Обе встали, едва рассвело; распорядившись сложить в большую корзину с крышкой приготовленные с вечера кушанья, они кликнули служанку, и та, водрузив корзину на голову, а в руку взяв бутылку игристого корсиканского вина, двинулась впереди, а следом за ней Антония со скатертью и тремя салфетками, для того чтобы накрыть стол к завтраку прямо в винограднике. Едва они пришли, расторопная служанка расстелила скатерть на каменном столе в виноградной беседке близ колодца и открыла корзину. Первым делом она вытащила оттуда соль и поставила ее посреди стола. Потом разложила свернутые трубочкой салфетки, а за ними — ножи. Солнце должно было с минуты на минуту появиться над горизонтом, и, не желая завтракать вместе с ним, Антония и Нанна поспешили взяться за еду, побаловав себя в заключение половинкой головки молодого сыра. Позволив служанке доесть то, что осталось, включая сыр и вино, Нанна сказала ей: «А потом уберешь со стола», а сама, прежде чем усесться там, где сидели они накануне, прогулялась по винограднику, обойдя его дважды. Потом обе немного отдышались, и Антония сказала: «Когда нынче я одевалась, мне пришло в голову, что было бы замечательно, если бы кто-нибудь записал твои рассказы, а кто-то другой поведал бы еще и о жизни монахов, священников и мирян. Таким образом, женщины, о которых ты рассказала, получили бы возможность над ними посмеяться — ведь смеются же над нами они, когда мы во имя верности истине даем им в руки оружие против самих себя. У меня в ухе звенит — должно быть, я права».
Нанна: Конечно, права. Но вернемся к рассказу с того места, как мать приехала ко мне в Рим.
Антония: Да, продолжай.
Нанна: Хорошо помню, что приехали мы как раз накануне праздника святого Петра. Если бы ты знала, какое удовольствие доставил мне вид сияющего огнями Замка{98}, вспышки взлетающих над ним ракет, пушечные выстрелы, а также свистки и пищалки, от которых проходу не было на мосту, в Борго и на улице Банки.
Антония: А где вы устроились по приезде?
Нанна: Мы наняли комнату возле Toppe ди Нона{99} — всю в коврах, красиво убранную. Спустя неделю после того, как мы там поселились, хозяйка, которая была поражена моею красотой, шепнула словечко одному любителю — и если бы ты видела, сколько мужчин появилось на другой же день под нашими окнами! Медленно, словно стреноженные кони, они прогуливались вокруг дома, досадуя, что им не удается как следует меня разглядеть. Я пряталась за жалюзи, время от времени я на мгновенье их приподымала, так что становилась видна часть лица, и тут же опускала обратно. И хотя я и в самом деле была красива, то, что мое лицо появлялось в окне лишь на мгновенье, делало меня в их глазах еще красивее. Благодаря этой уловке весь Рим заговорил о недавно приехавшей прекрасной чужестранке, и все захотели меня видеть. Ты ведь знаешь, все, что внове, всегда особенно интересно; чтобы взглянуть на меня, под окнами выстраивались настоящие очереди, а хозяйка не знала ни минуты покоя, потому что в дверь то и дело стучали. Чего только ей не сулили за то, чтобы она позволила им на меня посмотреть. Но моя мудрая мать (всему, что я когда-либо делала, делаю и буду делать, научила меня она) и слышать об этом не хотела. «Уж не думаете ли вы, что я из этих? — говорила она. — Бог убережет мою дочь от опрометчивых шагов. Я женщина благородная, и, хотя мы и попали в беду, благодарение Богу, у нас есть на что жить». После этих слов разговоров о моей красоте стало еще больше. Приходилось ли тебе видеть воробья в окошке хлебного амбара? Склюнув десяток зернышек, он летит прочь и через некоторое время возвращается, приводя с собою еще двух воробьев; а в следующий раз — четырех, а потом — три десятка, а потом — целую тучу. Вот так и мои поклонники вились вокруг нашего дома, пытаясь просунуть клюв в мой амбар. Я же, хотя и не давала им вволю насладиться видом моей красоты, сама не отводила глаз от щелей жалюзи и восхищалась элегантностью своих обожателей, разодетых в бархат и парчу, щеголявших драгоценными кокардами на шляпах и золотыми цепями на груди. В сопровождении свиты слуг они изящно гарцевали на лоснящихся, словно зеркало, скакунах — кончик ноги в стремени, в руке «петраркино»{100} — и декламировали:
Коль не любовь — сей жар, какой недуг
Меня знобит?{101}
То один, то другой останавливались они подле окна, за которым я играла с ними в прятки, и говорили: «Госпожа, неужто у вас хватит духу стать виновницей смерти стольких ваших поклонников?» В ответ я чуть-чуть приподымала жалюзи и тут же со смехом их опускала, скрываясь в глубине комнаты, а они уезжали, твердя: «Целуем ручки Вашей Светлости» — или: «Бог видит, сколь вы жестоки».
Антония: Самое интересное ты, оказывается, приберегла на сегодня.
Нанна: И так все и шло, покуда моя мудрая мать не решила, что настало время меня показать, устроив все так, будто это произошло случайно. Она велела мне надеть строгое лиловое платье без рукавов и обернуть волосы вокруг головы; если б тебе довелось взглянуть, ты бы поклялась, что это не волосы, а золотая пряжа.
Антония: А почему платье было без рукавов?
Нанна: Чтобы на виду были мои белые как снег руки. Умыв мне лицо какой-то очень сильной эссенцией, после которой нет нужды ни в каких притираниях, она велела мне показаться в окне в самый разгар парада моих поклонников. Мое явление обрадовало их так, как явление Звезды обрадовало волхвов; побросав уздечки на шею коней, они упивались моею красотой, как узник упивается проникшим к нему в темницу солнечным лучом. С закинутой головой, устремленным на меня неподвижным взглядом они походили на тех странных зверей, которые питаются воздухом.
Антония: Ты хочешь сказать — на хамелеонов?{102}
Нанна: Да-да, именно. Они прямо-таки впитывали в себя мою красоту, как впитывают туман перья той птицы, что похожа на ястреба, но не ястреб.
Антония: Козодой?
Нанна: Да-да, козодой.
Антония: Ну, а что делала ты, покуда они тобой любовались?
Нанна: Я напустила на лицо выражение монашеского целомудрия, но смотрела на них при этом уверенным взглядом замужней матроны, а жесты, которые я делала, были теми, которые обычно делают девки.
Антония: Неплохо!
Нанна: Я красовалась в окне минут двадцать, потом, в самый разгар шушуканья, рядом со мной появилась мать, словно говоря: «Это моя дочь», и увела меня за собой. Проглотившие крючок воздыхатели задергались, как дергаются выброшенные на песок карпы и уклейки. И когда наступила ночь, я услышала, как в дверь постучались: «Тук-тук-тук». Вниз пошла хозяйка, а мать — следом за ней, чтобы подслушать, что скажет ей посетитель. И она услышала, как человек, с ног до головы закутанный в плащ, спросил хозяйку: «Кто она такая, эта девушка, которая нынче показалась в окне?» Хозяйка ответила: «Это дочь знатной чужестранки; как я поняла, мужа синьоры убили во время местной междоусобицы, и бедняжка вынуждена была бежать, захватив с собой то немногое, что успела спасти». Все это наплела ей моя мать.
Антония: Замечательно придумано.
Нанна: Услышав это, человек в плаще сказал: «Как бы мне поговорить с этой синьорой?» — «Никак, — отвечает хозяйка, — она не желает ни с кем разговаривать». Потом он поинтересовался, девица ли я, и она ответила: «Девица, да еще какая, всем девственницам девственница, только и знает, что без конца пережевывает „Ave Maria“». — «Тот, кто пережевывает „Ave Maria“, непременно выплюнет „Pater noster“»{103}, — ответил тот и попытался было безо всяких церемоний подняться наверх, но это ему не удалось, хозяйка его не пустила. Тогда мой поклонник сказал: «Сделай мне по крайней мере одну милость: скажи синьоре, что если она согласится меня выслушать, она получит такой подарок, что будет благословлять тебя за него до конца своих дней». Хозяйка пообещала, что так и сделает, распрощалась с ним и, поднявшись наверх, сразу же постучалась к нам. «Кому как не пьянице знать толк в вине, — сказала она. — Эти гончие псы сразу учуяли перепелочку, вашу дочь. Один из них сейчас явился ко мне собственной персоной и попросил, чтобы я уговорила вас его выслушать». — «Нет-нет, — отвечает мать. — Ни за что». А хозяйка (язычок у нее был довольно острый) говорит ей: «Первый признак умной женщины — это умение воспользоваться случаем, который посылает ей Господь Бог. Этот человек мог бы вас озолотить. Подумайте». С этими словами она ушла, а на другой день за хорошо накрытым столом снова завела ту же песню, и в конце концов советчица, пекущаяся, конечно, о собственном благе, добилась того, что мать согласилась выполнить ее просьбу. Она сказала, что выслушает ее знакомого, который, по-видимому, полагал, что, заполучив меня в постель, первым вскроет тюк с драгоценной французской шерстью. Его позвали и после множества клятв и заверений позволили внести задаток в счет стоимости моей девственности, за которую он посулил нам златые горы.
Антония: Замечательно!
Нанна: Короче говоря, наступил назначенный вечер. После ужина, который был роскошнее всякого пира (правда, я едва проглотила, не разжимая губ, два кусочка да осушила за двадцать глотков полстакана разбавленного вина), меня без лишних слов препроводили в комнату хозяйки, которую за один дукат наняли на эту ночь. Едва мы вошли, он сразу же захлопнул дверь, сказав, что разденется без посторонней помощи. Он сделал это во мгновение ока и, улегшись в постель, принялся меня улещивать: «Я сделаю для тебя то, я сделаю для тебя это, тебе будут завидовать первые куртизанки Рима!» И, не в силах больше терпеть мою медлительность, он вскочил с постели и сам, несмотря на мои протесты, стащил с меня чулки; потом снова лег и, покуда я раздевалась и укладывалась, лежал, отвернувшись к стене, чтобы я не стеснялась, представ перед ним в одной сорочке. Я погасила свет (хотя он и кричал «Не надо, не надо!») и улеглась, и как только я оказалась рядом, он накинулся на меня с такой же страстью, с какой мать кидается к сыну, которого она считала умершим; так он меня целовал, так страстно сжимал в объятиях. Но стоило ему дотронуться до моей арфы (которая была очень хорошо настроена), как я принялась биться и вырываться, показывая, как мне это неприятно; тем не менее я позволила ему дотронуться до устья, но когда он захотел воткнуть в щель свое веретено, я не дала ему этого сделать. «Душенька моя, — твердил он, — радость моя, ты только не дергайся, можешь меня убить, если я тебе хоть чуть-чуть сделаю больно». Я упорствую, он продолжает упрашивать, сопровождая мольбы ударами своего копья, но все мимо и мимо, так что в конце концов он пришел в полное изнеможение. Сунув мне в руку свой инструмент, он сказал: «Сделай все сама, я даже не пошевельнусь», — а я, чуть не плача, ему отвечаю: «Да что же это такое — такое огромное? Неужто у всех мужчин он такой большой? Ведь вы меня просто разорвете!» Пока я все это говорила, он кончил прямо мне в руку и так расстроился, что мольбы сменились угрозами, да еще какими. «Я разорву тебя в клочья, я утоплю тебя в твоей собственной крови!» — заорал он, схватив меня за горло, и попытался даже сдавить его, правда легонько. Потом снова принялся меня умолять, и я улеглась так, как ему хотелось. Но в тот момент, когда он уже собирался сунуть в печь свою кочергу, я снова его оттолкнула. Он вскочил, схватил рубашку, чтобы одеться и уйти, но я его удержала, закричав: «Ладно, ладно, ложитесь, я сделаю все, что вы хотите». От этих слов гнев его сразу прошел. Совершенно счастливый, он бросился меня целовать, приговаривая: «Ну чего, чего ты боишься? Это все равно что комариный укус, сама увидишь, уж я позабочусь, чтоб так это и было, сделаю все осторожно-осторожно». Но, позволив ему ввести свой инструмент на треть, я снова его вытолкнула, и тогда, устроившись на краю постели, скорчившись и скрестив бедра, он с помощью собственной руки утолил страсть, которую хотел утолить со мной, оставив в ладони то, что должно было достаться мне. Потом встал, оделся и начал расхаживать по комнате и так и расхаживал, покуда ночь, которую он, подобно ястребу, провел без сна, не прошла совсем, оставив на его лице горькую мину игрока, проигравшего все свои деньги. Осыпав меня проклятиями, которые обращает обычно мужчина к отвергнувшей его даме, он отворил окно и, облокотившись на подоконник, подпершись рукой, устремил взгляд на Тибр: казалось, даже Тибр смеется над его инструментом, которому пришлось всю ночь крутиться вхолостую. Покуда он предавался размышлениям, я заснула, но когда открыла глаза и попыталась встать, он снова на меня набросился. Думаю, ни один чернокнижник не призывал себе на помощь столько духов, сколько призывал он, но все было попусту — вот так же пусты бывают надежды людей, изгнанных из своего города. И даже когда он попросил у меня всего-навсего поцелуя, я и в том ему отказала, а потом крикнула мать, так как услышала, что она уже разговаривает с хозяйкой. Увидев ее, он сказал: «Что это за жульнические проделки? Мы все-таки не в Баккано!»{104} — и начал на нее кричать, а хозяйка тем временем попыталась его утешить: «Это хуже нет — иметь дело с девственницами». Оставив их препираться, я отправилась в свою комнату. Бедняга между тем продолжал упорствовать; так упорствует игрок, желая во что бы то ни стало отыграть потерянные деньги. Он ушел, а спустя полчаса ко мне со штукой зеленого персидского шелка явился портной, который снял с меня мерку, скроил и сшил платье. Горемыка! Видно, он думал, что после этого ближайшей ночью ему удастся настоять на своем. Подарок я приняла, но в остальном положилась на наставления матери, которая сказала: «Распалился он не на шутку. Теперь, главное, будь твердой, и он либо лопнет с досады, либо наймет для тебя дом со всею обстановкой». Но я и без нее знала, как надо себя вести. Когда я выглянула из окошка и увидела, что он идет, я со словами «А вот и он!» выбежала на лестницу ему навстречу. «Одному Богу известно, — воскликнула я, — как мне было больно оттого, что давеча вы ушли, даже не попрощавшись. Как я рада, что вы вернулись. Пусть я умру, но уж сегодня ночью я сделаю все, как вы хотите». Он рот разинул от изумления, а потом бросился меня целовать, и покуда по его поручению ходили за ужином, мы с ним были как два голубочка. Я видела, что время до вечера тянется для него так, как тянется оно для человека, который десять лет ждал назначенного свиданья. Когда наконец стемнело, мы поужинали и вернулись в ту же постель, где провели прошлую ночь. И тут он увидел, что я с ним любезна примерно так, как бывает любезен жид с человеком, попросившим у него денег без заклада. Он не удержался и ударил меня, а я, хотя и молча это снесла, подумала: «Это тебе дорого обойдется». Как и прошлой ночью, ему пришлось самому поработать со своим инструментом. Но потом он встал, отправился в комнату, где спали мать и хозяйка, и четыре часа подряд грозил нам всякими карами. Наконец мать сказала: «Дорогой мессир, положитесь на меня. Следующей ночью я ее просто убью, если она вам откажет». Она поднялась наверх, принесла оттуда длинный ремень из тафты и сказала: «Вот, держите, этим вы свяжете ей руки». Дурачок схватил ремень и, снова потратившись на завтрак и на ужин, улегся со мною в третий раз. Увидев, что я, как и раньше, не даю до себя даже дотронуться, он пришел в такую ярость, что чуть не всадил в меня кинжал, совершенно всерьез. С трудом отбившись, я повернулась к нему задом, и он, притиснув его к своему паху, еще больше распалился и принялся меня тискать. Покуда он меня тискал, я лежала спокойно, но когда почувствовала, что наглец вот-вот просунет свой клюв в дупло, сказала: «Пожалуй, пора просыпаться» — и повернулась к нему лицом. Тут он заставил меня лечь на спину, сам взобрался сверху, но когда дело было наполовину сделано, я завопила: «Ой! Ой!» Тогда он, не меняя позы, протянул руку под подушку, вытащил спрятанный там кошелек, вынул из него десять дукатов и уж не знаю сколько юлиев и вложил их мне в ладонь со словами: «Держи». Закричав: «Не нужно мне ваших денег», я сжала кулак, а он так и застрял на половине пути и, не в силах продвинуться дальше, тут же и кончил.
Антония: А почему он не связал тебя ремнем?
Нанна: Разве может связать кого-нибудь тот, кто сам связан?
Антония: Святая правда.
Нанна: И еще четыре раза, прежде чем мы встали, его конь останавливался, земную жизнь пройдя до половины{105}.
Антония: Как сказал Петрарка.
Нанна: Скорее, Данте.
Антония: А разве не Петрарка?
Нанна: Данте, Данте. Но он был и этим доволен и поднялся с постели счастливый. Встала и я вместе с ним. Он не мог остаться и разделить со мной завтрак, но распорядился о том, чтобы мне его доставили; сам же явился вечером, к ужину, за который тоже заплатил.
Антония: Постой, а он что, не заметил, что у тебя не было крови?
Нанна: Представь себе! Эти развратники воображают, что как никто знают толк в девственницах и мученицах, но это не помешало ему принять за кровь мочу. Им главное, чтобы что-то потекло — и баста! Только на четвертую ночь я позволила ему дойти до конца, и, почувствовав это, мой бравый кавалер потерял сознание прямо на мне. Утром пришла мать и, застав нас в постели, с улыбкой приветствовала Его Светлость, а мне дала свое благословение. И покуда я осыпала его всеми ласками, какие только были мне известны, мать сказала: «Ваша светлость, завтра мы должны покинуть Рим. Я получила весточку из родных краев и хочу вернуться домой, чтобы умереть среди своих. Рим — это город для баловней судьбы, в нем нет места неудачникам. Разумеется, я бы не уехала, если б сумела продать наши угодья и купить здесь хотя бы маленький домик. Я уже думала снять, но деньги все не приходят, а я не из тех, кто может жить в чужих стенах. Тут я ее прервала. «Матушка, — сказала я, — я не проживу и двух дней, если мне придется расстаться с моим любимым». С этими словами я его поцеловала да еще выдавила из глаз две слезинки. И что же я вижу? Он вдруг садится на постели и заявляет: «Что же, я, ядри твою мать, не могу нанять для вас дом и обставить его как подобает?» Приказав подать одежду, он начал одеваться с поспешностью человека, которого ожидает срочное дело. Он буквально выскочил из дома, а к вечеру вернулся с ключами и двумя носильщиками, которые были нагружены матрасами, одеялами и подушками. Еще двое тащили кровати и столы, и Бог знает сколько жидов толпилось позади с коврами, простынями, посудой, ведрами, кухонной утварью. Глядя на него, можно было подумать, что он переезжает на новую квартиру. Взяв с собой мать, он привел в порядок очень миленький домик на том берегу Тибра, потом вернулся за мной, заплатил хозяйке и уже поздно вечером погрузил наши вещи на повозку. Было уже темно, когда он привез меня в новый дом и еще там продолжал сорить деньгами. И, поверь мне, для своего положения делал это весьма щедро. И хотя в том, прежнем окошке я показываться перестала, все очень быстро узнали, где я живу теперь, и вокруг меня по-прежнему вились тучи поклонников — так вьются осы над кипящим чаном или пчелы над цветами. Приглядев себе одного среди своих вздыхателей, я с ним сошлась, прибегнув к помощи сводни. И так как он предоставил в мое распоряжение все, что имел, своего первого поклонника я бросила. А тот, занимавший в свое время направо и налево, покупавший для меня подарки в кредит, был признан неплатежеспособным, предан анафеме и повешен, как это было принято в Риме. В общем, я вела себя, как подобает девке, лишив его сначала состояния, а потом и любви. В первое время, видя перед собою запертую дверь, он меня укорял, напоминая о том, что для меня сделал, а потом просто уходил не солоно хлебавши или, точнее сказать, «с задранным хвостом», как то привидение из новеллы Боккаччо{106}. В конце концов я перешла в разряд женщин, готовых принадлежать всякому, кто принесет им conquibus{107}, как говорил Гоннелла{108}, и, наняв большой дом с двумя служанками, зажила как синьора. И не думай, что я изучала ремесло блядства, как те школяры, что начинают ученье мессирами, а возвращаются домой сирами{109} семь лет спустя. Все, что надо знать о науке страсти и обольщения, я изучила за три, нет, за два, нет, даже за один месяц. Я узнала, как войти в доверие, как разжечь страсть, как обобрать, как бросить, как плакать, смеясь, и как смеяться, плача, об этом я еще скажу в свое время. Я продавала свою девственность множество раз, как продают попы свою первую мессу, развешивая в каждом новом городе объявления о том, что они будут служить ее впервые{110}. Я расскажу тебе лишь о малой части проделок, которые точнее было бы назвать надувательством, о тех, что придумала сама; но если ты умеешь считать, то можешь себе представить, сколько их существует вообще.
Антония: Я не мастер считать и ничего не могу представить. Просто я верю каждому твоему слову, как верую во времена года и в четыре Поста, а если честно сказать, тебе я верю даже больше, раза в три больше.
Нанна: Был у меня среди прочих один поклонник, много для меня сделавший и которому я должна была бы платить любезностью, но ведь для девок не существует ни любезности, ни нелюбезности. Девка, она как жук-древоточец — любит того, у кого есть что погрызть, а когда грызть больше нечего, только вы ее и видели! Если б ты знала, что я вытворяла с этим поклонником, особенно когда он уже не мог осыпать меня деньгами, как раньше, хотя и продолжал тратиться. Я спала с ним по пятницам и за ужином всегда ссорилась.
Антония: Зачем?
Нанна: Чтобы испортить ему аппетит.
Антония: Какая жестокость!
Нанна: Подумаешь! Так вот, умяв все, что было подано к ужину, я не торопилась отправляться в постель и засиживалась за столом до семи-восьми часов[9]. А когда наконец ложилась и разрешала ему полакомиться, вела себя до того грубо, что он с проклятиями с меня слезал и кричал, что ничего не хочет. Однако страсть брала свое, и, не дождавшись от меня ласк, которых ему так хотелось, он снова ложился. Видя, что я, как и прежде, совершенно неподвижна, он начинал меня трясти, со слезами на глазах выкрикивал ругательства, но я позволяла себя оседлать только после того, как он отдавал мне все деньги, какие у него с собой были.
Антония: Ну, ты была хуже Нерона!
Нанна: Что же касается чужестранцев, которые приезжали в Рим дней на восемь, на десять, а потом должны были уехать, то с ними я вытворяла такое, за что иные попадают на виселицу. Я держала при себе несколько головорезов, которым один раз на сто давала даром и которые были нужны мне на случай, если на кого-то надо было нагнать страху. Обычно тех, кто приезжает в Рим, после античного начинает тянуть на неприличное, и они ищут дам, на которых можно было бы потратить деньги. Начинали они всегда с меня, и тот, кто проводил со мной ночь, уходил утром, оставив у меня все свои вещи.
Антония: Какие, черт побери, вещи?
Нанна: Свои. И сейчас я тебе объясню, как это делалось. Утром в комнату входила служанка и забирала одежду моего кавалера, якобы для того, чтобы почистить. Потом она прятала ее в укромном месте, а сама поднимала крик, что ее обокрали. Мой дорогой гость вскакивал с постели в одной рубашке, требуя свои вещи и угрожая в противном случае взломать все мои сундуки и забрать все, что там было. А я начинала кричать: «Ах, вот как! Ты будешь взламывать мои сундуки! Мне придется терпеть насилие в собственном доме? Ты мне угрожаешь? Ты называешь меня воровкой?» Услышав шум, мои головорезы, которые до этого прятались внизу, взбегали наверх с обнаженными шпагами и, спросив: «В чем дело, госпожа?», хватали за грудки синьора, который вот так, в одной рубашке, был похож на человека, собравшегося идти исполнять какой-то обет. Он тут же начинал просить у меня прощения, я позволяла ему послать к какому-нибудь приятелю за штанами, колетом, камзолом, плащом и шляпой, и он уходил, считая, что дешево отделался.
Антония: И никаких у тебя не было угрызений?
Нанна: Никаких, потому что нет такого злодейства, предательства или обмана, на которые девка не решилась бы пойти. Когда о моих проделках разнесся слух, чужестранцы почти перестали ко мне приходить, а те, что приходили, — раздевшись, отдавали одежду слуге. Тот уносил ее к нему на квартиру, а утром возвращался, чтобы одеть своего господина. И все-таки они хоть что-нибудь у меня да забывали: перчатки, пояс, ночной колпак — девка ничем не брезгует, девке все пригодится: зубочистка, тесемочка, орешек, горчичное зернышко, хвостик от груши.
Антония: Все это так, и все же, как девки ни ловчат, кончают они нищими как церковные крысы, да еще французская болезнь частенько мстит им за всех, кого они обманули. Забавно видеть, как те из них, что уже не могут скрыть своей старости за притираниями, белилами, духами, роскошными нарядами, огромными веерами, распродают свои украшения и ступают на ту дорогу, которую им суждено пройти в четыре этапа: так, в четыре этапа, проходят свой путь юнцы, которые учатся на священников.
Нанна: Что ты имеешь в виду?
Антония: Начинают девки с того, что, накупив на деньги, полученные от украшений, побольше кроватей, пускают жильцов. Потом, когда гостиничное дело прогорает, переходят к Посланию, то есть становятся сводницами, потом к Евангелию, то есть берут белье в стирку, ну, а в заключение распевают молитвы в церкви Сан Рокко, Пополо, Паче, Санто Янни, Консолационе, на лестнице у Святого Петра, все как одна меченные тою печатью, какой метит своих кобыл святой Иов{111}, а иногда еще и шрамами: это память о тех, кто не смог вынести их плутней и подлостей. Именно пускаясь на плутни и подлости, они и теряют обычно все, включая обезьянок, попугаев и карлиц, рядом с которыми они чувствовали себя королевами.
Нанна: Ну, я была не из таких, не надо быть дурой, иначе придется пенять на себя. Нужно знать свое место и не корчить из себя королеву, отворяя дверь одним только монсиньорам и знатным господам. Самые высокие горы складываются из маленьких камушков постепенно. Не верь тому, кто будет тебя уверять, что один бык наложит столько же, сколько миллион мух. Мух больше, чем быков, и на одного знатного господина, который принесет тебе богатый подарок, приходятся двадцать таких же знатных, которые кормят тебя обещаниями, и тысячи простых, совсем незнатных, которые и набивают твои карманы. Та, что желает иметь дело только с бархатными камзолами, просто дура, потому что больше всего дукатов в суконных. Уж мне ли не знать, что лучше всех платят трактирщики, продавцы птицы, разносчики воды, посыльные и жиды. Что касается жидов, их вообще следовало бы поставить во главе списка, потому что тратят они еще больше, чем воруют.
Антония: Ну и как ты это объясняешь?
Нанна: Да дело в том, что роскошные камзолы чаще всего бывают подбиты просроченными долгами. Эти знатные господа, они как улитки, которые все свое достояние носят на себе. За душой у них ни гроша, а если вдруг что-то и появляется, они лучше потратятся на масло, которым умащают бороду и волосы. На одну пару новых башмаков у них сотня рваных, и я всегда смеюсь, когда вижу, как бархат на их камзолах постепенно превращается в шелк.
Антония: Ты привыкла иметь дело с сегодняшними скупердяями, в мое время они были другие, потому что другими были их покровители. Но вернемся к твоему рассказу.
Нанна: Так вот, один господин, который знал, какова я с клиентами, сказал однажды: «А вот я уложу ее в постель, не заплатив ни копейки». Явившись ко мне, в каких только он не рассыпался любезностях: занимал разговором, бесконечно меня восхвалял, всячески старался услужить. Если я вдруг роняла какую-то вещь, он подхватывал ее своей шляпой, целовал и протягивал мне с таким изысканным поклоном, что ты не можешь себе и вообразить! Настал день, когда посреди обычной болтовни он вдруг сказал: «Ах, моя госпожа, мне бы только заслужить вашу милость, а потом — хоть умереть». — «Пожалуйста, — говорю я, — о чем вы просите?» А он отвечает: «Молю вас провести эту ночь со мною, я мечтаю, чтобы вы хозяйкой вошли в мою комнату, которая, надеюсь, вам понравится». Я сказала ему, что приду, но только после ужина, так как ужин обещала одному своему другу, и он еще больше обрадовался, представив себе, как будет потом хвастаться, что не заплатил даже за ужин. В назначенный час я пришла к нему и спала с ним, а потом до зари дожидалась, пока он уснет. Когда он захрапел, я надела его рубашку, так как уже месяц восхищалась ее золотым шитьем, а ему оставила свою. Потом за мною зашла моя служанка, и мы вышли. Увидев в углу прихожей приготовленный для прачки сверток с батистовым бельем, я подхватила и его, служанка водрузила сверток на голову, и мы вернулись домой и с бельем, и с рубашкой. А теперь представь себе, что он должен был сказать, когда проснулся.
Антония: Да уж, ему не позавидуешь!
Нанна: Поднявшись и увидев мою штопаную-перештопаную рубашку, он сначала подумал, что я перепутала, но когда обнаружил еще и пропажу белья, подал на меня жалобу в Корте Савелла{112}, откуда был с позором выгнан. Вот так я выставила на смех того, кто хотел выставить на смех меня.
Антония: Так ему и надо.
Нанна: А теперь послушай такую историю. Среди моих поклонников был один купец, добрая душа, который не просто меня любил, а обожал. Он меня содержал, и я, разумеется, оказывала ему все знаки внимания, хотя и не была в него влюблена. Если ты от кого-нибудь услышишь, что, мол, куртизанка такая-то сохнет по такому-то, смело говори, что это неправда. Конечно, бывает, что нам несколько раз подряд захочется поклевать из особенно пышного снопа, но это не больше, чем каприз, он так же быстротечен, как солнце зимой или дождик летом. Невозможно, чтобы женщина, которая принадлежит всем, полюбила кого-то одного.
Антония: Это-то я знаю.
Нанна: Так вот, этот купец время от времени со мной спал, и я, чтобы он больше меня ценил, решила его разгорячить, заставив приревновать. Тем более что он всегда говорил, будто вовсе не ревнив. И что же я сделала? Я купила две пары перепелок и одного фазана, отдала их одному посыльному, которого мой купец не знал, а посыльный этот был сущий мошенник. Мы договорились, что он постучит в мою дверь в час ужина, когда купец будет у меня. «Отвори!» — велела я служанке, посыльный поднялся наверх и, сказав: «Доброго здоровья вашим сиятельствам», добавил: «Испанский посол просит Вашу Светлость сделать ему честь и отведать даров, что он с любовью вам посылает. И еще он хотел бы перемолвиться с вами словечком, когда вам это будет угодно». Я выталкиваю его из комнаты и кричу: «Какой еще посол? Немедленно уноси все прочь, я не желаю никакого другого посла, кроме вот этого, который относится ко мне лучше, чем я заслуживаю». Тут я целую своего простофилю и, обернувшись к посыльному, грожу ему всякими карами, если он сейчас же не уберется прочь. Но здесь вмешался мой купец. «Да бери, бери все, дура, — сказал он, — все, что дают, надо брать». А потом обратился к посыльному: «Так и быть, она из любезности всего этого отведает». Потом он немного посмеялся (правда, смех был какой-то невеселый), а потом задумался. Я встряхнула его и спросила, о чем он печалится, если не то что посол — сам император никогда не дождется от меня поцелуя! «Ваши башмаки мне дороже тысячи дукатов». Он от души меня поблагодарил и ушел по своим делам. Я же тем временем позвала своих головорезов, приказала им прийти к четырем[10], потому что в четыре мы обычно ужинали, и отобрала среди них одного, настоящего бандита, но очень представительного. Он и постучал в мою дверь, а потом, с факелом в руке, в сопровождении банды головорезов в масках, поднялся наверх и отвесил мне поклон в самом что ни на есть испанском духе. «Госпожа, — сказал он, — сейчас сюда прибудет господин посол, чтобы выразить свое почтение вашей милости». А я отвечаю: «Пусть твой посол меня извинит, но у меня уже есть свой посол, мой хозяин, которого ты видишь перед собой». И с этими словами я кладу руку на плечо своему кавалеру. Парень вышел, но вскоре снова постучал в дверь, и так как я не пожелала ему отпереть, крикнул нам снизу: «Если вы не откроете, мой господин вышибет дверь». Я бросаюсь к окну и кричу: «Твой господин может сделать со мной все, что хочет, — убить, сжечь, уничтожить, но люблю я только одного, вот этого. Это благодаря ему я живу сейчас так, как живу, и если будет нужно, я готова за него умереть». Тут в дверь начинают ломиться ряженые, и хотя их всего пятеро, кажется, что внизу не меньше тысячи. Один из них угрожающим тоном говорит: «Ах ты, viegia{113} шлюха, ты еще пожалеешь, а с того сопляка, что чешет тебе спинку, клянусь Dios{114}, мы просто спустим шкуру». — «Воля ваша, — отвечаю я, — но не пристало настоящему синьору добиваться своего силой». Я хотела еще что-то добавить, но мой дурачок дернул меня за подол и сказал: «Хватит, хватит, если ты не хочешь, чтобы эти испанцы действительно меня располосовали». Он оттащил меня от окна и поблагодарил за все, что я сказала. Так выпущенные из тюрьмы на праздник Феррагосто благодарят жителей тех кварталов, которые о них хлопотали. Утром он подарил мне роскошное платье из оранжевого шелка, а сам перестал показываться на улице после «Ave Maria». Ни за какие посулы он не высунулся бы из дому в это время — так напугали его испанцы. Он боялся, что посольская сабля рассечет ему лицо буквой «X». Но зато теперь он восклицал по всякому поводу: «Ну, с моей-то можно не бояться никаких послов!»
Антония: А почему?
Нанна: А я сказала ему, что еще в январе загнала под лестницу десять человек и продержала их там до утра. И еще клялась, что как-то ночью («этой ночью ты был у меня») одного бандита я заперла в погребе, а другому пришлось сторожить во дворе колодец. Уж как он был доволен! А для того чтобы у меня не появилось желания сделаться посольшей, он удвоил свои приношения и всякий раз повторял: «Ты это заслужила, и довольно об этом».
Антония: Ну и хитра же ты!
Нанна: А вот тебе еще одна моя проделка. Мне частенько приходилось спать с одним воякой, знаешь, из тех фанфаронов, которые только и умеют, что трясти перьями на шляпе. Когда ему про меня сказали: «А вот с этой держи ухо востро!», он ответил: «Да я и в Сиене служил, и в Генуе, и в Пьяченце, а кошелек свой сохранил в целости. Нет, мои деньги не для шлюх, клянусь Богом, не для шлюх». И вот однажды я заметила у хвастуна в кошельке десять скудо. Я могла бы вытащить их тою же ночью, но поступила иначе, и сейчас ты узнаешь как. Однажды он явился ко мне опечаленный, так как я намекнула ему, что увлечена другим. Увидев его настроение, я подхожу, запускаю ему пальцы в бороду и, нежно ее подергивая, говорю: «Ну-ка, ну-ка, скажи мне, кто твоя милая?» Потом сажусь к нему на колени, обнимаю за шею и, раздвигая ему бедра коленом, чувствую, как он оживает. Потом я его целую, и он отвечает: «Ну ты, ты». И вздыхает так глубоко, что мне показалось, будто это ветер пронесся. Я продолжаю обнимать его и ласкать, да так умело, что он окончательно приходит в себя. И только я сказала: «Оставайся сегодня на ночь», как в дверь постучали — то был человек, с которым я заранее сговорилась. Служанка выглянула в окно и сказала: «Госпожа, это мастер пришел». — «Вели ему подняться», — ответила я, тот поднялся и попросил вернуть ему десять скудо, которые я ему должна за балдахин, и сделать это побыстрее, потому что у него нет времени ждать. «Возьми этот ключ, — сказала я служанке, — и выдай ему десять скудо из денег, что лежат в сундуке». Она убегает, а я остаюсь и продолжаю гладить по шерстке своего котика, полагающего, что никому не удастся его провести. И все время, покуда я его завлекала и наконец завлекла, мастер не переставал меня торопить. Я уже несколько раз крикнула служанке: «Поторопись, дуреха», но она в ответ только что-то бормотала. Тогда я сама туда пошла и увидела, что она корпит над замком, который не хочет открываться. Дело в том, что точно так же, как пришедший ко мне мастер вовсе не был мастером, так и ключ был совсем не от этого замка. Но я сделала вид, что это служанка его сломала, и устроила ей выволочку, больше, правда, крича, чем пуская в ход кулаки. После этого я сказала, что взломаю замок, но никак не могла найти молотка. И вот тут-то я оборачиваюсь к своему хитрецу и говорю ему: «Пожалуйста, если у вас найдется десять скудо, отдайте ему, а я сейчас либо взломаю замок, либо просто расколочу сундук, и вы тут же получите свои деньги обратно».
Антония: В серьезные минуты ты переходила с ним на «вы», ха-ха-ха!
Нанна: Он открывает кошелек, швыряет деньги мастеру и говорит: «Бери и ступай с Богом». Но когда я снова принялась за сундук, он сказал: «Пошли лучше за слесарем, пусть он откроет, ведь нет никакой спешки», обращаясь ко мне на «ты», словно после того, как он одолжил мне деньги, я перешла в его полное распоряжение.
Антония: Вот скотина!
Нанна: Бросив сундук, я отправилась со своим хитрецом в постель, твердо решив, что на этот раз он у меня не полакомится. И в самом деле, едва он меня обнял, как в дверь громко постучали. Я только этого и ждала и тут же вскочила, хотя он и удерживал меня, умоляя не уходить и не узнавать, кто это там пришел. Но я посмотрела сквозь щелку жалюзи и увидела у дверей молоденького монашка в плаще и шляпе верхом на муле. Он окликнул меня, я сбежала вниз, накинув плащ его слуги на мужской наряд, в котором всегда ходила дома, тоже села на мула впереди него, и мы уехали. Ну, а хитрец, привыкший вербовать шлюх даром, разорвал со зла мой портрет, который висел в комнате, и отбыл, как отбывает проигравший из компании шулеров. Да, я забыла сказать, что он еще попытался взломать замок, чтобы забрать деньги, но тут высунулась в окно служанка, стала звать на помощь, отовсюду начали сбегаться люди, и ему пришлось уйти. Так он и ушел не солоно хлебавши, потому что в сундуке, который он все-таки взломал, не было ничего, кроме мазей и притираний на случай той самой болезни. Знаешь, Антония, повествуя тебе о своих приключениях, я чувствую себя как грешница, которая пришла исповедаться во всех своих грехах, но, оказавшись перед священником, тут же половину забыла.
Антония: Расскажи, что помнишь, а я уж представлю себе остальное.
Нанна: Ну, хорошо. Один болван, который превратил свое единственное достояние, виноградник, в сто дукатов и спрятал деньги в сундук, вбил себе в голову, что хочет на мне жениться; я узнала об этом от своего цирюльника. Прослышав о наличных, которые он раздобыл таким способом, я стала его привечать, надеясь, что, заполучив меня, он купит мне дом. Щедро осыпая его ласками, я добилась того, что на эти свои дукаты он в течение месяца купил мне все, что было нужно для спальни, для кухни, вообще для дома. Дав ему всего раз или два, я стала искать повода для ссоры, называя его тупицей, болваном, бездельником, негодяем, скрягой, чучелом, недоумком, и однажды просто захлопнула дверь у него перед носом. Поняв, какого он свалял дурака, бедняга подался в монахи. Вот была радость!
Антония: Почему радость?
Нанна: Потому что это всегда к пущей славе девки, если она сумела довести мужчину до отчаяния, разорения или безумия.
Антония: Вот уж что не для меня, так не для меня.
Нанна: А сколько денег я сумела добыть простым надувательством! Обычно к ужину у меня собиралось много народу, и когда с трапезой бывало покончено, я выкладывала на стол карты и говорила: «Ну что, сыграем? На конфеты, идет? На два юлия? Платит тот, кому выпадет… ну, хоть король кубков»{115}. Проигравшись и купив мне конфет, мои гости, которых при виде карт невозможно было удержать от игры, как невозможно удержать девку от распутства, выкладывали деньги и начинали играть всерьез. В этот момент в компании появлялись два шулера самого простодушного вида и, немного поломавшись, тоже вступали в игру, пуская в ход карты, которые были фальшивее мирандольских дублонов{116}. Постепенно и незаметно они вытягивали из моих гостей все, что у них было, тем более что я еще подсказывала, какие карты у них на руках, словно мне было мало, что они фальшивые!
Антония: Хорошенькие у тебя были шуточки!
Нанна: А еще за пару дукатов я сообщала кому-нибудь из своих поклонников, что злейший его враг придет ко мне за два часа до рассвета, совершенно один. Тот подкарауливал беднягу и отправлял его к праотцам.
Антония: Да, такой укус побольнее, чем у осы. Но объясни, почему этот несчастный должен был прийти к тебе именно за два часа до рассвета.
Нанна: Потому что как раз в этот час от меня уходил другой, который не мог оставаться дольше. Уж не думаешь ли ты, что если я соглашалась переспать с каким-нибудь обожателем, то только он один меня и скоблил? Да я тыщу раз под предлогом расстройства желудка бросала в постели какого-нибудь купца, а сама бежала ублажить еще двоих, заранее укрывшихся в доме. А летом я бросала их под предлогом жары: встав с постели в одной рубашке и походив немного по залу, я высовывалась в окошко и разговаривала с луной, звездами и небом, а в это время ко мне сзади успевали пристроиться по крайней мере двое.
Антония: Да, я вижу, ты своего не упускала.
Нанна: Именно. А теперь угостись-ка вот такой историей. Был у меня десяток приятелей, из которых я выжала все, что могла, и, понимая, что больше мне тут поживиться нечем, решила просто подчистую их разорить.
Антония: И что же ты придумала?
Нанна: А вот что. Время от времени я позволяла лакомиться моими яблочками и мять мою куничку одному аптекарю и одному врачу, которым я полностью доверяла. И вот однажды я им сказала: «Я притворюсь больной, а вылечить меня должны мои воздыхатели. Как только я улягусь в постель, вы, господин врач, объявите, что дела мои плохи, и выпишете самые дорогие лекарства. А ты, аптекарь, запишешь их в свою книгу, но мне пошлешь совсем другие, любые, какие тебе вздумается.
Антония: Поняла. Таким образом ты хотела зацапать денежки, которые получат от твоих обожателей врач и аптекарь.
Нанна: Совершенно верно. Я едва удержалась от смеха, когда во время ужина с поклонниками сделала вид, что лишилась чувств, и уронила голову на стол. Испуганная мать (она знала о моей затее) расстегнула мне платье, с помощью всех присутствующих перенесла на кровать и принялась оплакивать меня уже как покойницу. Но тут я очнулась и, глубоко вздохнув, сказала: «О Боже, сердце…» В ответ все закричали: «Ничего страшного, это мозговые испарения!» — «Мне лучше знать, что у меня болит», — сказала я и снова лишилась чувств. После этого двое из них помчались за врачом. Тот пришел, взял мою руку двумя пальцами (казалось, что он трогает клапаны лютни), с помощью розовой эссенции привел меня в чувство и сказал: «Пульса почти нет». Когда он вышел, мои глупенькие Мы-Всему-Верим кинулись утешать мать, которая хотела выброситься из окна, а часть их столпилась вокруг доктора, который писал рецепты для аптекаря. Едва он кончил, как один из них собственноручно отнес их в аптеку и вернулся, нагруженный порошками и пузырьками. Врач объяснил, что нужно делать, и ушел, а мать не без труда разогнала всех гостей по домам, потому что им хотелось бодрствовать подле моей постели. Наутро все снова были тут. Пришел врач и, увидев, что ночь я пережила, приказал достать двадцать пять венецианских дукатов, которые нужны ему для перегонки какого-то чудодейственного снадобья. И нашелся дурачок, который дал эти деньги моей матери, не помышляя о том, какой опасности они подвергнутся при перегонке. Та проворно спрятала их под замок, и, как ни роптал потом недотепа, так он никогда их больше и не увидел. В общем, со всех этих сиропов, пластырей, клистиров, слабительных, монастырских ликеров, мазей, а также с гонораров врачу и платы за дрова и свечи набежала неплохая сумма, в моих руках оказался кошелек, набитый деньгами.
Антония: А тебе не повредило то, что ты здоровая лежала в постели?
Нанна: Повредило бы, если б я лежала одна. Но одну ночь мне растирал спину врач, а другую — массировал аптекарь. А по случаю моего выздоровления на нас дождем посыпались ощипанные каплуны, рекой полились благородные вина. Не было прелата, который не нарушил бы ради меня девственную нетронутость своего винного погреба.
Антония: Ха-ха-ха!
Нанна: Один купец, я тебе о нем уже рассказывала, очень хотел от меня ребенка, хотя и не смел об этом заговорить. И вот, выбрав удобный момент, я стала притворяться, что меня мутит: меня корежило с утра и до вечера, и если мне удавалось проглотить три кусочка, четвертый я выплевывала со словами: «Какая горечь!» А потом еще делала вид, что меня рвет. Простак утешал меня и шептал: «О, если б была на то воля Божья» — и тут же умолкал. Я же в его отсутствие ела за четверых, а потому при нем настолько теряла аппетит, что не могла проглотить и маленького кусочка. После того как перед ним были разыграны головокружения, истерические приступы и колики, я пожаловалась, что в положенные дни не пришли мои женские дела, и в конце концов передала ему через мать, что беременна. Это подтвердил и врач, который был моим конфидентом. И этот скупердяй, которому, можно сказать, даже с собственными какашками было жалко расставаться, ужасно обрадовался, тут же обзавелся кумом и кумой, нанял кормилицу, начал откармливать каплунов, запасаться пеленками и распашонками. Боясь, как бы ребенок не родился меченым, он старался упредить мои желания{117} и тащил мне первую весеннюю дичь, первые весенние фрукты, первые цветы. Он не позволял мне даже руку ко рту поднести и кормил с ложечки и всякий раз, когда я вставала или садилась, бросался мне помочь. Мне стало ужасно смешно, когда я увидела, как он заплакал после моих слов: «Если я умру родами, позаботься о нашем ребенке». Я составила завещание, в котором на случай своей смерти назначала его своим наследником. Он всем его показывал и приговаривал: «Почитайте вот тут… и еще тут… и теперь скажите: ну, разве я не прав, обожая эту женщину?» Продержав его некоторое время на этом вранье, в один прекрасный день я неловко упала и, желая ему показать, что у меня случился выкидыш, приказала отнести ему в тазу с теплой водой тельце еще не родившегося ягненка, как будто это и был плод. Увидев его, он зарыдал и потом все плакал и плакал; то был поистине великий плач; а когда мать сказала, что то был мальчик, к тому же похожий на него, он зарыдал еще горше. Он потратил Бог знает сколько денег на похороны и все сокрушался, что ребенка не успели окрестить.
Антония: А кто был отец Пиппы?
Нанна: Если объяснять применительно к Богу, то у Бога он был маркизом{118}, а мирское его имя я тебе назвать не могу. Поговорим о чем-нибудь другом.
Антония: Как тебе будет угодно.
Нанна: Как-то мне пришла фантазия научиться бренчать на лютне, не потому, что мне это нравилось, а потому, что мне хотелось казаться женщиной, которая интересуется искусством. Ведь это лучший капкан для ротозеев, если девка отличается еще и каким-нибудь артистическим даром. Это обходится им дороже, чем угоститься сливками или желе в какой-нибудь таверне. Девка, которая умеет петь да еще читает ноты с листа, — о, с такой надо держать ухо востро!
Антония: Чего только не сделаешь, чтобы облапошить ближнего!
Нанна: Среди своих товарок я прославилась тем, что умела извлечь выгоду из любого пустяка, не брезгуя подцепить своей удочкой даже грошик, как говорил Маргутте{119}. Никому не удавалось провести со мной ночь, не оставив в моем доме хоть какую-нибудь мелочь. И можешь мне поверить: ни сорочки, ни шляпы, ни башмаков, ни берета, ни шпаги, ни самой дешевой безделушки, если только они были забыты у меня дома, владельцы больше никогда не видели. Потому что всякая вещь — это добро, а всякое добро имеет свою ценность. Разносчики воды, торговцы дровами, продавцы масла, зеркал, кренделей, молока и творога, вареных и жареных каштанов, веретен и спичек — все были моими друзьями, и все стерегли меня под окнами, когда знали, что у меня гости.
Антония: И зачем же они тебя стерегли?
Нанна: А затем, что если мне нужна была какая-нибудь вещь, я высовывалась за нею в окно, а когда покупала, платить приходилось гостям. Всякий, кто ко мне приходил, должен был быть готов истратить юлий, гроссо или байокко{120}. В комнате в любую минуту могла появиться служанка и заявить: «Не хватает тесемочек для чехлов на подушки», — и я, поцеловав первого попавшегося, приказывала: «Дайте ей один юлий». И если он этого не делал, он становился скрягой в глазах всех присутствующих. Вслед за служанкой входила мать, держа в руках штуку льняного полотна. «Если ты сейчас это упустишь, — говорила она, — то не скоро найдешь такое же за такую хорошую цену». Пару раз чмокнув другого, я приказывала ему заплатить. Когда эти поклонники уходили, приходили другие, но я посылала сказать, что занята, и соглашалась впустить только одного. Но зато уж его я так умела распалить огнем своих поцелуев, что он в тот же день присылал мне либо стеганое одеяло, либо ковер, либо картину — в общем, лучшее, что, по моим сведениям, было у него в доме. В благодарность за подарок я, не заставляя себя упрашивать, приглашала его провести ночь в моей постели. Он присылал замечательный ужин, но когда приходил, чтобы полакомиться им вместе со мной, я просила его немножко погулять и вернуться чуть позже. А когда он возвращался, служанка говорила: «Еще рано, погуляйте еще немного». Второй раз «немного погуляв», он снова стучался и, увидев, что никто не спешит ему отворять, подымал крик: «Ах ты, грязная девка, ах ты, свинья! Клянусь Христом Богом, я тебе отплачу». А я в это время ужинала за его счет с другим и только посмеивалась: «Кричи-кричи, пока не лопнешь».
Антония: Если это был порядочный синьор, неужто он тебе такое прощал?
Нанна: Ну, дня два он обычно дулся. Потом, не в силах унять своего жеребчика, присылал сказать, что хочет перемолвиться со мной словечком. Да хоть сотней словечек! Дверь отворялась, он насупленный входил и начинал: «Я никогда бы не поверил…» Но я тут же перебивала: «Душа моя, если тебе непременно хочется верить, то верь мне. Я никого так не люблю, как тебя; если б ты знал, из-за чего мне в тот вечер пришлось уйти из дому, ты бы меня еще похвалил. Если даже в тебе я не могу быть уверена, на кого же мне положиться?» Он с легкостью покупался на мою историю — в тот вечер мне надо было пойти к адвокату, судье, чиновнику в связи с каким-то судебным процессом. После этого я бросалась ему на грудь, а он, высадив свою лилию в мою грядку, не только забывал всякую досаду — он ног под собой не чуял от счастья, и, когда он от меня уходил, мы были уже не разлей вода.
Антония: Из тебя вышла бы хорошая школьная учительница.
Нанна: Благодарю.
Антония: Себя благодари.
Нанна: Нет, тебя, за доброе слово. А теперь послушай, как мне однажды удалось стать чуть ли не богачкой. Один мой поклонник, который пожелал получить меня в свое распоряжение на два месяца, надоумил меня распустить слух о том, что я ухожу в монастырь. Я послала за жидом и, к большому огорчению моей свиты, распродала все, что было в доме. Потом положила деньги в банк — о чем они, разумеется, не знали — и уехала с этим господином.
Антония: Зачем же ты все распродала?
Нанна: Затем, чтобы они купили мне потом все новое. И правда, стоило мне вернуться, как они, словно муравьи, стали по зернышку притаскивать мне обстановку для дома.
Антония: Да, бедняги верят каждому вашему слову, потому что вы знаете, как околдовать их своими чарами.
Нанна: Не буду спорить, мы знаем много способов заморочить человека. Мы можем незаметно для него подсыпать в тарелку что угодно — хоть какашки, хоть менструальную кровь. Я знала девку — не буду называть ее имени, — которая, желая приворожить одного господина, подсыпала ему в пищу струпья со своих сифилитических язв.
Антония: Фу, гадость какая!
Нанна: Что было, то было. А я однажды неплохо провернула одно свое дельце, прибегнув к помощи свечки, сделанной из жира сожженного человека. Но все эти колдовские штучки — высушенные в тени травы, веревка повешенного, ноготь мертвеца, заклинание дьявола — всё это ерунда по сравнению с одним колдовством, только не знаю, хорошо ли будет, если я тебе о нем расскажу.
Антония: Ты стеснительна прямо как фра Чаппелетто{121}.
Нанна: Ну ладно, чтобы ты не считала меня лицемеркой, скажу, не чинясь: парочка хорошеньких ягодиц способна сделать больше, чем все философы, астрологи, алхимики и колдуны вместе взятые. Я перепробовала столько трав, что из них получились бы две неплохие лужайки, и столько слов, что их хватило бы на беседу десяти рыночных торговцев, но не смогла даже отдаленно затронуть сердца одного человека, имени которого не хочу здесь называть. Но стоило мне повертеть перед ним своими булочками, как он просто обезумел, да так, что удивлялись во всех борделях. А ведь привыкнув что ни день видеть новое, они уже не должны были бы ничему удивляться.
Антония: Смотри-ка, где, оказывается, таится главный секрет обольщения.
Нанна: Да, он таится у нас между ног. То, что у нас между ног, обладает такой же способностью извлекать деньги из мужских карманов, какой обладают деньги, когда требуется извлечь из монастыря то, что у нас между ног.
Антония: Но если наша задница и то, что у нас между ног, обладают такой же силой, что и деньги, — значит, они сильнее даже Ронсеваля, где погибло столько рыцарей{122}.
Нанна: Конечно, сильнее. Но вернемся к нашему разговору. Я хочу, чтобы ты запомнила одну маленькую хитрость, с помощью которой можно добиться очень многого. Был у меня один друг, вспыльчивый, как все транжиры, которым не хватает денег. Он мог прийти в бешенство даже из-за мухи, севшей ему на нос; стоило мне ему чем-то не угодить, он срывался и наговаривал мне грубостей. Но едва гнев проходил, как он, упав на колени и сложив руки крестом, просил у меня прощения, и мое великодушие всегда стоило ему весьма крупных сумм. Увидев, как легко он расстается с деньгами, я изменила ему с его соперником, и это привело его в такую ярость, что он меня даже прибил. А когда успокоился, то решил, что уже никогда не сумеет меня утихомирить, поскольку я делала вид, что не желаю о нем даже слышать. Он добился прощения только после того, как переписал на меня половину своего состояния.
Антония: Ты действовала, как мошенник, который страхует себя от увечий и оскорблений, а потом начинает дразнить своего врага и не успокаивается, покуда не получит по физиономии. А после этого затевает процесс и получает оговоренную сумму.
Нанна: Ты права, именно так, ха-ха-ха! Ты знаешь, меня душит смех, когда я думаю о проповеднике, предостерегающем нас от семи смертных грехов. Да любая девка, просто для того чтобы выжить, должна совершить их по меньшей мере сотню. Так представь себе, сколько совершит та, которая ради того, чтобы добыть покров на свой алтарь, разоряет тысячи других алтарей. Чревоугодие, гневливость, гордость, зависть, лень, жадность родились в тот самый день, когда родилось ремесло девки. Если ты захочешь узнать, как девка обжирается, спроси у тех, кто приглашает ее на пиры. Если хочешь знать, какова она в ярости, спроси у Отца и Матери Всех Святых{123} и знай, что если б это было в их власти, они уничтожили бы наш мир гораздо быстрее, чем Господь Бог его сотворил.
Антония: Ужасно!
Нанна: В чванливости девка превосходит даже разбогатевшего мужика. Зависть гложет ее, как гложет больного французская болезнь.
Антония: Пожалуйста, не надо о болезни, ты же знаешь, что я больна.
Нанна: Прости, я совсем забыла о твоей болезни. Уныние, выпадающее на долю девки, еще более тягостно, чем тоска, которую испытывает ее воздыхатель, когда, не имея, чем заплатить за вход, вынужден томиться в передней. В скупости она походит на банкира, который урывает кусок у самого себя, чтобы и его вложить в кассу.
Антония: А что ты скажешь о сладострастии девки?
Нанна: Антония, человек, который все время пьет, никогда не чувствует жажды, и вряд ли знает, что такое голод, тот, кто все время сидит за столом. А если иной раз девке и захочется, чтобы ее открыли большим ключом, то это все равно что каприз беременной, которая набрасывается то на чеснок, то на кислые сливы. Клянусь счастьем Пиппы, среди всех желаний, которые испытывает девка, плотское желание — самое слабое из всех. Для девки главное — разбить сердце, а потом выпотрошить своего поклонника.
Антония: Верю тебе на слово.
Нанна: Уж будь уверена. Ну, а теперь воздай мне должное за прекрасную историю, которую я сейчас тебе расскажу.
Антония: Давай, я слушаю.
Нанна: Среди моих поклонников было трое, художник и два придворных, которые грызлись между собой, как кошка с собакой. Каждый старался застать меня, когда я одна. Но однажды получилось так, что художник явился в неурочный час. Он постучался, и ему открыли. Он поднялся наверх и только собрался усесться подле меня, как в дверь постучал один из его врагов. Увидев, кто пришел, я спрятала художника и вышла навстречу придворному, который подымался по лестнице и кричал (слава Богу, художник его не слышал): «Ну, если я застукаю тут твоего мазилу, то черт меня побери…» Не успел он договорить, как у дверей появился третий поклонник, который покашливанием дал мне знать, что он пришел и чтобы я ему отворила. Я едва успела спрятать того, кто грозился расправиться с художником, как в комнате появился третий, тот, кто кашлял, и прямо с порога заявил: «Я думал, что застану у тебя этих двух мерзавцев, и, уж если б я их застал, то каждый из них самое меньшее поплатился бы ухом!» Послушать его, так можно было подумать, что он не побоялся бы пнуть в зад самого Каструччо{124}, но куда там! Это стало ясно сразу же, как только художник, ничего не знавший о придворном, и придворный, не подозревавший о художнике, выскочили из своих укрытий, чтобы задать трепку хвастуну, и он, увидев их, кинулся бежать и свалился с лестницы. А так как у тех в глазах было темно от ярости, они повалились на него сверху, и троица смертельных врагов начала свою яростную битву. На шум сбежались люди, но никто не мог войти и разнять драчунов, потому что они прижали дверь своими спинами и она не отворялась. Толпа росла, крики становились громче, и тут случайно на улице появился губернатор. Он приказал вышибить дверь, схватить всех троих, посадить в одну темницу и не выпускать, покуда они не помирятся. И они помирились!
Антония: Замечательная история!
Нанна: Настолько замечательная, что я рассказывала ее всем чужестранцам и даже хотела рассказать Джан Мария Джудео{125}, чтобы он сочинил на эту тему поэму, но не стала, побоялась прослыть тщеславной.
Антония: Ну ничего, Бог тебе воздаст.
Нанна: Будем надеяться. Но если эта история всех рассмешила, то та, что я расскажу тебе сейчас, всех просто потрясла. Достигнув вершины благополучия, которым я была обязана многочисленным друзьям, видевшим во мне лакомый кусочек, я решила замуровать себя заживо в ограде церкви Кампосанто{126}.
Антония: А почему именно Кампосанто, а не Сан Пьетро или Санто Янни?
Нанна: Потому что, поселившись среди мертвецов, я возбуждала бы в людях больше жалости.
Антония: Это верно.
Нанна: Сообщив о своем решении, я начала вести жизнь святой.
Антония: Прежде чем ты продолжишь свой рассказ, скажи, с чего это тебе пришло в голову замуроваться.
Нанна: Я хотела, чтобы мои любовники вытащили меня оттуда за собственный счет. Итак, я начала менять свою жизнь. Первым делом отказалась от всяких излишеств в убранстве дома, потом дошла очередь до постели, потом до стола. Я надела темное платье, убрала подальше золотые цепочки, кольца, ожерелья и вообще все украшения, начала каждый день поститься, тайком продолжая есть. Не отказываясь совсем от общества, я продолжала принимать друзей, но очень редко, что приводило их в отчаяние. Убедившись, что слух о моем решении распространился повсюду, я вывезла из дому все самое дорогое и спрятала в надежном месте, а всякое старье раздала бедным во имя Божие. Решив, что настал нужный час, я собрала всех тех, что считали себя моими вдовцами (им казалось, что лучше было бы совсем меня потерять, чем позволить мне ступить на путь заблуждений). Предложив им сесть, я немного помолчала, перебирая в уме слова, которые заранее приготовила, потом выжала из глаз несколько слезинок и, уже не знаю как задержав их на щеках, сказала: «Братья, отцы и сыновья! О душе не думает лишь тот, у кого ее нет, или тот, кто ею не дорожит. Но мне моя душа дорога. Просветленная проповедью и легендой о святой Кьепине{127}, ужаснувшись виду преисподней, какой ее рисуют на картинах, я решила сделать все, чтобы не попасть в адское пекло. И поскольку число совершенных мною грехов столь же безгранично, сколь безгранично милосердие Божье, я решила, дорогие мои братья, замуровать заживо эту бренную плоть, это бренное тело, эту ничтожную жизнь». Тут я услышала всхлипывания, какие раздаются обычно в церкви, когда священник приступает к рассказу о Страстях Господних и прихожане уже не могут удерживаться от слез. Но я продолжала: «Все, больше никакой роскоши, никаких украшений, никаких нарядов. Вместо богато убранной комнаты — пустая келья, вместо постели — охапка соломы, пропитанием моим будет милостыня, питьем — дождевая вода, а шитые золотом одежды заменит вот это». Я вытащила из-под своего табурета грубую власяницу и показала ее своим поклонникам. Если ты помнишь, какие подымаются стенания, когда на глазах толпы в Колизее воздвигается Крест, то ты можешь себе представить и сетования моих поклонников, которые взывали ко мне, глотая слезы. А когда я сказала: «Простите меня, братья», поднялся такой шум, какой, наверное, поднялся бы в Риме, если б его еще раз (не дай Бог) отдали на разграбление{128}. Один из моих поклонников встал передо мной на колени, но, не добившись ничего мольбами, поднялся и начал биться головой об стену.
Антония: Ужас какой.
Нанна: Настало утро, когда меня должны были замуровать, и клянусь тебе, что в церкви Кампосанто собрался весь Рим. Народу было больше, чем бывает, когда все сбегаются в церковь, чтобы посмотреть на крещение жида. Стену заложили под ропот толпы. Одни говорили: «Бог вошел в ее сердце», другие: «Кто бы мог подумать», третьи: «Это будет хорошим примером для остальных». Кто-то отказывался верить своим глазам, кто-то был потрясен, а некоторые смеялись. «Пусть меня распнут, — говорили они, — если она просидит здесь хотя бы месяц». Смех и слезы было смотреть на моих несчастных поклонников, которые в отчаянии наперебой уговаривали меня одуматься и не отрывали от меня глаз, как не отрывали глаз фарисеи от гробницы Христа. Но прошло несколько дней, совсем немного, и я начала прислушиваться к мольбам, которые они ежечасно ко мне обращали, уговаривая покинуть келью и убеждая меня, что «спасать душу можно в любом месте». Короче говоря, как только они сняли и обставили для меня новый дом, я удрала из-за стены, которую они разобрали, как разбирают в день Святого Юбилея{129} стену в Сан Пьетро, после того как папа вынет из нее первый кирпич. Удрав, я стала вести себя еще бесстыднее, чем раньше, обо мне судачил весь Рим, а те, что предсказывали мое бегство, громко восклицали: «Ну, что мы говорили?»
Антония: Просто не могу себе представить, чтобы женщина могла такое придумать.
Нанна: А девка — это не женщина, девка — это девка, а потому она и способна придумать и исполнить то, что придумала и выполнила я. Да, я совсем забыла сказать об одной важной черте девки, уподобляющей ее муравью, который летом делает запасы на зиму: о ее благоразумной расчетливости. Знаешь ли ты, дорогая моя сестричка, что в сердце у каждой девки сидит заноза, которая не дает ей ни минуты покоя. Эта заноза — неотступная мысль о поджидающих ее свечах и лестницах, о которых ты так верно говорила. Поверь, что на одну Нанну, сумевшую скопить кое-что на старость, приходятся тысячи несчастных, которые заканчивают свою жизнь в лазаретах. Маэстро Андреа недаром говорил, что девки и придворные стоят друг друга, медяшек среди них куда больше, чем золотых монет. Так как же действует на девку эта заноза, застрявшая у нее в душе и сердце? Она заставляет ее постоянно думать о старости. Именно мысль о старости приводит девку в приют, где она выбирает самую красивую девочку и воспитывает ее как дочь. Она берет девочку в таком возрасте, чтобы та расцвела как раз в то время, когда сама она уже отцветет, Она дает ей самое красивое имя, какое только может придумать, и то и дело его меняет, чтобы никто не докопался до настоящего. Девочку зовут то Джулией, то Лаурой, то Лукрецией, то Пентесилеей, то Кассандрой, то Порцией, то Вирджинией, то Пруденцией, то Корнелией. На одну девочку, у которой есть родная мать (как моя Пиппа), приходятся тысячи сирот, которых взяли из приюта. Что касается родных детей, то сам черт ногу сломит, если захочет доискаться, кто же отец рожденного нами ребенка. Обычно мы говорим, что это какой-то благородный синьор или монсиньор, но в наш огород брошено столько семян, что угадать, какое из них проросло, попросту невозможно. Девка не иначе как сошла с ума, если хвалится тем, что знает, откуда пошел росток в ее огороде, засеянном таким количеством немеченных семян.
Антония: Ты права.
Нанна: Горе тому, кому довелось попасть в руки девки, у которой есть мать. Беда тому, кого они стреножат! Потому что мать, если она еще не стара, тоже потребует свою долю удовольствий. Таким образом, к плутням дочери добавятся еще и мошеннические проделки матери. Она вынуждена на них пускаться, потому что ей нужны деньги, для того чтобы платить мужчине, который согласится ее ублажить. К тому же обычно они прельщаются именно юношами, эти старухи, и им нелегко даже за деньги найти себе мужчину, который согласился бы иметь с ними дело.
Антония: Ты рассуждаешь совершенно справедливо.
Нанна: Сколько опасностей подстерегает несчастного, о котором судачат живущие в одном доме мать и дочь. Какие здесь устраиваются заговоры с целью завладеть его кошельком, какие коварные даются советы, какие подлые делаются подсказки. Даже учитель фехтования не может научить такому количеству приемов, какому обучает нас мать — неважно, родная или названная. Она говорит дочери: «Когда придет твой друг, скажи ему то-то, попроси то-то, поцелуй его вот так, погладь вот эдак; вот так сердись, а вот так радуйся, не надо быть слишком суровой, но и слишком ласковой тоже не надо. Посреди веселого разговора вдруг выйди из комнаты и сделай вид, что ты чем-то опечалена; смело нарушай все обещания, выуживая кольца, ожерелья и браслеты. В худшем случае тебе придется их вернуть». Поверь, Антония, я знаю, что говорю.
Антония: Пожалуй, я готова тебе поверить.
Нанна: Готова, так поверь.
Антония: И ты тоже вела себя так же вероломно?
Нанна: Если писаешь как девка, то и ведешь себя как девка; покуда я была девкой, я делала все, что делают девки. К тому же я не стала бы девкой, если б у меня не было характера девки, и если кто и заслуживает диплома девки, то это я, твоя Нанна, которая двадцать пять лет была величайшей мастерицей своего дела. Между прочим, легче пересчитать светлячков на майском лугу, чем вычислить возраст девки, которая сегодня говорит тебе, что ей двадцать, а спустя шесть лет клянется, что — девятнадцать. Но вернемся к моему рассказу. Если б ты знала, сколько несчастных было из-за меня убито и ранено!
Антония: Хотела бы я знать, что ждет тебя на том свете.
Нанна: А что? Вот увидишь, после всех Юбилеев, Отпущений и Стаццони моя душа окажется на том свете не из последних, как на этом не из последних было мое тело. Да, душа моя будет не из последних, хотя я и любила, чтобы мужчины убивали друг друга из-за меня. Мне это нравилось, потому что я была честолюбива, ведь это во славу моей красоты день и ночь сверкали, сталкиваясь, шпаги. И горе тому, кто был со мной нелюбезен: чтобы отомстить, я готова была отдаться даже палачу.
Антония: И все-таки добро — это добро, а зло — это зло.
Нанна: Как посмотреть. Да, я творила зло и раскаиваюсь в этом, но в то же время и не раскаиваюсь. Если б ты знала, сколь виртуозна была я в искусстве сводить с ума! Бывало, у меня в доме одновременно сходилось десять любовников, и для каждого у меня находился поцелуй, ласка, нежное слово, рукопожатие. И все чувствовали себя, как в раю, покуда не появлялся среди них новенький голубок, весь в ленточках, бантиках и оборочках, как это принято при мантуанском или феррарском дворе. Я принимала его, как и положено принимать того, кто явился к тебе с подарками, и, побросав всех своих поклонников, уводила его в свою комнату. И куда только девалась спесь оставшихся гостей! Она опадала, как опадают лесные орехи после первого заморозка, как опадают цветы на ветру. Сначала слышались только вздохи без слова вынужденные покориться моей воле, они могли только пожимать плечами, не в силах ничего предпринять. Вздохи сменялись тихими жалобами, при этом одни покусывали палец, другие стучали кулаком по столу, третий отчаянно чесал в голове, четвертый расхаживал по комнате, пятый вдруг выкрикивал издевательский куплет, чтобы сорвать злость. Если мое возвращение затягивалось, они спускались по лестнице и уходили, а в ответ на мой призыв вернуться бросали крепкое словцо служанке или кому попало. Но когда, сделав круг по улице, они возвращались и, поднявшись наверх, находили мою дверь по-прежнему запертой, на них нападало настоящее отчаяние.
Антония: Даже Анкройя не была такой жестокой.
Нанна: Что-то ты больно жалостлива.
Антония: Что поделаешь! Такой я родилась, такой и умру.
Нанна: Да ради Бога, лишь бы ты меня слушала.
Антония: Слушаю, да еще как.
Нанна: А как забавно было в разгар любовных восторгов, все равно с кем, удариться вдруг в слезы безо всякой причины. А в ответ на вопрос: «Отчего вы плачете?» — сказать, дрожа и всхлипывая: «О, горе мне, горе, ты меня не любишь, ну что ж, такова, видно, моя злая участь». А в другой раз я, заплакав, говорила любовнику, который должен был отлучиться часа эдак на два: «И куда же это вы идете? Не иначе как к одной из тех, что обращаются с вами, как вы того заслуживаете». И дурачок чуть ли не лопался от гордости, видя, как страдает из-за него женщина. А еще я любила заплакать при виде любовника, который возвращался после двухдневной разлуки; он должен был думать, что это от радости.
Антония: Вижу, ты легко плакала!
Нанна: Да, знаешь, бывает такая земля: стоит копнуть — и сразу вода, а иной раз и копать не надо. Но я всегда плакала одним глазом.
Антония: Разве можно плакать одним?
Нанна: Девки всегда плачут одним, замужние двумя, монахини — четырьмя.
Антония: Интересно знать, почему.
Нанна: Это действительно интересно, но долго рассказывать. Скажу только, что девки одним глазом плачут, а другим смеются.
Антония: Еще интереснее. Объясни, как это.
Нанна: Разве ты не знаешь, что у нас, то есть у девок (ох, нравится мне это слово!), всегда в одном глазу смех, а в другом — слезы. Ведь недаром мы и смеемся, и плачем из-за пустяков. Глаза у девки — как солнце, подернутое облаком: луч то выглянет, то спрячется. Посреди рыданий у нее вдруг вырывается смешок, а в разгар смеха — рыдание. В этом деле — смех пополам со слезами — меня не мог превзойти никто, даже девки из Испании. Именно с помощью смеха пополам со слезами я погубила больше мужчин, чем умерло их на соломе при знатнейших дворах. Смех со слезами — это у нас самое главное, но этим средством надо пользоваться с умом; если момент упущен, от него нет никакого проку. Это — как розы Дамаска: рвут их только на рассвете, иначе они теряют аромат.
Антония: Век живи — век учись.
Нанна: После смеха со слезами идет их родная сестра — ложь. Как крестьяне обожают лакомиться лепешками, так я обожала врать; за свою жизнь я наговорила столько неправды, сколько правды сказано в Евангелии. Пользуясь клятвами как строительным раствором, я замечательно умела вмазывать людям свои выдумки, так что даже, наверное, ты, послушав меня, сказала бы: «Каждое слово — правда, ну прямо что твое Евангелие». Каких только небылиц я не придумывала — то про каких-то родственников, то про несуществующие поместья — и, сочинив целую историю, говорила потом, что все это мне приснилось. В столике я держала список своих любовников и, поделив между ними ночи всей недели, объявляла имя того, кто спит со мной сегодня. Тебе, наверное, приходилось видеть в ризнице, на стене, список месс, которые будет служить священник, — так вот, у меня было что-то вроде этого.
Антония: Как же, как же, как вспомню священника, тут же вижу тебя.
Нанна: Вот и правильно.
Антония: Ну, а что общего между этим списком и тем, как ты любила врать?
Нанна: А то, что некоторые голубочки, свято верившие списку, в который была включена и их ночь, часто оказывались в дураках, потому что я свободно меняла их местами, как это делают с мессами в церкви.
Антония: Ах вот, значит, как связаны эти списки с твоей привычкой врать!
Нанна: А теперь намотай себе на ус вот такую историю. Как-то раз я выпросила у одного своего страстного воздыхателя дорогую золотую цепочку, которую тот позаимствовал у своего приятеля, знатного господина; чтобы ему удружить, тот взял ее у своей жены. Я надела цепочку на шею в тот самый день, когда папа на площади Минервы одаривает приданым бедных девушек.
Антония: То есть в День Благовещения?
Нанна: Да, да, на Благовещенье. Я повесила ее на шею, но недолго она там провисела.
Антония: Как это?
Нанна: А вот как. Войдя в церковь и увидев всю эту толпу, я решила оставить цепочку себе, и что же, ты думаешь, я сделала? Сняв цепочку, я отдала ее человеку, которому доверяла больше, чем своему духовнику, и стала постепенно продвигаться вперед, покуда не оказалась в самой гуще толпы. И тут я пронзительно закричала: так кричит человек, которому рвет зуб шарлатан на Кампо деи Фиори. Все обернулись на крик, а Нанна, не будь дура, как завопит: «Цепочка! Цепочка! Моя цепочка! Вор, жулик, хапуга, мошенник!» И при этом я еще заливалась слезами и рвала на себе волосы. Заволновалась толпа, взбудораженная моими криками, в церкви началась свалка, на шум прибежал стражник, схватил какого-то бедолагу, который показался ему похожим на вора, приволок его в Toppe ди Нона, и там его сгоряча чуть было не повесили.
Антония: Не желаю слушать, что было дальше.
Нанна: Нет уж, ты послушай!
Антония: Хотелось бы знать, что сказал тот, кто одолжил тебе цепочку.
Нанна: Выйдя из церкви, я, плача и всплескивая руками, направилась домой, а когда пришла, заперлась в своей комнате, приказав служанке: «Чтобы никто не смел меня беспокоить!» Тут как раз появляется мой друг, хочет со мной поговорить, но его не пускают. Он стучит и снова стучит, кричит и снова кричит: «Нанна! А, Нанна! Открой! Открой, тебе говорю! Не надо расстраиваться из-за таких пустяков!» Я же притворяюсь, будто ничего не слышу, и говорю как бы сама с собой, но при этом достаточно громко: «Ах, я бедная-несчастная, ах, я глупая разиня! Что же мне теперь остается: то ли в монастырь, схиму принять, то ли прямо головою в реку». Потом встаю с постели и, не отворяя двери, говорю служанке: «Поди к жиду, я продам все, что у меня есть, но за цепочку расплачусь». Увидев, что служанка уже собралась идти к жиду, мой приятель закричал: «Отвори, это я!» Я открыла и, увидев его, снова подняла крик: «О, горе мне, горе!» А он говорит: «Не беспокойся, пусть я останусь голым и босым, но не дам тебе убиваться из-за таких пустяков». — «Нет-нет, — отвечаю я, — дай мне только два месяца, и ты увидишь…» Короче говоря, он провел эту ночь у меня, и она была для него такой сладкой, что он больше никогда не заговорил о цепочке.
Антония: Ну что ж, это была неплохая сделка.
Нанна: А как-то раз в меня влюбился старый хрыч — дряхлый, тощий, морщинистый, ну а я влюбилась в его кошелек. Наслаждаться мною он был способен примерно так же, как беззубый — грызть сухую корку, поэтому он только и делал, что щупал меня да тискал и сосал груди. Ни трюфеля, ни артишоки, ни взбадривающие сиропы не могли заставить его палку подняться. И даже если она чуть-чуть приподымалась, то тут же опадала, как фитиль, у которого кончилось масло: чуть занявшись, он сразу же гаснет. Сколько я его ни теребила, сколько ни совала палец в очко или под бубенчики, толку от этого не было никакого. И каких только шуток я над ним не шутила! Однажды устроила обед, на который явилось множество куртизанок. Старик оплатил все расходы, а кроме того, принес тридцать серебряных тарелок, четыре из которых я украла. А когда он поднял шум по этому поводу, я бросилась ему на шею и принялась уговаривать. «Папа, папа, — говорила я ему, — не надо кричать, у вас будет несварение. Возьмите мои платья, возьмите что хотите и заплатите за эти несчастные тарелки». Он успокоился, а потом я столько раз называла его папой, что он привык к этому, как привыкает к слову «папа» отец, слыша его все время от любимого сыночка. Он сам заплатил за тарелки и удовольствовался клятвой, что никогда в жизни больше ни у кого ничего не возьмет в долг.
Антония: Ну, ты и молодец!
Нанна: Завязывая новую дружбу, я была такой ласковой, что каждый, кто говорил со мною впервые, уходил, превознося меня до небес. И только потом, распробовав, понимал, что принял за манну — алоэ. Если вначале я старалась делать вид, что мне не по нраву дурные поступки, то потом я уже не скрывала, что не по нраву мне как раз добрые дела. Ведь для настоящей девки нет ничего приятнее, как устраивать скандалы, сбивать с толку, портить дружеские отношения, сеять ненависть, слушать ругань и натравливать людей друг на друга. При этом у меня не сходили с языка князья, император, турецкий султан, король. Я любила поговорить о нужде и богатстве, о миланском герцоге и о том, кто будет новым папой. Я уверяла всех, что звезды на небе точно такого же размера, что бронзовая шишка в храме святого Петра{130}, ничуть не больше, что Луна — это названная сестра Солнца, и, перескакивая с герцогов на герцогинь, говорила о них, как о полных ничтожествах, только что ноги о них не вытирала. В общем, я так перед ними чванилась, что куда там императрице! Я вела себя, как та, знаешь, что, расстелив у своих ног шелковые ковры, приказывала всем, кто приходил, опускаться перед ней на колени.
Антония: Ты имеешь в виду папессу?{131}
Нанна: Да говорят, она не так уж и важничала. К примеру, она никогда не выдумывала себе имен, как это любят делать девки. Одна из них уверяет, что она дочь герцога Валентино, другая — что кардинала Асканио{132}, а Мне-Мама-Не-Велит подписывается не иначе как «Лукреция Порция, римская патрицианка» и запечатывает письма огромной печаткой. Но не нужно думать, что славные имена, которые они себе присваивают, делают их лучше. Им настолько чужда жалость, милосердие и любовь, что они не подали бы даже святому Рокко, святому Иову или святому Антонию, попроси они у них милостыню, а ведь они перед ними трепещут!
Антония: Паршивки!
Нанна: И знай: лучше швырнуть вещь в реку, чем подарить девке. Получив подарок, она уже не скрывает презрения к своему благодетелю, хотя до этого всячески перед ним заискивала. Единственное, что в них хорошо, — это верность своему ремеслу. Ну прямо что твои цыгане или индийские братья{133}! А еще — у девки на языке мед, а под языком — лед. Только что ты видела, как две из них буквально облизывали друг друга, но стоит им расстаться, как они несут друг про друга такое, что испугался бы даже Дезидерио со своими собутыльниками{134}, а ведь они, как известно, сумели напугать даже смерть, продолжая смеяться над нею в те минуты, когда их четвертовали и жгли на костре. В своем злоязычии девки не щадят никого; как бы ты их ни любил, сколько бы добра ни делал, все равно они над тобой посмеются. Девка готова посмеяться и над тем, кто считается ее фаворитом, и к которому она обращается не иначе как «ваша светлость» и «ваше сиятельство». Когда он уходит, уступая место другому гостю, его провожают поклонами и сладкими словами, но едва он спустится с лестницы, как в спину ему несутся насмешки, а уж когда выйдет за дверь, его начинают поносить, как последнего мерзавца, и настает черед нового гостя чувствовать себя любимчиком.
Антония: А почему они так себя ведут?
Нанна: Да потому что девка не была бы девкой, не будь она предательницей по духу и убеждению. Девка, которая лишена этого свойства, все равно что кухня без повара, еда без питья, лампа без масла, макароны без сыра.
Антония: Думаю, что те, кого они погубили, чувствуют большое утешение, видя девку, запряженную в телегу, как случилось, например, с той, про которую сложены следующие стихи:
О Мама-Не-Велит, о Лоренцина,
О Лаура, Чечилья, Беатриче,
Пусть сей позор послужит вам уроком!
Я выучила эти стихи наизусть и думала, что их написал маэстро Андреа, а потом узнала, что их автор — это тот самый, от которого достается даже «великим мужам», он не щадит никого{135}. Вот так же не щадит меня моя болезнь, и мне ничего не остается, как терпеть, потому что ни от микстур, ни от мазей, ни от растираний нет никакого толку.
Нанна: Просто и не знаю, что тебе еще рассказать, хотя в запасе у меня много больше, чем я тебе поведала. Погоди, дай собраться с мыслями. У меня уже мозги набекрень, голова идет кругом, оттого что ты все время заставляешь меня перескакивать с пятого на десятое. Ну ладно, скажем так: появился однажды в Риме юноша двадцати двух лет, знатный и богатый, из купеческой семьи, лакомый кусочек для всякой девки, и я сразу же положила на него глаз. Я сделала вид, будто страстно в него влюбилась, и, чем больше я показывала, как я его люблю, тем выше он задирал нос. Что ни день, я пять, а то и шесть раз посылала к нему служанку, умоляя его удостоить меня визитом, и по городу быстро распространился слух, что я прямо-таки по нему сохну. «Смотрите, — говорили все, — девка-то втюрилась! И в кого! У него же молоко на губах не обсохло! Она просто с ума сходит, оттого что не может его удержать». Я на все это молчу, хотя в душе злюсь, и продолжаю делать вид, что не ем, не сплю — только о нем и думаю. Я говорила только о нем, беспрестанно его к себе приглашала, и в конце концов вокруг уже начали биться об заклад: умру ли я из-за его прекрасных глаз или просто тронусь умом. Юноша, которому уже перепало от меня несколько сладостных ночей и вечерних трапез, хвастался всем моим подарком — дешевеньким бирюзовым перстеньком. А я при всяком удобном случае ему говорила: «Если вам нужны деньги, ни у кого не одалживайтесь, берите у меня: все, что у меня есть, — ваше, потому что я и сама — ваша». Все показывали на него пальцем, когда он, распустив хвост, расхаживал по улице Банки. Как-то раз, когда он был у меня, в гости ко мне пожаловал один знатный господин. Закрыв юношу в своей туалетной, я вышла к посетителю. Он поднялся ко мне наверх, сел и, увидев простыни из тонкого батиста, сказал: «Кому же это предстоит лишить их девственности? Вашему Канимеду?» (Или Ганимеду, не помню точно.) «А кому же еще, — отвечаю я, — ведь я люблю его, прямо-таки обожаю, он мой бог, а я его раба и вечно буду рабой. А вас, всех остальных, я люблю только ради ваших денег». Можешь себе представить, как загордился юнец, когда все это услышал! Как только гость ушел, я его выпустила: он вышел из своего укрытия в рубахе, едва прикрывавшей зад, и в таком виде стал расхаживать по дому, поглядывая на меня и на слуг с видом хозяина. Но я уже подхожу к концу этой молитвы. Однажды, когда он хотел по своему обычаю завалить меня на сундук, я вырвалась и убежала, оставив его в самой охоте, а сама заперлась с другим. Не привыкший к таким шуткам, он схватил свой плащ, выругался и, бросив какую-то глупую угрозу, ушел, уверенный, что вскоре я его позову. Увидев же, что голубка не дает о себе знать, он разъяренный появился у моих дверей и услышал: «Синьора не одна». Его как палкой по голове ударили. В горле у него пересохло, на глазах выступили слезы, и он, понурившись, медленно побрел прочь от моего дома. Ноги у него дрожали, как у человека, только что оправившегося после болезни; я подглядывала за ним сквозь жалюзи и смеялась. Когда кто-то с ним поздоровался, он ответил, едва приподняв голову. Вечером он снова пришел, и я приказала его впустить. Он застал меня в веселой компании и, не дождавшись, чтобы ему предложили сесть, предложил себе это сам. Устроившись в углу и не участвуя в общем веселье, он так и просидел там, покуда все не разъехались. Когда мы остались одни, он сказал: «Так вот, значит, какова ваша любовь. Чего стоят ваши ласки, ваши клятвы?» А я ему отвечаю: «Знаешь, дружок, из-за тебя я и так стала притчей во языцех среди всех римских куртизанок. Люди смеются над моею простотой. Но больше всего мне не нравится, что мои любовники перестали давать мне деньги. „Зачем, — говорят они, — мы будем покупать масло, если на нем будут поджаривать хлеб для другого?“ Если ты хочешь снова видеть меня такой, какой я была, ты должен сделать одну вещь». Услышав это, он поднял голову, как подымает ее приговоренный к смерти при криках толпы «Отпустить его! Отпустить!» Он принялся уверять меня, что ради моей любви готов сделать все, даже невозможное, хоть блоху подковать, и умолял не томить и поскорее сказать, чего я от него хочу. Я сказала: «Я хочу новую шелковую постель, вместе со всеми украшениями, тканью и деревом для изголовья, она будет стоить около 199 дукатов. Мне надо, чтобы мои приятели увидели, что ты тратишь деньги, стараясь мне угодить. Но ты возьмешь все это в кредит, а когда настанет время платить, предоставь дело мне: я заставлю их раскошелиться». — «Это невозможно, — отвечает он. — Отец повсюду разослал письма, чтобы мне ничего не давали в кредит и что всякий, кто это сделает, сделает это на собственный страх и риск». Я поворачиваюсь к нему спиной и выгоняю его из дому. Спустя полтора часа посылаю за ним снова и говорю: «Поди к Соломону, он даст тебе денег под твою расписку». Он идет к Соломону и, услышав от него: «Без процентов я денег не даю», снова возвращается ко мне. Тогда я говорю: «Иди к такому-то, он даст тебе драгоценностей на оговоренную сумму, и жид у тебя их купит». Он уходит, находит того, с драгоценностями, обо всем договаривается, дает ему расписку сроком на два месяца, потом относит драгоценности Соломону, продает, а деньги приносит мне.
Антония: Что-то я не понимаю, что ты затеяла.
Нанна: Драгоценности были мои. Я отдала ростовщику деньги, которые принес мне мальчик, и получила их обратно. Прошла неделя, я послала за тем человеком, который дал моему дружку драгоценности под расписку, и сказала ему: «Сажай его в тюрьму, как подозреваемого в попытке бегства». Мой приказ был выполнен, юного сластолюбца схватили и выпустили лишь после того, как он заплатил долг вдвойне: ведь и сегодня, как и раньше, никто не хочет кормить своего постояльца даром.
Антония: Я всегда считала себя пройдохой, но теперь, после твоих рассказов, чувствую себя дура дурой.
Нанна: Помню, приближалась пора карнавала, который всегда настоящее испытание, а порой даже бедствие для несчастных лошадей, для тех, кому нечего надеть, для бедных влюбленных. Был у меня поклонник, который вечно рвался сделать для меня больше, чем мог себе позволить, и я насела на него сразу же после Рождества, когда костюмированных на улице еще немного, но их число с каждым днем растет. Так бывает, когда начинают идти дыни: сегодня тебе на глаза попалось штук пять-шесть, завтра — десять-двенадцать, потом набирается на целую корзину, а потом их уже просто некуда девать. Одним словом, масок на улицах было еще совсем мало, когда мой самоуверенный хвастунишка без слов понял, чего я хочу, и сказал: «Вы, конечно, будете участвовать в маскараде?» А я отвечаю: «Где уж мне, я ведь домоседка, гляжу на мир из-за ставень, пусть идут на маскарад красавицы, у которых есть что надеть». Но тут он говорит: «Я хочу, чтобы в ближайшее воскресенье вы показались в модном маскарадном костюме». Я несколько мгновений молчу, а потом бросаюсь ему на шею. «Любовь моя, — восклицаю я, — как ты хочешь, чтобы я оделась?» — «Я хочу, — отвечает он, — чтобы вы были верхом и в роскошном платье. Коня я вам приведу от самого аббата, мне обещал его конюх». — «Именно о таком я и мечтала», — восклицаю я, и мы договариваемся, что он все доставит мне за неделю. Вызвав его к себе в понедельник, я говорю: «Первым делом ты должен справить мне пару чулок и штаны. Чтобы не входить в лишние расходы, пришли мне свои бархатные, я починю их и переделаю на себя. Чулки обойдутся тебе недорого, а один из твоих колетов, даже не из самых роскошных, будет мне как раз впору». Судя по тому, как он мялся и невнятно бормотал: «Ну да, конечно, хорошо», я поняла, что он уже раскаивается в том, что сам подал мне мысль о маскараде. «Я вижу, — сказала я, — что все это тебе не по душе. Оставим нашу затею, я не буду участвовать в маскараде». Я уже пошла было к себе, но он меня остановил. «Хорошего же вы обо мне мнения», — сказал он и тут же послал слугу за своими вещами, а заодно и за портным, который быстро все на меня подогнал. В тот же день купили ткань для чулок, скроили их, сшили и доставили мне через два дня. Помогая мне их натягивать, он приговаривал: «Ну прямо как влитые». А я, одевшись мальчиком и позволив ему обойтись со мною, как с мальчиком, говорю сразу же после этого: «Сказав „а“, надо говорить „бэ“; я хотела бы еще пару бархатных туфель». Так как денег у него уже не было, пришлось ему снять с пальца кольцо и отдать его за бархат. Отослав кольцо сапожнику, у которого была моя мерка, я получила туфли в одно мгновенье. После этого я выцыганила у него рубашку с его плеча, всю расшитую золотом и шелком. Теперь не хватало только шляпы, и я сказала: «Дай мне свою, а кокарду я достану сама». А он уже вовсю разошелся, представив себе, как все вокруг станут говорить о том, что это он меня разодел, и с легкостью отдал мне свою шляпу, а себе оставил старую, которую собирался подарить слуге. Наступил вечер накануне того дня, когда я должна была показаться во всей красе, и всякий, увидевший, как хлопочет вокруг меня мой любовник, подумал бы: «Не иначе как мы на Кампидольо и присутствуем на облачении сенатора». В пять ночи[11] я послала его купить мне перо для шляпы, потом он ушел за маской, а так как она оказалась не моденской, я послала его снова, чтобы он принес именно моденскую, а после этого он еще сбегал за дюжиной шнурков.
Антония: Ты могла попросить его купить все за один раз.
Нанна: Могла, но не захотела.
Антония: Почему?
Нанна: Я хотела быть синьорой не только по имени, мне нравилось командовать и распоряжаться.
Антония: А он хоть переспал с тобой накануне праздника?
Нанна: Всего разочек, после долгих уговоров. «Вот завтра, — сказала я, — хоть двадцать раз, если десяти тебе покажется мало». Наступило утро, и еще не взошло солнце, как я подняла его с постели. «Отправляйся за лошадью, — сказала я, — я хочу выехать сразу же после завтрака». Он встал, оделся и ушел. Найдя главного конюха, он, стараясь подольститься, сказал ему самым подобострастным тоном: «Вот и я». Конюх же на это — никакого внимания, ни да, ни нет. «Вы что же, погубить меня хотите?» — спрашивает мой приятель. «Нет, что вы, — отвечает конюх, — но аббат, мой хозяин, прямо-таки обожает эту лошадь, а я, зная нрав девок, которым даже на Бога наплевать, не то что на бедное животное, боюсь, что она загубит мне коня. Вот это и будет настоящая погибель, не чета вашей». Но мой кавалер так его молил и упрашивал, что конюх в конце концов сказал: «Ну хорошо, я не могу вам отказать, присылайте за лошадью, вам ее дадут». Конюх передал свое распоряжение тому, кто ходил за лошадью, и любовник послал ко мне своего слугу, чтобы сообщить, что все в порядке. Тот же, рассказывая мне о том, как было дело, хохотал вместе со мною.
Антония: Ужасный народ эти слуги, все как один предатели.
Нанна: Это ты права. Настал час завтрака, мы сели за стол вместе с приятелем, и едва он проглотил пару кусков, как я говорю: «Накорми слугу и посылай его за лошадью». Он послушался; слугу накормили и отослали. Но когда я уже думала, что вот-вот увижу его вместе с лошадью, как он появляется без нее и, поднявшись наверх, говорит: «Мне ее не дали. Главный конюх хочет сначала вам что-то сказать». Бедный парень не успел договорить, как ему запустили тарелкой в лицо.
Антония: И за что же ему так досталось от хозяина?
Нанна: А за то, что он должен был отозвать его в сторону и все сказать на ухо, чтобы я не слышала. Но я уже услышала и говорю: «Хорошенькое дело, нечего сказать. Видно, это мне за то, что взамен маски, которой одарила меня моя гулящая мать, я хотела обзавестись другой, покрасивее. Так я и знала, что этим кончится. Но все, больше ты меня не надуешь. Дура я была, что тебе поверила. Мне не лошади жаль, мне обидно, что надо мной посмеялись». Он клянется, что лошадь приведут, но я не слушаю, поворачиваюсь к нему спиной и говорю: «Оставь меня в покое». Тогда он схватил плащ, полетел на конюшню, кланялся там каждому прислужнику, добрался до главного конюха и устроил ему такой скандал, что добился своего: злополучную лошадь ему дали. Я тем временем каждую минуту высовывалась в окно, надеясь ее увидеть. Но сначала прибежал его слуга, весь взмыленный, с плащом через плечо. «Госпожа, — сказал он, — с минуты на минуту лошадь будет здесь». И едва он это сказал, как я увидела человека, который вел лошадь в поводу и на чем свет ее проклинал, потому что она всю дорогу брыкалась. Когда он подошел к моим дверям, я высунулась в окошко, чтобы все видели, кому привели лошадь. К моей радости, вокруг нее тут же собралась толпа мальчишек, которые всем и каждому объясняли: «Синьора из этого дома собирается на маскарад». Вслед за лошадью, радостный и запыхавшийся, прибыл мой возлюбленный. Одарив своего дружка поцелуем, я спрашиваю, где же бархатный плащ, который слуга должен был принести накануне. Плаща нет, потому что этот пьяница про него позабыл. Если б я не удержала хозяина, от слуги мокрого места не осталось бы. Но тут он бегом бросился за плащом, принес и накинул его мне на плечи. Натягивая чулки, я заметила, что у моего кавалера очень миленькие подвязки; всего одно слово — и они перешли ко мне, а ему достались мои, не слишком красивые. Покончив с одеванием (на это ушло столько времени, что иной успел бы нажить состояние), меня с шутками и прибаутками взгромоздили на лошадь; оседлал свою клячу и мой возлюбленный, и мы вместе двинулись в путь. Он держал меня за руку, желая, чтобы весь Рим видел, в каком он фаворе. Вот так вдвоем мы добрались до того места, где продаются крашеные яйца, в которые налита розовая вода. Приказав рассыльному скупить у одного из продавцов весь его товар, я в один миг, никто и охнуть не успел, разбросала все яйца по сторонам, а мой кавалер отдал в уплату за них цепь, красовавшуюся у него на груди. Потом я снова взяла его за руку и не отпускала, покуда на нашем пути не оказалась целая толпа в масках и без масок. Я смешалась с этой толпой и его оставила с носом. Это случилось не то в Борго, не то на улице Банки, где всегда особенно грязно, но я, не думая ни о лошади, ни о плаще, пустилась вскачь. Раза четыре или пять за этот день я встречала своего приятеля, но не обращала на него никакого внимания, словно это был совершенно незнакомый человек. Он же выглядел, как мокрая курица, и тщетно старался догнать меня на своей кляче. Была уже ночь, и я в компании других девок и их хахалей распевала во весь голос:
В зной дрожу, горю зимой{136},
когда бедняга наконец сумел меня догнать и схватить за руку. Распрощавшись с компанией («Доброй ночи, господа, доброй ночи»), я сняла маску и сказала своему дурачку: «Наконец-то ты соизволил явиться! Я знаю, почему ты меня бросил, и отплачу тебе тем же». И пока глупец оправдывался, обвиняя во всем меня, мы оказались на Кампо деи Фиори. Я останавливаюсь около торговца птицей, беру у него двух каплунов и две вязки дроздов, приказываю доставить все домой, а кавалеру своему говорю: «Заплати». Пришлось ему оставить там рубин, подарок матери, которым он дорожил так же, как я — своей мечтой разорить его подчистую. Вернувшись и обнаружив, что дома нет ни свеч, ни дров, ни хлеба, ни вина (все было подстроено нарочно), я пришла в страшный гнев. Несколько успокоившись после того, как он сам отправился за покупками (слуга в это время отводил лошадь на конюшню, и конюх сказал, что больше не даст ее никогда, и никому, будь он даже сам Иисус Христос), я бросилась на кровать. Вскоре все, что было нужно, явилось в изобилии, с помощью матери в один миг был приготовлен ужин, и мы сели за стол. Когда мы уже заканчивали ужинать, с улицы донеслось чье-то покашливание, и это очень встревожило моего бедного кавалера. Я же выглянула в окошко, увидела, что это один мой приятель, сбежала вниз, и мы тотчас ушли. А мой поклонник провел ночь один, не сомкнув глаз. Он все расхаживал взад вперед по комнате, вслух грозя со мною разделаться. Но пусть скажет спасибо, что получил хотя бы плащ, который мне одалживал. Слуге пришлось ходить за ним целую неделю.
Антония: Не очень-то ты была любезна с человеком, который столько для тебя сделал, а в награду получил всего одну ночь.
Нанна: Такова любезность девки. Примерно так же обошлась я с одним торговцем сахаром, который буквально засыпал меня своим товаром, чтобы добиться того, что казалось ему слаще сахара. Покуда все это длилось, мы были по горло в сахаре, даже в салат клали сахар. И отведав наконец меду из моей… (сама знаешь, как это называется), он поклялся, что в сравнении с ним его сахар — сплошная горечь.
Антония: Именно поэтому он и таскал тебе его целыми тюками.
Нанна: Ха-ха-ха! Помню, что он чуть с ума не сошел, когда впервые увидел мою штучку. Он все трогал ее и трогал и, хорошенько все ощупав, сказал, что она похожа на сомкнутые уста мраморных статуй, которых такое множество в Риме. Он говорил, что она и улыбается тою же улыбкой, какой улыбаются эти статуи. И хотя хвалить себя нехорошо, он был прав, потому что эта штучка у меня действительно была прелестна. Волосики росли так, что ничего не скрывали, а сама щелочка была прорезана так изящно, что была едва заметна. И расположена она была замечательно, не слишком высоко, не слишком низко. Честное слово, сахарный купец целовал ее чаще, чем мой рот, он буквально высасывал ее, как высасывают свежеснесенное яйцо.
Антония: Вот разбойник.
Нанна: Почему разбойник?
Антония: Недаром же Господь его наказал.
Нанна: Разве это наказание — влюбиться в меня?
Антония: Да вроде бы нет.
Нанна: Не буду говорить тебе обо всех уловках и хитростях, с помощью которых я обчищала человека так, что он даже не замечал, как это делалось. Если в руки мне попадал какой-нибудь простофиля, я тут же переходила на речь, принятую среди сводников, и он, не понимая, что значит «капуста», «лох», «подмахнуть», не переставал удивляться моим речам, как удивляются крестьяне, слыша речь врача. Воры правильно делают, что пользуются этим языком, он действительно помогает им в их ремесле. Ну, а сейчас я тебе расскажу, как подшутила я однажды над одним колпаком (если воспользоваться тосканским выражением), который был, кажется, из Сиены.
Антония: Ну разумеется, раз колпак, так откуда же ему и быть, как не из Сиены?{137}
Нанна: Сразу же, как только сиенец появился в городе, он стал пожирать меня глазами, и всякий раз, встречая мою служанку, многозначительно говорил: «Это сердце принадлежит синьоре». Или: «А как поживает синьора, красавица наша?» И та отвечала: «Вашими молитвами, вашими молитвами», а потом у него за спиной корчила рожи. Увидев однажды, как стоит он подле моего дома, я сказала служанке: «Ну-ка, спустись к нему. Пора бы ему уже как-то заплатить за то, что он с утра до вечера перегораживает улицу и мешает прохожим». Она спустилась, и только он было открыл рот, чтобы поздороваться, как она заорала: «Ноги ты, что ль, себе переломал, куда ты провалился? О Господи, куда ж ты подевался, идиот несчастный?» А этот балбес испуганно отвечает: «В чем дело? Вот он я, к вашим услугам, преданный слуга вашей госпожи». А она, не слушая, продолжает: «Вот уже четыре часа, четыре часа прошло с тех пор, как мы послали этого воришку разменять дублон. Синьора должна дать на чай рассыльному, который принес ей две штуки красного шелка от князя Сторта{138}. И вот, этот негодяй до сих пор не вернулся». Легковерный дурачок решил показать, какой он щедрый, широко раскрыл кошелек и, гордясь своим великодушием, закричал: «Бери! Я обожаю твою госпожу!» — и сунул ей в руку четыре кроны. А потом еще добавил: «Я ведь нравлюсь синьоре, правда?» Но я уже кликнула служанку домой и захлопнула дверь перед самым его носом. Так он и остался стоять за дверью, словно выгнанный со свадьбы, на которую не был приглашен.
Антония: Так ему и надо, дураку.
Нанна: А теперь история с кошками.
Антония: Кошками? Какими кошками?
Нанна: Я задолжала двадцать пять дукатов одному продавцу тканей, отдавать их мне не хотелось, и я решила его надуть. И что же я сделала? У меня были две красивые кошки. Увидев как-то в окно, что он идет ко мне за деньгами, я сказала служанке: «Одну кошку дай мне, сама возьми другую. Как только он подойдет, я тебе крикну: „Души ее, души“, а ты сделай вид, что не хочешь, а я тем временем притворюсь, будто душу свою». Только я это сказала, а он тут как тут.
Антония: А он что, не постучался?
Нанна: Дверь была открыта. Он поднялся наверх, я закричала: «Души ее, души!», и служанка, делая вид, что плачет, принялась меня уговаривать простить кошку, она больше не будет воровать со стола. Но я притворилась ужасно рассерженной, сдавила кошке горло и закричала: «Да уж, больше ей это не удастся!» Моему «кредитору поневоле» стало жалко кошек, и он попросил, чтобы я их ему отдала. «Пожалуйста», — отвечаю я. А он говорит: «Я возьму их на неделю, и если вы за это время их не простите и не захотите подарить мне, я сам помогу вам с ними расправиться». С этими словами он тянет кошку у меня из рук, а я еще немного сопротивляюсь, прежде чем ее отпустить. Потом он вырывает другую кошку у служанки и, запихав обеих в мешок, вручает рассыльному и приказывает отнести к нему домой. А я говорю: «Через неделю принесите их обратно. У, подлые воровки, я их задушу». Сказав, что так и сделает, он попросил у меня свои двадцать пять дукатов, я пообещала, что сама принесу их ему в лавку через десять дней, и он ушел, всем довольный. Но прошло десять, а потом пятнадцать дней, и он снова пришел ко мне за деньгами. Они были у меня уже приготовлены, завязаны в узелке, я потрясла им и сказала: «Я охотно отдам вам деньги, но сначала вы отдайте мне моих кошек». — «Каких кошек?! — закричал он. — Да они сразу же удрали от меня по крышам, как только я принес их домой». Мне это было и без него прекрасно известно, но после этих слов я нахмурилась и сказала: «Нет уж, извольте мне их вернуть, иначе вам это обойдется больше ваших паршивых двадцати пяти дукатов. Эти кошки уже подарены, они должны отправиться в Барбарию. Мои кошки, дорогой мессир, должны вернуться сюда, они должны вернуться сюда, мои кошки!» Он стоял в это время у окна и, увидев, что на мои крики внизу уже собирается народ, благоразумно воздержался от споров. Бедняга только сказал, спускаясь по лестнице: «Вот и доверяй после этого девкам!»
Антония: Нанна, а знаешь, что я сейчас подумала?
Нанна: Что?
Антония: Это твоя проделка с кошками до того изящна, что за нее тебе должны проститься по крайней мере четыре других, за которые тебя по справедливости следовало бы отлучить от церкви.
Нанна: Ты думаешь?
Антония: Уверена. Ставлю душу против одной фисташки…
Нанна: Ну что ж, это не мало… кха-кха-кха… видно, я простудилась. Эта фига дает слишком густую тень. Кха-кха-кха… Пожалуй, я не смогу тебе больше ничего рассказать. А у меня еще столько историй! Сколько народу надула я за свою жизнь, и как! Любого я могла убедить во всем, что хотела; скажи я, что жидовская синагога подвешена в воздухе, как, говорят, гробница Магомета, — и все поверили бы! Кха-кха-кха, ох, не продохнуть! Я охрипла, простуда, видно, спустилась в самое горло.
Антония: Вредная тень не у фиги, а у ореха.
Нанна: Ну, а теперь ты должна мне в двух словах сказать то, что обещала вначале… Правда, жаль, что я не успела тебе рассказать про то, как пеклась я о добре своих любовников, я берегла его, как свое собственное. Делая вид, что думаю только о целости их кошельков, я не давала им тратиться на украшения, лакомства, безделушки. На самом деле я старалась сохранить деньги для себя, а эти дурачки благодарили меня за то, что я так скромна, так нетребовательна, так бережно отношусь к их кошелькам. Ох, умираю… кха-кха-кха… жаль, что не могу рассказать тебе также историю про шпалеры: там один брал деньги под залог, другой их ему давал, один покупал для меня шпалеры, двое смотрели, как он торгуется, третий мне их принес, а последний пришел как раз в тот момент, когда я развешивала их на стенах.
Антония: Нет уж, ты постарайся, расскажи! Ну же, дорогая Нанна, хорошая моя Нанна, давай рассказывай…
Нанна: Дело было так, что мессир… как его… мессир, мессир… нет, извини, не могу собраться с мыслями… я действительно просто помираю… Расскажу в другой раз, вместе с той историей, где один монсиньор спасался голым по крышам всего квартала… ох, Антония, я задыхаюсь, ох…
Антония: Да пропади все оно пропадом, и кашель твой с его приливами и отливами, и это дитя Солнца{139}, которое помешало нашей беседе. Сначала я не хотела тебе говорить, но мне кажется, такого не может быть, чтобы ты столько всего увидела прямо в первый день своего пребывания в монастыре и чтобы ты прямо сразу, в первый же день, переспала с бакалавром.
Нанна: На это я вот что тебе скажу: в монахини я попала, будучи девственницей лишь наполовину… а что касается того, как много я увидела в первый же день, то, поверь, на самом деле я увидела гораздо больше… кха… кха-кха… проклятый кашель.
Антония: Неужели?
Нанна: Да, гораздо больше. Но давай же, скажи мне теперь в двух словах, что ты решила. Ты мне обещала.
Антония: Да, я обещала тебе в двух словах посоветовать, что лучше выбрать для Пиппы, но, пожалуй, у меня это не получится.
Нанна: Почему? Кха-кха-кха…
Антония: Потому что я могла дать тебе совет только в ту минуту, когда обещала. Ты же знаешь, что мы, женщины, всегда очень сообразительны, когда надо решить что-то быстро, а когда начинаем размышлять, становимся дуры дурами. Лучше я просто скажу тебе, что я думаю, а ты уж сама отдели розы от шипов.
Нанна: Давай, я слушаю.
Антония: Ну так вот. Если отбросить часть того, что ты рассказала, а то, что останется, принять на веру… ты же знаешь, что ко всякой правде всегда прилипает немного лжи, а порою, пытаясь сделать рассказ интереснее, мы его приукрашиваем разными глупыми выдумками…
Нанна: Иными словами, ты считаешь… кха-кха-кха… ты считаешь меня лгуньей?
Антония: Нет, не лгуньей. Просто ты не всегда бываешь точной и, как мне показалось, слишком уж не любишь монахинь и замужних. Правда, я готова согласиться, что среди них действительно чересчур много дурных женщин, такого не должно быть. Что касается девок, то их я защищать не хочу.
Нанна: Мне трудно… кха-кха-кха… с тобою спорить, боюсь, что кашель перешел в катар… не тяни, говори, что ты советуешь.
Антония: Мне кажется, что Пиппе лучше стать девкой. Монахини преступают священный обет, замужние нарушают таинство брака, а у девки нет обязательств ни перед монастырем, ни перед мужем. Она как солдат, которому платят за то, чтобы он творил зло. Он творит зло, сам этого не замечая, и она поступает так же. В ее лавочке продается только то, что она может продать. Если кто-то открывает таверну, то с первой же минуты всем ясно и без вывески, что это место, где будут пить, есть, играть, развратничать, лгать и мошенничать. И если кому-то взбредет в голову именно там прочесть проповедь или начать поститься, то он ни кафедры там не найдет, ни пост у него не получится. Огородники продают зелень, аптекари лекарства, а бордели — богохульство, ложь, грязь, позор, сплетни, скандалы, воровство, драки, предательство, дурную славу, французскую болезнь, бедность и смерть. Духовник подобен врачу, он может вылечить лишь того больного, который придет к нему со своею болезнью, и ничем не поможет человеку, который свою болезнь скрывает. Поэтому поступай по совести и, не откладывая, делай из Пиппы девку. Ведь если она захочет снять с души грех блуда, ей всего-то и нужно, что покаяние да пара капель святой воды. Тем более, судя по твоему рассказу, недостатки девок — это и есть их достоинства. А кроме того, так приятно, когда с тобой обращаются, словно с госпожой, и когда ты и ешь, и одеваешься, словно госпожа, когда у тебя что ни день, то праздник. Ты столько об этом говорила, что знаешь все это лучше меня. И потом приятно исполнять любое свое желание и при этом еще приносить радость другим. Поэтому Рим всегда будет городом… я сказала бы, городом девок, если б не боялась, что меня заставят в этом раскаяться.
«Ты замечательно все объяснила, Антония, — хрипло сказала Нанна, — и я так и поступлю, как ты советуешь». Затем она разбудила служанку, которая проспала все время, покуда они беседовали, снова водрузила ей на голову корзину, в руку сунула пустую бутылку, а Антонии дала салфетки, которые та несла утром, и они отправились домой. Там они послали за леденцами от кашля для Нанны, а сама Нанна, воздержавшись из-за кашля от вина, подкрепилась хлебным супом, приготовив для Антонии другие блюда. Та провела у нее всю ночь, а утром к нужному часу поспела в лавочку, которая давала ей средства к существованию. Жилось ей тяжело, но она утешалась, вспоминая рассказы Нанны, и всякий раз поражалась при мысли о том, как много зла творят девки, которых на свете больше, чем мух, муравьев и комаров, народившихся за двадцать лет кряду.
Чего только не услышала она от Нанны, а ведь та не рассказала и половины того, что знала.