесывают, и закричала только тогда, когда зверек уже вылез из норки. Но зато закричала так, что на мои вопли сбежались к окнам соседи, а к нам снова пожаловала мать. Увидев, что простыня и рубаха новобрачного испачкана куриной кровью, она уговорила его на первый раз этим и удовольствоваться и увела меня спать к себе. Наутро все соседи дружно славили мою честность, и во всем квартале только об этом и говорили. Когда все свадебные церемонии закончились, я, подобно остальным, снова начала ходить в церковь и посещать праздники и, завязав знакомство с несколькими дамами, сделалась поверенной их тайн.

Антония: Ну-ка, ну-ка…

Нанна: Я сделалась своей в доме одной богатой и красивой горожанки, жены видного купца, молодого, пригожего, остроумного и настолько в нее влюбленного, что ночью ему снилось то, чего она потребует от него утром. Однажды я сидела у нее в комнате и случайно бросила взгляд на дверь, ведущую в чулан, мне показалось, что в скважине что-то мелькнуло, быстро как молния.

Антония: Что же это было?

Нанна: Я присмотрелась внимательно и поняла, что за дверью кто-то есть.

Антония: Милое дело!

Нанна: Подруга между тем замечает мои взгляды, я замечаю, что она их замечает, и вот глядим мы друг на друга и я говорю: «А когда вернется ваш муж? Ведь он вчера уехал в деревню?» — «А Бог его знает, — отвечает она. — Будь моя воля, он бы никогда не вернулся». — «Почему?» — спрашиваю я, а она говорит: «Пусть отсохнет язык у того, кто будет об этом болтать, но мой муж совсем не такой, каким кажется, клянусь этим крестом» — и, сложив пальцы крестом, она их поцеловала. «Как это не такой? — говорю я. — Все женщины вам завидуют, чем вы недовольны? Расскажите, если не секрет». А она мне в ответ: «Значит, хочешь, чтобы я назвала все своими именами? Так вот, он просто тщеславный индюк, от которого только и проку, что он одевает меня по последней моде. Ну, а мне совсем не это нужно; как говорится у нас в Евангелии: „Не единым хлебом сыт человек“. Признав, что она кругом права, я говорю: «Что ж, я вижу, вы настоящий кладезь премудрости, раз понимаете, как коротка отпущенная нам жизнь». — «Для того чтобы ты окончательно в этом убедилась, — отвечает она, — сейчас я покажу тебе кладезь, откуда я черпаю свою премудрость». Она открывает дверь в чулан, и я, протянув руку, натыкаюсь там на мужчину, из тех, знаешь, что сплошные мышцы, а она — ты не поверишь! — прямо у меня на глазах ложится на него, так что крыша оказывается поверх трубы, и заставляет с одного удара забить два гвоздя, приговаривая при этом: «Лучше быть дурной женщиной, но счастливой, чем порядочной, но несчастной».

Антония: Эти бы слова да высечь золотыми буквами.

Нанна: Потом она позвала молоденькую служанку, ведавшую ее удовольствиями, и приказала увести парня тем же путем, каким он пришел, предварительно одарив его цепочкой, которую сняла с шеи. Расцеловав ее в рот, в лоб и в обе щеки, я поспешила домой, чтобы проверить, чистое ли исподнее носит мой слуга. Дверь оказалась открытой, я послала горничную зачем-то наверх, а сама спустилась в первый этаж, где была его каморка. При этом я сделала вид, будто тороплюсь в отхожее место, так как мне срочно понадобилось отлить. Но покуда я шла, до меня донесся вдруг тихий разговор, из которого стало ясно, что у слуги меня опередила мать. Я послала ей свои благословения, как посылала она мне свои проклятия, когда я притворялась, будто не хочу уступить мужу, и повернула назад. Подымаюсь я по лестнице, расстроенная тем, что узнала, и вдруг — на тебе — мой бездельник-муж. Пришлось удовольствоваться им; конечно, это было не то, чего хотелось, но уж как получилось.

Антония: Почему не то, чего хотелось?

Нанна: Да потому что любой мужчина всегда лучше, чем собственный муж. Заметь, как нравится всем обедать не дома, — это то же самое.

Антония: Это верно, перемена блюд возбуждает аппетит. Недаром есть пословица «Кто угодно — только не жена».

Нанна: Случилось мне как-то поехать в свое имение, где по соседству жила одна, ну скажем так, знатная дама, этого будет довольно. Она приводила в отчаяние своего мужа тем, что желала весь год жить в деревне. Когда он описывал ей прелести городского житья и неудобства деревенского, она всегда отвечала: «Я равнодушна к роскоши; я не хочу вводить людей в грех, заставляя их мне завидовать: я не ценю общество и не люблю празднеств; я не хочу подвергаться опасностям; мне достаточно ходить к мессе по воскресеньям; я знаю, как мало идет денег здесь и как много приходится бросать на ветер в городе, который тебе так любезен и в котором ты можешь продолжать жить, если хочешь, а если не хочешь, оставайся со мной». Благородный синьор, который, если б даже захотел, не мог не возвращаться в город, вынужден был оставлять ее одну иной раз даже на целых две недели.

Антония: Кажется, я догадываюсь, чего она добивалась.

Нанна: Она добивалась деревенского капеллана. Если б доходы этого капеллана были так же велики, как кропило, которым он разбрызгивал святую воду в саду знатной дамы (ты еще услышишь, как она заставила его это делать), он жил бы лучше любого монсиньора. О, эта палка, что внизу живота, была у него действительно громадная! И крепкая, очень крепкая! Зверь, а не палка!

Антония: Ах, язви его душу…

Нанна: Госпожа Хочу-Жить-В-Деревне увидела его однажды в тот момент, когда он мочился у нее под окном, не подозревая, что на него смотрят. Она сама мне об этом рассказала, откуда я все и знаю. Увидев его толстый белый хвост длиною в локоть, увенчанный колечком золотистых волос, с коралловой головкой, изящно прорезанной дырочкой, с веной, красиво змеящейся по спинке, хвост не задранный и не поджатый, а спокойный, как тяжелый фасолевый стручок, поместившийся меж двух живых шаров, круглых, подобранных, более прекрасных, чем те, что держит в своих лапах Орел на дверях Посла{70}, — одним словом, увидев этот драгоценный карбункул, дама поспешила коснуться рукою земли, чтобы не родить потом дитя, меченное родинкой такой же формы{71}.

Антония: А что, вот было б дело, если б она, забеременев от одного только его вида, дотронулась до носа и родила потом дочку, у которой на лице отпечатались бы эти шары!

Нанна: Ха-ха-ха! После того как она коснулась рукою земли, она вдруг так возжелала хвоста этого барана, что ей стало дурно и ее уложили в постель. Муж, удивленный странным припадком, поспешно вызвал из города врача, который пощупал у нее пульс и спросил, был ли стул.

Антония: Клянусь честью, кроме нижнего перегонного куба, — мол, как он работает, — их больше ничего не интересует.

Нанна: Это ты верно говоришь. Так вот, дама ответила врачу, что нет, не был, — и тот тут же назначил ей процедуру, от которой она отказалась. Слезы навернулись у мужа на глазах, когда он услышал, что она просит позвать священника. «Я хочу исповедаться, — сказала она. — Если Богу угодно, чтобы я умерла, мне угодно достойно принять свою участь; хотя оставлять тебя, муж мой, мне тяжело». При этих словах дурачок бросился ей на шею, плача так, будто его поколотили, а она поцеловала его и сказала: «Мужайся». Явился растерянный священник; в ту минуту, когда он входил, врач, следивший за состоянием дамы, держал руку на ее пульсе и очень удивился, заметив, как он оживился при появлении священника. Выступив вперед, священник сказал: «Бог пошлет Вам выздоровление». Она же, увидев, как приподнимается на месте гульфика его сутана, которую он носил подпоясанной, снова потеряла сознание и пришла в себя только тогда, когда ей смочили запястья розовым уксусом. Между тем ее муж, порядочный пентюх, приказал всем выйти из комнаты и вышел сам, притворив за собой дверь, чтобы никто не мог услышать слов исповеди; выйдя, он принялся обсуждать случившееся с врачом и услышал при этом множество всяких глупостей. И вот, покуда врач, которому бы только свиней холостить, беседовал со слизняком мужем, священник сел подле дамы на кровать и, не желая ее беспокоить, перекрестил собственною рукой. Он уже собирался спросить, когда она последний раз исповедовалась, как она вдруг вцепилась в его мгновенно затвердевший шнурок и потянула исповедника на себя.

Антония: И хорошо сделала.

Нанна: И что ты думаешь! Всего два выстрела, и он полностью излечил ее от дурноты.

Антония: Я думаю, что всяческой похвалы заслуживает дама. Это тебе не чистоплюйка, которая кончит, а потом скажет: «Мы, кажется, вспотели?»

Нанна: Приняв исповедь, священник поднялся и сел, положив руку ей на голову; как раз в это время муж робко заглянул в дверь и, увидев, что грехи отпущены, подошел к постели. Заметив, как прояснилось у больной лицо, он сказал: «Все-таки нет лучше врача, чем служитель церкви, ей-Богу нет; ты совершенно оправилась, а ведь была минута, когда я думал, что тебя потеряю». Обернувшись к мужу, дама со вздохом сказала: «Да, мне лучше», — а потом сложила ладони и стала бормотать «Confiteor»{72}, делая вид, будто заканчивает исповедь. Отпуская священника, она сунула ему дукат и два юлия{73}. «Юлии, — сказала она, — это за исповедь, а дукат — за то, чтобы вы отслужили для меня мессу Сан Грегорио»{74}.

Антония: Хорошо, давай следующую историю.

Нанна: Послушай-ка вот эту, она будет похлеще, чем та, что со священником. Жила в наших краях одна почтенная сорокалетняя матрона, у нее было тут богатое имение. Она происходила из знатной семьи, а ее муж был знаменитым адвокатом: он творил настоящие чудеса своими писаниями, которые собирал в толстые книги. Так вот, эта матрона, о которой идет речь, носила всегда только темное и целый день не находила себе места, если не отстоит утром пять или шесть месс. В общем, то была ходячая Авемария, алтарная скамейка, церковная швабра. Постилась она по пятницам круглый год, а не только в марте, во время мессы подавала голос, словно священнослужитель, и подпевала во время вечерней службы. Говорили, что под платьем она носит вериги.

Антония: В общем, куда до нее святой Вердине.

Нанна: Ну, что касается умерщвления плоти, то она раз во сто превосходила эту святую: башмаки носила только деревянные, в канун праздника святого Франциска и в Ассизи, и в Верние{75} позволяла себе съесть только кусочек хлеба, запивая его глотком простой воды; молилась до полуночи, спала всего несколько часов; постелью ей служила охапка крапивы.

Антония: А спала без рубашки?

Нанна: Этого я не знаю. И вот надо же, чтобы так случилось, что неподалеку от нас поселился в своем ските кающийся отшельник. Почти каждый день он приходил в деревню, чтобы промыслить себе какое-нибудь пропитание, и никогда не уходил с пустыми руками. Всем внушало сострадание его худое лицо, всклокоченные волосы, борода до пояса, власяница, камень, который он носил в руке в подражание святому Франциску. Благочестивый праведник пришелся по душе и жене адвоката, который в то время был занят в городе множеством судебных дел. Она одаривала отшельника щедрой милостыней и часто посещала его благочестивый и уютный скит, откуда приносила домой разные горькие травы, отказывая себе в сладких.

Антония: А какой у него был скит?

Нанна: Скит стоял на склоне довольно крутой горы, которая носила имя Голгофы. На самом ее верху, в центре, высился огромный крест с тремя деревянными гвоздями, наводившими страх на окрестных крестьян. На вершину креста был надет терновый венец, с перекладины свисали два бича, сделанные из завязанной узлами веревки, а у подножья лежал череп. По одну сторону креста в землю была воткнута палка с губкой на конце, а по другую — заржавленное копье с плоским наконечником. Под горой расстилался небольшой огородик, обсаженный розовыми кустами; входом в него служила сплетенная из ивовых прутьев калитка с деревянной щеколдой. И как бы вы ни старались, вам ни за что не удалось бы найти тут даже самого маленького камушка: так чисто содержал отшельник свой огород. На грядках, разделенных аккуратными дорожками, росло множество разных овощей: тут был латук, курчавый и крепкий, свежий, нежный синеголовник, чеснок, такой тугой, что не отколупнешь, замечательная капуста; нашлось местечко и для тимьяна, мяты, майорана, петрушки, а в самом центре подымалось высокое, тенистое миндальное дерево. Между грядок струились прозрачные ручейки, которые вытекали из источника, бившего из заросших травою камней у подножья горы. Вот этот-то маленький рай и посещала, как я уже тебе говорила, госпожа адвокатша. И вот однажды, повинуясь велению плоти, которой надоело завидовать душе, они спрятались от палящего солнца в хижине и, сами не зная как, согрешили. И надо же, чтобы как раз в это время один крестьянин (из тех, знаешь, у кого язык хуже бритвы) искал неподалеку потерявшегося сынка своей ослицы; случайно проходя мимо хижины, он заглянул внутрь и увидел там наших праведников, слепившихся на манер сучки с кобелем. Он вернулся в деревню и колокольным звоном собрал народ; побросав дела, сбежались почти все: и мужчины, и женщины, — причем женщин было не меньше, чем мужчин. Зайдя в церковь, они услышали, как крестьянин рассказывает священнику о чудесах, которые творит в своей хижине отшельник. Священник облачился в стихарь, накинул епитрахиль, взял молитвенник и, пустив впереди себя служку с распятием в руках, в сопровождении полусотни крестьян во мгновение ока добрался до хижины. Там он действительно увидел и Служителя Бога, и Служительницу Служителя, которые спали как убитые, причем отшельник храпел, так и не вытащив свой бич из зада благочестивой почитательницы Бечевы. В первую минуту толпа онемела: так немеет благородная дама при виде жеребца, взгромоздившегося на кобылу. Потом женщины отвернулись, а мужчины расхохотались так, что всполошились даже разбуженные сони. Священник же при виде тесно слившейся парочки вдруг грянул, как целый церковный хор: «Et incarnatus est»{76}.

Антония: Я думала, что превзойти в распутстве монахинь не может никто, но, оказывается, ошибалась. И что же, отшельник с праведницей, наверное, умерли прямо на месте?

Нанна: Ха! Скажешь тоже, умерли! Как только рашпиль выскользнул из отверстия, дама поднялась и, дважды обмотав вокруг талии скрученную виноградную лозу, которая служила ей поясом, сказала: «Синьоры, почитайте сначала Жития Святых, а уже потом подвергайте меня испытанию огнем и всем прочим; ведь согрешило не тело, а вошедший в него дьявол, так что несправедливо подвергать мукам тело». Ну, что тебе еще сказать? Мошенник, который подался в отшельники с горя, а до того побывал и в солдатах, и в душегубах, и в сводниках, сумел заговорить зубы всем, кроме меня и священника: я-то хорошо знала, откуда растет хвост у дьявола, а священник склонен был прислушиваться к признаниям дамы. Все остальные поверили отшельнику, который, клянясь святой лозой, служившей ему поясом, объяснил, что отшельников вводят во искушение злые духи по имени Суккубы и Инкубы. Ну, а наша горе-святоша, пока отшельник нес всю эту ахинею, успела придумать новую хитрость: она начала вдруг корчиться, задыхаться, закатывать глаза, кричать и биться так, что страшно было смотреть. «Вот он, злой дух, вселившийся в тело несчастной!» — воскликнул отшельник. А когда местный староста приказал схватить грешницу, она стала кусаться, испуская ужасные крики. Понадобился десяток крестьян, чтобы ее связать; женщину привели в церковь и трижды прикоснулись к ее телу двумя косточками, принадлежавшими, по преданию, святым и хранившимися в медной раке для мощей, и лишь на третий раз она пришла в себя. Известие о случившемся дошло до адвоката: он перевез нашу праведницу в город и заказал в церкви службу.

Антония: Никогда не слышала более гнусной истории.

Нанна: Думаешь, гнуснее не бывает?

Антония: Неужели бывает?

Нанна: Еще как! Была, например, у меня соседка по имению, возле которой вилось столько вздыхателей, что она, будто совушка, едва успевала вертеть по сторонам головкой. По ночам у ее дома непрерывно раздавались серенады, а днем гарцевали на конях молодые люди. Когда она отправлялась к мессе, на улицу высыпало столько народу, что невозможно было пройти. Одни говорили: «Блажен муж, которому принадлежит этот ангел». Другие восклицали: «Запечатлеть один поцелуй на этой груди — и умереть!» Третьи собирали землю, по которой она ступала, и вместо пудры сыпали ее в свою шляпу. Были и такие, что просто смотрели на нее без всяких слов и вздыхали. Кто только не забрасывал удочку в воды этого прекрасного, всеми восхваляемого озера, но взволновалось оно при виде обыкновенного учителя, из тех немытых, что ходят по домам давать уроки: невзрачного, неряшливого, оборванного. Ходил он всегда в фиолетовом кафтане, таком засаленном у шеи, что вошь просто не могла бы за него зацепиться; к тому же кафтан был весь в жирных пятнах, как фартук монастырского поваренка; под кафтаном он носил камлотовый камзол, такой потертый, что казалось, он сшит из чего угодно, только не из камлота, да и цвет невозможно было разобрать. Поясом ему служили две связанные вместе черные шелковые ленты, а так как у камзола не было рукавов, то под него он надевал еще колет с рукавами, сшитый из самого дешевого шелка; колет был весь в дырах, подкладка у него торчала наружу, а края воротничка так затвердели от пота, что казались костяными. Штаны смело могли соперничать с кафтаном: когда-то они были цвета сухой розы, который сейчас невозможно было узнать; держались они на шнурках, крепившихся к колету и сидевших на владельце примерно так, как сидят штаны на каторжнике. Забавно было смотреть на то, как при каждом шаге учитель поправлял у башмака задник, который все время сминался. Дома он носил туфли, которые выкроил из сапог своего прадедушки; кожа в них настолько истерлась, что большие пальцы то и дело норовили вылезти наружу и, наверное, вылезли бы, если б теленок, из которого были сделаны сапоги, этому не воспротивился! Берет с одной складкой он заламывал назад, а круглая тафтяная шапочка, что надевается под берет, неподшитая, с тремя прорехами, подбитая грязью с его головы, походила на ермолку, под которой иные прячут паршу. Единственное, что было в нем хорошего, — так это любезная мина на лице, которое он брил дважды в неделю.

Антония: Не трудись описывать дальше; я и так его вижу, просто чудовище какое-то.

Нанна: Действительно, чудовище. И тем не менее эта красивая молодая женщина воспылала любовью именно к нему (мы, женщины, вообще мастера выбирать что похуже!) и, не имея возможности обратиться прямо к нему, однажды ночью завела с мужем разговор, начав издалека. «Благодарение Богу, — сказала она, — мы очень богаты, но ни детей, ни надежды когда-нибудь их иметь у нас нету. Вот я и подумала — а не сделать ли нам доброе дело?» — «Какое доброе дело ты имеешь в виду?» — спрашивает муж, а она ему отвечает: «Я имею в виду твою сестру: у нее на шее столько сыновей и дочерей, мне хотелось бы взять на воспитание младшего. Мало того, что нам самим будет это приятно, кому же еще и делать добро, как не своим близким?» Муж поблагодарил жену, похвалил ее и сказал: «Я и сам собирался об этом заговорить, да боялся, что тебе не понравится. Но теперь я знаю, что ты не против, и завтра же, как только встану, пойду обрадую несчастную сестру и приведу мальчика сюда, в твой дом, потому что все здесь — твое приданое». — «Дом не только мой, но и твой», — ответила жена. Наступило утро, и Сам-Себе-Схлопочу-Рога отправился к сестре. К большому ее удовольствию, он забрал у нее племянника и привел к жене, которая очень обрадовалась мальчику. Прошло два дня, и, сидя с мужем за столом после ужина, она завела такой разговор. «Я, — сказала она, — хотела бы дать образование маленькому Луиджи (так звали племянника)». — «А у тебя есть кто-нибудь на примете?» — спросил муж. А она ему отвечает: «Есть тут один учитель. Судя по тому, что я все время вижу его на улице, он ищет место». — «Какой же это учитель? — говорит муж. — Уж не тот ли оборванец, который ходит к мессе в…» Тут он хотел уже назвать церковь, но жена его перебила: «Да-да, этот самый. Не помню точно, но кто-то мне говорил, что он кладезь знаний, ну прямо что твой календарь…» — «Ладно», — сказал супруг, отправился на поиски и в тот же вечер привел петуха в курятник. А тот наутро сходил за мешком, в котором держал две рубахи, четыре носовых платка и три толстых книги в твердых переплетах, и, вернувшись, устроился в комнате, которую указала ему хозяйка.

Антония: Ну и что дальше?

Нанна: А вот послушай. На следующий вечер госпожа взяла за руку племянника, которому предстояло сыграть роль сводника и для этого начать зубрить псалтырь, и велела позвать учителя. И вот слышу я (я у нее в тот вечер ужинала), как она ему говорит: «Маэстро, ваше дело — как можно лучше учить этого мальчика, который мне больше, чем сын (тут она чмокнула ребенка в губы), а уж о плате я позабочусь». Учитель в ответ начал плести что-то на латыни, приводить, загибая пальцы, какие-то доводы, покуда вконец не запутался и сам уже не знал, как закончить. «Да он настоящий Цицетрон!» — сказала, оборотившись ко мне, синьора и перевела разговор с «cuiussi»{77} на другие темы. «А скажите, маэстро, — спросила она, — были вы когда-нибудь влюблены?» В ответ этот дурень, счастливый обладатель хвоста, который, конечно, не был так красив, как у павлина, но не в пример тому крепок, воскликнул: «Госпожа, именно любовь научила меня всему, что я знаю» — и стал одну за другой извлекать на свет все приключившиеся с ним истории. Одна, видите ли, из-за него повесилась, другая отравилась, третья бросилась с башни — в общем, он рассказал нам о множестве женщин, которые из любви к нему отправились a porta inferi{78}, излагая все это в прежнем, темном и цветистом, стиле. Слушая его занудное бормотание, подруга несколько раз ткнула меня локтем в бок, а потом спросила: «Ну, что ты скажешь о мессире?» И я, с ясностью читавшая в ее душе и сердце, ответила: «Думаю, что он прямо-таки создан для того, чтобы трясти груши и оббивать яблони». — «Ха-ха-ха», — засмеялась она в ответ и бросилась мне на шею. А потом, сказав: «Ну что ж, маэстро, идите на урок», — увела меня в свою комнату. Там она узнала, что муж не вернется сегодня ни к ужину, ни на ночь (такое случалось часто). Она очень обрадовалась и сказала мне: «Ничего с твоим бурундуком не сделается, оставайся нынче у меня». Слуга пошел предупредить мою мать и вернулся с ее согласием. Потом мы славно поужинали: отведали потрошков, паштетов, куриных ножек, салата из перченой петрушки, съели почти целиком холодного индюка, полакомились оливками, молодым козьим сыром, розовыми яблоками, вареньем из айвы — для пищеварения — и конфетами, делающими дыхание благовонным. Послали ужин и учителю в его комнату: ужин состоял из яиц, сырых и сваренных вкрутую, а почему вкрутую, догадайся сама.

Антония: Да уж догадалась.

Нанна: Поужинав и приказав убрать со стола, синьора отослала спать всех, включая племянника, и сказала: «Мужья наши целый год лакомятся всеми сластями, какие только подвернутся им под руку, так почему бы и нам, хотя бы сегодня ночью, не полакомиться учителем? Судя по его носу, сласти у него такие, что сделали бы честь и императору. К тому же никто ничего не узнает: он такой некрасивый и такой смешной, что если даже кто кому расскажет, ему не поверят». Я в ответ начинаю мяться, делаю вид, что робею, не знаю, что сказать, а потом говорю: «Такие вещи очень опасны. А что если вернется твой муж, что тогда?» А она отвечает: «Нашла о чем думать! По-твоему я такая дура, что не смогу заговорить зубы этому идиоту, даже если он вернется?» — «Ну, раз так, решай сама», — говорю я. А между тем учитель, который представлял собою для мужа такую же опасность, как два туза, когда они сходятся в руках одного игрока, заметил, как разлакомилась синьора, слушая рассказы о его любовных похождениях. А когда ему стало известно, что хозяин не будет ночевать дома, он исхитрился подслушать наш разговор и узнал, что не в пример тем дурочкам, которые из-за него вешались, хозяйка решила просто под него лечь, хотя меня, например, тошнило от одного вида его кожаного гульфика, сбившегося набок: старого, заплесневелого, каких сейчас уже никто не носит. Дослушав все до конца, он самоуверенно, как и подобает учителю, отдернул портьеру и вошел в комнату. Хозяйка, отославшая к тому времени из дому всех до последней служанки, увидев его, сразу же сказала: «Маэстро, руки и рот держите подальше, нынче ночью нам нужен только ваш молоток». Но этот скот и не собирался ее целовать и щупать: не тот у него был нос, чтобы внюхиваться в чашечку розы, не те пальцы, чтобы перебирать дырочки флейты. Он просто вытащил наружу свой инструмент, толстый, как ножка табурета, весь в бородавках, с красной дымящейся головкой, и, шлепнув по нему ладонью, сказал: «К вашим услугам, синьора». Дама забрала его в кулачок и, промолвив: «Ах ты, мой воробышек, мой голубок, мой зяблик, войди же в свое гнездышко, в свой домик, в свои владения», — засунула его себе внутрь. Потом приподняла ногу, прислонилась к стене, решив есть сосиску стоя, и грязный мужик нанес ей первый мощный удар. Я же в этот момент вела себя как мартышка, которая начинает жевать еще до того, как кусок оказался у нее во рту. И если б не пощекотала себя металлическим пестиком, который нашла на комоде (судя по запаху, им толкли корицу), наверное бы, просто умерла от зависти при виде их наслаждения. Когда конек закончил свою работу, синьора, утомившаяся, но не насытившаяся, села на кровать и так крутанула учителю хвост, что он снова задрался. Брезгуя смотреть ему в лицо, она повернулась к нему спиной и, с яростью схватив salvum me fac{79}, воткнула его себе в очко, потом вытащила и засунула в щель, потом снова в очко и на этом закончила вторую партию, сказав мне: «Тебе тут тоже осталось». Едва живая, как голодный, которому не дают есть, я уже собиралась сунуть учителю палец в одно местечко, чтобы снова его взбодрить (этому приему научил меня бакалавр), — как вдруг мы услышали стук в дверь. Стук был такой уверенный, что можно было не сомневаться: за дверью если не сумасшедший, то кто-то из домашних. Услышав стук, наш умник изменился в лице: так выглядит человек, которого все считали порядочным и вдруг застали за взламыванием ризницы. Мы обе тоже замерли с окаменевшими лицами. Когда постучали второй раз, хозяйка поняла, что это муж, и начала громко смеяться и смеялась до тех пор, пока он не услышал. Убедившись, что ее услышали, она спросила: «Кто там?» — «Это я», — говорит он. «А, дорогой муженек, — отвечает она. — Погоди, я сейчас спущусь». Бросив: «Все остаются на местах», — она спустилась вниз, чтобы открыть мужу, и, открыв, сказала: «Мне словно кто-то шепнул: „Не ложись, он наверняка вернется ночевать!“ Для того чтоб не заснуть, я пригласила соседку. Но она так расстроила меня рассказами о том, что пришлось пережить ей, бедняжке, в монастыре, что мне, наверное, сделалось бы дурно, если б не учитель, большой весельчак, который сумел рассмешить нас своими шутками». Она привела своего Credo-In-Deum{80} к нам наверх, и тот, ничего не заподозрив, расхохотался при виде учителя, который в растерянности от этого неожиданного появления выглядел так, будто с луны свалился. Я еще и раньше заметила, что муж подруги не прочь завладеть моим маленьким виноградником, а тут он попытался ускорить дело и для этого прицепился к гостю, чтоб жена думала, что его интересует тут только учитель. Он попросил его прочесть азбуку от конца к началу, и тот прочел, да так замечательно, что муж прямо-таки повалился с ног от хохота. Но я-то видела, как он при этом на меня поглядывал, и понимала, почему он украдкой наступает мне на ногу, и поэтому сказала: «Служанки, наверное, уже легли. Пойду-ка и я к ним». — «Что вы, как можно! — воскликнул мой вздыхатель и, оборотившись к жене, сказал: — Отведи ее в туалетную, пускай спит там». Так и сделали. Когда я легла, он, стараясь говорить так, чтобы мне было слышно и я все поняла, сказал: «К сожалению, дорогая женушка, мне придется вернуться туда, откуда я пришел. Отошли спать этого весельчака и ложись сама». Она ушам своим не поверила от счастья и принялась разбирать вещи в комоде, всем своим видом давая понять, что собирается заниматься этим до утра, до возвращения мужа. Он же, громко топая, спустился по лестнице, отворил дверь и, не выходя, захлопнул ее снова, чтобы показалось, будто он ушел. А потом на цыпочках пробрался в комнатку, где лежала я, и осторожно улегся рядом. Почувствовав у себя на груди его руку, я сделала вид, будто я в бреду. Так ведет себя человек, который, заснув на спине, мучается от ощущения придавившей его тяжести, из-за которой он не может ни вздохнуть, ни пошевельнуться.

Антония: Это называется «кошмар».

Нанна: Вот-вот. «Тише, тише, — говорит он мне. — Все в порядке», — и с этими словами ласково гладит меня по щеке. Ну, а я все себе продолжаю: «Ой, что это? Ой, кто это?» — «Да я это, я», — ответил невидимый в темноте призрак и попытался раздвинуть мне ноги, но я сжала их плотнее, чем скупец сжимает ладонь. «Госпожа, госпожа!» — пробормотала я, думая, что говорю тихо, но подруга услышала, и мужу пришлось оставить свои попытки. Он скатился с постели и выбежал в зал как раз в ту минуту, когда она ворвалась ко мне со свечой в руке, желая узнать, что случилось. Ну, а муж, войдя в спальню, из которой она только что вышла, увидел там нашего буйвола. Тот лежал в постели и, поглаживая свой инструмент, дожидался минуты, когда снова сможет пустить его в дело. Мастерица-Наставлять-Рога едва успела спросить меня: «Что случилось?» — как раздался вопль, который заглушил мой ответ, вопль, больше похожий на ослиный рев, чем на человеческий голос. Это разъяренный муж жестоко колотил учителя кочергой, и дело бы кончилось совсем плохо, если б не подоспела жена и не вырвала кочергу у него из рук.

Антония: Он был вправе вообще его убить.

Нанна: Может быть, вправе, а может быть, и не вправе.

Антония: Как это?

Нанна: Погоди, я же еще не кончила. Увидев, что из разбитого носа этого чучела течет кровь, жена обернулась к мужу, который, вполне понятно, не смог себя сдержать, застав негодяя там, где он его застал, и, уперев руки в бока и грозно покачивая головой, заорала: «Что ты себе позволяешь, а? За кого ты меня принимаешь, а? Права была моя кормилица, она говорила мне, что ты будешь вести себя так, словно это ты подобрал меня в грязи, а не я тебя. Сбылось ее пророчество, она же все время твердила: „Не выходи за него, не выходи, он будет дурно с тобой обращаться“. И что же получается? Эту скотину, этот говорящий кусок мяса ты считаешь ровней мне? Ну за что ты его избил, скажи, за что? Что он тебе сделал? Наша постель — это что, святой алтарь, на который этот идиот должен молиться? Разве ты не знаешь этих людей? Стоит оторвать их от книжки, и они уже не соображают, на каком они свете. Ладно, мне все ясно, желаешь, чтобы было так, — будет так. Завтра же утром нотариус перепишет мое завещание, и злодей, который безо всякой причины обращается со своей женой, как с гулящей девкой, уже не сможет пользоваться ее состоянием». Потом она зарыдала и стала причитать? «О, я несчастная! Неужто я все это заслужила?» При этом она еще рвала на себе волосы, так что впору было подумать, что у нее на глазах только что убили ее отца. Я, быстро одевшись, сразу же прибежала на шум и сказала: «Ну-ну, не надо; пожалуйста, не надо плакать, соседи услышат».

Антония: А что ответил жене Молодец-Против-Овец?

Нанна: Услышав угрозу насчет завещания, он просто онемел. Уж он-то знал, что нынче оказаться без состояния — это еще хуже, чем быть придворным без покровительства, содержания и дохода.

Антония: Золотые слова.

Нанна: Ну, а я не могла удержаться от смеха при виде несчастного в одной рубахе, который, весь дрожа, забился в угол.

Антония: Наверное, точь-в-точь как лиса, которая попала в силки и видит, как со всех сторон на нее надвигаются палки.

Нанна: Ха-ха-ха! Именно так. В конце концов муж решил, что не стоит выбрасывать подстилку только потому, что от нее разок отщипнул какой-то осел: а уж тем более не стоит отказываться от вечнозеленого пастбища. Он бросился перед женой на колени и так юлил, так ее уговаривал, что она его простила. Мне же оставалось только пожалеть о том, что я вздумала изображать из себя Ах-Не-Тронь-Меня. Получив еще несколько ударов кочергой, учитель отправился к себе, парочка, помирившись, легла в постель, и я тоже пошла спать. Ко времени, когда я встала, явилась моя мать и отвела меня домой, где я привела себя в порядок, но все равно весь день ходила как сонная муха из-за выпавшей мне тяжелой ночи.

Антония: А учителя выгнали?

Нанна: Выгнали? Как бы не так! Когда я его встретила через неделю, он был одет как благородный синьор.

Антония: Когда кто-нибудь из подобных типов — слуга, поденщик или управляющий — вдруг начинает без удержу играть в карты, или франтить, или вообще сорить деньгами, — это верный знак, что он приспособился клевать хозяйку.

Нанна: Совершенно верно. А сейчас я хочу рассказать о женщине, которая спала и видела, чтобы в ее кудель сунул веретено один крестьянин, потому что шла молва, будто шишка у него такого же размера, как у быка или осла. Женщина была женою старика, произведенного папой Янни{81} в рыцари Золотой Шпоры и кичившегося своим рыцарством, как это умеет делать только Манольдо Мантуанский. Смешно было смотреть, как он важничает, пыжится и чванится; по всякому поводу он говорил: «Мы, рыцари…», а когда по праздникам он появлялся в церкви в своих парадных одеждах, невозможно было пройти, ни для кого больше не оставалось места. Ни о чем другом, кроме как о Великом Турке, о Султане, он не желал разговаривать; что бы ни произошло за тридевять земель, обо всем ему было известно. Так вот, жена этого зануды завела обыкновение ворчать по поводу всего, что присылали ей из имения. Если это были цыплята, она говорила: «И это все? Хорошо же они воруют!» Если фрукты: «Милое дело! Спелые они съели, а зеленые прислали нам». Если пучок салата, гнездо с птенцами, букетик земляники или еще какой-нибудь изящный пустячок: «Меня не надуешь! Заберите обратно! Что, я не знаю, мне же потом придется расплачиваться, когда я недосчитаюсь пшеницы, вина и оливкового масла». И оттого, что она без конца ворчала, муж тоже засомневался в своем управляющем и решил его переменить. По ее же совету он взял на это место того самого крестьянина, у которого был ерш, способный прочистить самый широкий дымоход. Подписав все бумаги, крестьянин отправился в поместье и на другой день вернулся в город, нагруженный припасами. Постучав в дверь ногой, — она сразу же перед ним отворилась — крестьянин поднялся по лестнице, неся на плече палку, на которой сзади болтались три пары уток, а спереди три пары каплунов; в правой руке он еще тащил корзину с сотней яиц и несколькими головками сыра. В общем, он был похож на тех венецианских хозяек, которые на одном плече несут одно коромысло (они называют его «биголо») с двумя ведрами воды спереди и сзади, а на другом — другое. Он поздоровался, поклонился, шаркнув ногой, и преподнес все это хозяйке. Ну, а она, которая праздничному календарю Всех Святых предпочитала календарь самый простой, оказала ему прием, которого удостаивается не всякий рыцарь. Она приказала подать на кухонный стол закуску, которая стоила обеда и ужина вместе взятых, заставила его выпить большой бокал белого полусладкого вина и, когда ей показалось, что он достаточно разгорячился, сказала: «Всякий раз, когда придете к нам с подарками, вас будет ждать такое же угощение». Мужа не было дома, она кликнула служанку («Эй, ты что, не слышишь?»), и та, явившись на зов, принялась разбирать корзинку. Когда корзина опустела, хозяйка отдала ее управляющему и приказала служанке отнести уток туда, где у нее содержались другие утки. Но когда служанка собралась и каплунов отнести к каплунам, она сказала: «Не надо, подожди здесь». Нагрузив каплунами крестьянина, она приказала ему следовать за нею на чердак. Там она развязала каплунам лапки (от боли они еще целый час не могли шевельнуться), закрыла чердачное окошко и пожелала убедиться, достойно ли своей славы орудие, которым крестьянину предстояло обработать ее поле. Служанка потом клятвенно меня уверяла, будто наверху все ходило ходуном и она боялась, что потолок обрушится ей на голову. Предполагалось, что хозяйка беседует с управляющим о том, как плохо его предшественник ухаживал за персиковыми и оливковыми деревьями; за время этой беседы он успел привить ее дважды, после чего они спустились вниз. Так как городские ворота должны были вот-вот закрыться, крестьянин не стал дожидаться хозяина. Попрощавшись с госпожой, он очень довольный вернулся в деревню и едва удержался, чтобы не рассказать всем о своем приключении. А между тем дама, потрясенная размерами клади, которая едва уместилась в ее просторном таможенном зале, услышала вдруг с улицы шум и, подойдя к окну, увидела людей, которые бежали кто куда и кричали: «Запирайтесь! Закрывайте двери!» Выйдя на балкон, она увидела среди толпы своих родственников: одни яростно обнажали шпаги, закинув за спину плащи, другие, без шляп, потрясали дротиками, алебардами и копьями. Через некоторое время она, побледневшая и растерянная, увидела, как два человека, за которыми шла огромная толпа, на руках внесли в ее дом окровавленного рыцаря. Она упала без чувств, а беднягу отнесли наверх и положили в постель. Спешно послали за врачом, и, пока в доме доставали яйца и рвали на повязки мужские рубахи, она пришла в себя и поспешила к мужу, который только смотрел на нее посреди всей этой суматохи и ничего не говорил. Увидев, что он отходит, она перекрестила его освященными свечами и сказала: «Простите меня и отдайтесь в руки Господа», — и он, сделав знак, что прощает ее и готов отдаться в руки Господа, испустил дух. Врач и священник пришли, когда все уже было кончено.

Антония: А из-за чего он погиб?

Нанна: Из-за того, что эта негодяйка наняла за хорошую плату одного типа и тот отправил несчастного к праотцам, нанеся ему три раны. По этому поводу в городе было много шума; ну а она, два раза сделав вид, что собирается выброситься из окна, но оба раза дав себя удержать, устроила мужу такие пышные похороны, каких у нас еще никто не видывал. Стены церкви были изукрашены щитами, принадлежавшими покойному; его тело, накрытое роскошным парчовым знаменем, внесли в церковь шесть горожан в сопровождении жителей всех его поместных земель; вдова же, вся в черном, в окружении двухсот женщин, так плакала, так жалобно причитала, что у всех на глазах появились слезы. С амвона произнесли надгробное слово, в котором были поименованы все добродетели и все подвиги усопшего рыцаря; чуть ли не тыща священников и монахов всех орденов пропели «Requiem aeternam»{82}, тело поместили в богато изукрашенный саркофаг, и все могли прочесть высеченную на нем эпитафию; на крышке саркофага закрепили знамена, шпагу в ножнах из шитого золотом и серебром красного бархата, щит и шлем с подкладкой из такого же бархата. Да, я еще не сказала, что пришли и его крестьяне, все как один в черных беретах, которые им дали для этого случая. Они провожали тело, и в их числе был тот счастливчик, который принес даме каплунов, уток и яйца. Да что говорить! С его помощью вдова очень быстро осушила слезы, тем более что она была теперь хозяйкой всего добра: покойный, женившийся на ней по любви и знавший, что у него никогда не будет ни сына, ни дочери, к большому огорчению родни, оставил ей все свое состояние.

Антония: Да, хорошо же он им распорядился!

Нанна: Теперь дама могла наезжать в свое имение, никого не боясь; отослав всех из дома, она принимала только преемника рыцаря, который так утешал ее посредством своего слоновьего бивня, что в конце концов она отбросила всякий стыд и решила взять его в мужья, не дожидаясь, покуда родственники навяжут ей кого-то другого. Распустив слух, что собирается уйти в монастырь, как только решит, какой орден выбрать, она вдруг объявила, что решила выйти за крестьянина. Она не желала больше думать о том, «что скажут» и «какой будет позор для семьи». Решив, что соблюдение приличий портит всякое удовольствие, что медлить — это значит отказываться от удовольствия, что раскаиваться — это все равно что умирать заживо, она послала за нотариусом и настояла-таки на том, чего ей так хотелось.

Антония: Но ведь она, и оставаясь вдовой, могла доставлять себе все эти удовольствия.

Нанна: Почему она не осталась вдовой, я расскажу тебе в другой раз; жизнь вдов заслуживает отдельной главы. Пока же скажу только вот что: вдовы в тыщу раз распутнее всех монахинь, мужних жен и девок вместе взятых.

Антония: Почему?

Нанна: Монахини, мужние жены и девки порою дают себя полировать и собакам, и свиньям; но зато эти расчесывают себя богослужениями, умерщвлениями плоти, обетами, мессами, вечернями, подаяниями, делами милосердия.

Антония: Неужели среди монахинь, мужних жен, девок и вдов не бывает хороших женщин?

Нанна: Да, если посмотреть на эти четыре разряда, то дело обстоит в них именно так, как утверждает известная пословица: «Веры, денег и ума всегда оказывается меньше, чем нужно».

Антония: Ну, Бог с ними, вернемся лучше к свадьбе рыцарской вдовы.

Нанна: Так вот, она вышла за него замуж, но когда об этом узнали, возмутилась не только ее родня, но и вся округа. А она так к нему привязалась, что даже носила ему еду в поле и на виноградник. Ну, а когда крестьянин, у которого было множество родни, ранил ее брата, грозившегося ее отравить, охотников совать нос в ее дела сильно поубавилось.

Антония: Связываться с крестьянами — опасное дело.

Нанна: Да, недаром пословица говорит: «Не дай Бог попасть мужику в лапы». Но оставим в стороне печали и подсластим горечь этой истории рассказом про одного старого богача, жалкого скупердяя, который взял в жены шестнадцатилетнюю, с тонюсенькой талией (я никогда в жизни подобной не видывала) и такую грациозную, такую очаровательную, что каждое слово ее, каждое движение было исполнено прелести. Ее барственность, ее аристократическая горделивость, изящество ее повадки — от всего этого можно было просто сойти с ума. Стоило ей взять в руки лютню — перед вами была музыкантша, книгу — поэтесса, шпагу — и я бы поклялась, что это капитан в юбке. Взглянешь на нее, когда она танцует, — ну прямо козочка, услышишь, как поет, — ангел небесный, увидишь за игрой — просто не знаю, что и сказать. Ей довольно было бросить на кого-нибудь свой страстный и загадочный взгляд, как несчастный лишался покоя. Кусок, который она подносила ко рту, казался вам золотым самородком, вино становилось вином в ту минуту, когда она пригубливала бокал. Остроумная, свободная в обращении, она умела говорить о серьезных вещах с таким достоинством, что даже герцогини рядом с нею казались простушками. Она с большой тщательностью выбирала себе модные уборы, показываясь то в шапочке, то без шапочки, с волосами, частично распущенными, частично заплетенными в косу, причем на лоб выбивался локон, который падал ей на один глаз, мешая смотреть. И все это заставляло мужчин умирать от любви, а женщин — от ревности. Она обладала врожденным умением посредством разных хитрых уловок превращать своих поклонников в рабов. Так как они не могли без волнения смотреть на ее вздымающуюся грудь, словно бы окропленную росой с лепестков алых роз, она нарочно то и дело до нее дотрагивалась, как будто поправляя что-то в своем туалете, и сияние колец вкупе с сиянием глаз буквально ослепляло того, кто внимательно следил за искусными маневрами ее руки. Ступая, она едва касалась земли, хотя и не забывала при этом стрелять по сторонам глазами; а когда ей окропляли голову святою водой, она приседала в таком реверансе, что невольно думалось: «Вот как это делают в Раю». И при всей этой красоте, при всем уме, при всем изяществе ей пришлось послушаться своего упрямого как бык отца, пожелавшего выдать ее за шестидесятилетнего, а точнее, это он сам, муж, говорил, что ему шестьдесят, видимо, опасаясь, что дадут больше. Муж красавицы утверждал, что он граф, поскольку был владельцем некоего строения, возвышавшегося на вершине горы в окружении зубчатых стен, а также двух пекарен и великого множества пергаментов с печатями, дарованных ему, по его словам, самим императором. Каждый месяц он предоставлял молодцам, которым нравится, когда им дырявят шкуру, возможность сразиться с ним на турнире. И все это ради того, чтобы увидеть, как перед ним снимут шляпы зрители, пришедшие поглазеть на поединок двух безумцев. На турнире он появлялся во всем параде: в фиолетовом, усеянном золотыми блестками мундире из рытого бархата, совсем не вытертого, потому что такой бархат никогда не вытирается, в шляпе с плоской тульей, в розовом на зеленой подкладке плаще с капюшоном из серебряной парчи, вроде тех, которые любят носить студенты; на боку болтался острый кинжал с латунной рукоятью, заключенный в старинные ножны. Сопровождаемый двумя десятками оборванцев с пиками и арбалетами (частью то были его слуги, частью вызванные из деревни крестьяне), он дважды обегал по кругу место ристалища и взгромождался на толстую, как мешок с овсом, лошадь, которая была явно не способна пуститься вскачь, сколько бы ее ни пришпоривали. Дождавшись момента, когда во всеуслышание называли его имя, он прямо-таки сиял от счастья. В день поединка он имел обыкновение запирать жену дома, а в остальное время вел себя как настоящая собака на сене: таскался за нею следом, когда она шла в церковь или к кому-нибудь в гости. В постели он рассказывал ей о подвигах, которые совершил на войне, а дойдя до битвы, в которой его взяли в плен, начинал скакать по кровати и подражать разрывам бомбард: «Бум-бум-бум!» Бедняжка, мечтавшая о том, чтобы ее поразила наконец ночная пика, просто приходила в отчаяние. Иногда ее брала такая досада, что она сгоняла мужа с постели, приказывала ему встать на четвереньки, продевала ему в рот ремень на манер узды, усаживалась верхом и, колотя по бокам пятками, пускала его вскачь, как он свою лошадь. В конце концов, наскучив такою жизнью, она пораскинула головой и кое-что придумала.

Антония: Что же, интересно?

Нанна: Она стала во сне произносить какие-то бессвязные речи, что поначалу старика очень смешило, но когда она еще и начала пускать в ход кулаки и засадила ему однажды в глаз так, что пришлось прикладывать примочку из розового масла, — он не на шутку рассердился. Она же, притворяясь, будто не помнит, что делает и говорит по ночам, стала, вдобавок ко всему, еще и вставать с кровати, открывать окна и сундуки, a иной раз даже одевалась, в то время как старый дурень только бегал вокруг, тормошил ее и окликал по имени. И вот однажды случилось так, что, побежав за женой, когда та вышла из комнаты, муж, думая, что стоит на ровном полу, ступил на лестницу и свалился вниз. Мало того, что он весь побился, он еще и ногу сломал; слуги, сбежавшиеся на крик, которым он перебудил всех соседей, подняли беднягу и перенесли обратно в постель, из которой ему лучше было и не вылезать. Жена притворилась, будто только что проснулась, разбуженная его криками. Узнав о случившемся, она заплакала, стала всячески себя корить за то, что муж поднялся с постели из-за нее, и сразу же послала за врачом; тот приехал и вправил бедняге кости.

Антония: Так зачем же она притворялась спящей?

Нанна: Затем, чтоб он упал. И он в самом деле упал и, разбившись, уже не мог всюду ходить за нею следом. Глупый ревнивец, он был гол как сокол, но при этом так спесив, что, скрепя сердце, держал в доме десяток слуг, старшему из которых было двадцать четыре года и которые все спали в одной комнате на первом этаже. Питались они в основном хлебом да воздухом, и если у кого из них был хороший берет, то штаны — непременно рваные, если хорошие штаны — то плохой колет, если хороший колет — никуда не годился плащ, и так далее.

Антония: А почему в таком случае эти мошенники не уходили от своего хозяина?

Нанна: Да потому что у него они ничего не делали. Так вот, дорогая Антония, наша дама давно уже заприметила всю эту компанию, а когда муж слег в постель с ногой, зажатой между двумя шинами, однажды ночью поднялась, как всегда, будто бы во сне, и, хотя старик кричал «Эй! Эй!», протягивая к ней руки, предоставила ему кричать до посинения, а сама направилась прямиком к слугам, которые, сидя вокруг тлеющего огарка, играли в карты на деньги, что они украли у своего господина, когда делали для него покупки. Промолвив «Спокойной ночи», она задула свечку и, притянув к себе первого попавшегося, начала с ним забавляться; она провела за этим занятием три часа, перепробовав всех десятерых, каждого по два раза. Сбросив дурную кровь, которая столько времени туманила ей разум, она вернулась наверх и сказала: «Дорогой муженек, не надо сердиться. Видно, так уж устроено мое естество, что меня подымает среди ночи и, словно ведьму, водит по всему дому».

Антония: А откуда ты знаешь все эти подробности?

Нанна: Да от нее самой. Когда она совсем махнула на себя рукой и стала гулящей, она всем, даже тем, кто не желал слушать, рассказывала о своих похождениях. К тому же один из десятерых молодцов, раздосадованный тем, что она предпочла ему другого, более крепкого, назло ей разнес историю по всему городу, по тавернам и площадям, цирюльням и лавкам.

Антония: Она поступила совершенно правильно. Поделом старому безумцу, которому следовало взять в жены свою ровесницу, а не девушку, которая сто раз годилась ему в дочери.

Нанна: Ты права, так ему и надо. Но она не успокоилась, наставив ему столько рогов, что их хватило бы на тысячу оленей. Влюбившись в продавца календарей, она избавилась от мужа, подсыпав ему в суп из пакетика с перцем какого-то порошка. И покуда он умирал, спозналась с этим мошенником, который прямо на глазах у мужа нанизал ее на свой вертел. Так говорят, но я, конечно, не поручусь, я над ними со свечой не стояла.

Антония: Боюсь, что, к сожалению, так оно, наверное, и было.

Нанна: А теперь послушай другую историю. Жила в нашем городе одна дама, муж которой был большой охотник до карт, особенно до примьеры{83}, — ну прямо как обезьяна до вишен. Игроки частенько собирались в его доме большой компанией. А так как неподалеку от города у них было имение, каждые две недели оттуда являлась крестьянка (она недавно овдовела) с какими-нибудь приношениями для хозяйки дома: сушеными вишнями, орехами, оливками, печеным виноградом, первыми фруктами и первыми овощами. Немного посидев, она пускалась в обратный путь. Как-то накануне праздника она явилась к хозяйке с большою вязкой улиток и корзинкой, где на подстилке из мяты были уложены двадцать пять груш. Но покуда она у нее сидела, погода переменилась, задул ветер и полил такой дождь, что она решила остаться на ночь. Этим решил воспользоваться муж, бездельник и пьяница, наглец и болтун, который, не стесняясь присутствия жены, говорил все, что ему взбредет в голову. Он не только облюбовал крестьяночку для себя, но решил, что заслужит славу доброго товарища, если устроит игру в «тридцать один» для всей своей карточной компании, которая в тот момент сидела у него. Картежники, смеясь, выслушали его предложение и договорились вернуться в его дом после ужина. «Работнице постели в амбаре», — сказал хозяин жене; та ответила, что так и сделает, и села с ним ужинать, посадив в конце стола румяную как яблочко крестьянку. Вскоре после ужина явилась вся честная компания, и хозяин, отозвав жену в сторону, приказал ей идти спать и отослать спать и работницу. Однако жена, которая знала о слабости своего мужа, большого бабника, сказала себе: «Говорят, что стоит один раз всласть натешиться — и больше не потянет. Ясно, что муженек мой, которому плевать на все приличия, решил пошарить в мошне и кошельке у нашей работницы, а это значит, что я могла бы попытаться узнать наконец, что это за блюдо такое «тридцать один», о котором я столько слышала и которое приготовил для крестьянки мой мошенник со своими дружками». Рассудив таким образом, она уложила работницу в свою постель, а сама легла там, где для той был приготовлен ночлег. И вот слышит она, как муж торопливо приближается к ее кровати и при этом так странно сопит, что его друзья, которые должны быль приступить к трапезе после него, не могут удержаться от смеха; со всех сторон доносятся сдавленные смешки, потому что все зажимают себе рот ладонью (подробности рассказал мне один из этой компании, с которым я потом иногда спала). Наконец главный участник турнира добрался до той, что Никогда-Ах-Никогда-Не-Ждала-С-Таким-Нетерпением, и, пристроившись рядом, обхватил ее с такой силой, словно хотел сказать: «Врешь, не уйдешь». Она сделала вид, будто только что проснулась и хочет встать, но он крепко прижал ее к себе и, раздвинув коленом ноги, запечатал ее письмо своею печатью, даже не заметив, что это его жена; вот так же мы с тобой не замечаем, как растут листья на фиговом дереве, укрывающем нас своею тенью. Жена, почувствовав, что он трясет сливу не как муж, а как любовник, подумала: «Надо же, с каким аппетитом бездельник жует чужой ломоть, а ведь свой едва надкусывает». Короче говоря, он запечатал ей письмо два раза, а потом вернулся к товарищам и с громким смехом заметил: «Лакомый кусочек! Стоило постараться! Тело у нее крепкое и нежное, как у благородной дамы». Видимо, он думал, что зад у крестьянки должен быть из мяты и черноголовника. Сказав это, он сделал знак следующему, который набросился на парную говядину (как сказали бы в Романье) с такою же жадностью, с какой голодный монах набрасывается на суп. Потом настал черед третьего, который устремился к лакомому кусочку, как устремляется рыба к червяку, и было очень смешно, когда, загоняя щуку в садок, он произвел три громовых выстрела, не сопровождаемых вспышками молнии. На висках у дамы выступил пот, и она подумала: «Да, эти не церемонятся, вот что значит „тридцать один“». Я не хочу задерживать тебя описанием того, что они с ней проделывали — всеми способами, всеми средствами, всеми путями, во все места (как говаривала поклонница Петрарки, известная под именем Мне-Мама-Не-Велит{84}). Скажу только, что, приняв двадцатого, она кончила и замяукала, словно кошка. И когда очередной претендент дотронулся до ее гудка, а потом щелки, ему показалось, будто он вляпался в какое-то месиво из слизняков. Он растерянно отпрянул и, стараясь до нее не дотрагиваться, сказал: «Утрите-ка сопли, госпожа, если хотите, чтобы я дал вам понюхать свой каперс». Покуда он все это произносил, вся банда слушала его наставления с пиками наперевес. Каждый был готов сразу после него ринуться в атаку, и, в общем, все это было немного похоже на то, как в четверг, пятницу и субботу Страстной Недели ремесленники и крестьяне стоят в очереди в исповедальню, дожидаясь, когда из нее выйдет с отпущением грехов очередной кающийся. Кое-кто из ожидавших вытащил из штанов своего зверька и тер его, покуда тот не испускал дух. Наконец настала очередь последних четверых, которые, видно, совсем уже спятив, решили, что будет неблагоразумно пускаться в плаванье по этому кисельному морю без спасательного поплавка. Они зажгли факел, с которым, ругаясь, обычно уходили домой проигравшиеся игроки. Войдя с ним в комнату, они, к великому огорчению устроителя игры, обнаружили там его жену, буквально плававшую в блаженстве. Она поняла, что ее узнали, и сказала, напустив на себя вид гулящей девки с Понте Систо: «А что такого? Вот пришла мне в голову такая фантазия — и все. Кто только не рассказывал мне про „тридцать один“, и мне тоже захотелось попробовать, а там будь что будет». Муж, старавшийся сделать хорошую мину при плохой игре, сказал: «Ах так, дорогая женушка? Ну и что? Как тебе показалось?» — «В общем, мне понравилось», — ответила жена и, не в силах больше удерживать в себе начинку, бросилась в отхожее место. Там она распустила пояс, поднатужилась, как тужится, освобождая желудок, обжора монах, и отправила в первый круг ада двадцать семь нерожденных душ. Когда крестьянка узнала, что приготовленный для нее овес достался другой, она поняла, как жестоко ее обманули, и, вернувшись домой, целый год дулась на хозяйку.

Антония: Ну что ж, блажен тот, кто находит способ утолить свои желания.

Нанна: Я с тобой согласна. Но той, которая утоляет свои желания посредством игры в «тридцать один», я не завидую. Мне и самой приходилось это попробовать, и не раз (спасибо тем, кто предоставлял мне такую возможность), но я нахожу, что это совсем не так приятно, как думают. Вот если бы вполовину короче, тогда другое дело. Ну а сейчас я перехожу к рассказу об одной (пусть она останется безымянной) даме, которая влюбилась в острожника, такого мерзавца, что даже виселицы для него было жалко. Это был парень, у которого в двадцать один год умер отец, оставивший ему в наследство четырнадцать тысяч дукатов — половину в звонкой монете, половину в поместьях и обстановке дома, вернее, дворца. В течение первых трех лет он пропил, проиграл и протрахал все деньги, а в последующие три наложил лапу на поместья и с ними тоже покончил. А так как продавать любые строения в своих поместьях он не имел права (в завещании это ему запрещалось), он разобрал дома и продал камни. Потом дошла очередь и до обстановки. Сегодня он закладывал простыню, завтра продавал скатерть, потом кровать, сначала одну, потом другую. Так постепенно он распродал все и так подорвал свое финансовое положение, что когда заложил, а потом продал, вернее, выбросил на ветер дворец, он остался буквально в чем мать родила. И тут он пустился во все тяжкие, совершая самые немыслимые преступления: лжесвидетельство, членовредительство, воровство, разбой, шулерство, обман, надувательство, смертоубийство. Он успел побывать в нескольких тюрьмах, где отсидел по три-четыре года и где ему пришлось очень несладко. В последний раз его посадили за то, что он плюнул в лицо мессиру по имени Не-Хочу-Поминать-Его-Всуе{85}.

Антония: Гнусный святотатец!

Нанна: Да, настолько гнусный, что сожительство с собственной матерью было, наверное, наименьшим из его грехов. Будучи совершенно нищим, он был как никто богат французской болезнью. Его болезни хватило бы на тысячу ему подобных и еще бы осталось. И вот в ту пору, когда этот Плевал-Я-На-Веру сидел в тюрьме, врач, которого город содержал специально для лечения узников, сказал пациенту, беспокоившемуся за свою ногу (у него был рак): «Уж если я вылечил одному из ваших его чудо-шишку, мне ли не справиться с ногой!» Слова про «чудо-шишку» дошли до ушей вышеуказанной дамы и запали ей в душу; она стала сохнуть по этой шишке, по этому диву дивному, как сохла некогда по быку одна царица{86}. Не зная иных способов удовлетворить свою прихоть, она решила совершить какое-нибудь преступление, чтобы попасть в тюрьму, где был заключен Плевал-Я-На-Крест. Когда наступила Пасха, она причастилась, не исповедавшись, а будучи в этом уличена, еще и сказала, что сделала это нарочно. Слух о происшествии распространился повсюду, и когда о нем сообщили городскому голове, он распорядился арестовать преступницу. Будучи подвергнута пытке, она призналась, что причиной ее преступления была безудержная похоть. Ей хотелось попробовать, каков же на вкус этот корень, который так прославил его обладателя — уродливого, вонючего, вшивого, обсыпанного гнидами, с клеймом французской болезни — шрамом поперек широкого расплющенного носа, с глазками такими маленькими и посаженными так глубоко, что их почти не было видно. Мудрый городской голова распорядился посадить ее к нему в камеру, сказав: «Это и будет тебе наказание на веки вечные за совершенный тобою грех». Она же, узнав, что приговорена пожизненно, обрадовалась этому, как радуются узники, выходящие из тюрьмы на свободу. Говорят, что когда она в первый раз отведала его початка, она воскликнула: «Да это же райские кущи. Как мы тут заживем!»

Антония: А что, початок, говоришь, был у него, как у осла?

Нанна: Больше.

Антония: Как у мула?

Нанна: Больше.

Антония: Как у быка?

Нанна: Больше.

Антония: Как у жеребца?

Нанна: Втрое больше.

Антония: Ну что, прямо как те колонны, что поддерживают балдахин над кроватью?

Нанна: Вот теперь ты угадала.

Антония: Подумать только!

Нанна: Так вот, пока они там услаждались, народ стал приставать к городскому голове, требуя, чтобы из уважения к закону он отправил преступника на виселицу, предоставив ему предварительно положенные десять дней. Ах да, я совсем забыла, мне надо еще кое-что тебе рассказать, а к этому негодяю я еще вернусь. Так вот, как только распутница оказалась в тюрьме и сбросила маску, известие об этом распространилось по всему городу, дав пищу для разговоров простому люду и ремесленникам и в особенности женщинам. В окнах, на балконах, на улицах только об этом и говорили, кто с насмешкой, кто с негодованием. Стоило у чаши со святой водой собраться шести сплетницам, как разговоров хватало на два часа. Была и в моей округе такая компания. И вот одна из сплетниц (знаешь, из тех, что Пусть-Я-Простая-Зато-Порядочная) заметила, что подруги, заслушавшись ее речей, отложили прялки, и воскликнула: «Своим поступком эта мерзавка опозорила всех женщин, мы должны пойти к тюрьме, выкурить ее оттуда огнем и, посадив в телегу, разорвать на куски, побить камнями, содрать заживо кожу, распять на кресте». Выкрикивая все это, она раздувалась прямо как бочка, а домой возвращалась с таким видом, будто честь всех женщин отныне зависела только от нее.

Антония: Вот дура!

Нанна: Так вот, когда преступнику дали его десять дней и об этом узнала Будешь-Знать-Как-Плевать-В-Церкви, то есть та самая, что хотела огнем выкурить преступницу из тюрьмы, она вдруг его пожалела, представив себе, какой ущерб понесет город, лишившись самой большой из своих пушек. Ведь эта пушка силою одной лишь своей славы, не приводя никаких доказательств, притягивала к себе всех неудовлетворенных, как магнит притягивает иголку, а огонь — солому. И ее охватило такое желание ею насладиться, что она, наплевав на все святое (мягко говоря), придумала уловку, неслыханную по своему коварству.

Антония: Что же она придумала (упаси нас Бог от таких желаний)?

Нанна: У нее был муж, такой хворый, что после двух часов, проведенных на ногах, ему нужно было два дня отлеживаться. К тому же порою с ним случались сердечные припадки, когда он задыхался и казалось, вот-вот отойдет. Так вот, она узнала, что любая обитательница борделя может спасти приговоренного к смерти, если в момент, когда его везут к месту казни, выбежит навстречу и крикнет: «Это мой муж!»{87}

Антония: Да что ты говоришь!

Нанна: И потому она решила сначала придушить собственного мужа, а затем, воспользовавшись правом гулящей, взять себе в мужья этого разбойника. Как раз когда она все это обдумывала, мужу вдруг стало плохо. «Ох-ох», — простонал несчастный, глаза у него закрылись, ноги подкосились, и он лишился чувств. Она взяла подушку, положила ее прямо ему на лицо, а сама села сверху (а была она, между прочим, поперек себя шире, не женщина, а бочонок с соленой треской!) и таким образом заставила его испустить дух, который вышел у него оттуда, откуда выходит переваренный хлеб.

Антония: О!

Нанна: А потом она растрепала себе волосы и подняла такой крик, что сбежались все соседи. Они знали, что бедняга был болен, и поэтому нисколько не усомнились в том, что он испустил дух во время одного из своих обычных припадков. Похоронив его подобающим образом (между прочим, он был довольно-таки богат), эта взбесившаяся сука (извини, но я должна это сказать) подалась в бордель. А так как ни среди ее родственников, ни среди родственников мужа не нашлось ни одного порядочного человека, никто ей в этом не воспрепятствовал, а все прочие решили, что из-за смерти несчастного она повредилась в уме. И вот настала ночь, предшествующая дню, когда должны были казнить ненавистного всем негодяя. Город опустел, потому что все мужчины и почти все женщины собрались у дворца городского головы, желая услышать, как будут читать смертный приговор тому, кто тысячу раз заслужил смерть. А он только рассмеялся, когда судья произнес: «По воле Божией и по воле его сиятельства городского головы (я бы переставила их местами) ты должен умереть». Преступника в цепях и наручниках вывели к народу и усадили на охапку соломы, поставив по бокам двух священников, которые должны были давать ему последнее утешение. И хотя от образа, который они то и дело подносили ему для поцелуя, он нос не воротил, вел он себя так, словно ничего не случилось: болтал и каждого, кто к нему подходил, окликал по имени. Когда настало утро, большой колокол на здании городской управы возвестил о том, что церемония начинается. Из окон вывесили хоругви, и один из судейских, с особенно громким голосом, приступил к чтению приговора, которое длилось до самого вечера. На шею преступнику надели толстую цепь из позолоченного каната, а на голову водрузили бумажную корону, что должно было означать, что он король разбойников. Под звуки трубы, оплакивающей его драгоценную подвеску, стража повела негодяя к месту казни, толпа двинулась следом, и всюду, где он проходил: на балконах, в окнах, на крышах — собирались женщины и дети. Наконец он подошел к месту, где стояла, вся дрожа, та взбесившаяся сука, ожидая минуты, когда она сможет броситься ему на шею с тою же алчностью, с какой бросается на воду человек, страдающий лихорадкой. Нисколько не смущаясь, она кинулась вперед, яростно расталкивая толпу, громкими криками прокладывая себе дорогу, и, добравшись, красная и растрепанная, прижала его к груди и воскликнула: «Я твоя жена!» Судейские остановились, а с ними и вся толпа; люди толкались, тесня друг друга, и шум стоял такой, будто вдруг разом зазвонили колокола, возвещающие о пожаре, о войне, о проповеди и празднестве. О случившемся сообщили городскому голове, и ему пришлось, повинуясь закону, отпустить преступника на свободу. Его увела эта тварь, подставившая ему вместо виселицы собственную шею.

Антония: Ну прямо конец света!

Нанна: Ха-ха-ха!

Антония: Чего ты смеешься?

Нанна: Я подумала о той, другой, которая, можно сказать, перешла в лютеранскую веру ради того, чтобы оказаться с ним в одной камере. Получается, что ее сердце было разбито трижды: первый раз, когда его увели из тюрьмы, второй — когда она думала, что его повесили, и третий, когда она узнала, что ее собственностью — всем ее имением и достоянием — завладела другая.

Антония: Возблагодарим же Господа, который трижды ее наказал.

Нанна: А теперь, сестричка, послушай другую историю.

Антония: С удовольствием.

Нанна: Жила-была одна женщина, ужасная привереда, сама, правда, хорошенькая, но ничего особенного, просто миловидная. Что бы ей ни показали, все ей было не так, на все она морщила нос и поджимала губы. Эдакая брезгливая кошка, своевольная, наглая, капризная, зануда, каких не знал свет. Все, что она видела вокруг, ее не устраивало: глаза, ресницы, лбы, носы, губы. Ни разу ей не попались зубы, о которых она не сказала бы, что они черные, или редкие, или слишком длинные. Она не знала ни одной женщины, которая, по ее мнению, была бы способна поддержать светский разговор, а платья на всех них без исключения висели, как на вешалках. Если она замечала, как какая-то дама поглядывает на мужчину, она говорила: «А я-то считала, что она порядочная, а она вон какая! Кто бы мог подумать! Я готова была поклясться…» Эта привереда одинаково поносила и тех женщин, которые любили покрасоваться в окошке, и тех, которые никогда к нему не подходили. Одним словом, она критиковала всех подряд, и люди стали ее избегать, боясь сглаза. Даже в церкви во время мессы она давала понять, что все тут не по ней: скажем, слишком воняло, даже ладан и тот вонял. «И это называется „подмели“? — морщась, говорила она. — Это называется „прибрались“?» Твердя «Pater noster», она буквально обнюхивала каждый алтарь и всюду находила повод, чтобы выразить неудовольствие. «Ну и покровы!» — «И это подсвечники?» — «Что за скамейки!» Когда читали Евангелие, она не желала подниматься вместе со всеми в положенных местах и только покачивала головой, словно не слыша слов священника. Принимая просфору, она обязательно замечала, из какой плохой муки она выпечена, а опустив палец в святую воду перед тем как перекреститься, говорила: «Просто срам, ее никогда не меняют». Какой бы мужчина ей ни встретился, она морщилась и восклицала: «Ну и индюк!», или: «Какие тощие ноги!», или: «Что за ножищи!», или: «До чего же нескладный!», или: «Настоящий скелет!», или: «Ну и рожа!» И вот эта-то особа, которая, видимо, полагала, что в ней-то есть все, чего не хватало другим женщинам, положила глаз на одного монаха, который ходил по домам за подаянием с дырявым мешком за плечами и колотушкой в руке. Он постучал как-то в ее дверь, и она увидев его молодость, здоровье и простоту, вовлекла его в любовную связь. Утверждая, что нищий должен получать подаяние прямо из господских рук, а не от прислуги, она завела обычай сама выносить его монаху. А если муж говорил: «Пусть отнесет служанка», — она вступала с ним в многочасовой спор на тему о том, что такое милостыня и какая разница между тем, когда подаешь сам и когда поручаешь это прислуге. И когда она хорошенько познакомилась с этим вечно голодным супохлёбом, приносившим ей в подарок восковые изображения Святого Агнца, она кое о чем с ним и договорилась.

Антония: О чем же это?

Нанна: О том, что он заберет ее к себе в монастырь.

Антония: Каким же это образом?

Нанна: Переодев монахом. И вот, желая создать повод для бегства из дома, как-то вечером она затеяла с мужем спор, утверждая, что августовская Мадонна приходится на шестнадцатое число, и довела его до такого бешенства, что он схватил ее за горло и, наверное, свернул бы шею, если б не вмешалась мать.

Антония: Вот упрямая дура!

Нанна: Придя в себя, она начала кричать: «А, значит вот ты как! Ну все, это тебе даром не пройдет, я пожалуюсь братьям. С женщиной ты куда как смел, а вот попробуй с мужчиной, тогда поглядим! Все, с меня довольно, больше я терпеть не намерена. Уйду в монастырь — лучше питаться травой, чем получать от тебя колотушки. Или утоплюсь в отхожем месте, даже это лучше, чем жить с тобой». Всхлипывая, она уселась, уткнув голову в колени, отказалась ужинать и, наверное, просидела бы так до утра, если бы мать не увела ее с собой, причем ей пришлось два раза отбивать ее у мужа, который хотел буквально разорвать ее в клочья. Ну а монах (лет ему было около тридцати, высокий, смуглый, худой, веселый, общительный) на другой день пришел за милостыней, подгадав так, чтобы мужа не было дома. Услышав стук в дверь и обычную фразу «Подайте милостыню монахам», щедрая дарительница, как всегда, сама вышла к просителю, и они договорились бежать на следующее утро. Монашек ушел, а назавтра, за час до рассвета, раньше булочника, появился около ее дома с плащом монаха в руках, постучался и крикнул: «Давайте!» Наша гордячка живо вскочила с постели, приговаривая: «Кто же о тебе позаботится, если ты сам о себе не позаботишься?», пнула ногой в дверь служанки, крикнув: «Вставай и убирайся вон!», сошла вниз, открыла дверь и впустила супохлёба в дом. Потом сняла накинутую в спешке рубашку, положила ее вместе с домашними туфельками на край колодца, переоделась в монашеское платье, вышла, захлопнула за собой дверь и, никем не замеченная, скрылась вместе с монахом. Тот привел ее в келью и сразу же задал ей овса. Он уложил ее на свою провонявшую клопами кровать с соломенным изголовьем, прямо на толстую подстилку, прикрытую двумя узкими, грубыми простынями, задрал рясу и, сопя и дергаясь, принялся за работу. Это было в точности как августовское предгрозовое ненастье, когда бурные порывы ветра ломают и валят оливковые, вишневые, лавровые деревья. Крохотная, длиною в два шага комнатка вся ходила ходуном, сотрясаемая ударами его ляжек, упала на пол дешевенькая картинка с изображением Мадонны, которая огарком свечи была прикреплена к стене, а женщина, катаясь по постели, только мурлыкала, как кошка, которую чешут за ухом. Наконец ее дружок, крутивший мельничное колесо, пустил на него воду…

Антония: Не воду, а масло, если ты хочешь выражаться правильно. Недавно я говорила с матерью той, что зовется Мне-Мама-Не-Велит, она научила меня правильно употреблять такие слова, как «мурлыкать», «кончить», «трепетать».

Нанна: Как это?

Антония: Она сказала, что сейчас появился новый язык, и ее дочь — в нем большая дока.

Нанна: Что это еще за новый язык? И где ему учат?

Антония: Я же говорю — Мне-Мама-Не-Велит. Она вышучивает каждого, кто не умеет говорить правильно. Она утверждает, что теперь нужно говорить не «щеки», а «ланиты», не «груди», а «перси», не «глаза», а «очи», не «дергаться», а «трепетать», не «потечь», а «кончить». А уж слово «забавляться», к которому ты прибегала не меньше ста раз, — это вообще ее конек. Думаю, что приверженцам этой школы хотелось бы переместить букву «х» в самый зад, что, конечно, куда аристократичнее.

Нанна: Ну, это их дело. Что до меня, то я-то как раз люблю, чтобы ее помещали спереди, прямо за той дверцей, из которой меня некогда выкакали. И слово «болтать» мне нравится больше, чем «пустословить», а «полоумный» — больше, чем «душевнобольной», просто потому, что так говорят в моих родных краях. Но вернемся к монаху. К обоюдному удовольствию, он отведал нашу даму дважды, не вынимая клюва из блюдца.

Антония: Надо же!

Нанна: Так как ему пора было отправляться по делам, он запер женщину в келье, предварительно уложив ее под кровать на случай, если кто-то зайдет. Покружив по улицам и собрав немного муки для просфор, он направился к дому своей похотливой подруги, чтобы узнать, что тут произошло после ее levamini{88}. Еще на подходе до него донесся какой-то шум, а приблизившись вплотную, он услышал голос ее матери и служанок, которые кричали, высунувшись в окно: «Крюки, несите крюки! И веревки, побольше веревок!»

Антония: Зачем им понадобились крюки?

Нанна: А вот зачем. Заметив, что их капризницы нету дома, они принялись ее звать, потом искать — повсюду, наверху и внизу, и, увидев на краю колодца туфельки и рубашку, решили, что она в него бросилась. «Сюда! Все сюда!» — закричала мать. Сбежались соседи и стали помогать ей выуживать из колодца ту, которая ухватила свою удачу за хвост и теперь спокойно спала в келье. Сердце разрывалось при виде бедной старухи, которая забрасывала в колодец крюк и приговаривала: «Цепляйся, доченька, милая моя доченька, это я, твоя мама, твоя добрая мама… А он, этот подлец, этот мерзавец, этот иуда, эта скотина!» Ничего не зацепив…

Антония: «Ничего не зацепив!» Нынче сказали бы: «Ничего не обнаружив в колодце…»

Нанна: Ничего не обнаружив в колодце, она в отчаянии отшвырнула крюк и, сцепив пальцы, как это делают, когда читают молитву, обратилась к небу: «Господи, и ты считаешь это справедливым, чтобы моя доченька, такая хорошенькая, такая ученая, никому не делавшая зла, погибла подобным образом? Так-то ты оценил мои молитвы и милостыню, которую я подавала во имя Твое? Да я лучше умру, чем поставлю тебе хотя бы одну свечку!» Тут она заметила в толпе монаха, который не мог удержаться от улыбки, слушая эти жалобы, и, не подозревая об истинной участи своей дочери, решила, что он, как обычно, явился за мукой. Схватив беднягу за капюшон, она выволокла его со двора, как будто хотела с его помощью свести счеты с Богом, позволившим ее дочери броситься в колодец. «Ах ты, лизоблюд, — кричала она, — ах ты, супохлёб, несытое твое брюхо! Мошенник, нечестивец, нарушитель постов, грязная свинья, чернокнижник, обжора, пердун, винная бочка!» Услышав, как она его честит, люди чуть не обмочились от смеха. Ему же было интересно послушать, о чем толкует народ, верит ли он в это самоубийство. Нашлись старушки, которые помнили, как рыли этот колодец; они говорили, что на дне от него отходит во все стороны множество ответвлений и несчастную, конечно, унесло в одно из них. Услышав это, мать снова заплакала. «Ах ты, моя доченька, — причитала она, — ты умрешь там от голода, и я никогда больше не увижу, как ступаешь ты по земле — такая красивая, такая грациозная, такая добрая». И хотя она сулила златые горы всякому, кто согласится спуститься в колодец, все боялись заблудиться в норах, о которых говорили старухи, и, отвернувшись от несчастной матери, шли себе с Богом прочь.

Антония: Ну а муж что?

Нанна: Муж вел себя, как кот, который забрел в чужой дом и обжег там хвост. Он не решился выйти к людям: во-первых, все прямо говорили, что она бросилась в колодец оттого, что он дурно с ней обращался, а во-вторых, он боялся, что теща в самом деле выцарапает ему глаза. Но укрыться от нее ему все-таки не удалось. «Ну что, подлец, теперь ты доволен? — набросилась на него старуха. — Это ты своим пьянством, игрой и распутством загнал в колодец мою девочку, мою радость. Быстрей надень крест на шею, иначе я разорву тебя собственными руками. Погоди, дождешься и ты своего часа, никуда не денешься. Получишь и ты наконец по заслугам. Вот он, убийца, скажут люди, вот он, злодей, вот он, душегуб». Бедняга выглядел как боязливая барышня, что зажимает себе уши при звуке выстрела. Дождавшись, когда теща устала поливать его своим ядом, он сбежал в свою комнату и закрылся, раздумывая о смерти жены, которая казалась ему очень странной. А обезумевшая от горя мать нашей капризницы, поняв, что ничего не поделаешь, превратила колодец в настоящий алтарь: она прикрепила к нему все образа, которые нашлись в доме, зажгла освященные десять лет назад свечи и каждое утро, перебирая четки, молилась тут о душе своей дочери.

Антония: А куда отправился монах, после того как его, схватив за капюшон, вышвырнули из дома?

Нанна: Вернулся в келью, вытащил из-под кровати свою сучку и все ей рассказал. Они так смеялись! Так смеялся народ, глядя на шутовские проделки маэстро Андреа и Страшино, упокой Господи их души{89}.

Антония: Да, смерть поступила жестоко, похитив их у Рима. С тех пор как город овдовел, он не знает больше ни карнавалов, ни настоящих Стаццони{90}, ни праздника винограда — в общем, никаких развлечений.

Нанна: Ты не права. Ты могла бы так говорить, если бы Рим лишился также и Россо{91}, но он пока жив и на славу потешает нас своими шутками. Но вернемся к нашему монаху, который провел целый месяц, ежедневно делая по семь, восемь, девять, а то и десять миль, но возвращался в свою Иосафатскую долину всегда крепким, сильным и готовым к бою.

Антония: А чем он ее кормил?

Нанна: Да чем угодно. Ведь его делом было добывать для монастыря провизию, и он три раза в неделю наведывался в крестьянские дома, заглядывал на кухни и на гумна и всякий раз приводил в монастырь осла, нагруженного дровами, хлебом и лампадным маслом. И так как добывал все это он, он этим и распоряжался. К тому же он любил работать на токарном станке и делал неплохие деньги, продавая детям волчки, а мастерицам из знаменитого своим льном Витербо — песты и веретена. Кроме того, ему шла десятая часть выручки от продажи восковых свечей, которые зажигали на кладбище в день поминовения усопших. Да, и еще повара отдавали ему куриные головки, лапки и потроха. Однако пришел день, когда идол нашей капризной дамы (которая, поместив свое тело в раю, о душе думала не больше, чем думаем мы о войне гвельфов и гибеллинов{92}) вызвал вдруг подозрение у монастырского садовника. Тот заметил, что он рвет в огороде редко употреблявшиеся сорта салата, и, сопоставив это с его изможденным видом — худой, с запавшими глазами и нетвердой походкой, а также с тем, что постоянно видел его с яйцом в руке, сказал себе: «Тут что-то не так». Садовник поделился своими подозрениями со звонарем, тот поговорил с поваром, повар с пономарем, пономарь с настоятелем, настоятель с главой местной церкви, глава церкви с генералом ордена. У кельи монаха установили наблюдение и, дождавшись, когда он уйдет в город, открыли дверь специально сделанным ключом. Открыв, они обнаружили там оплакиваемую матерью покойницу, которая так растерялась, услышав: «Выходи», — что лицо у нее стало в точности как у ведьмы, когда под столбом, к которому она привязана, поджигают хворост. Никому ничего не сказав, они кликнули монаха, который как раз возвратился из города, связали его, и ты очень ошибаешься, если думаешь, что они стали с ним церемониться. Его заперли в темной келье, в которой на целую пядь стояла вода, и держали там, давая в день два ломтя хлеба — один утром, другой вечером, стакан воды, разбавленной уксусом, да полголовки чеснока. Потом они стали обсуждать, что делать с женщиной. «Похороним ее заживо», — сказал один. «Пусть умрет в тюрьме, как и он», — сказал другой. «Давайте вернем ее домой», — сказал третий, самый милосердный. Но нашелся еще один, самый мудрый из всех, который сказал: «Давайте побалуемся с нею несколько дней, а потом Господь нам подскажет, что делать дальше». Услышав такое предложение, засмеялись и молодые, и пожилые, даже старики и те захихикали. В общем, они решили выяснить, сколько нужно петухов, чтобы ублаготворить одну курицу. Любительница морковки, услышав этот приговор, тоже не удержалась от улыбки, сообразив, сколько петухов ей предстоит ублажить. Когда наступил час ночной тишины, с нею посредством рук побеседовал генерал, потом глава местной церкви, потом настоятель, а вслед за ним все остальные, от звонаря до огородника, стали карабкаться на ореховое дерево и трясти его так, что даже она осталась довольна. Два дня подряд воробьи только тем и занимались, что взлетали на стог, а потом с него слетали. Спустя несколько дней выпустили из преисподней и бедного узника. Он всё всем простил и так хорошо со всеми поладил, что забавлялся отныне со своею дамой в компании с остальными святыми отцами. Можешь себе представить, что целый год ее перемалывали эти жернова?

Антония: Отчего же не представить? Отлично представляю.

Нанна: Наверное, она осталась бы там навсегда, если б не забеременела и не родила. После того как она родила (а родила она получеловека-полусобаку), она разонравилась монахам.

Антония: Почему?

Нанна: Потому что после родов амбразура у нее стала такая широкая, что просто страх. К тому же, прибегнув к черной магии, они узнали, что она переспала с собакой садовника.

Антония: Разве такое возможно?

Нанна: За что купила, за то и продаю. Так говорили все, кто видел мертвое чудовище, а умертвили его монахи.

Антония: И что же они сделали со своей шлюхой, после того как она родила?

Нанна: Вернули мужу, точнее, матери, прибегнув к одной замечательной хитрости.

Антония: Ну-ка, расскажи.

Нанна: Один из монахов, который умел вызывать духов и закупоривать их в бутылку, как-то ночью забрался по садовой ограде на крышу дома, где жила раньше монастырская подстилка. Дождавшись, когда все уснут, он подошел к двери, ведущей в комнату матери, которая, как и прежде, плакала, призывая любимую дочь, и, когда услышал: «Где ты сейчас, моя доченька?», то, изменив голос, сказал: «Я в безопасности, я осталась жива благодаря молитвам, которые вы творили у колодца, они укрыли меня под своею сенью. Пройдет два дня, и вы увидите меня целой и невредимой». Оставив мать в полной растерянности, монах убежал и, вернувшись туда, откуда пришел, рассказал о своей проделке братьям. Призвав общую жену, настоятель от имени всей братии поблагодарил ее за доброту, отсыпал ей еще два вьюка благодарности и, извинившись за то, что не воздал ей должного, предложил добавить еще. На нее надели белую рубаху, венок из оливковых листьев, дали в руку пальмовую ветвь и за два часа до рассвета отослали домой в сопровождении монаха, возвестившего матери о скором возвращении беглянки. Мать, воспрянувшая к жизни после того видения, с нетерпением ожидала домой свою столь охочую до плоти без костей дочку. Когда та, убегая, оставляла свои вещи на краю колодца, она не забыла прихватить с собой ключи от черного хода. Воспользовавшись ими, она вошла в сад и отпустила магистра черной магии, предварительно позволив ему откусить от себя кусочек. А после этого уселась на колодезную крышку и стала ждать, когда рассветет. Служанка, которая вышла набрать воды для завтрака, увидела свою хозяйку, одетую как Святая Урсула, и закричала: «Чудо! Чудо!» Мать, которая уже знала, что должно случиться чудо, скатилась вниз по лестнице и бросилась на шею дочери с такою страстью, что едва в самом деле ее не утопила. И муж тоже пришел, не думай, хотя теща и намылила ему голову. Он бросился к ногам жены и, не в силах произнести miserere{93}, так и остался, раскинув руки, словно святой Франциск, показывающий стигматы. Она же подняла его и поцеловала. А потом она столько всего наплела про свою жизнь в колодце, намекнув, что встречалась там с Сивиллой из Норчии и тетей феи Морганы, что многим захотелось туда броситься. Ну, что тебе еще сказать? Колодец стал таким знаменитым, что его обнесли решеткой и женщины, с которыми нелюбезно обходились мужья, стали приходить сюда и пить воду, говоря, что это хорошо помогает. Потом сюда начали совершать по обету паломничество и те, что еще только собирались выйти замуж: они просили колодезную фею сделать их брак счастливым. За один только год сюда натащили свечей, рубашек и образков больше, чем к гробнице святой блаженной Лены далл’Олио в Болонье{94}.

Антония: Вот еще и с этой Леной все с ума посходили!.

Нанна: Придержи язык, а то дождешься, что тебя отлучат от церкви. Разве ты не знаешь, что один кардинал уже собирает деньги для ее канонизации? Все считают, что это она в паре с монахом обращала в истинную веру народ во владениях блаженной Васталлы{95}.

Антония: Ну что ж, дай ему Бог!

Нанна: Чтобы не затягивать дело, на этом я, пожалуй, закончу свой рассказ о замужних женщинах. Но перед этим поведаю еще об одной, которая, имея замечательного мужа, влюбилась в бродячего торговца. Из тех, знаешь, что носят свою лавку прямо на себе, повесив ее на лямках себе на грудь. Они ходят по улицам, крича: «А вот кому красивые шнурки, ленты, иголки, булавки, наперстки, зеркала, гребенки, шпильки!», и торгуются с разными вертихвостками, отдавая свои притирания, мыло и фальшивые духи за хлеб, тряпье и пару старых-старых башмаков с добавкой нескольких сольди. И так она в него втюрилась, что бросила ему под ноги свою честь и растратила на него целое состояние. Обладатель же хвоста, который она так обожала, сменив свое тряпье на богатые одежды, стал играть в карты с настоящими мастерами этого дела и за какую-то неделю приобрел у них репутацию синьора, заслуживающего всяческого уважения.

Антония: Чем же он этого добился?

Нанна: Тем, что обращался со своей благодетельницей, как со шлюхой. Мало того, что он потчевал ее палкой, он еще всем об этом рассказывал.

Антония: И правильно делал.

Нанна: Но это все пустяки. Самое удивительное случается со знатными дамами, и если бы я не боялась прослыть злоязычной, я рассказала бы тебе, кто из них спит со своим управляющим, кто с конюхом, кто с поваром, а кто и с поваренком.

Антония: Глупости, глупости, не хочу слушать.

Нанна: Ты же знаешь, что это правда!

Антония: Глупости, говорю.

Нанна: Ну ладно, ты меня поняла.

Антония: Еще как поняла.

Нанна: Заметь, что, говоря о монахинях, я рассказала тебе только о том, что успела увидеть за несколько дней в одном только монастыре. А про замужних — лишь часть того, что увидела и услышала в одном городе. Так представь же себе, сколько можно было бы порассказать обо всех монахинях и обо всех замужних дамах на свете!

Антония: Неужели настоящих монахинь так же мало, как денег, веры и благоразумия, — помнишь, ты говорила?

Нанна: Мало, но они есть.

Антония: Наверное, еще обсервантки{96}.

Нанна: Я ничего о них не рассказывала, но только благодаря молитвам, которые они возносят за своих преступных сестер, дьявол не заглатывает тех прямо живьем. Их девство столь же благоуханно, сколь зловонно распутство их сестер, и Господь пребывает рядом с ними денно и нощно, в то время как рядом с теми, другими — спят они или бодрствуют — пребывает дьявол. Горе нам (горе нам, горе нам — повторю это трижды), если перестанут о нас молиться эти маленькие святые. Да, святые, потому что настоящие монахини, которых так мало, столь совершенны и столь добродетельны, что впору разводить у них костер под ногами, как это делали с мучениками.

Антония: Ты молодец, мне нравится твоя беспристрастность.

Нанна: И среди замужних тоже есть порядочные женщины, которые дадут скорее заживо содрать с себя кожу, чем позволят прикоснуться к себе хотя бы пальцем.

Антония: Я рада, что ты это признаешь. Ведь если хорошенько подумать, то только лишь нужда, в которой проходит вся наша жизнь, заставляет нас вести себя так, как мы себя ведем. А на самом деле мы совсем не такие плохие, как принято считать.

Нанна: Нет, это не так. Причина всему — наша плоть. Хвостом нас делают, и от хвоста же приходит наша погибель. В доказательство приведу тебе в пример благородных дам, которые готовы расстаться со всеми своими жемчугами, кольцами и цепочками и стать нищими ради хорошего любовника, который дороже бриллианта на пальце. На одну жену, которая любит мужа, приходятся тысячи, которым он противен. На одну супружескую пару, которая довольствуется домашним хлебом, приходится семьсот, которые предпочитают брать его у булочника, потому что там он белее.

Антония: Признаю, что я была неправа.

Нанна: Принимаю твое признание. Итак, подведем итоги. Целомудрие женщины подобно хрустальному графину: с какой бы осторожностью с ним ни обращались, в конце концов он все-таки выскользнет из рук и разобьется. Сохранить его в целости и сохранности можно лишь заперев на ключ, и если это удастся, то это будет такое же чудо, как если бы хрустальный стакан, упав, не разбился.

Антония: Справедливое рассуждение.

Нанна: А под конец я вот что тебе скажу. Что такое жизнь замужней женщины, я знаю по собственному опыту. Я не хуже других потакала своим капризам, перепробовав самых разных мужчин, от носильщиков до знатных господ, а в особенности монашескую и священническую братию. И при этом мне хотелось, чтобы дорогой мой муж не только обо всем знал, но и все видел собственными глазами, потому что я же слышала, как все вокруг только и говорят: «Правильно делает, она обращается с ним так, как он того заслуживает». Когда однажды он решился сделать мне замечание, я все волосы ему повыдергала и сказала с жестокой прямотой женщины, которая принесла мужу в приданое целое состояние: «Да как ты смеешь так со мной разговаривать, несчастный пьянчуга!» В общем, я так на него набросилась, что он вопреки обыкновению решил меня проучить.

Антония: Господи, Нанна, разве ты не знаешь, что самый верный путь разозлить мужчину — это накинуться на него с бранью.

Нанна: Вот он и разозлился. Тысячу раз он все видел и все молча терпел, но однажды, застав меня под каким-то оборванцем, не выдержал и дал волю рукам. Я так разозлилась за то, что он помешал мне спокойно лакомиться, что вылезла из-под трудившегося надо мною токаря, вытащила нож, который всегда носила с собой, и всадила его мужу прямо под левый сосок. Он тут же испустил дух.

Антония: Прости ему, Господи, его прегрешения.

Нанна: Узнав о случившемся, мать помогла мне бежать, а потом, все распродав, приехала ко мне в Рим. О том, что было со мною дальше, ты узнаешь завтра. На сегодня хватит. От болтовни у меня не только в горле пересохло, но и есть захотелось. Вставай и пойдем.

Антония: Вот, встала. Ох, у меня левую ногу свело.

Нанна: Плюнь на нее три раза — так, будто делаешь крестное знамение, — и все пройдет.

Антония: Плюнула.

Нанна: Ну и как?

Антония: Проходит. Прошло!

Нанна: Ну, так пойдем потихонечку к дому. Я надеюсь, ты побудешь со мной сегодня вечером и весь завтрашний день.

Антония: Пожалуйста, я к твоим услугам.


С последними словами Нанна затворила калитку, и они молча отправились домой. Пришли они в тот самый час, когда Солнце уже натягивает сапоги, собираясь к Антиподам, которые ждут его, словно оцепеневшие куры. Замолчали с его уходом кузнечики, передав свое дело цикадам, и пропал с глаз День — как банкрот, спрятавшийся в церкви от кредиторов. Совы и летучие мыши вылетели навстречу своей хозяйке, Ночи; безмолвная, печальная, с завязанными глазами, вся погруженная в свои мысли, она шествовала по земле, как одетая в траур овдовевшая матрона, которая оплакивает супруга, скончавшегося месяц назад. Вынырнув из облачка, как из простыни, и сбросив маску, появилась на сцене Та, что сводит с ума астрологов. И мерцающие звезды, добрые и злые, позолоченные великим ювелиром Аполлоном, уже начали заглядывать в окна: сначала одна, потом две, потом четыре, пятьдесят, сто, тысяча… Так на исходе ночи начинают, одна за другой, раскрываться розы, чтоб с первым лучом, посланным на землю покровителем поэтов{97}, предстать перед ним во всей своей красе. Я бы сравнил это с тем, как бывает, когда входит в деревню полк солдат: сначала появляется десять человек, потом — двадцать, и — оглянуться не успеешь, как вся братия рассеялась по деревне. Но боюсь, что мое сравнение не будет принято благосклонно: ведь супы нынче стряпают только из розочек, фиалочек и травинок. Но, как бы то ни было, к этому часу Нанна и Антония пришли туда, куда должны были прийти, сделали все, что положено было сделать, и легли спать до следующего дня.

Загрузка...