Она хотела подняться, откинуться; но что-то огромное, неумолимое толкнуло ее в голову и потащило за спину.
ПОСВЯЩАЕТСЯ МИНИСТЕРСТВУ ПУТЕЙ СООБЩЕНИЯ
О, как я ждала русского! Кто только не мелькал в нашем заведении — и румяные скандинавы, и, конечно, немецкие моряки, и английские, и азиаты (говорю это без всякого пренебрежения, потому как и сама похожа на азиатку), и негры (немножко смахиваю я и на негритянку — пухлыми губищами и гибкой фигурой с большой грудью). Но я ждала русского: только он мог меня спасти! И он появился.
Не красавец, но я и не люблю их: красавцы думают только о себе. Этот — с красной, словно ободранной, рожей (ясно, моряк, а кто ещё появляется в таком местечке, как «Феи моря»), маленький, пузатый и лысый. Но я почему-то предпочитаю иметь дело с лысенькими и пузатенькими — и никогда не ошибаюсь: видимо, пока они лысеют и растят брюхо, они кое-что понимают и чему-то учатся — этого не видно сразу, но в деле обнаруживается. Как русские в любой толпе сразу отличают друг друга? Абсолютно безошибочно. Наверное, по более выразительным глазам. Этот, правда, глядел на меня довольно спокойно и уверенно, но это и поднимало восторг и надежду, только он и мог меня спасти. Наверное, он знал, что в «Феях моря» наши девчонки, и зашёл поглазеть.
Из тусклого прокуренного зала, не уставая дымить прямо на сцену, по-хозяйски разглядывал меня наш Папа-до-полу — мой, как говорится, амант. Папой-до-полу его насмешливо назвали наши девчонки за некоторые особенности его телосложения и за некоторое созвучие его фамилии с прозвищем. Он смеялся, когда мы разъяснили ему, — шефствовал над нашим заведением довольно давно и по-русски понимал. Сначала, когда Папа-до-полу полностью откупил меня у Руди, я была счастлива, наверное, так же, как когда выиграла в школе стометровку. Во-первых, честно говоря, я люблю лидировать и побеждать, и, во-вторых, жизнь пошла гораздо богаче и приятней: мы ездили с Папой гулять, заезжали в разные ресторанчики, ели всяческую морскую пакость, которую вряд ли ещё где попробуешь; вкус мой утончился во всех отношениях. А главное — меня теперь уже не мог иметь, кто хотел и как хотел, хотя садиться на колени и слегка поигрывать с посетителями было прямой моей обязанностью. Но... если честно говорить между нами девочками, — не скажу, что это было так уж неприятно. Девочки, которые не любят мужчин, но вынуждены их обслуживать, существуют лишь в произведениях русских реалистов, которые реалистами вовсе не были. Это я чётко усекла — сначала в университете, а потом уже в «моих университетах» на стороне. Мы с девчонками тут давно уже скопили денежек и при очень небольшом усилии могли отвалить. Но... То-то и оно.
И вот Папа-до-полу со своим огромным носом (и не только носом) грустно смотрел на меня из дымного зала, который он сам же и задымил, пил гораздо больше обычного — видимо, прощался со мной навек. Я тоже мысленно с ним прощалась, прыгая с подружками-хохотушками на кудрявых морских коньках с членами до полу, но мысли мои, надо признаться, были совсем другие, чем у Папы. Скажу — с ним мне было хорошо, он научил меня достигать таких высот (или лучше — низин), которые прежде я лишь предчувствовала. Я предчувствовала всегда, что это полное безумие, восторг, счастье... и где, где же было оно?.. Вот где. Но... оказалось, что он так глубоко и страстно воспитывает меня не для себя, а для своего сына, готовя меня в подарок ему к его греческому совершеннолетию. Высокая оценка! Медаль на задницу! В принципе, и против молодёжи я ничего не имела, но привязалась к Папе. Все мы тут, понимая производство, тем не менее старались отдаваться по симпатии... хотя и симпатией надо было проникаться быстро. А с Папой меня просто перетряхивало всю, потом наступало блаженство нового рождения — и оказалось, что я была для него не человеком и даже не сукой, а просто запоминающим устройством для передачи бесценной информации дальше. И вот при последней углублённой тренировке, которую мы, заводские девчонки, могли бы назвать и приёмо-сдаточным актом, в душной каморке прямо под сценой (крики оттуда доносились в зал и смешили и распаляли публику) в душе моей вместе с седьмым по счёту невероятным блаженством вдруг начала разворачиваться и ярость, и в последний момент, перед тем как откинуться и застонать, я успела-таки соскользнуть с его шлагбаума, ярость удвоилась обманутым экстазом, я что было сил развернулась и дала ему по длинной-длинной пористой физиономии! Какое это было блаженство, сравнимое и даже превосходящее то, которое подступало и подступало тогда, было знакомым и даже необходимым. А это! Такого потрясения, чисто морального, я не испытывала уже давно. К несчастью, этот Папин позор увидела старушка гримёрша, согнувшаяся как раз в этот момент к нашему окошку, чтобы тактично поторопить с выходом на сцену. А тут! Папа вздрогнул и стал рыдать. Он, конечно, как Папа, меня любил, но ещё больше, видимо, любил своего непутёвого сына, которого я должна была наставить на путь, а ещё больше, как местный мафиози, он ценил законы чести, и поэтому был обязан меня убить. Не лично, конечно, а через доверенных лиц. Мы выбрались из каморки на четвереньках и на четвереньках же разошлись. Дело привычное.
Тут, мне на счастье, подошли какие-то религиозные праздники — давно заметила, что Бог любит меня. Исполнители ждали более удобного времени, но, боюсь, оно могло оказаться не таким уж удобным для меня. Но вот сегодня, судя по скорби Папы-до-полу и непомерному употреблению алкоголя, он планировал расстаться со мною навсегда. И тут снова мольба моя сработала — явился Он! Не красавец, конечно, но кто же пьёт воду с лица, когда уже смерть фактически дышит в затылок!
Папа рыдал, я, рыдая, посылала поцелуи. Трагедия, достойная пера Шекспира: любовь и честь! Долг и любовь. Но в головке моей крутился почему-то совсем другой сюжет. И когда танец морских коньков кончился и Папа, рыдая, обрушился на стол (что, наверное, одновременно было для киллеров командой «Заряжай!»), я соскочила со сцены и, виляя задиком, плюхнулась на колени этому русскому, обвила голыми ручонками его шершавую шею, растопырила губёнки и стала нетерпеливо ёрзать, как бы распаляя его — поначалу на пунш. Я стала играть «зиппером» на его брюках туда-сюда — и, надо же, результат объявился сразу, что показалось мне хорошим симптомом! Язычком я облизала его губы, потом приблизила свои и выдохнула: «Не говори по-русски!» Он отстранился несколько удивлённо, но мало ли чем я могла шокировать гостя? Потом я запустила язычок в ушную раковину и сквозь чавканье как-то озвучила:
— Мне надо спасаться. Сейчас. Помоги.
Он отклонился ещё более удивлённо, но смотрел на меня спокойно и подготовленно. Ну ясно, неспокойные и неподготовленные и не приплывают сюда. Ну же!
Взгляд его говорил:
— Да я же с тобой, детка, сделаю теперь всё, что захочу!
— Ну сделай же! Сделай! — молил мой взгляд.
И надо сказать, забегая вперёд, что он сделал именно то, что хотел. Не обманул. А сейчас он зарылся слегка носом в мою пышную рыжину и проговорил — не громко, но и не так уж чтобы совсем не слышно:
— Товсь. Час местного. На пирсе.
Я жарко к нему прильнула и стала целовать — лицо, шею. Потом он говорил, что больше никогда я столь тщательно его не целовала... Тщательно — да.
Но акцентировать моё внимание и, главное, внимание общее на нём не стоило. Я вдруг звонко воскликнула: «Шойзе»! (дерьмо) — и, оттолкнув его потную лысину, грациозно вскочила, что, впрочем-то, могло быть принято и за кокетство, за игру — никто особого внимания и не обратил. Папа рыдал уже совсем безудержно, уже не по Уставу, будто бы это он, а не я должен был покинуть этот мир. Может, я сейчас и казалась ему самым прекрасным, что он теряет навсегда? Бывает.
Времени тем не менее терять не следовало, тем более со сцены уже неслись зазывные звуки коронного нашего номера «Колокольчики» (хореография моя). Надо было ещё успеть переодеться — в той самой каморке с зеркалом под сценой, где Папа давал мне свой прощальный трагический урок. Я быстро скатала свои трусики и ввинтилась в золотые, с колокольчиком. Подружки были уже крепко дунувши и хрипло переругивались.
Мы впорхнули на сцену. «Колокольчики». «Колокола». Хореография моя. Мы прыгали на широко раздвинутых, согнутых в коленях ногах, размашисто двигая тазом вперёд-назад, у каждой колокольчик имел свой размер и высоту тона. Впрочем, и из нас каждая тоже имела свой размер и высоту — пышная блондинка Света, суперстройная Галя и я, грациозная азиатка с гладкими кривоватыми ногами наездницы, с раскосыми, как бы бешеными, зелёными глазами и рыжей копной. Мы, всё больше распаляясь под взглядами, качали колокола всё чаще, три звонких колокольчика под дугой, повешенные в самой интимной точке, почти захлёбывались. Опытные посетители знали, что мы долго и тщательно пришивали их так, чтобы их дужка задевала при движении самое болезненное и сладкое, прикосновение к чему доводит до сумасшествия, все смотрели на наши движения, на наши всё более разгорающиеся и цепеневшие лица, мутнеющие глаза, и, когда мы, все трое, кто застонав, кто зарычав, упали на сцену, зал в ответ не засвистел и не взорвался аплодисментами, а тоже захрипел и зарычал. Некоторое время мы лежали недвижно, действительно не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Светка вообще после этого как бы умирала, и её, выдержав эффектную паузу, за руки, за ноги уносили со сцены, вызывая в зале новый одобрительный хрип.
Я встала немножко раньше, чем обычно, и ушла, несколько раз качнувшись и оступившись, под общее рычанье и, как бы в отчаянии, резким жестом вонзив тонкие свои пальцы в копну на голове. По телу, затихая, ещё проходили мелкие судороги.
«Ну что ж, простилась с этим местечком неслабо!» — мелькнула мысль. Я кинула через плечо трагический взгляд на Папу, он уже успокаивался: видимо, простился. Похоже, у меня оставались минуты и потом ещё долгие дни, пока умные немецкие водолазы вытащат мой грациозный труп из вод Эльбы.
Под зеркалом у меня была сумка, где было тщательно собрано самое-самое. Я накинула на плечи норковую шубку (здесь это — одежда б....й) и, раскачиваясь на тонких золотых каблучках, двинулась к выходу. Юсуф посмотрел на меня рысьим взглядом из будки, я поднесла два раза туда-сюда тонкие пальчики с сигареткою к пышным губкам: «Перекурю». Юсуф продолжал следить, не спуская взгляда. Я дважды, грациозно покачиваясь, прошла по двору и свернула за угол. Теперь всё зависело от сообразительности Юсуфа: сообразит ли он, что я иду врезать рюмашку или что убегаю совсем?
О, как я бежала! Самое-самое было как раз здесь, в тёмных извилистых переулках по соседству с мастерскими, но как отсюда выскочить на парадную Ригшербан? Ворота в форме расходящихся ягодиц, через которые запускались посетители, тоже охранялись. Разве что через узкий двор, с радужным сиянием в дальнем конце? Там прошли две длинные девицы с серебряными волосами. Значит, туда! Я мчалась среди голых и полуголых, негритянок и таитянок, в стеклянных комнатках-витринах сидящих на стульях и если и закрывающих самое лучшее место на теле, то только ногой, положенной на ногу. С длинными мундштуками в накрашенных губках они обращались так трепетно и нежно, что каждому было ясно, что они немедленно и с большой охотой заменят их чем-то другим.
Ригшербан изгибался как-то не так, как я рассчитывала: всего пару раз я бывала здесь в это позднее время: работа, работа!
Я выскочила на перекрёсток, огляделась. «Ну! Соображай!»
И машины, застыв на углу,
жадно дышат одной ноздрей!
Я ещё не говорила вам, что пишу стихи. Теперь говорю.
Хотя время, честно сказать, не совсем подходящее. Но когда стихи приходили вовремя?.. Направо или налево?
Я рванула налево и влупилась в огромный до бесконечности городок аттракционов. Всё сверкало, крутилось, перламутровые сияющие вагончики неслись вниз по ужасному виражу и вдруг ещё начинали вращаться вокруг своей оси! Я чуть сама не завизжала! С другой стороны по кривой неслись огромные разрисованные чашки в наклоне, выплёскивая визжащих людей. Время вроде не детское, но сколько восторга! Да, ну и заботы у них. Чистые дети! В другое время я тоже покувыркалась бы. Может быть. Но сейчас надо отсюда выбираться. Улица лотерей — расцвеченные трёхэтажные избушки со свисающими на три этажа суперпризами — то ярко-зелёным крокодилом, то розовой мартышкой... Не туда!
Ведь он же ясно сказал: на пирсе. Явно имея в виду причалы Сан-Паули, — если бы в другом конце Гамбурга, в котором повсюду море, то, наверное бы, уточнил?
Направо. Улица потише, хотя и многие витрины ещё светятся и продавцы оттуда уныло смотрят в ночь на выставленные на тротуаре стенды с обувью. Улица изгибается. Ага. Зелёная вывеска «Мастер Хаус» — пища без удобрений. Мой «колокольчик под дугой» заливался на бегу... колокольчик кое-где. Номер этот был придуман мною специально для морячков: колокольчики эти символизировали колокола страховой компании Ллойда, которые звонят по погибшим кораблям... Неужели мне скоро удастся с этим покончить и забыть? Звеня, как трамвай где-нибудь на Васильевском, я мчалась вперёд. По поднявшемуся ветру, пахнущему углём, я радостно чуяла, что бегу к Эльбе. Встреча на Эльбе! Вот! Я остановилась. Ножки затряслись. В конце улицы поднималась как рождественская ёлка, мачта корабля!
Теперь пожалуйте в стеклянную горизонтальную трубу высоко над землёй. По ней проходят на причалы мимо пограничников и таможенников пассажиры, и на приличных, солидных людей там даже не смотрят, особенно когда они бодрой толпой входят или выходят с известного судна... но для меня, я думаю, охранники сделают исключение: обязательно посмотрят!
Я пометалась под этой трубой у ограды, составленной из высоких решёток, за решётками до самой воды стояли рядами автомобили. Тут я увидела, что одна решётка стоит косо и юркнула в щель. Сердце прыгало, как никогда... Неужели получится?
Он ждал в отдалении от освещённого трапа — явно матерился, но ждал, при этом делая вид, что упорно возится с мотором своей тёмно-зелёной, слегка потрёпанной вольвочки. Известно, что наши моряки берут хлам и потом «доводят его до ума». Я поглядела в тёмную развёрстую пещеру кардека — автомобильной палубы. Перед въездом в нее гомонили наши морячки и немцы в мышиной форме: под эту обязательную выпивку иногда удаётся прогнать без пошлины лишнюю машину. Шнапс помогает слегка приглушить голоса совести и закона.
Он разогнулся и увидел меня. Не скажу, чтобы лицо его выразило восторг. Там, в борделе, ему, может, и приятно было ощущать мою округлую тяжесть у себя на коленях, но здесь...
— Привет, земляк! — хрипло проговорила я, подходя. — Что делаем?
Он молча обошёл машину, открыл багажник. Боже, чем только не пахло оттуда!
— Ложись! — сипло выговорил он.
Я отлично понимала, что плата за мой проезд — это тоже я. Даже если вдобавок ко мне он потребует с меня марки, что тоже логично. Однако в первую очередь, как требует производственная дисциплина, я должна предложить себя.
Поэтому я юркнула в багажник так, словно сладострастно стремилась туда всю жизнь, разбросав золотистые волосы и положив одну шелковистую ножку на другую с небольшим аппетитным сдвигом, — даже если умру, то смотрелась бы хорошо. Но желательно, чтобы ему захотелось лечь рядом со мной. Он лишь насмешливым взглядом оценил композицию и, подоткнув какую-то тряпочку для доступа воздуха, захлопнул багажник.
Пошла вибрация: мотор сипло заводился — ну что за тачка! Наконец меня качнуло, поволокло по этим тёмным просторам багажника, потом подкинуло — это мы перепрыгнули порожек. Всё! Я облегчённо расслабилась, повертела между пальчиками сосок — если уж хорошо сердцу, и телу, наверное, не помешает блаженство?
Потом всё затихло после некоторого грохота — закрепления на спардеке колёс. Посвистывая, он ушёл. Не забыл? А может, маньяк? Один держал меня в холодном подвале на своей вилле трое суток подряд. Бр-р! Я старалась обернуть ноги шубой — короткая, зараза!
Стала прислушиваться уже с отчаянием. Конечно, прокалываться для него равносильно гибели: какого чёрта ради какой-то б...и терять визу или даже Книжку моряка — может быть, самое приятное, что существует ещё в нашей стране?.. Ну так выпусти, а дальше уж я сама. Там, где ходят и плавают мужчины, уж как-нибудь разберусь!
Обидно было, что жизнь вокруг какая-то шла. Ещё въезжали машины, хлопали багажники, люди переговаривались. По-русски.
Вот кто-то подошел совсем близко, особенно гулко в этом помещении шаркнул спичкой. Закурил.
— Что-то холодно, бля, стало, — прокашлял голос. — Пойду надену свитер на х..!
Душа моя, вместо того чтобы возмутиться, возликовала и даже согрелась. Свои!
— Ты идешь? — спросил тот же голос.
Собеседник в ответ позавывал приёмником, потом, кашлянув, произнес:
— Счас, только послухаю новости культуры — и вырублю на х..!
Свои!
Первый ушёл.
Потом, позавывав и погрохотав приёмником, ушёл и второй.
Снова тихо. Мой гробик вдруг стало плавно раскачивать. Плывем!
Вдруг крышка резко откинулась — я едва успела сдвинуть ноги.
Какой-то абсолютно незнакомый тип, свесив пшеничные усы и выкатив зенки, долго недоуменно смотрел на меня, потом, видимо посчитав всё это белой горячкой или поняв, что открыл не ту машину, выругался и снова захлопнул свет.
Раскачивало все сильнее! Плывем!
Потом, когда я уже стала подрёмывать, хлынул свет. Я легла грациозно. Он молча смотрел на меня.
— Жива?
Я, как птичка, выпорхнула, церемонно поклонилась:
— Алёна.
— Александр Данилыч... Торговец живым товаром, — отрекомендовался он.
— О! Светлейший! — воскликнула я, имея в виду нашего самого знаменитого Александра Данилыча — князя Меншикова.
Он поднял бровь, удивляясь моей эрудиции, а я, честно говоря, удивилась его знаниям.
— Я умная! — пояснила я. — Спасибо! — Я порывисто прижалась к нему, и мы двинулись.
Чего только не было в этом трюме! Корабль, как я скоро узнала, был только что куплен в Бременсхофене и поэтому шел как бы порожняком. Как бы!
Обычно кардек заставлен машинами пассажиров, а сейчас он был как бы пустой!.. Чего тут только не было! Даже маленький самолетик стоял!
А я-то боялась! При таком размахе провезти одну маленькую девочку — что за проблема! Счастлив мой Бог.
При выходе из этого огромного, грохочущего железом, пахнущего машинным маслом ангара на некотором возвышении стояла тускло освещённая стеклянная будка, оттуда бил ослепительный прожектор — и, сияя в его луче все ярче, мы приближались. Чуть отстранившись, я увидела, что за прожектором сидит тощий седой мужик в погонах и, выкатив зенки, смотрит на меня.
Из царства железного хлама вдруг родилась этакая ослепительная мисс Гараж и приближалась все ближе, сияя всё ярче, — я уже чувствовала нимб вокруг своих пышных волос. Я шла «волной», она от кончика ноги шла через колено, шла через таз, поворачивала меня плавно чуть влево-вправо, слегка скручивая тонкую талию и поворачивая пышную грудь, и заканчивалась лёгким поигрыванием губ. Я понимала, как важны эти шаги. Седой может вдруг не понять, откуда это я тут взялась, и не нажать педаль, освобождающую ту страшную, сваренную из труб вертушку, которая должна или не должна была нас пропустить в хорошую жизнь. Сколько раз я прокручивала гениальным своим телом эту железную конструкцию на родном заводе, но там, в будке, сидели знакомые Иван Палыч или Марья Сергеевна, им было даже радостно нажать педаль и дать мне «прокрутиться» на этой карусели. А тут на нас глядел суровый старик. И от того, понравлюсь я ему или нет, он поймёт или не поймёт, для чего Данилыч так рискует своей загранвизой, Книжкой моряка и т.д. Я сделала ещё два шага уже с такой игрой всех своих мышц, после которой каждый нормальный мужик немедленно должен запустить руку мне в штаны или — по крайности — к себе. Во всяком случае от моей походки весь портовый Гамбург сходил с ума. А тут, чёрт возьми, мореманы или нет?
Мы стояли у будки, я ласково щурилась в ослепляющем луче. Седой торчал наверху, как ложка в стакане. Данилыч поднял пальчики, как я заметила, унизанные неслабыми перстеньками, и пошевелил ими, приветствуя бдительного стража. Повисла пауза. Я, вздохнув, зажмурила свои глазки окончательно, как Спящая красавица, и, слегка, как бы сонно, но требовательно заурчав, устало опустила свою головку на стальное плечо шефа.
— Ну ты, Данилыч, даёшь! — прохрипел сверху бог Саваоф, и педаль лязгнула. Мореманы всегда поймут друга, особенно если переводчицей выступлю я. Самые дикие народности, далекие от европейской цивилизации, замечательно меня понимали. Поймут и здесь.
Я не то что бросилась пышной грудью на поворотную трубу-штангу, я просто в оргазме прильнула к ней, потерлась, крутя её, грудкой, сперва левой, потом правой. Баба должна играть всегда — таково её предназначение на земле.
Мужики то ли прокашлялись, то ли хохотнули, и я, раскрутившись, вылетела на свободу!
Дальше шёл железный винтовой трап, карусель продолжалась, но несла уже вверх, к успеху.
Данилыч, запыхтев то ли от страсти, то ли от одышки, снизу довольно умело подтолкнул мои ягодицы ладонями — мою, можно сказать, гордость, маленькие, но мягкие и размером как раз под хорошую мужскую ладонь. А тут пришлось в самый раз — Данилыч лишь прикоснулся, довольно лениво, но я сразу почувствовала: этот знает, и сладкая судорога прошла по животу.
Ни одно мужское движение не должно оставаться без ответа. К тому же, между прочим, он меня спас, поэтому я как могла — а я могла — изогнулась назад и быстро потерлась щекой об его щетину.
Пока хватит. Мне тоже не время ещё заводиться, а то только и буду ходить косая и на каждый встречный предмет буду смотреть только в одном ракурсе: как устроиться на нём поудобнее — вот хотя бы пожарный гидрант, медный наконечник на конце длинного брезентового рукава, свернутого змеей.
Мы шли по длинному коридору без окон, с уходящим рядом белых дверей. Нет, я никого не виню, наверное, так надо, чтобы коридор был длинный, но просто я заметила, что в таких вот острых ситуациях, которые я довольно часто подстраиваю себе, желание обостряется во сто раз и становится нестерпимым.
Мы свернули в короткий коридор и вышли к широкой зеркальной лестнице, устланной ковром и обросшей ярко-зелёными тропическими лопухами, впрочем, явно искусственными.
Данилыч критически осмотрел меня: дальше шла уже не гаражная жизнь, а светская и, естественно, советская.
— Все поняла! — сказала я, не успел ещё Александр открыть свой золотозубый, с мужественными небритыми складками рот.
В шубке моей не было пуговиц — её можно было только запахивать, проходя в ослепительном освещении из лимузина в холл чего-нибудь, но ещё лучше было её распахивать, открывая свои богатства. «Норки нараспашку», как писал мой любимый автор, которого я почему-то даже надеялась увидеть в Германии, но он оказался в США.
— Норки... запахнуть! — как скомандовал бы своим сиплым голосом старый морской волк Данилыч, и он ещё раз поразился и уставился на меня, когда я точно его тембром это произнесла.
Сверху, отражаясь в зеркалах, уже спускались чьи-то ботинки, и я горделиво запахнулась, как бы выйдя из лимузина (из лимузина я и вышла, правда, из багажника), и царственно пошла наверх, вскользь поглядывая на себя в зеркала, отражающие сразу в трех ракурсах. Нет, для Королевы Багажника очень даже ничего!
Данилыч уже как бы подобострастно поспевал сзади, когда я шла по роскошному уже, широкому коридору с огромным, освещённым лишь лампочками на столиках холлом за стеклянной стеной. В дальнем конце его сиял бар, и бармен, который перед абсолютно пустым залом работал, видимо, сам для себя, играя шейкером, увидев Александра Данилыча, замахал приветственно инструментом: «Идите сюда!»
— А тебя здесь любят! — проворковала я.
— Между прочим я эту коробочку купил, — процедил он.
Я ещё не пришла в себя от восхищения, а мы уже сидели на тёмно-вишнёвых кожаных стульчиках перед баром.
— Сделай шампанского, — холодно бросил он. Бармен почтительно кивнул, открыл бутылку «Мумма» и наполнил два длинных сияющих бокала. Я покрутила ложечкой, пузырьки зашипели.
— Светлейший!.. — воскликнула я, поднимая бокал.
— Между прочим генеральный директор компании «Балтиктур»! — пробурчал он.
— О! — Я ещё выше вскинула бокал, и широкий рукав шубы съехал почти на грудь, обнажив руку.
— Всё! Пошли! — недовольно скомандовал он, отпив полбокала.
Мы пошли по коридору дальше, мимо магазинчика драгоценностей, тускло сияющих в глубине. Вообще, то, что мы шли по этому царству одни, пьянило и кружило голову, может быть, правда, не без влияния шампанского.
— Не знаю, имеет ли право даже генеральный ходить с бабой с голыми титьками, — пробормотал он.
— Он всё имеет! — воскликнула я.
Шампанское было последним глотком, переполнившим меня до предела, и я, время от времени сжимая ножки, всё быстрее и быстрее семенила к двери с буквами «Люкс» в конце коридора.
— Вот это правильно, — он тоже ускорил ход. Ещё на ходу вытащив ключ с колобахой, вонзил с разбегу, и мы ввалились внутрь. Было почти темно, только тускло светилось огромное зашторенное окно где-то далеко. Почти сползая, я стала своими острыми коготками царапать справа, нащупывая самый важный сейчас предмет — выключатель. Александр щёлкнул большим плоским выключателем слева — есть в каютах такой, включающий-выключающий все светильники, — и все озарилось. Я даже забыла об остром своем желании, и он этим грубо воспользовался:
— Нет уж, я первый! — он шутливо пихнул меня плечом в каюту, а сам скрылся за желанной дверкой, в сплошном сиянии.
Я прошла через гостиную, заглянула в спальню. Да, многое приходилось видеть, но таких размеров койки ещё не встречала! Я отодвинула зеркальную стенку — ишь, шалунишки! — и там была ниша шкафа, во мгле пузатились два его чемодана.
Ну, где он там? Если нельзя пописать, то хотя бы опробовать сексодром — как-то два этих невыносимых желания сливались.
Я сбросила туфли и нетерпеливо пошла по желтому бобрику. Где же мой король? Наконец дверь стукнула, и он появился.
— Иди! — кивнул он.
Оказывается, он за это время побрился и надушился какой-то приятной горечью — я, прильнув, жадно всосала этот запах.
— Иди, иди! — он дружески пихнул меня к заветной двери.
Издав львиный рык, я скрылась в ванной.
Нежась в пахучей пене, я тем не менее не дремала, вернее, дремала, но не очень, а в основном соображала: все ли правильно, верно ли я себя веду?
Конечно, можно было раскрутить более страстные, глубокие чувства — я способна и на них, и ещё, ох, как способна... но целый год или два ходить как ненормальной или как больной? Хватит! Вот такая сексуально-веселая дружба в самый раз.
В голубом его халате, волочащемся по полу, я вышла босиком по бобрику. Он говорил по телефону, сидя на кровати, и на меня не оглянулся. Всё правильно. Царство нежных взглядов подождет.
Я села на пуфик перед зеркалом, разглядывала себя, свешивая влажные тяжёлые волосы то влево, то вправо и слегка ёрзая по пуфику, оценивая его упругость. Вообще, между нами, девушками, именно с попкой на пуфике, когда остальные части тела бурно разбросаны по полу, и удаётся мне достигать наивысшего блаженства, но «тайна пуфика» была известна далеко не всем моим партнёрам, в основном, их это даже не интересовало — и блаженство приходилось добывать значительно более сложными и долгими путями.
Он хмуро слушал телефон, помыкивая: «М-м... м-м», — да, пока «тайна пуфика» его вряд ли заинтересует. Кротко вздохнув, я вынула из своей маленькой, но бездонной сумочки тёмно-красный фен — и мои волосы раздуло на полкаюты теплым ураганом. Он, повесив трубку, смотрел с усмешкой. Да, вот такая я! Чуть рябые выпуклые скулы, большие вывернутые губы, чуть придавленный носик, громадные зелёные глаза.
— Унесённая ветром? — усмехнулся он. — Не боишься улететь?
— С тобой — нет! — Я прильнула к нему, продолжая улетать.
Наконец, налетавшись, я выключила фен.
— Ну? Какие планы? — поднимаясь, проговорил он.
— Планы? — Я встала, надвигаясь на него, взяла губами его губы и ударом колена в пах повалила под себя на койку. Не отнимая жадных губ, нащупала сдвинутый узел галстука, затянула и стала душить, сипло рыча.
— Всё! Всё! — засмеялся, забулькал этот купчик, оказавшись в руках опытной разбойницы. — Сдаюсь!
Я скатилась с него, и мы некоторое время в блаженстве лежали рядом, глядя в потолок, сцепившись мизинцами.
Как-то хрипло, по-военному заверещал телефон. Он, не поднимаясь, взял трубку, слушал. «Ага». И повесил трубку.
— Ребята в баню зовут, — как-то слегка задумчиво проговорил он и демонстративно почесался, как бы показывая, что без бани совсем никак.
— Ну и что? Какие проблемы? — Я приподнялась, помотала грудями перед его лицом.
— Ты так собираешься?
— А что? — Я подняла с пола свои трусики с колокольчиком, вопросительно звякнула: «М-м?»
Тяжко вздохнув, он резко поднялся.
— А это... верх?! — он кивнул на грудь. — Верх... имеется у тебя?
— Никак нет. Пошью в России. Всю дорогу будем снимать мерку. Годится?
Он ещё более тяжко вздохнул, потом выбросил из шкафа пузатый чемодан, шаркнул молнией, запустил под крышку свои короткие волосатые руки и долго там шарил, как фокусник, ничего не показывая. При этом по его лицу прокатывались волны чувств, от восторга до ужаса, словно у пианиста, играющего ноктюрн.
Наконец он злобно вышвырнул колготки в целлофане, потом серый свитер со свисающим воротом и твидовую юбку. Покряхтев, добавил узкое белое бикини.
— Пока!
Что точно он имел в виду, я не вникала: даёт поносить «пока»? Или дарит «пока» только это, затем последуют более шикарные подарки?
Одеться, чёрт возьми, можно так же грациозно, как раздеться!
Я прошлась, он мычал что-то неопределённое.
— Твоя жена, видимо, поменьше меня. Грудь обтягивает и зад.
— Жена моя в другом чемодане! — злобно прохрипел он. — Снимай!
Я вопросительно поглядела на него: он смотрел яростно. Я стащила через голову свитер, кинула.
— В баню так не ходят, — счёл он нужным объяснить. — В халате пойдёшь!
— Слушаюсь!
Мы спустились по винтовому железному трапу и дальше шли по железному, с круглыми головками заклёпок, полу. Навстречу всё громче неслось шлёпанье воды — и в бассейне было волнение. Гул голосов, явно уже пьяных, волновал и возбуждал меня. Как-то встретят?
Перед бассейном с ярко-зелёной, прыгающей на белые стены водой был бар, стояли белые столики и стулья, и сидели наши, как поняла, замотанные в мокрые простыни.
Немая сцена.
— Вот... завелась тут, от сырости! — не так чтобы уж слишком душевно отрекомендовал меня он и вытолкнул вперёд. Мол, давай, представляйся.
— Алёна! — я слегка присела.
Молчание явно затягивалось. Все молчали по-разному — от явной неприязни до «что ещё за харя оторвала нас от выпивки и душевной беседы»?
Особенно злобно глядел один — и самое странное, что я уже где-то его видела. А-а-а, это он обнаружил меня в багажнике и захлопнул крышку, не интересуясь, задохнусь я или нет. Вислый! С уныло висящими усами и словно на ниточках вывешенными глазами. Другой, кудрявый, яркоглазый, почти лыбился. Толстый пузан с тоской поглядывал на пиво — когда можно будет налить. Толстая женщина смотрела надменно — ещё бы: была королевой, и вдруг появилась принцесса. Всё верно.
— Мастер! Что-то не то, — выговорил Вислый.
— Что именно? — сухо спросил «мастер».
— Ты же сам нас учил главной морской заповеди?
— Какой именно?
— Б....и — за борт! — помедлив, всё же сказал Вислый.
Повисла тишина. Королева смотрела надменно. К ней это явно не относилось. Видимо, это относилось исключительно ко мне.
— Согласна! — промурлыкала я, закинула халат баскетбольным броском на лысину шефа, разбежалась и, поджав ножки, плюхнулась в бассейн.
В освещённой прожекторами со дна воде я плыла, семеня ногами, довольно долго, пуская пузыри, сколько могла, а когда уже не могла, ухватилась почти у самого кафельного дна за белую решетку трубы, подающей воду. Ну что ж! Пожила достаточно! Хватит! Все-таки дождалась того момента — утопиться в родной воде! Мысли как-то надувались, пульсировали в голове: «Тот, кто пользовался любовью женщин и уважением мужчин, пожил уже достаточно!» А я взахлёб, можно сказать, пользовалась и тем, и другим. Теперь настало время взахлеб воспользоваться родной водой — вряд ли эти, наверху за пьянкой, ещё помнят обо мне. Я выкашляла большой пузырь — последний, всхлипнула, и горло стало судорожно сжиматься — разжиматься, подобно другому женскому органу в определённые моменты. Сознание уже плыло, я снова была на вонючей сцене, готовясь к выступлению. Тут меня сильно качнуло, положило с боку на бок. Снова очнувшись, я увидела свои совершенно белые пальцы, вцепившиеся в решётку, и пошла абсолютно отстранённая мысль: наверное, если я даже захочу, уже не смогу их разжать — душа и тело расстались. Потом я увидела высунувшееся сбоку искривлённое, расплющенное водой лицо, смутно знакомое, с вытаращенными глазами... «А, Сашок», — мелькнуло безо всякого восторга. Потом я почувствовала его короткие железные пальцы, отламывающие мои пальчики от решётки. Отломал мизинец, а он снова вцепился. Вот так. Снова пошло бешеное отдирание — и цепляние, и наконец этот выдающийся богатырь высунул мою башку над поверхностью. Я тут же оседлала его, хотела наградить поцелуем, но он гневно отвернулся. Послышались вялые, но гулкие банные аплодисменты. К счастью, всей глубины драмы никто не вдохнул. Пока я там старательно изображала «Майскую ночь, или Утопленницу», хлопцы успели здорово вмазать и даже сама королева смотрела на меня с осоловелой улыбкой. Я выпорхнула из бассейна, уселась на стульчик. Данилыч выползал с натугой, как динозавр, впервые покидающий море, видно истратив на мои пальчики все силы. Наконец плюхнулся рядом, тяжело дыша. На него наши водно-вводно-половые игры явно произвели большее впечатление, чем на меня.
— Ты водолаз, что ли? — пробасил сквозь гул огромный пузатый Несват (люди все засекреченные, поэтому фамилии изменены).
— Я морская фея!
— Знаем такую! — произнёс изумлённо Несват, видимо, вспоминая меня: все-таки своего рода звезда! То-то и мне его отечная личность показалась родной.
— И за бо-орт её брос-ает в на-бежав-шую волну! — размахивая стаканом и расплёскивая водку, проорал кудрявый Ечкин. И, как всегда, русская гениальная песня всё уладила и объяснила. Гвалт снова сделался всеобщим, и на меня уже не обращали отдельного внимания.
— На, выпей, утопленница! — вполне уже доверительно и даже интимно проговорил шеф, видно решив, что проверку на вшивость я прошла нормально. А он как думал? — На выпей! — он протянул мне стакан с толстым дном и ещё более толстым слоем водки. Стало совсем тепло. Я была счастлива, после стольких месяцев ностальгии вновь оказавшись членом коллектива:
— Эту так не утопишь! — уже почти добродушно произнес Вислый (Варанов), и я ответила ему ослепительной улыбкой.
Потом вдруг ко мне подплыло лицо Ечкина:
— Ечкины, Ечкины мы! Мой прапрадед тройки имел по всей Москве!
— Только ты в анкете этого не указал! — где-то рядом усмехнулся Александр.
Все заржали. Время уже было вроде бы новое, но в анкетах, на всякий случай, ничего лучше не писать!
— Мыться собираемся? — рявкнул Саша, и даже я слегка подтянулась, почувствовав, что его голос тут для всех — гром небесный.
Слегка раскачиваясь, обнявшись, все вместе мы вошли в деревянный предбанник, разодрали свежие, склеенные крахмалом простыни и, сбросив с себя все лишнее, вошли в сауну: сладко кряхтя разлеглись на пахучих деревянных полках, сперва ещё прикрываясь простынями, а потом уже нет — чего скрывать, ничего неожиданного ни у кого нет! И даже местная королева (оказавшаяся, кстати, Королёвой) тоже оказалась весёлой бабой и, раскинув свои телеса, кряхтя, заметила:
— Эх, сейчас бы ещё мужичка хорошего!
— Где же его возьмёшь-то? — старчески кряхтя, проговорил Саша, и все снова загоготали. Спетая команда!
Любовь ко всем им переполняла меня — особенно после водки.
— О! Миозитик у тебя! — я положила ладошку на скрученную в сторону тёмно-бурую шею Вислого.
— Продуло, бля! — прохрипел он. — Башки не повернуть! Как волку!
— Ну-ка! — я села рядом и при внимательном молчании коллектива стала раскручивать его голову, положив одну руку на подбородок, другую на затылок. Усыпив его бдительность плавными, однообразными движениями, я резко рванула. Раздался страшный хруст.
— Всё! — испуганно произнес Ечкин. Вислый-Варанов посидел неподвижно, пытаясь понять, на каком он свете, потом пошевелил головой, потом ещё.
— Слушай! — восхищённо воскликнул он. Все загалдели.
— А меня! А меня!
— Потри немножко! — попросила возвышающаяся грудой Королёва.
Я быстренько села на нее верхом, плавными кругообразными движениями рук «подоила» её наспинные выпуклости.
— Как же ты, подруга, носишь на себе такую плиту? — проворковала я. Некоторым клиентам я говорила «могильную плиту», но пока осторожно воздержалась. — Сделаем! — я шлёпнула её по загривку и соскочила с нее.
— Потрогай-ка тут... что-то тянет, — попросил Ечкин, прикладывая ладонь к тому месту, где должны были бы быть плавки. Я весело пересела к нему, положила ладошку туда и вдруг почувствовала, что тону второй раз за этот вечер — какой-то страшный ледяной водоворот всё глубже и всё быстрей втягивал меня, я летела в какую-то черноту, ни в какой сауне ни среди каких друзей меня не было. В ужасе и с каким-то усилием я вырвала руку. Наверное, я жутко побледнела, потому все умолкли и смотрели на меня.
— Что с тобой? — второй уже раз за этот вечер Саша смотрел на меня совсем по-новому, попав на что-то непредвиденное, чего никак от меня не ждал.
— Чего там? — выплыли испуганные глаза Ечкина.
— Тухлые вы, ребята, все! — с трудом взяв себя в руки, весело проговорила я. — Когда у вас диспансеризация-то будет?
— Как только приедем, так и будет! — сурово всех оглядывая, проговорил Александр.
— Ладно, раз здоровье такое хреновое, надо выпить! — Варанов выразил общее настроение, и мы снова выкатились к бару.
Снова захорошело. Все говорили вразнобой, пересаживались туда-сюда, спорили.
— А ты молодец! Слушай...
Я вдруг почувствовала потную руку Ечкина на моём бедре, в порыве благодарности, которую он испытывал ко мне, ладонь его ползла вверх всё выше и выше.
Я весело посмотрела на Сашу: это так надо?
— Отставить! — узрев чужую руку на моих прелестях, рявкнул он. Ечкин отдёрнулся.
— На-ас на ба-абу променя-ял! — прогорланил Ечкин, и все заржали. В состоянии общей «хорошести» после бани хватало пустяка для полного счастья.
Появилась четвёртая бутылка... шестая. Потом мы пели «Славное море» и «Усталую подлодку», потом, уже на овациях, я исполнила своё коронное:
Была я белошвейкой
И шила гладью,
Потом пошла на сцену
И стала примой.
Работала ночами,
Чтоб стать звездою.
Как трудно заработать
На жизнь искусством!
И вместе со всеми — мощным медленным хором:
Не любите, девки, море,
А любите моряков.
Моряки е...я стоя
У скалистых берегов!
Бешеные овации — себе и другим.
— Все! Разбегаемся! — рявкнул Саша.
Прощание было долгим и нежным, будто мы провели вместе сто лет.
— Девочка, откуда ты так тело знаешь? — липла Королёва.
— Курсы койки и житья! — ответила я весело.
— Напиши мне твой телефончик. Не пожалеешь. Я главный диспетчер по питанию всего пароходства.
— Телефончик? М-м-м.
— На тогда мой! — засунула бумажку за лифчик.
— Давай! — Саша отдал мне ключ и куда-то ушёл, ясно подчёркивая, что дальнейшие услады его не интересуют.
Совсем лёгкая, я почти влетела в каюту, откинула одеяло и широко разбросалась на холодной простыне.
Блаженство было почти полным. Я стала, прикрыв глаза, поглаживать сначала груди, потом ноги, потом между ног. Я сама чувствовала, как восстали соски, налились и слегка даже вывернулись наружу губы. Тихо сипя сквозь зубы: «С-с-с», — я все ускоряла массаж. Не всё же другим. Можно было достичь пика блаженства и таким путем, но хорошо бы, если бы кто-то вошёл.
Стукнула дверь. Я застыла с прикрытыми глазами. Принц был высок, великолепен, над головой его сиял нимб. Я смотрела на него неподвижно, потом прыгнула, как мартышка, ногами вперёд, пальцами ног резко стянула брюки принца до самого тормоза.
О-о-о! Не отцепляя пальцев ног от ремня, я приближалась к желанному жезлу рывками.
— Вставай! — он резко дернул брюки вверх, едва не оторвав мои бедные пальчики.
Я медленно поднялась. Качнуло. Это я сама — или уже так качает?
— По-серьезному одевайся! — он кинул мне брюки и свитер.
— Что так?
— К капитану!
По коридорам кидало от стены к стене — и даже он, мой маленький, жахнулся головушкой о брандспойт.
Мы вползли в короткий коридорчик. В конце его висела квадратная доска с образцами морских узлов.
Сбоку от узлов была дверь в каюту капитана, и мы вкачнулись в неё.
Помещение делилось на две зоны — официальную, с длинным столом, обставленным стульями, и интимную: бархатная тройка, столик с гнездами для разноцветных бутылок и просто столик.
Капитан был спокойно-наглый крепыш, почти альбинос.
— Алёна, — я запросто протянула руку.
— ...Виктор, — помедлив, он протянул свою.
Но тут совсем сильно накренило, и наглый его лик исказился косой — и сразу мною понятой — гримасой.
— Все ясно! Раздевайтесь! — сурово проговорила я.
— Так сразу? — пробормотал Виктор.
— С седалищным нервом шутки плохи! — отчеканила я.
— Это-то точно! — он кивнул уже с уважением, задумчиво взялся за ремень и глянул на Сашу.
— Я, надеюсь, не смущаю тебя? — усмехнулся Александр.
— Да нет, вообще-то, — страдальчески сморщился капитан.
— Будешь ассистировать мне! — небрежно сказала я Александру. Я провела пальцами по капитанской спине, определяя зажатие. Да-а, таких белых — всюду белых! — мужиков, как этот капитан, я ещё не видела.
— Ложитесь! — скомандовала я.
— Куда? — капитан огляделся.
— Да вот, пожалуй... на стол заседаний!
— Ох-хо-хо! — капитан вытянулся белёсым телом на столе, сразу покрывшись мурашками, и я кругообразными движениями ладошек стала его разогревать. Многих удивляла их цепкость при всей моей якобы хрупкости...
— Так. Пинцет! — через плечо скомандовала я «ассистенту». — Намотай на него ваты.
— Где? — растерялся «мальчонка».
— В ванной, наверное, — сухо проговорила я. Александр метнулся в ванную, грохотал там, потом вышел с ватой на пинцете. — Так?
— Более-менее, — кивнула я, продолжая разогревать капитана. — Теперь обмакни конец в спирт!
— Джин годится? — заметался он.
— Сойдет. Теперь найди пустую баночку типа майонезной.
— В бытовке! — простонал Витек. Я уже «вытянула» его больную жилу и теперь поигрывала на ней, словно на контрабасе. — Быстрей, — взмолился он.
Саша, погремев стеклотарой, схватил баночку.
— Засунь пинцет в баночку, подожги вату, и, как только погаснет, — сразу мне.
Александр не сразу отыскал зажигалку, ватка вспыхнула синим, в баночке пламя позеленело.
— Так! — Баночка с чмоканьем присосалась к спине, втянув небольшой купол белесой капитанской плоти. — Будет немножко больно.
Я прогнала всосанный «куполок» вдоль позвоночника вверх-вниз, потом пошла к ягодице.
— О-о!
И резко оторвала банку.
— Все? — выдохнул Витек.
— Скорее, начало, — жестко проговорила я, сбросила туфли и прыгнула ступнями ему на спину. Слегка придерживаясь за люстру, я несколько раз съехала, как с горки, с плеч к ягодицам. Капитан стонал.
— Ну что это за капитан? — приговаривала я. — Женщины и то терпят! Теперь небольшой твист.
— О Боже!
— Да-а, Витек! Как ты теперь за этим столом летучки будешь проводить? — вмешался «ассистент».
— Даже... приятней будет! — выкряхтывал тот.
— А девушка-то молодец! — продолжал ёрничать Саша. — Первый день на судне и сразу самого капитана потоптала!
(Я поглядела на его лицо, приближающееся к блаженству, и мелькнула яркая, как молния, мысль: вот так он и делает свои дела!)
Я спрыгнула на пол, весело шлёпнула капитана по ягодице.
Ещё бледнее, чем обычно, он встал, посидел. Потом стянул с кресла брюки и, занавесившись ими, неуверенно шагнул.
— Смотри... ступаю!
— Ну! — победно воскликнул Сашок, как бы в смысле «плохих не держим».
Капитан «расхаживался», неуверенно передвигаясь по каюте.
— Так и до мостика дойду!
— Ну! Что я могу... вам?
— Денег за это не беру.
— Тогда можно вот... блок «Мальборо»?
— Увы... не курю!
— Тогда... как спасительнице... можно вот Шиву подарю... танцующего... тысячерукого... в Гонконге в какой-то лавочке... как память о нашем сотрудничестве! — он весело хлопнул себя по ягодице.
— Вот это спасибо! — проникновенно произнесла я, принимая тяжелую статуэтку: мужчина — или женщина? — приседает на одной ноге, другая пяткой достаёт колено первой, какая-то корона на голове — и несколько изогнутых рук, кругообразно расходящихся.
— Спасибо!
— Так это ж она и есть! — хохотнул Саша. — Ну молодец! — он покровительственно чмокнул меня в щёку. — А теперь иди! — шлёпнул меня по попке. — У нас тут кое-какие дела!
— Типа «выходить из канала в шторм или нет», — доверительно сообщил капитан, не в силах оторвать глаз то ли от меня, то ли от Шивы. — А всегда плавать с нами не хочешь?
— Хочу! — задорно проговорила я и, схватив колобашку с ключом со столика, вышла, лучезарно улыбнувшись.
Перебежками назад-вперёд, прижав Шиву к животу, я пробиралась по раскачивающемуся коридору... да-а... не знаю, как насчет постоянного плавания... кажется, погорячилась!
Я влетела в каюту — дверь за мной с грохотом захлопнулась сама. Я раскинулась на кровати. Да, моё сладкое томление, похоже, в эту ночь останется без употребления.
Потом нашло легкое забытье. Очнулась я от какого-то грохота — это мой Шива ездил по линолеуму в прихожей, ритмично тараня дверь. Тут я резко села, почувствовав, что чуть не проспала самое главное: сейчас блевану. Надо срочно выбираться на воздух. Лёжа, взлетая и падая вместе с койкой, я быстро оделась, накинула шубу и вылетела в раскачивающийся, мерно скрипящий коридор. С трудом я отжала дверь и вылезла в холод и тьму. Ветер свистел, прижимал уши, как резиновой шапочкой. Далеко внизу, в белой тьме, кипела белая пена длинными лентами кружев, уносящихся к корме. Я пошла зигзагом по палубе, от поручней к стенке и слегка вперёд. Ближе к носу палуба была перегорожена красивой толстой верёвкой с табличкой «Stop!». Дальше за ней горели все окна: там шла работа.
Согнувшись, я вскарабкалась вверх, на палубу-крышу, доползла, приседая, к краю. Дальше шёл чёрный обрыв, и впереди, словно в небе, висел тусклый стеклянный коридор — мостик. Локатор гнал зелёный луч по циферблату, и сразу за ним проступали бледные, изрезанные контуры берегов — какой-то лабиринт. В жутковатом зелёном свете застыла неподвижно лысина Саши и рядом такой же зелёный, но более возбуждённый и подвижный профиль капитана. Это видение то появлялось перед глазами, то проваливалось куда-то вниз, этажей на пять.
Я поползла обратно, вползла в каюту. И оставшееся время плавания я провела неразлучно в обнимку с моими лучшими друзьями — Шивой и унитазом. Не представляю, сколько это тянулось — сутки, двое? — у меня была другая единица отсчета — между... Этих единиц я насчитала около двадцати. Вот уж никогда не думала, что буду так любить и обнимать унитаз. Какой он красавец — холодный, благородный, с серебряной короной наверху, с изображением лебедя. Стоило только приподнять лебедя — обрушивался, смывая все лишнее, благодатный потоп с пеной, пахнущей сиренью.
— Вот так, мой друг! — говорила я Шиве.
В этой славной компании я провела, как уже сказала, двадцать отрезков времени, отмеряемые, как я уж созналась, сценами бурного слияния с унитазом.
Потом я, кажется, слегка задремала. Очнувшись, я постепенно поняла, что мои отношения с «любимым другом» приняли характер более-менее платонический, — и качать, кажется, перестало. Тишина. Стоим? Я застыла, боясь поверить своему робкому счастью. Потом дверь распахнулась, надо мной парил мой принц.
— Ты с этим... другом своим... расставаться когда-нибудь собираешься? Давно стоим! Давай... Жду у трапа!
Расставание оказалось снова бурным и не таким уж платоническим. Потом, простившись и с душем, я выползла, покидала все в сумку и вышла на палубу.
Та-ак! Вот они, суровые дали России! На хрена, я спрашивается, покинула ту землю, где всё кипит, ради этой, абсолютно пустынной?
Саша, хмуро стоя у автомобиля, испытывал, похоже, те же чувства, пытаясь сориентироваться: а где ж тут жизнь?
— Попрощайся с дяденькой! — буркнул он.
Я послала поцелуй Виктору-капитану, поставленному мною на ноги, — он помахал.
— Ну, тебе куда? — пробурчал Саша.
— Чувствую большую неудовлетворенность. Моральную.
Саша, хрюкнув, полез в бумажник и протянул обтрёпанную зелёную «стошку». Я не брала, и он, снова хрюкнув, упрятал её.
— Мне кажется, я вам что-то должна.
— ...Тогда садись!
Мы проехали мимо будки с часовым — он был в тулупе, с винтовкой, в малахае, словно стоял где-то в Заполярье, а не в одном из красивейших городов мира. Саша мелькнул каким-то удостоверением, и мы проехали.
— Мне бы надо заехать в Песочное.
— Да-а? — Саша потряс головой. — Счастлив твой Бог. По пути! Мне в Репино.
— Это твой Бог счастлив, — подумала я.
В голове стоял ещё какой-то гул, всё казалось нереальным. Мы выехали на грустный обшарпанный Большой проспект.
— Ничего. Ты молодец! Все блевали, — радостно сообщил он мне.
И я решила это считать первым признанием в любви.
Похоже, ему просто нужен был зритель, а лучше — зрительница, дабы восхищались, как он ведёт. Вёл он действительно классно.
Мы пролетели через Тучков мост, и вот уже мелькал снова Большой — но уже другой Большой — Петроградской стороны.
Вот сейчас, сейчас... мелькнёт родная Зверинская... Говорить ему или не говорить? А ведь здесь всё и начиналось. Сюда, на самый верхний этаж доходного дома, принесли меня из родильного отделения... А вот школа!
В ранних классах я не очень себя помню — помню лишь какие-то бешеные приливы энергии, которые реализовала, естественно, в пионерской работе: успела самым краем задеть и это, но уже обсуждалась, помню, сама идеи пионерии: не переходить ли в скауты? Помню, что я почему-то отчаянно была против и страстно выступала на всех диспутах.
Из первых физических ощущений помню одно: правый конец Зверинской, как выйдешь из парадной, казался мне горьким — там была школа, поликлиника, шум и грохот; левый конец моей улицы казался сладким, и чем ближе к концу улицы, тем острее и нестерпимее становилось волнение. Там был парк имени Ленина, где в летние ночи зажимались парочки, там был совсем дикий участок — за кинотеатром «Великан» — пустырь перед речкой Кронверкой, а за ней Красный Кирпичный Кронверк, вход куда был закрыт — и к скату речки перед безлюдной красной крепостью ходили лишь те, кому уж очень этого хотелось, — нормальные люди спешили пройти мимо с ужасом и замиранием: некогда! — и нельзя! Я тоже проходила мимо — разве что чуть даже быстрей, чем другие, — лишь это и выдавало затаённую страсть!
Кроме того, там находился зверинец (от него и название улицы), или зоопарк, — туда я часто ходила в детстве, но и в юности осталась какая-то страстная тяга туда. Помню, как однажды нестерпимо душной августовской ночью я оказалась у себя дома в постели — родители на даче — в постели с импотентом — а в зоопарке страстно, страшно ревели слоны, тигры, ещё какие-то звери, помирая от желания. А все мои попытки что-то соорудить из дряблого Тела рядом оставались тщетными. И снова рёвы, завывания — думаю, что половина жителей нашего дома, если не имели партнёров, занимались онанизмом: это была одна такая ночь! В конце концов, извинившись, я закрылась в ванной и завывала вместе с тиграми и слонами. Вышла слегка успокоенной. Мой будущий муж, почему-то не считающий происходящее чем-то трагическим, рассматривал альбомы.
Но это было значительно позже: двадцать два года я только предчувствовала эту кошмарную ночь. Видимо, она и была, как это любит устраивать Всевышний, наказанием за все мои уродства.
Мама, естественно, сразу почуяла мои страсти, естественно, сразу охнула и стала повсюду ходить со мной — особенно в ту, сладкую, сторону — к зоопарку, за зоопарк, где начинался Петропавловский пляж и где все были голые, насколько это можно было тогда. Дальше, у Петропавловских равелинов, расхаживали красавицы и красавцы и уже чуть ли не появлялись нудисты. Мама пускала меня — и то с собой — только в ближнюю часть, где Кронверка ещё не соединилась с Невой и где был зелёный клин между водой и уступом Петропавловки. Тут собирались в основном люди простые, рабочие, богобоязненные. Раскладывали на газетах яйца, водку, играли в карты — тела были, действительно, в основном тучные или мосластые, мало соблазнительные. Но и простые люди у нас не так просты! Помню, мне было лет десять, и был какой-то шумный праздник — думаю, что день Военно-морского флота: кажется, помню корабли с пёстрыми флагами на Неве. Рядом гуляла буйная заводская компания — оттуда приходили всё более отёчные пьяные мужики и приглашали маму в свою компанию. Мама, несмотря на стариковские наряды, была удивительно грациозная татарочка, чёрная и раскосая: когда она снимала верхнюю одежду, магнетизма её было уже никак не скрыть. Он-то и отвлекал пьяных мужиков, не давая им спокойно и культурно отдыхать. Наконец самый главный и толстый из них, отчаявшись добиться её внимания обычным путем, решил совершить подвиг, как у нас принято. Он сел на огромный пахучий мотоцикл, на котором часть компании сюда и прибыла, закрутил газ и рванул вперёд к Неве. Народ шарахался, разбегался, крутые яйца трещали под шинами. Он въехал в Неву и, расплёскивая реку, некоторое время мчался как Посейдон, пока не залило мотор. Друзья, да и не только друзья, даже и те, чьи крутые яйца он раздавил, приветствовали его смелый поступок громкими возгласами — без этого случая празднику явно чего-то недоставало. Богатырь вытащил мотоцикл, из него текло; с достоинством поклонился, потом, прыгая поочередно на ногах, вылил воду из ушей, потом также неторопливо и с достоинством стянул длинные мокрые трусы и, скрутив их жгутом, неторопливо стал отжимать. Публика в восторге затихла. Я страстно смотрела в другую сторону, но я уже увидела Дьявола: эту страшную штуку до колен, поразившую меня не только размером и формой, но, главное, почему-то цветом — иссиня-чёрно-лиловым. К цвету я была явно не готова, и чуть не потеряла сознание. Мама, естественно, стала собирать наши причиндалы, я, маскируя ужас, стала торопливо ей помогать, но никак не могла сунуть книгу в сумку — все время промахивалась. В общем-то, ужас мамы перед неизбежным был ясен: дьявол-таки показался и произвел впечатление страшное, она не могла этого по мне не видеть. Так простой русский человек и поставил меня на эту дорожку, по которой до сих пор и следую с переменным успехом.
Помню ночной взволнованный разговор родителей на кухне, примыкающей к нашей комнате, слов было абсолютно не разобрать, но суть была мне волнующе понятна. Паника! И у них были основания — их страстные скандалы шепотом помню с раннего детства. Не знаю конкретностей — и никогда не узнаю, — но им явно было чего опасаться: маме далеко не всегда удавалось сдерживать свою горячую азиатскую кровь, несмотря на законы шариата, по которым выросла, а папа почти официально считался большим гулякой: помню, я была ещё пионеркой, когда к нам внезапно пришла красивая роскошная дама — я открыла дверь и недоумённо-восторженно смотрела на нее. Тут выскочил папа, в майке и трусах, и балетным прыжком, называемым «большой батман», выбил даму из дверей на площадку и вылетел сам.
— Где папа? — спросила мама из кухни.
— Пошёл курить.
— А кто приходил?
— Егоров снизу.
Поразительная лживость у меня, несомненно, от папы, как и кое-что ещё. Бывший зеленоглазый рыжий красавец, потом пузан. Волосы, золотая кожа у меня от него, хотя формы мамины. Уже совсем немолодой, он по-прежнему страдал от баб: те, не видя уже красоты, все равно безошибочно чуют запах и никогда не ошибаются! Олег Турандаевский! Полурусский-полуполяк! В пьяном угаре любивший хвастаться своим шляхетством.
Мама была молчаливая, но умная. Работала медсестрой. От нее у меня, наверное, и такие руки, которые сразу чувствуют болезнь. Бедный Ечкин, с которым мы вчера мылись в бане... Чувствую, что самое страшное у него.
У мамы были спокойные, но какие-то абсолютно бездонные глаза, и я как-то чувствовала, что на самом-то деле она ещё безграничнее и бесстрашнее папы: уж если чего захочет... Так что, сами понимаете, и мне было от чего затанцевать.
Не сомневаюсь и даже уверена: и на мамином пути были многочисленные уютные рытвины и ухабы, но было главное, что я усвоила от нее: в конце концов приводить все к порядку! Тогда как папу, наоборот, разносили центробежные силы! У него были сотни, если не тысячи, друзей с близлежащих улиц и столько же подруг. Думаю, что у него был невероятно уютный мир вокруг, в котором он находил всё, что надо для самолюбия, в этом и была его трагедия: дальше не пошёл. Помню, как однажды мама горестно, спокойно смотрела на его грузное бесчувственное тело, рухнувшее на тахту, потом она подняла стоящий рядом целлофановый пакет. В нём что-то брякнуло. Мама с удивлением вытащила оттуда серебряные стопки с эмалью, нашу семейную гордость. Она поставила их в сервант и потом спросила, когда папа очухался:
— Скажи, пожалуйста, а зачем ты брал стопки?
— Что же ты думаешь? — надменно ответил папа. — Мы с моими друзьями из стаканов будем пить?!
Часть папашиного гонора ощущаю и я. Главная его история, которую он рассказывал в бесконечных его застольях со все возрастающей гордостью, называется «Не прыгнул». Мама с папой познакомились в Казани, где отпрыску ссыльных высокородных шляхтичей приглянулась миловидная татарочка. Я вижу, что мама с её смиренно-грациозными жестами, с крохотными ножками и ручками и маленькой мягкой попкой была тем магнитом, от которого невозможно отвернуть. Думаю, она точно оценила и папу, но возможность хоть какого-то полёта хотя бы куда-то увлекла и её. Скандал, естественно, был в обеих семьях: более неподходящей партии не могли представить ни те, ни другие. В результате папа умыкнул маму в прекрасный Ленинград, который, как далёкий рай, несомненно, сыграл свою манящую роль. Здесь папа загремел в армию и даже принимал участие в Пражских событиях 1968 года, о чем не любил вспоминать — любил рассказывать о другом. Суть в том, что с присущей ему лёгкостью он оказался в Ансамбле песни и пляски Западной группы войск, а затем — не без участия, видимо, влиятельных женщин — оказался в Питере в уже привилегированном, известном Ансамбле Балтийского флота. Вот, по-видимому, откуда моя тяга к флоту! Здесь он шикарно плясал в двадцать лет, был мастером чечётки, присядки и какого-то особенного прыжка с переворотом: из-за этого-то прыжка с переворотом он и пострадал: как всегда люди страдают за лучшее! Наступили суровые демократические времена — доходы на армию стали сокращаться, что, естественно, коснулось и плясок. Вместо старого художественного руководителя, отличного мужика, приехал, как говорил папа, какой-то очень умный еврей, с фамилией, кажется, Обрант; у него была задача, требующая именно еврейской твёрдости характера: из двух больших ансамблей, Балтийского и Северного, он должен был составить один маленький. Он сидел в зале и, сверкая окулярами, экзаменовал каждого. Папа, естественно, блеснул, особенно своим знаменитым прыжком. И тут вдруг еврей (разве такой должен быть руководитель флотского ансамбля?) проскрипел из зала:
— Будьте так добры, прыгните ещё один раз!
И тут папа, гордо выпрямившись, сказал фразу, которой потом гордился всю жизнь, но которая, с другой стороны, и поставила крест на его карьере. Он смерил шибздика взглядом (что было не трудно) и произнес:
— Турандаевский прыгает только один раз!
Разумеется, потрясённый и уязвлённый таким ответом, еврей не взял папашу в новый, комплексный ансамбль. Но зато потом тысячу раз я слышала эту гордую фразу в самых разных компаниях и даже, идя однажды от метро через парк, услышала из кустов под звон стаканов (стопок, естественно, мама ему больше не давала):
— Турандаевский прыгает только один раз!
Папа был открытый, но глупый. Мама скрытная, но умная. Надеюсь, что характер мой — от нее. Что, думаю, проявилось впервые четко в продолжении той истории с х...ястым мотоциклистом. После того страшного видения я стала просиживать за уроками день и ночь и стала получать фактически одни пятерки, а если и уходила куда-то, то обязательно говорила маме, куда и когда, и обязательно возвращалась с точностью до минуты. И все это было, в сущности, всего лишь страстной конспирацией моей сути — чтобы никак не догадались, а тем более не смогли доказать, что я все время думаю о том. Теперь, прожив двадцать девять лет, я могу сказать: правильно! Действительно, мне было чего во мне бояться и скрывать — тут чутьё не подвело. А тогда, в школе, всё вроде бы было отлично. Мои одноклассники — надо отметить во мне и светлые стороны — абсолютно меня не волновали. Я думала лишь о том. Это была тонкая, изнурительная игра с абсолютно извращёнными правилами. Каким наслаждением было выйти из парадной и пойти в другую сторону, даже не оглядываясь! Неделями даже не смотреть в ту сторону, где вход в парк украшала белёсая деревянная арка, сейчас исчезнувшая. Неделями не смотреть, не смотреть и вдруг по дороге в школу быстро обернуться и увидеть. Арку! И всё! Как колотилось сердце, как щемило... Сладко было идти с мамой за руку и с нотной папкой в другой и с абсолютным внешним спокойствием, но с колотящимся сердцем ждать, поведет меня мама к учительнице тем путём, откуда видно арку, или другим?
— Алёна! Что с тобой? Ты так побледнела! — испуганно произносит мама, оглядывая совершенно пустую улицу. Она прекрасно понимает жуткую суть моего волнения, а детали... детали могут быть любыми — хотя бы вот это сломанное машиной дерево!
Да, круто вы меня замесили, Галия Ильгисовна! Спасибо вам!
И потом, уже лет в пятнадцать, я вдруг сказала себе: всё! Ты пойдешь туда! Естественно, я понимала, что тот рекордсмен-мотоциклист уже там не стоит... да и не надо там ему стоять!.. Пора! Конспирация была создана вполне достаточная: восемь классов без единой тройки. Сколько вранья я накрутила вокруг этого похода. И отчаяние мамы возрастало ещё и оттого, что враньём это было лишь по сути, а не по форме — по обстоятельствам действия всё было абсолютно безупречно. Сколько ж страсти кипит, если для создания лишь декораций, дымовой завесы стольких сил не жалко! — вот что с отчаянием понимала моя мама, и понимала, что от судьбы не уйдешь. Она была в отчаянии и от того, что по фактам абсолютно не в чём было меня уличать: я действительно шла помогать двум отстающим — сперва одному, потом... а, что дорога пролегала мимо, я не виновата... и не я же сделала их отстающими! Какая страшная страсть скрывается за столь тщательным, мощным алиби!
И моё сердце колотилось так же безумно, как, наверное, и мамино. И вот я прошла через то место — естественно, там никого не было, — тем более был ноябрь!
Вот вам моё детство. Поразительно и то, что в моём классе училась ещё одна точно такая же сексуальная отличница, Алка Горлицына, как говорили, из старинной дворянской семьи. В её ответах у доски было ещё больше страсти, чем в моих, и все, прежде всего учителя, прекрасно понимали, что в том, сколько Алла заучивает наизусть, проявляется совершенно другая страсть, отнюдь не к учёбе, но которую Алла пока что могла реализовать только так. Учителя просто боялись её вызывать. Против всех фамилий стояла уже колонка троек, двоек, четвёрок, а её клеточка все пустовала. И наконец, когда нельзя уж было оттягивать больше, её вызывали — и она красивыми прыжками неслась к доске. Это был смерч, обвал быстрой отточенной речи, безумных переливов голоса от хриплого к звонкому, сияния огромных карих глаз! Все чувствовали всё, хотя и не называли. В классе была полная тишина, испуг. Самые закоренелые тупые хулиганы умолкали, чуя что-то гораздо более мощное, чем их хулиганство. Учителя боялись её перебить — это было всё равно что броситься под поезд. Лишь самые смелые из них отваживались робко приподнять руку: мол, все, спасибо, достаточно, отлично, — но она не обращала внимания на эти жесты, продолжала, сияя, говорить, потрясая, пугая памятью, блеском, красотой, неудержимостью — и явно пугая всех неотвратимостью какой-то трагедии. Однако страсть её была такой сильной, что она сумела спрятать её очень глубоко и остаться отличницей навсегда: она с медалью окончила школу, потом университет и вскоре была уже научным сотрудником исторического архива, участвуя мысленно в оргиях давних лет...
У меня срыв произошел где-то в девятом классе. Наш 9-й «б» был на самом верху школы и — страсть находит ходы — прямо напротив больших, изогнутых «модерных» окон нашей квартиры, — и я часто во время урока во вторую смену наблюдала, как папа подходит к маме, обнимает её и начинает что-то говорить, вроде как прося прощения за что-то вчерашнее, мама возмущенно, но все слабей и слабей вырывается — не так-то легко вырваться из медвежьих лап пьяного отца. Мама даже показывает на окна школы, но все слабее и неуверенней. Их движения все медленней, намагниченней, снова взгляд мамы в окно, но уже абсолютно улетевший, невидящий, отрешённый... и вот они плавно опускаются за линию подоконника...
— Турандаевская? Что с тобой? На галок засмотрелась? — этот голос возвращает меня очень издалека...
Когда окно стало «табу», мой безумный организм тут же выдумал другое. Однажды, «улетев», я не успела написать контрольную по математике, хотя знала все... Я вынырнула из неги от скрипучего голоса математика, поглядела на часики... осталось восемь минут, можно ещё успеть... Но не надо! — пропел какой-то сладкий безумный голос. Я сидела, внутренне сжавшись, что-то находило, невероятно острое, поднималось неудержимо снизу... в последний момент я стискивала гладкие ноги, слегка сгибалась вперёд, сжимала зубы — и сладкая судорога потрясала меня насквозь от волос до кончиков ног. Потом минуту я приходила в себя, потом блаженным, но осторожным взглядом обводила класс... Медленно выплывали звуки. Я шла с чистым листом, сдавала. Никогда раньше каждый шаг не таил в себе такую сладость! И так стало происходить на каждой контрольной — к концу обязательно поднимались сладкие судороги, но для этого требовался абсолютно чистый, не запятнанный никаким ответом тетрадный лист, который и получал соответствующую награду... чувство отчаяния, почти гибели было почему-то необходимо, без него не получалось...
А сейчас машина одним махом пролетела мимо Зверинской, даже и не заметив клубка страстей, что витали тут, — будто их и не было никогда.
— Ну, ты прямо Шехерезада! — проговорил Александр, передёргивая скорости. ...На самом деле, оказывается, я рассказывала Александру о жизни в Гамбурге... — с удивлением услышала свой голос.
Мы вылетели на Приморское шоссе... Именно так я ездила на работу в Песочное, в секретное КБ, туда я попала по распределению после химико-технологического техникума, куда меня втиснула отчаявшаяся мама, поняв, что на большее я не потяну... Ей казалось, что уж химическая технология — дальше некуда от порока... Оказалось — отовсюду близко!
Вот так я и ехала на автобусе-экспрессе — по Кировскому, через Каменный остров и по Приморскому шоссе, мимо буддийского храма, вдоль воды. И вот опять — словно бы экскурсия по местам трудовой и боевой славы!
...Это было огромное пространство между станцией и заливом, и тут была какая-то географическая загадка, «бермудский треугольник»; для посторонних этого не существовало — они прямо и просто выходили от платформы к пляжу... а что тут может быть ещё? А мы быстро шли по мусорной тропинке в чахлый лесок, и — бетонный забор на много километров. За ним вроде бы можно было жить лишь тяжело, напряжённо...
Но... Всех самых лучших поэтов, самые умные книги, самые вольные и интересные мысли узнала я именно здесь, в этом мрачном заведении, делающем торпеды средством уничтожения. А на самом деле сколько веселья, хохм, розыгрышей, конкурсов, книжных ярмарок было здесь! То были годы наибольшего расцвета вольности за счёт нашего мрачного, тоталитарного государства, но мы не хотели думать об этом, нам казалось, что мы великолепны сами по себе! И я в свои детские девятнадцать лет тоже вполне разделяла общий восторг. А так как я знала из школы всё, в том числе и по искусству — а лучше, чем в нашей школе тех лет, нигде не учили, — я сразу же вошла в круг элиты. Самые лучшие умы нашего отдела, зайдя в мою камеру, не гнушались обронить строчку из гения — продолжение я должна знать, они были уверены во мне. «Быть знаменитым некрасиво», — усмехался один, получив от меня отрицательные результаты испытаний. «На шестнадцатой рюмке ни в одном глазу!» — говорил другой, уже почти профессор, выпивая у меня казённого спирта, который я выдавала лишь избранным, — и мне было лестно, что я знаю нужные строчки, и эти великие не сомневаются в этом.
Самыми рьяными прихожанами стали Аркадий Сабашников, почти профессор, ведущий инженер, и Игорь Ерленин, как и я, кончивший всего лишь техникум приборостроительный, но очень важный и надменный. Аркадий, хоть и был его начальником по работе, причём начальником на шесть голов выше, здесь, у меня в подвале, был как бы его подчинённым. Разговоры — особенно в ночное время — меня дико возбуждали, хоть говорилось о том, что наш «монстр» и подобные заедают дорогу свободе в нашей стране, надо устроить акцию протеста против выпуска оружия массового уничтожения. По всей стране шли уже бурные радостные процессы — восемьдесят четвёртый год, а у нас в застенках всё тянулось по-прежнему: парткомы, госприёмки, и всюду висели уже ненавидимые всеми портреты.
— Что-то надо делать! — шептались мы, но, с другой стороны, как людям технически образованным, нам даже и не приходило в голову устроить хотя бы маленькую диверсию с приборами, которые испытывались у меня. Я и так-то уже по должности была официальной «вредительницей»: ко мне приносили тонкие, нежные приборы, в основном, гироскопы-волчки, сохраняющие при любых обстоятельствах постоянство оси вращения и ведущие торпеду по курсу, — а я должна была проводить с ними «диверсии» — помещать их в тряску на вибростенде, потом в камеру с парами «морского тумана», кислот, потом тщательно измерялись показатели — до микровольта, до сотых градуса (в смысле, направления). Что было делать? Ещё ухудшать условия «диверсий» или, наоборот, улучшать, усыпляя бдительность? Такого нам даже в голову не приходило — мы шептались о главном, а не о конкретном. С чем-то конкретным мы могли проколоться, выдать наше гнездо, и наши сладкие ночные перешёптывания, дальше которых мы не шли, могли бы накрыться. Тут я понемногу стала замечать, что Игорь — младший по должности, но старший по значению в нашей команде — всё больше начинает ко мне благоволить — как к единомышленнице. Вдруг он меня озадачил предложением куда-то сходить, и мы с ним стали встречаться в городе — ходили в филармонию, в театры, к знакомым, на поэтические вечера, в мастерские к художникам. Это было здорово, бурно, необычно! Со многими из них я и до сих пор дружу, кое с кем не очень платонически. Но с Игорем мы даже не целовались — духовная близость была для нас важней физической... хотя меня уже начинал постепенно волновать и вопрос, насколько духовная важней... На неделю? На две? На месяц? Потом она оказалась важней даже на три с половиной месяца, и запросто могло оказаться, что и на год. Однажды я пригласила Игоря к себе, «познакомиться с родителями», которые внезапно, впрочем, как и всегда по пятницам, уехали на свой участок на болото в Синявино: тут-то и разразилась та страшная ночь с ревом слонов и тигров — и храпом Игоря. Наутро он невозмутимо заявил, что нас «Бог спас»! Спас, подумала я, главным образом его. Больше я попыток не делала — снова пошли концерты. Действительно, сколько всемирно известных музыкальных «звёзд» приезжало в нашу страну впервые! Перемены грандиозные! И это, конечно же, было гораздо важней того, что в моей жизни никакими переменами даже не пахло, но это, видимо, не важно. Зато как бурлила жизнь вокруг: то шла бурная радостная демократизация, то всё снова начинало крениться вправо! Отчаяние и восторг! Однажды ночью мы должны были, как всегда, разумеется, в рабочее время и за счёт тоталитарной машины собраться у меня в камере и решить наконец окончательно, что же делать. Терпеть засилье более не было сил!
Игорь должен был выйти из дому около девяти вечера, но примерно в полдесятого позвонила его мама (так я услышала её голос в первый раз; знала бы она, к чему это привело, ненавидела бы меня ещё больше) и сказала, что Игорь заболел, продуло уши и горло, и чтобы я позвонила Аркадию и сказала, что «совещание отменяется».
— Хорошо, — сказала я, повесила трубку и стала искать номер Аркадия, а потом вдруг подумала: «А зачем? Пусть приходит!»
Аркадий пришел, я стала плакаться, что Игорь не любит меня, за четыре месяца ни одной попытки сближения. Я оказалась рыдающей на груди Аркадия, потом мы с ним очутились на кожаном, с вырванными клочьями ваты диване, холодящем попку (трусов на мне в тот вечер не оказалось: стояла невыносимая жара). Только мы стали с Аркадием совершать развратно-поступательные, как шутили у нас в техникуме, движения и постепенно входить во вкус, как вдруг дверь заскрипела и за плечом Аркадия появилось привидение: с забинтованными ушами и горлом — голова Игоря. Я внутренне захохотала, хотя внешне мне хватило ума изобразить отчаяние. Аркадий отпрыгнул, в спешке застегивая молнию, в которую защемило халат.
— И ты мог... в такое время! — проговорил Игорь и, повернувшись, вышел. Я сидела, зажав лицо ладонями. После этого они стали соревноваться в благородстве: и тот и другой стали предлагать на мне жениться, чтобы покрыть бесчестье и позор. Оба проявляли благородство, но победило благородство Игоря, потому что было гораздо благородней. В том, чтобы Аркадию жениться на мне после того, чем он занимался со мной на служебном диване, такого уж особенного благородства не было. А вот у Игоря — да. По всем правилам, существующим у нас, можно бороться со всеми и со всем, но только не с благородством. Хотя я и хотела бы побороться и даже всё это разрушить к чёртовой матери, но типичное наше воспитание не позволяло. Если уж начать отрицать благородство, то что ж останется? Аркадий, сломавшись, признал, что его благородство будет пожиже, и согласился быть шафером на свадьбе. Самое странное, что и мать-одиночка Игоря, Лидия Серафимовна, тоже горячо поддержала благородный порыв сына, даже и не видя ещё меня, — но помочь девушке подняться из грязи!.. Когда же мы с ней встретились, то сразу же не полюбили друг друга. Но это ещё больше повышало градус благородства замечательного поступка её сына. Замечу, кстати, что и Игорь-то не особенно мною восхищался — в основном собой. Перед свадьбой я сообщила Игорю, а заодно и его маме, — что, кажется, жду ребёнка не от него, что вызвало у них мрачный восторг и позволило подняться ещё на одну ступень благородства. Свадьба прошла сдержанно-многозначительно: хохотала одна я. Многие мне завидовали: с каким возвышенным, благородным человеком я живу! Он был необыкновенно благороден: его безумно волновало абсолютно всё в мире. Он мог целый день ходить в отчаянии из-за бесправия женщин в Ирландии, но его абсолютно не волновали права близлежащих женщин. «Как? Тебя это может интересовать?» — возмущённо восклицал он в ответ на каждую реальную просьбу и даже намёк. Жить молодой бабе в сфере лишь возвышенных интересов, а низменные — лишь по большим праздникам и то лишь «у детской кроватки тайком», как поется в песне. В обстановке такого невыносимого благородства я прожила ГОД, а потом решила: куда угодно!..
Как только родители мои формально избавились от меня, выдав замуж, они тут же словно сбросили груз и расслабились: мама немедленно ушла к начальнику их лаборатории, профессору Грицавцу, с которым у нее был долгий роман... Папа расслабился по-своему...
Однажды я оказалась в спортлагере нашего КБ. Близились сроки сдачи спортивных норм — у нас этот советский атавизм почему-то остался... Помню, надо было для зачёта зашвырнуть гранату чёрт знает куда, мне это было явно не по силам, к тому же безумно болели все зубы — я сидела на крыльце нашего клуба и выла на луну. И наконец поняла: никто, кроме меня самой, мне не поможет. Утром я вышла на рубеж и в отчаянии так швырнула гранату, что её с трудом нашли. Я жила в лагере с самого открытия, тайком осталась в лагере и после его закрытия. В палатках было холодно, электричество отключили. Артур — я уже знала его имя — дёргался в животе, словно говорил: ну соображай же, что делать! Меня немножко веселило то, что я скрывалась в Разливе, почти в том месте, где прятался великий Ильич... но он-то в конце сообразил, что делать! Однажды я в задумчивости пришла на почту и позвонила Алке Горлицыной: «Живу в снегу! Денег ни копейки!» — но она реагировала как-то вяло. Хлопнув дверью, я вышла на шоссе и вдруг услышала хруст снега. Ко мне бежал красивый офицер — то ли грузин, то ли азербайджанец. Везёт мне, чёрт возьми, на красавцев! Вот только им не везёт на меня.
Он сказал:
— Извины! Я слушал, что ты говорыла! Хочешь, поедем со мной?
— Хочу! — воскликнула я.
Тут же на развилке стоял его военный поезд, весь опечатанный, был только один жилой вагон, да и то в нем все купе были забиты коробками, кроме одного, где мы и жили. Два дня и две ночи он месил мои внутренности без перерыва, на третий день мне удалось подняться и увидеть какие-то красивые горы — Карпаты? И я поняла, что мы едем, кажется, за границу.
— Куда направляемся? — поинтересовалась я.
— Военная тайна, — мрачно ответил он.
Вообще, он оказался удивительно мрачный, хотя грузины чаще бывают весёлыми. Может, всё дело было в имени — Марксэн: нелегко быть Марксом и Энгельсом одновременно — двойная ответственность.
Тут я попросилась в туалет и вышла с радостной вестью: ты знаешь, я беременна, я пожалуй, сойду.
— Я тебе сойду! — рявкнул Марксэн. Перед границей он всунул меня снизу в запломбированный вагон: мы с ним лихорадочно отвинчивали люк в дне вагона, а состав дергался и громыхал — так я была Анной Карениной в первый раз. В запломбированном вагоне — опять же как вождь мирового пролетариата Ильич — я пересекла государственную границу незаконно первый раз. Марксэн, видимо, держал меня довольно долго в этом застенке на колесах, заставленном кóзлами с автоматами, вполне сознательно: зачем я позволила себе забеременеть не от него? Впрочем, если бы от него, претензий было бы ещё больше.
Мы приехали в венгерский город Сольнок. Там мы стали жить в большом офицерском доме, в квартире с ещё одной парой. Рано утром приезжал автобус из военного городка и всех увозил: сосед мой был тренер по боксу, а его жена — библиотекарша, поэтому им не надо было уезжать в такую рань. Как только Марксэн уезжал, я быстро вскакивала и одевалась, и мгновенно в комнату врывался сосед Валька и начинал валить меня на кровать, страстно шепча: «С-сладкая, с-сладкая!» Ксана стучала в стену ботинком: «Валька! Прекрати, козел!» Потом мы завтракали замечательными венгерскими штучками-дрючками, потом я ехала на автобусе в Сольнок и гуляла там. В доме офицеров я стала заниматься аэробикой, пока позволял живот (это пригодилось мне потом в притонах Гамбурга), а когда живот перестал позволять, занималась массажем под руководством замечательной массажистки Александры Владимировны и постигла все чудеса, которыми владею, — Александра Владимировна говорила, что у меня исключительный дар. Все вокруг почему-то любили меня, чего нельзя сказать насчет Марксэна: только он появлялся на людях, все мрачнели. Когда живот уже подступал к подбородку, я вдруг неожиданно по совету Ксаны стала вести литературный кружок среди местных солдат и офицеров. Оказалось, что литературной эрудиции, полученной мною в секретном литературном КБ, более чем достаточно. Неплохие стихи получались у меня, естественно, в стиле Цветаевой. Вся грусть была там, в жизни я была весёлой. Одного поэта-танкиста, трижды орденоносца, довела своими едкими замечаниями о его поэме до слёз — он плакал в коридоре, растирая грязь кулаком, а я его утешала.
Все было чудесно, но пора было рожать. Как я ни была хитра, ребёнок оказался ещё хитрее и начал вылезать тогда, когда мы его абсолютно не ждали и пили с Ксаной чай на кухне.
Ксана его и приняла. Так появился Артур — мальчик удивительно спокойный и самостоятельный. Думаю, что дело в привычке — просто он немало повидал, находясь ещё в животе. Марксэн, увидя ребёнка, почему-то помрачнел ещё больше и начал пить. Три дня без перерыва он пил, потом вдруг начал меня убивать: выхватил из сапога нож и стал гоняться за мной. Нож идет вперёд, я разворачиваюсь — нож рвет джинсу на попе — ещё удар, я разворачиваюсь — нож проходит вдоль спины. Потом я сумела опрокинуть на него холодильник: пока он барахтался, я похватала кое-что, укутала кое-как Артура и побежала.
Я бежала через вспаханное поле с Артуром на руках: Марксэн гнался за мною налегке, но догнать почему-то не мог или, может, не хотел.
— Стой, сука, убью! — хрипел он.
В ответ я только хохотала. Предложение его, естественно, меня никак не привлекало.
Потом он с протяжным криком провалился в какую-то яму, а я прямо вдоль линии электропередач выскочила на шоссе. Чуть ли не минуту мне казалось, что я никому на свете не нужна, тем более с новорожденным на руках. Но в ту же минуту, когда Марксэн уже не мог больше находиться в яме и начал выбираться, вдруг из-за поворота вывернулась красивая алая «альфа-ромео» и седой красавец вышел и усадил нас.
Это был Дьердь Гунт, полунемец-полувенгр, окончивший, что интересно, московскую консерваторию и отлично говорящий по-русски. Не прекращая болтать, мы приехали к нему на виллу. Там мы с Артуром прожили больше года, там он и научился ходить; отношения с Дьердем были самые дружеские: он только что уволил склочную экономку.
Потом жизнь пошла ещё лучше: на базаре я встретила русскую женщину, Ирину Георгиевну, которая сразу меня полюбила и предложила работать с ней вместе в Буде, совсем недалеко от виллы Гунта.
— Тут есть наша гостиница... для одного человека. Не хочешь работать там горничной, через смену со мной?
— А кто этот человек?
— Ну, сама понимаешь, для кого одного могут сделать гостиницу?
— Ага!
И только мы вошли в эту маленькую гостиницу — сразу же увидели на портрете его родные черты. Жизнь пошла совсем замечательная. Доподлинно было известно, что наш потенциальный клиент находится сейчас в Америке, а тем не менее на всех столах должны были стоять свежие цветы, холодильники полны свежей едой: а вдруг по пути из Америки внезапно завернёт? На другой день прежние цветы и еда убирались нами: впрочем, человек этот славился своей неприхотливостью, особенно в выпивке, так что нам хватало еле-еле. У Ирины были влиятельные знакомые — так у меня появился паспорт и все нужные штампы...
Помню, однажды я решила в очередной раз навестить свою семью — уже с документами, вполне законно я пересекла границу в Чопе. Одна маленькая деталь: на пальцах у меня было три кольца, и вдруг в вагон вошли таможенники (я надеялась, что не зайдут: вагон был дипломатический). В купе со мной сидели два элегантнейших любезнейших негра — и тут я с очаровательной улыбкой сняла со своей руки два кольца и натянула им на мизинцы — они не успели вымолвить слова, как в купе появились таможенники. На меня они даже не глянули, а неграм приказали одеться и выходить: с моими кольцами на пальцах они грустно скрылись в здании вокзала. Потом вышли, но уже без колец.
Игорь встречал меня на Московском вокзале, и вот вышла я в развевающейся шубе, с сыном за руку, за мной два негра несли чемоданы! Игорь обомлел.
Да, забыла сказать, что в одно из возвращений моих сюда мы помирились с ним, он благородно всё простил, и я опять уехала — на этот раз вполне уже легально и даже с почётом. Нелегально только для Марксэна и Дьердя, который, увы, совсем уж впал от старости в маразм. А так-то легально и даже официально: директор гостиницы на одно лицо... Однако его, дорогого нашего Леонида Ильича, я так и не увидела... А то неизвестно еще, как повернулась бы история нашей страны.
Однажды я сидела на кухне этого замечательного заведения и вязала. Вдруг подъехала машина, и из нее вышел генерал.
Все, припухла! Вычислили меня, и сейчас отвезут к Марксэну. И все его садистские штучки пройдутся по мне!
Оцепенев, я смотрела на генерала.
— Извините, — смущенно пробормотал он. — Дело в том... что я пишу стихи. Мне сказали... что вы тоже пишете. Не могли бы вы посмотреть?..
Он вытер ладонью пот.
— Ну что ж... садитесь! — я показала на кресло.
С этим генералом, который оказался к тому же ещё и бешеным весельчаком, мы объехали на машине всю Венгрию, где только не пили и не плясали. А когда приезжали туда, где были наши, я просила: давай я побуду генералом!
Надевала его фуражку, шинель со звездами, шла по улице, строго озираясь, встречные солдаты и офицеры начинали падать и, уже лёжа на асфальте, отдавали честь. Я небрежно козыряла в ответ и проходила дальше. Лев Исаакович — так звали его — любил похныкать-пожаловаться, как трудно с его именем и отчеством служить в русской армии: фактически приходится работать снабженцем, сплошные унижения!
— Бедный! — гладила его по животику.
У него был персональный водитель, удивительно красивый, но молчаливый парень с родинкой на левом ухе. В основном, этой родинкой я и любовалась — он никогда не поворачивался и не говорил.
Иногда я кивала сконфуженно в ту сторону, когда Лев Исаакович особенно начинал вольничать в машине.
— Да он глухонемой! — смеялся генерал.
Потом Лев Исаакович сказал, что уходит на пенсию и возвращается в родной Ленинград, где ему уже подыскали хорошее место заведующего овощебазой: «Наконец-то я займусь тем, что действительно умею и люблю!»
Лев Исаакович, как всегда, чуял верно: вскоре всех нас поперли из Венгрии поганой метлой.
Мы жили вчетвером в Песочном, в деревянном домике: тут Игорь родился и вырос без отца, но мама его стоила двоих. Как-то все больше становилось ясно, что от ненавистного режима Игорь ничего больше не получит, да и странно было надеяться что-то получить, раз так ненавидишь. Игорь так и оставался младшим техником, получая копейки.
Я преподавала аэробику в клубе «Маяк» — там была и сауна, и массаж, ходили богатые тётки, и кое-что удавалось иметь, но всё равно жизнь была какая-то безнадёжная. Продукты надо было доставать по знакомству, и их было всё меньше. Артур часто болел.
Однажды — то была встреча восемьдесят восьмого года — мы оказались за абсолютно пустым столом. Артуру нездоровилось, он хныкал. Игорь надменно молчал: кто-то должен был его всем обеспечить, но не сделал этого. Лидия Серафимовна сидела, поджав губы. Конечно, при другой жене у сына было бы всё!
Я, как была в платье, пошла в туалет: кроме других прелестей у нас в Песочном ещё и туалет во дворе. Вдруг я увидела во мгле, что у нашей ограды стоит какой-то микроавтобус. Я пошла к калитке. От машины приблизился высокий, элегантный, смутно знакомый парень и молча протянул красивый полиэтиленовый пакет. Я заглянула туда: там была бутылка тёмного коньяка, возвышался серебряный купол шампанского, торчала палка сухой сморщенной колбасы, в глубине косо лежала банка икры, сверкали фольгой шоколадки в виде разноцветных игрушек. Я вдруг почувствовала, что горло моё дёргается. Тут я узнала и посланника: это был шофёр Льва Исааковича, глухонемой красавец!
— А где... Дед Мороз? — едва выговорила я.
Глухонемой кивнул на машину. Я подошла к дверце.
Исаакыч, толстый и седой, морщился за стеклом. Он опустил стёклышко, и мы поцеловались. Всё это происходило в сиреневой деревенской мгле.
— Надо же, чтобы хоть ребёнок порадовался Новому году! — взволнованно проговорил Исаакыч.
Он стал заезжать за мной в «Маяк» после аэробики. Делами он вроде бы двигал большими, но так веселиться и гулять, как в Венгрии, уже не получалось. Он занимал теперь какую-то официальную должность по торговле и появляться с кем попало не годилось.
— Там засветка может получиться! — кряхтел он. И такие «засветки» грозили везде. Наши «стычки» теперь, в основном, проходили у его знакомого художника Сурена, у которого он заказывал какие-то торговые этикетки. Сурен, худой и слегка зеленоватый, получив компенсацию, уходил на полчаса к соседу-художнику, возвращался, качаясь, изрытая хулу и насмешки. Но, в общем-то, так получалось, что мы его появления даже ждали.
— Эхе-хе! — кряхтя, поднимался Лев Исаакович. — Мне теперь нужно, чтобы постель был мягкий и теплый!
— «А баба холодная», — про себя добавляла я.
Потом мы перестали ездить и к этому безумному Сурену: с Исаакыча было довольно и того, что я изображала страсть в машине, при неподвижно сидящем истукане за рулем. Представляю, сколько у него накипело за это время!
Со всех этих рандеву я возвращалась не поздно и с коробками продуктов. Артур рос болезненный, но умный.
Но мне осточертел мой муж. Эти лысые романтики в грубых свитерах, якобы идеалисты, а на самом деле бездельники, всем уже надоели, но не понимали этого и по-прежнему себя считали солью земли. Я сказала Игорю, что хочу поступить в университет. «На какой же факультет»? — «Филологический». — «У тебя что, связи»? — Он двусмысленно усмехнулся... а знал бы всё, усмехнулся бы трехсмысленно! Как я устала уже от бесплодной его многозначительности!
Я разыскала Исаакыча, который командовал теперь Стройуправлением № 5, и рассказала о своей мечте. Он долго изумлённо смотрел на меня, потом вымолвил:
— Я всегда говорил, что ты гениальна! Почему ты появилась именно в этот момент, когда, по идее, уже поздно... Но! — он снова изумленно покачал головой, — как раз сейчас мы красим фасад университета, здание Двенадцати коллегий... и я как раз завтра собираюсь заявить, что дальше на прежних условиях мы не красим!
— Неужели... это ради меня? — мои глаза радостно вспыхнули.
— Не валяй дурочку!.. Если бы только ради тебя! — он вздохнул. — Ты ангел! Остальные, увы, намного ужасней! Но что делать? Университет всё ещё котируется... как ярмарка невест! — он взял уже трубку, потом, вспомнив, повернулся ко мне: — Какой язык ты хочешь?
— Французский! — почему-то произнесла я и в эту секунду определила свою судьбу.
Я замечательно окончила университет, но, так как французских мест сразу не было, два года преподавала русский язык и литературу в школе на Басковом — «гимназии Волконских», которую, кстати, с медалью окончила Крупская — портрет её ещё висел... Неужели сняли? За это скучное школьное время у меня было каких-нибудь полтора знакомства, не считая Исаакыча. Но зато вместе с учениками крепко невзлюбила литературу, особенно Толстого! Надо же, — за страсть толкнул бабу под поезд. Размахался граф!
Когда Артуру исполнилось семь лет, я попросила Леву устроить его в хоровое училище с пансионатом при филармонии — и Артур блестяще прошел. А Игорь всё больше мрачнел. Хотя, — злилась я, — он получил именно то, что хотел: он страстно мечтал о гибели тоталитарной системы, военно-промышленного комплекса, вот они и рухнули — во всяком случае для него. При очередном сокращении его уволили. Сбылась мечта! Но как-то не так. Аркадий, тоже вылетевший, улетел далеко. Помню тот месяц бешеной эйфории. Победа! Всюду наши! В залах, где десятилетиями ходили только пузатые партийцы в одинаковых костюмах, мелькают бороды, джинсы! Ура! Игорь, однако, наблюдал всё это лишь в телевизоре — Аркадий, наоборот, бушевал на экране.
Однажды, подловив Аркадия в городе, я весело затащила его к нам в избушку под предлогом дня рождения Артура — его сына, между прочим. Аркадий рассеянно ерошил волосики Артура, благожелательно выслушивал специально продуманные к этому вечеру речи Игоря, но мыслями, чувствовалось, был где-то в Нью-Йорке. Потом я легла спать, но прислушивалась: может, всё же хоть как-то зацепятся?
— Интеллигент должен гореть на костре! — услышала я восклицание Игоря.
Ну, все — можно спать. Аркадий глухо возражал, на костре гореть явно не собирался и рано утром убыл. Подводя итоги, скажу, что беда в том, что Игорь, наверное, при всей эрудиции и правильных взглядах, всё-таки не интеллигент: не хватило одного поколения или одного гена. Интеллигент, по-моему, это всё-таки тот, кто умудряется сделать то, что надо.
С того солнечного утра я твердо решила — валить. С помощью Исаакыча устроила Артура в пансионат с полным содержанием для особо одарённых детей: новая власть начинала входить во вкус собственных достижений. А я поехала на заработки в Германию — зарабатывать массажем: моя учительница массажа Александра Владимировна заработала там уже две квартиры — для себя и детей — и теперь передала всю сеть мне как любимой ученице. Но после того как однажды пришло от Игоря особенно задушевное письмо, где он советовал мне больше думать о духовном, чем материальном, я сорвалась, наломала дровишек — и в результате оказалась танцовщицей в борделе, о чём не жалею!
— Слушай! Я уже обалдел! Чем-нибудь можно заткнуть твой красивый ротик? — вскричал Александр — мой новый хозяин.
— Только одним! — кокетливо произнесла я. — Тормози!.. Теперь сюда...
Мы заскользили по тусклой деревенской улице с изредка висевшими во тьме освещёнными окнами.
Очень надеюсь, что Игорь не встретит меня! Аэробикой вместе со мной занималась славная Жанночка, и кое в чем и потом мы пригодились друг другу. Когда я её пригласила в мой дом, она слушала Игоря, широко распахнув глаза, словно впервые познав истину... «Какой у тебя муж!»
Очень медленно, но настойчиво я готовила себе агента-двойника. Я сделала Жанночке ту же прическу, что и себе. Как близкие подруги, мы стали одинаково одеваться и пользоваться одними духами, потом я заставила Игорька ездить к Жанночке на массаж в её неслабую квартирку на улицу Пестеля. Вскользь я рассказала ей о том, что любит, а чего не любит Игорь в постели... Ну? Что ещё?! Буквально вложила своего мужа ей в рот!
— Постой здесь — я быстро.
С колотящимся сердцем я шла к дому. В столовой светился абажур. Неужто все в сборе?
Медленно я отодвинула калитку со знакомым душераздирающим скрипом, затем — дверь. Вошла в вонючие сени. Лидия Серафимовна с какой-то своей подружкой сидела за столом под абажуром и, судя по наступившей паузе, они злословили, быть может, в аккурат обо мне.
— Здравствуйте... А где Игорь?
— А тебя не интересует, где Артур?
— Там, где я его оставила.
Пауза.
— Так где же Игорь? («Он ушёл к другой! Она лучше понимает его!» — мысленно подсказывала я ответ. — Ну! Рожай!)
— Игорь уехал в монастырь. В Нилову пустынь. Если всё произойдет, как он задумал, он намерен остаться там!
Господи! Только ходы умного можно предугадать! Ходы глупого — никогда!
— Я, собственно, только за вещами!
Молча мы промчались оставшиеся километры, выскочили на станцию Репино, свернули в чахлый лесок. Дорога, однако, была широкая, плавная, в конце её показался высокий дом, на крыше краснела надпись «Волна» и горбатый силуэт чайки. Рядом мигало туда-сюда табло, показывающее то время, то температуру. Если времени ещё можно было как-то верить — 16.26, то уж температуре — никак: +22?! От силы +2!
Начинается лажа!
По краям от дороги всё было сплошным ледяным зеркалом, покрытым водой и слегка красным от названия пансионата.
Из этой скользкой поверхности уходили вверх чёрные стволы и кончались во тьме.
Мы вырулили на стоянку за домом.
— Пошли! — просипел Саша.
Мы обошли дом, по рябым каменным ступенькам поднялись к большой стеклянной двери, толчком ноги Саша распахнул её, и мы явились. Перед нами был большой холл, главным украшением которого были приколоченные в разных местах ряды реек.
В конце холла сидели две старухи: одна — холёная, вальяжная, другая — простая, в белом халате. Согнувшись над стойкой, они увлечённо обсуждали вязку, считали петли.
Мы прошли до середины холла. Увлечённый счет петель продолжался.
Саша шумно опустил свои чемоданы на каменный пол. Дамы подняли глаза.
— Всем стоять! Это налет! — рявкнул Саша.
Дамы некоторое время оцепенело смотрели, потом радостно всплеснули руками.
— Александр Данилович! Что же вы с нами делаете! — в отчаянии воскликнула холёная.
Они выскочили из-за стойки навстречу ему, при этом простая как бы ещё причитала, время от времени всплёскивая руками: «Да что же это такое? Да что же это такое?» Непонятное любому иностранцу нашёптывание как бы означало сразу многое: «За что же такое счастье нам? Все-таки нельзя так, заранее надо предупреждать, а то можно ведь и помереть от такого счастья».
Александр пошел с ними к стойке, небрежно показав мне головой: посиди. Я села сбоку на дерматиновый диванчик, слегка подчеркнув при этом свои достоинства, всячески поддерживая легенду об их любимце, который, ясное дело, только с «люксом» имеет отношения. Они журчали у стойки, похохатывая, иногда кидая на меня взгляды.
Потом простонародная подошла ко мне, подняла на плечо тяжеленную мою сумку и произнесла с некоторой насмешкой:
— Пойдем, родственница!
Мы подошли к лифту все сразу. Холёная заботливо пропустила Александра. Мы уже должны были втискиваться как придётся. Меня это даже веселило. Жизнь всегда встречает меня сурово. Так и должно быть, на всякий случай: мало ли что? А потом я всё делаю шёлковым — разумеется, то, что хочу. Пока я скромно молчала, взлетая вместе со всеми на третий этаж.
— А что, Полина Максимовна, буфет наш на уровне?
— Какой нынче уровень! Но стараемся ради дорогих гостей.
— Ясно! — рявкнул Саша. Мы вышли.
— Вот. Для бедной родственницы — этот ключ. Но мне кажется, он вам не понадобится! — с дружеской улыбкой проговорила Максимовна.
— Это наш вопрос! — сурово отозвался Александр, забирая оба ключа. Потом мы остановились, и он уперся в них мрачным взглядом — мол, теперь проваливайте.
— Приятного отдыха! — многозначительно произнесла Полина Максимовна. — Пошли, Сергевна!
Сергевна ещё раз воскликнула: «Ну что ж это такое?» — в смысле: ну кто же так делает, не успели подготовиться по-человечески!
Пятясь, они вошли в лифт и провалились. Саша протянул мне ключ.
— Мыться, бриться, спать!
— Слушаюсь!
— Пожелания есть?
— М-м-м... Аппетит пока что отсутствует.
— Аналогично. Все!
Я посмотрела на бирку: номер четырнадцать. У клиента был семнадцатый. Что-то я пошла по номерам.
Я вошла в номер, зажгла тусклый рожок под потолком.
Господи, какое убожество! А это ещё считается роскошью? Зачем я бросила моего друга-красавца-унитаза, с которым провела в обнимку ночь на корабле? Я открыла боковую дверку... Да-а — это даже не его брат! Боже, зачем я бросила моего роскошного Папу-до-полу? Ну, убил бы. Какая мелочь!
Мыться, я думаю, так часто не стоит. Тем более — я распахнула вторую дверь — душ как таковой отсутствует. То есть душевая есть, больничный резиновый коврик на полу, серый кафель, даже ручки есть по бокам, синяя и красная, и только сам душ отсутствует — напоминает о какой-то варварской хирургической операции: всё побочное есть, а самого главного — нет. Впрочем, у меня все мысли об одном.
Я подошла к семнадцатому, постучала и, не дождавшись ответа, вошла. Саша в некотором ошеломлении стоял посреди комнаты — может быть, немножко большей, чем моя. Он посмотрел на меня отсутствующим взглядом.
— Душ у тебя есть? — проговорила я.
Он вдруг необыкновенно оживился:
— Во-во!
Он распахнул дверь своего душа — и тут уже я расхохоталась. Между такими же круглыми разноцветными ручками, как и у меня, был не длинный изогнутый душ, а трогательный маленький краник, похожий на жалкую детскую пиписку.
— Как, они полагают, я должен под этим мыться? Я даже не влезаю туда!
— Замечательно!
— Это ещё не все! Смотри, — он пощелкал щеколдой.
— Мне кажется, немного странно, — действительно, щеколда находилась изнутри, а петля для вхождения щеколды была привинчена снаружи. Мы расхохотались.
— Интересно, на кого это рассчитано?
— Да, узнать бы, кто все это делал.
— Я, — важно проговорил он. — Был генеральным подрядчиком. И по большому блату нашел бригаду поляков. Думал, Европа. Но зачем они щеколду так сделали?
— Видно, немножко выпивали. Кстати, я тоже полька, на четверть. Но не пью.
— Все вы польки! — Саша сокрушенно махнул рукой.
— Но у меня не так. Понимаешь? — я пощелкала щеколдой.
— Хотелось бы!
— Можем проверить.
— О-хо-хо! Тошнехонько! — обрушиваясь на койку, застонал он. — Всё! Зачах на мелочах!
— Может, ты все же немножко подвинешься?
— А что это даст! Мне Рябчук, парторг нашего соединения, правильно говорил, когда я из партии надумал выходить: «Смотри! Глупо думать, что мы исчезнем. И ты сам понимаешь это!» «Но лицо, общественное лицо!» — верещал я. Тогда как раз все эти игры начинались. «Лицо-лицо! — Рябчук усмехнулся. — С лица не воду пить!» «Нет, — говорю, — желаю, мол, выйти — и все!» «Ну смотри, — Рябчук говорит, — мы многое человеку позволяем! Очень многое! Но когда он с нами! Понял, об чем речь?» Я вздрогнул. А дело в том, что я секретаршу его, Надюшку — пыш-шная такая блондинка была! — на его же столе качал. Расшатывал, так сказать, тоталитарный строй в самых его глубинах! Но считалось, что он не знал. А тут глянул орлиным своим взором: «Все знаем! Но друзьям — прощаем! А другим!..» Задумался я. Казалось, что свет впереди! А вот что имеем! — кивнул. — Щеколду, которая не входит никуда!
— Так и раньше-то не очень входила.
— Входила! Входила, где надо! — даже приподнялся.
— Может быть.
— Тогда Рябчук и сказал: «Смотри! Может быть, поначалу у тебя вроде бы и без изменений пойдут дела. Но... Вот смотри — два пальца вроде вместе сперва. Но гляди: один уходит вверх, а другой — неуклонно вниз. Понял аллегорию»?
— Ну, так уж вниз? Ты же целый плавучий дворец только купил.
— Загнать и раздать долги! — снова рухнул.
— Ну-ка, где бедный наш пальчик?.. Ого!
— Слушай! У тебя руки такие холодные, как у утопленницы!
— Это да. Сама даже вздрагиваю, когда к себе притрагиваюсь. Поэтому даже с мужиками сплю в носках. В варежках пока не решаюсь.
— Да? — он повернулся ко мне. Некоторое время мы только сипло дышали.
— Ну все! Свитера твоего пушистого уже наелись достаточно. Можешь снять. И брюки тоже!
— Почему нет?
Стащил вяло свитер, стал вешать брюки. Посыпались монеты.
— Ого! Золотой дождь?! Кальсоны — это святое?
— Почему? Могу снять!
— ...Ну и где же «вниз»?
Сначала мы это делали чисто формально, он явно тяжело думал о чем-то далёком, производственном, но постепенно появился пульс, слабое дыхание, даже реакция глаз, потом пришла основательность, с которой он, видимо, делает каждое дело. Я задавала темп дыхания, он, в общем-то, не отставал. В последнюю очередь заработал и мозг, что бывает далеко не со всеми мужиками, — мол, если полчаса трудимся и не достигаем какого-то результата, то, может быть, надо что-то переменить? Правильно! Как он сходу просёк «тайну пуфика»! Переворачиваясь, заодно я успела проветриться, освежиться. Вот так! Когда я лежу на пуфике попкой вверх, а мужик на коленях. Точно! Мужик серьезный. Волокёт! Не наваливается душной могильной плитой, а дает и партнёру пошевелиться, подвигаться, показать себя! Мол, что я стараюсь один? Ты сама-то чего-то хочешь? А вот! А вот так! Голова моя каталась по разным углам, и там от дыхания моего стали вздыматься смерчики пыли, потом самумы... А если немного так? О-о! Вопль, потрясший меня, словно был не мой, чей-то чужой. Боюсь, что все обитатели этого дома на минуту оторвались от своих дел и задумались: а правильно ли они живут? Некоторое время мы лежали на пуфике, склеившись, как кремовое пирожное.
Потом он вдруг резко вскочил, подпрыгнул на одной ноге, победно ударил воздух кулаком:
— Вот так, ядрёна форточка! А говорят!..
Тут он вспомнил, сообразил, что я тоже имею некоторое отношение к его победе, покровительственно потрепал прическу:
— Молодец!
Теперь уже, для отдыха, можно забраться и в постель.
— Эх, был бы душ, — проговорил Александр, — поговорили бы по душам под душем, как шахтёры.
— Придется так.
— Ну ладно... Дети-то у тебя есть?
— Есть.
— Ясно. Как говорят у нас на флоте, «намотал уже, значит, на винт».
— А у тебя?
— Не желаю об этом говорить, — даже выскочил из кровати.
— Что, совсем нету семьи?
— Всё! Поднял на недосягаемую для себя высоту!
Заходил по комнате, наконец остановился на мне взглядом.
— Пойдешь со мной в разведку?
— Пойду.
— Но учти, это опасно.
— Понимаю... Нам, татарам, все равно!
— Одевайся! Больше на себя надевай!
Мы хмуро и озабоченно прошли мимо дежурной внизу, по тропке за домом прошли через кусты и вышли на сумрачную улицу посёлка. У ограды третьего дома остановились, Саша со скрипом сдвинул примёрзшую калитку. На крыльцо, что-то дожёвывая, выскочил румяный и, видать, шибко морозостойкий мужик в майке и в трусах.
— Холкин!
— Да.
— Давай свой баян.
— Да.
— И жены баян.
— Понял.
Я с некоторым удивлением посмотрела на Сашу: что ж мы сейчас — с двумя баянами пойдем по просёлку?
Но, когда Холкин с грохотом вытащил предметы, оказалось, что «баян» — это ящик на полозьях для подлёдной ловли. Ящики были крепкие, добротные — явно изделия военно-промышленного комплекса. Холкин распахнул свои сокровища.
— О! Кобальтовая мормышка!
— Ясно откуда, — сурово проговорил Александр.
— Берилловая бронза.
— Тем более ясно!
Мне было тоже ясно. В посёлке Песочное, где прошла моя семейная жизнь, коз кормили из фарфоровых чашек, предназначенных для отравляющих веществ особой токсичности.
— Тулупы. Штаны.
— Слушаюсь.
Мы вошли в теплую вонючую прихожую и, теснясь и пихаясь, натянули чёрные ватные штаны, сверхвонючие полушубки.
— Вот тебе, Данилыч, ещё защитная накидка с капюшоном. Тебе, извини, нет!
— Ясно. Как начальнику, так всё лучшее.
— Бывшему, — проговорил Холкин, видимо, с робкой надеждой на дальнейшее освобождение от тирана.
— Бывшему — тем более! — рявкнул Александр.
Он натянул капюшон поверх меховой шапки, взял баян за вожжи. Пошли.
— Вообще, дождь вроде бы слегка моросит!
— Да, — глухо проговорил из-под капюшона. — Вполне может быть, что отдельные дождинки будут бить нас по щекам впалым. Но лед стоит. И держит.
— Смотря кого.
— Кого надо! — строго произнес он. — Поехали!
Мы стояли на горе, обрывающейся в бездну, во тьму.
— Моряки е....я стоя! — рявкнул Александр, сел на баян, поднял валенки и ухнул вниз.
А вдруг там конец, обрыв? Или, наоборот, острая пика или стена? А!
Я подняла ноги и упала вслед за ним. Сначала только свистел ветер — не было видно абсолютно ничего, потом стало нести и ещё вращать, как волчок. Потом стало положе, скорость чуть погасла, но зато я увидела целый рой быстро надвигающихся фар! Нормально! К счастью, скорость ещё не погасла, и через шоссе перенесло и довольно сильно жахнуло спиной обо что-то шершавое. Посидев так, я подняла голову: что-то чернело в темноте... Ствол. Некоторое время я наслаждалась покоем, потом на всякий случай произнесла:
— Эй!
— Эй, — спокойно отозвался он совсем неподалёку.
— Хотелось бы увидеться.
— Запросто.
Он поднялся, и я увидела его.
— Ну... взяли!
Мы разобрали вожжи и снова впряглись. Потом был ещё некоторый разгон — приходилось бежать, чтобы баян не догнал и не опрокинул тебя, — и вдруг я заскользила, поехала. Что-то засветлело вокруг. Лёд! Он был невидим, но как-то очень ощутимо-волнительно ходил под ногой. Иногда в нём появлялись светлые пузыри, которые сплющивались под шагом, вытягивались.
Мы отошли от деревьев на простор, и ветер задул свободно. Ляксандр, идущий впереди, вдруг затормозил.
— Швыряла давай!
Уже поняв, что у моряков надо соображать быстро, присела на колено, откинула крышку баяна, обитую дерматином, и нашарила в вонючем нутре два стакана. Начальник скупо одобрил смекалку, нахмурив пушистые заснеженные брови. Он молча налил по полному стакану.
— ... Ну...
Мы дернули. Хорош-шо! Он закусил овчиной, я тоже. Ветер гнал по льду какие-то тяжёлые предметы. Нгнь! Бббб! Хххх! Рррр! Нгнь! Сч-сч! Нгнь! НГНЬ! Кц, Кц, Мч, Мч! Нгнь! Лёд-букварь. Зато не было видно абсолютно ничего, кроме чернеющей впереди спины вождя. Правильно ли идём?
— Эй! — крикнула я.
Он повернулся и исчез на фоне мути: спереди он весь был белый. Потом я споткнулась о что-то, в ужасе отпрыгнула: прямо на льду ничком лежал человек.
— Эй! — крикнула я вслед удаляющемуся начальнику. Вдруг мои руки осветила розовая вспышка. Я отпрыгнула ещё. Наконец я кое-как оклемалась. Мужик, лёжа, курил, озаряя папиросой дырку во льду, и, видимо, так сохранял её от замерзания. Он даже смачно причмокивал. Вообще нелюбимый, но здесь радостный, табачный тёплый дым чуть не прошиб до слёз!
Вот какие у нас люди! Я бодро догнала Александра, дёрнула за рукав. Он повернулся, весь белый. Мы обнялись полушубками, немножко согрелись.
— Чего это он? — крикнула я, кивая на тело.
— Отдыхает, — просипел он. — В такие жуткие ночи, в самую глухоту, сом подходит.
Греясь, мы почему-то сплетались все крепче.
— Ну что? Падаем за сомом? — горячо прошептала я ему на ухо.
Мы упали, он зашуровал рукой внизу.
М-м-м. До счастья не близко — слишком много штанов.
М-м-м!
Он рванул, и неожиданно съехали все сразу.
Как дева русская свежа в пыли снегов!
М-м-м! Всё помнит, оказывается. Деловито перевернул. Да-а-а! Баян — не пуфик! Далеко нет! И ягодица — не лицо, леденеет мгновенно. Но всё же окончательно обледеневать Александр мне не давал, делал что мог. С воплем, как раненный в грудь, отвалился на спину.
— Швыряла давай!
Да, переключается быстро! Левой рукой натягивая три комплекта штанов, правой засуетилась в ящике... Вот.
— Ну! — Он торжественно поднял стакан. — Что ж, действительно, есть что отметить!
— Можем идти назад? — с надеждой проговорила я.
— Что? Для этого, что ли, шли?! — Он презрительно отбросил стакан, тем более что и водка кончилась — капли не осталось.
— Конечно, нет! — ещё более презрительно ответила я.
Так немножко передохнув и взбодрившись, мы двинулись вперёд. Такими короткими перебежками мы двигались, наверное, ещё час и наконец вышли на край льда — он уже не только пружинил, но явно уж наклонялся в опасную даль.
— Все! Я куда-то поехала!
— Стой! — ухватил меня за полушубок. — Так! Бурим!
Он составил из двух кусков огромный штопор и начал винтить. К дыре сбегались белые пузыри.
— Так! Порядок!
Это он чуть не провалился вместе с буром в дыру.
— Бери фонарь, свети! Да в моём ящике! Вот... Да не так, ядрёна вошь!
Надышав на руки, он стал цеплять свои полудрагоценные мормышки, и тут вдруг стала каким-то обвалом нарастать мелкобарабанная дробь, и вот уже пронеслось по льду и по нам.
— Дождь?
— Ливень!
— Зря, едрёна вошь, пёрлись!
Я скромно промолчала.
Он побросал все в ящик, дернул вожжи.
— Поехали!
Мы шли долго и яростно. Ветер теперь не лепил в лицо, но зато дождь протекал за шиворот, между грудей и по животу. Вдруг лёд под нами снова стал вести себя игриво: нагибался, и мы катились.
— Опять на край, что ли, вышли?
И я как раз только подумала об этом, но боялась сказать.
— Та-ак!
Мы огляделись: кругом более чем уныло — но тьма была ещё заштрихована толстым дождем.
Та-ак! Небольшой ручеек щекотал уже по внутренней стороне бедра, и — в валенок!
— О! Что это?.. Вон там, в небе!
Он, вглядываясь, долго молчал.
— Точно! Труба! От кочегарки! Молодец!
— Я рада.
Мы пошли, руля носом точно на этот сгусток тьмы в темноте, стараясь даже не моргать, хоть капли висли с ресниц: моргнешь — потеряешь.
— Так. А где, интересно, этот куряка, который лежал? Уполз, что ли?
— Не отвлекайся. Наше дело — труба.
И наконец мы стали зарываться валенками в снежные наносы у берега.
Фу! Выбрались! Повалились.
Отмечать не стали.
Отчего-то за деревьями стало холодней: дрожа, как цуцики, мы притрусили к дому Холкина.
Отпихивая друг друга меховыми плечами, ворвались в комнату, озарённую снизу пламенем печки. Холкин поднял голову от подушки, равнодушно зевнул.
— Водки и валидола! — рявкнул Александр.
— Водки... — Холкин задумался минуты на четыре, — ...нет.
— Ладно. Тогда и валидола не надо. Сымай! — это мне. Мы стали стаскивать, прыгая, липнущую одежду, развешивать её на верёвке у печки.
— Закройся!
Это Холкину, а не мне...
— Намочили все! — глухо произнес хозяин.
— Мол-чать!
— Тьфу! — Холкин плюнул под простыней.
— Где наше шмотьё? Давай!
— Так ты ж не велишь вылезать!
— Кхонфлыкт! — проговорил Александр, подняв палец. Освещённый снизу, он был ещё страшней, чем всегда.
— Какой ты страшный-то!
— А ты-то какая страшная!
Холкин швырнул нам нашу одежду, оказавшись при этом не голый, а в майке и трусах, — что значит приличный человек!
Мы торопливо одевались — ноги были уже раскалены от печки, а верхние части дрябло тряслись. Одевшись, Саня мрачно тискал свою меховую шапку, абсолютно вымокшую.
— На хрена я в ней ходил? Все, пока! — он покинул помещение. Не оставил ли меня Холкину в качестве аморальной компенсации?
— Счастливо! — я тоже вышла.
— Интересно: такой ливень был, а вы сухие! — радостно встретила нас Полина Максимовна.
— Шапка мокрая! — убито произнёс Саша и протянул её.
— А что это с ней? — всей душой откликнулась она. — О, господи!
— ...Где?
— Вот. Какая-то полоса зелёная! Вот, если так повернуть... И не оттирается! Что же это?
— Та-ак! — он судорожно выхватил из рук Максимовны шапку. — Ясно! Это Холкин, паскуда, специально линючую накидку выдал! А тут дождь! Всё! Пропала шапка! — он горестно махнул ею, словно хотел выбросить, но удержал в руке и побрёл к лифту.
— Чижолый человек, — разведя перед Полиной руками, я пошла за ним.
В номере он рухнул в кресло и долго неподвижно сидел, держа погибшую шапку в руке между ногами.
— Да не расстраивайся! Делов-то! — я взъерошила его жидкие волосики.
Он поднял на меня полный ярости взгляд.
— «Делов-то»? — медленно начал он, постепенно разгоняясь. — А ты знаешь, что это за шапка была? Лама! Из Бразилии привез! Нет чтобы: «Оставь, Саша, шапку на берегу», — она — «делов-то»! На работе полный абзац! Опереться не на кого! Мне — одному — сейчас страшное решение надо принимать! А эта — «делов-то»! Запой у меня!
— Это — запой?.. — я думала, что он уже все мне показал, но тут изумилась. — Это — запой? В жизни такого слабого запоя не видала!
— Да кто ты такая? У тебя один фак на уме. Мой запой ей не нравится! Вали отсюда!
Он заметался по комнате, жалкий и одновременно сильный, злой и несчастный, старый и молодой, сам осуждая дела со мной, которые сам же и делал, Вронский и Каренин в одном лице — это слияние никого нынче не смущает! Мне показалось, что он даже на мгновение забыл о шапочке.
— Всё! Давай! Много дел!
...Ну вот и всё. Доехали.
— Чао! — я сжала и разжала кулак.
Зашла в свою грустную — уже и не свою — комнату, втащила на плечо пузатую сумку. Всё! Заглянула всё-таки к нему.
— Что надо?
— Вот, — я вытащила свои гамбургские золотые трусики с колокольчиком, кинула ему. — На память о самой короткой встрече! Может, вместо шапочки подойдет.
Я быстро вышла. Наверное, и лифтом уже теперь не имею права пользоваться? Я воспользовалась лестницей.
— Куда ж, милочка, так поздно? — кинулась ко мне Полина Максимовна.
Вот кто всецело отдастся шапочке!
Я открыла рот, чтобы сказать «всего доброго», но звук не выходил. Я молча кивнула и вышла, стукнув тяжёлой дверью.
Теперь уже валил гигантскими хлопьями снег. Замечательно! За столь короткое время сколько времён года удалось пережить!
Слегка перекошенная сумкой, я побрела к станции. И вдруг в темноте вытянулись золотые рельсы! Что-то идет! Я пошла быстрее. Повернулась влево, сощурясь. Так. Порядок. Окружая себя метелью, приближался поезд. И, судя по высоте прожектора, товарный. Значит, сквозной, торможения и пощады не будет! Я быстро шагнула вперёд, задвинулась за железную ограду с той стороны. Готова!.. Раскатала губу! Большую и светлую любовь ей подавай! Замелькало вплотную — я невольно отвернулась в профиль! Нет уж! Прямо смотри! Я медленно повернулась. Вагоны стуча пролетали... СЧАС! Какой-нибудь маленький выступ... или кривая ступенька, и... ХРЯП! Прощаясь с жизнью, я потёрлась спиной о холодную трубу ограждения. Сумка, перевесившись на ту сторону, заваливала туда. Что-то всё нету специальной ступеньки! Уже виден охваченный белым завихрением хвост. Падать на колени? С сумкой? Как-то неловко: Анна Каренина с вещами! А оставить — украдут! Резко стукнув на прощанье, поезд оборвался. Всё! Впервые за это время я вдохнула. Фу! Жадность спасла! Мысли о мелком, земном. До Анны Карениной ещё не доросла... к счастью.
Я пошла обратно. Снег падал. Счастье, покой и тишина вливались в меня как сметана в бутылку.
Я приоткрыла дверь. Он сидел неподвижно и отупело смотрел на шапку, положенную на стул в ярком свете торшера.
— Отливает! — выдохнул он, словно Пастер, открывший вакцину.
В комнате было тихо, как на похоронах. Я бесшумно-сочувственно села рядом. И скорбно уставилась в ту же точку.
— А, вернулась! — рассеянно проговорил он. — Так что же делать?!
В комнату заглянул Несват, наш товарищ по плаванию, но тут же осторожно прикрыл дверь, не поняв, что происходит, но испугавшись.
Выдержав подобающую паузу, я робко прокашлялась.
— Мне кажется... В Зеленогорске... я знаю одну чистку... Она американская... с гарантией качества. Вещи из меха.
Он вздёрнул свои очи на меня.
— Чистка? Американская?! Да они вообще вещи растворяют, понял?!
От волнения даже перепутал мой пол. Да какой может быть пол?! Не время сейчас! Не место и не время. Мы посидели молча.
— Адрес помнишь?
Я покачала головой.
— Только зрительно.
— Охо-хо! Тошнёхонько! — он упал на спину.
— Светлейший! Что с вами?
— Какой я на х... светлейший!
Пауза. Раздался короткий шорох в полной тишине, окружающей дом. Съехал с крыши край снежного пласта и углом повис в окне.
— Смотри! Белый медведь свесил ногу — будет спускаться.
— Ещё лирики тут не хватало!
— Извини.
Мы задремали. Шапочка лежала между нами, как обоюдоострый меч.
Я проснулась оттого, что он тряс меня. Я быстро открыла глаза, будто и не спала.
— Да.
— Ты что? Спишь, что ли? — возмущённо произнёс он. — А давай по очереди спать?
— Ладно уж, — прокашлявшись, произнесла я. — Если у тебя такой запой, может, выпьем, символически?
— ...Посмотри там, в шкафу. Осталось в бутылке?
Я принесла зелёную в лунном свете бутыль, помотала перед его лицом.
— Осталось.
— Тогда — это конец! — проговорил он с отчаянием. Я разлила по-братски.
— Это, — он разволновался, — может... где поискать закусочки?
— Ты сам — закусочка, — прохрипела я.
Проснулась я оттого, что он тряс меня как грушу.
— Вставай!.. Проспали!!
— ...Что?
— Шапку!
— Да вот же она!
Да, не блестяще смотрится. Да ещё почему-то подвернулась под нас, измялась в ночных битвах.
— Электричку проспали! Теперь перерыв до двенадцати!
— Не может быть!
Мы стремительно оделись, тщательно упаковали шапку в полиэтиленовый пакет и сбежали вниз. Там на нас накинулись радостные и уже слегка пьяненькие, несмотря на ранний час, приехавшие сюда тоже на отдых наши спутники по плаванию, Ечкин и Варанов (Вислый), но Саша сурово их отстранил с пути, и мы умчались.
На деревянном домике станции действительно висел у кассы кривой листик с нацарапанным текстом: «Все электрички с 8 до 12 отменены».
Мы постояли горестно у листочка, и тут Саше пришла, пожалуй, первая разумная мысль за последние сутки:
— Надо немножко выпить. И всё прояснится.
Мы зашли в пристанционный лабаз, купили немного коньяку и только-только, задумчиво брякая, вышли к рельсам, — как тут же из сказочной дымки выкатился стеклянный домик на колёсах, в народе именуемый «дрезина», и вопросительно остановился возле нас. И оттуда смотрел в нашу сторону ангел в ярко-оранжевом жилете:
— Ну что? Какие идеи?
Какой строгий! С утра ему идеи подавай!
— В Зеленогорск думаем.
— Давай, — он мотнул головой. Мы взлетели.
И сказочный стеклянный домик полетел над суровой действительностью.
— Скажите, у вас тут выпить нельзя?
Ангел, сидящий за рычагами управления, с полным недоумением уставился на Данилыча.
— Он ошибся, оговорился, — заметалась я по домику. — Он хотел сказать: «Нельзя ли с вами выпить»?
— Ну, это другой разговор! — потеплел управляющий. Он перешёл на мастерское управление одной левой рукой, а правой пошуровал в ящике и вытащил гранёный стакан. Какой-то гранёный цикл пошёл в моей жизни! Со стаканом он обращался так же виртуозно: большим и средним пальцем держал его, а безымянным пальцем строго указывал, докуда именно ему налить.
Не отводя глаз от сложной трассы, он опорожнил стакан и передал его ангелу-напарнику, но тот, как настоящий джентльмен, передал его мне.
После лёгкой выпивки полет сделался вообще волшебным. Мы сидели с Сашей плечом к плечу на боковой скамеечке, и каждый думал о самом волнующем.
— Надеюсь, ты меня не осуждаешь за эту скорбь? — он кивнул на пакет, где скукожилась шапочка. — Извини, что так вчера...
— Ну что ты! — воскликнула я. — Я же понимаю! Баб много, а шапочка одна!
— Ты умная, — грустно констатировал он. Прикрыв глаза, мы летели в невыразимом блаженстве.
— Что там у вас? Не закуска? — зыркнув на пакет с шапочкой, предположил ангел-напарник.
Я испуганно кинула пальчик к губам: об этом ни звука!
— Понял, — произнёс он.
— Давайте немножко выпьем! — предложила я.
— Теперь уж нашего! — строго сказал пилот.
К сожалению, любому счастию приходит конец, и вот уже выплыл из дымки тяжёлый вокзал Зеленогорска.
— Вы не знаете, где тут химчистка? — взволнованно проговорил Саша.
— Мы химчисток не знаем! — гордо ответил ангел-водитель.
— Я знаю, знаю, — я успокаивающе погладила Данилыча по колену.
— Вы надолго? — спросил ангел-дублёр.
— Минут на сорок.
— Подождем, — обронил ангел-водитель.
— Спасибо! Тогда мы у вас бутылки оставим. Водитель молча кивнул: видно, от волнения перехватило горло.
Мы спрыгнули на землю и, обойдя вокзал, пошли по наклонной улице. Я шла, внутренне замирая: во-первых, я не была уверена, что именно здесь видела американскую химчистку, во-вторых, это было четыре года назад, а в наше бурное время это эпоха, а в-третьих, я вдруг испугалась: я точно не знала, сколько дней на корабле провела в обнимку с унитазом. Вдруг сегодня выходной? Но нет, если бы выходной, вряд ли дрезинщики бы трудились так самоотверженно. Впрочем, кто их знает. Единственная надежда была на то, что Саша после совместного полета немного размягчился.
— Ты уж извини, что я так с этим, — он кивнул на пакет, который нес сразу в обеих руках, — но уж больно я до денег лют.
— Понимаю.
Вот она! Любимая химчисточка! Как я помнила: между церковью и рестораном «Олень»! Гордое название «Миннесота» красовалось на ней! Мы вошли в элегантное помещение, сверкающее металлом и мрамором. За блистающей стойкой стоял красавец с ещё влажными кудрями, в шёлковом зелёном костюме и галстуке от Кардена, но чем-то очень сильно обиженный: видно, тем, что никто или почти никто не заходит полюбоваться на его красоту.
— Шапки берёте? — прохрипел Александр. Красавец молчал. Что, очевидно, должно было означать: смотря какие.
Александр выложил шапку.
— Лама? — с некоторым уважением произнес приёмщик.
— Ну.
— Попробуем, — проговорил тот и медленно удалился в сверкающие дали.
— Костюмчик-то — шёлк! — кивнула я вслед красавцу, надеясь, что миловидность приемщика как-то убедит Сашу в респектабельности заведения.
— Костюмчик шёлк, в брюхе — щёлк! — сварливо отозвался он.
— Через минуту будет готово! — проговорил, появляясь, приёмщик, дополнительно блистая шёлковым форменным халатом поверх костюма.
— А какие гарантии вообще? — поинтересовался Александр.
— Гарантии? Америка! — он гордо кивнул на фирменный герб на боковой мраморной стене. — Извините. Наверное, готово.
Цокая подковками по мрамору, он удалился и почти сразу вернулся, неся шапку. Она была абсолютно чистая и сухая, серая с голубым, как и положено ламе, но при этом уменьшившаяся до размеров кулака. Действительно, технология не стоит на месте: как буквально за минуту удалось совершить такое — абсолютно непонятно!
— По-моему, неплохо, — обидчиво проговорил красавец. На всякий случай я встала сзади Саши: вдруг сердце его не выдержит и он упадет? Но он молча схватил эту, я бы сказала, уменьшенную копию шапки, с шуршаньем сунул её в пакет и молча вышел.
— Сколько с нас?
— Мне кажется, вы не удовлетворены. Ничего не надо! — надменно проговорил красавец.
На дрезине нас приняли как родных.
— Быстро вы! — обрадовано проговорил ангел-дублер. — Ну как, почистились?
Я опять кинула палец к тубам: ни слова!
Мы полетели. Постепенно я всё больше понимала истинный смысл выражения «напиться в дрезину».
Саша пил стакан за стаканом, скорбно уставясь на бывшую шапочку, которая теперь больше напоминала утеплённый презерватив.
— Горе! Я понимаю! — обняв его, напарник приблизил полный стакан. — Тебя как величать? — он обернулся ко мне.
— Олеговной величают.
— Ну, Олеговна, за тебя!
— Стоп! Проехали!
— Все! Носи на память! — Александр резко напялил шапочку на водителя: как раз ему она очень удачно прикрыла лысое темечко.
Мы двинулись наискосок по снегу.
— Да, жизнь не балует меня! Казалось, вырос в отличном месте, среди нейшлотской шпаны — теперь все на мерседесах ездят, тресты у всех! «Данилыч! Какие проблемы?» А у меня, как назло, в девятом классе математическая шишка обнаружилась. Вот она! — он накренил голову. — В науку пошел. Дзержинку закончил. Тридцать лет, можно сказать, коту под хвост! Теперь наверстывай!
— Наверстаем!
В магазине мы долго ходили по толстому слою грязных опилок, насыпанных здесь с целью гигиены, соображая, что же нам купить.
Купили наконец много толстолобика и «Солнечный бряг».
— Всё, больше денег нет, — проговорил Саша. — Только два нефтедоллара у меня.
Мы честно шли к выходу, никого не трогая, как дорогу нам преградил Холкин с товарищами, одетый практически в наш тулуп!
— О, этот! На рыбалку ходил! С бабой! — они цинично заржали.
— Да, девять лет я тут не был. Такого раньше не было! — проговорил друг без зубов.
— Да, налезли всюду. Ильич в салаше правду писал! — поддержал его измождённый.
— Только и могут с бабами! — произнес Холкин. Александр сосредоточенно смотрел на него, потом резко дал ему сбоку в ухо.
— Это тебе за шапочку!
...Ну, ясное дело — не за меня.
Разгорелась битва. Она была короткой, но яростной. Мне тоже удалось получить по зубам. В результате нас сбросили с крыльца в грязь. Здравствуй, родина!
— Ша! — величественно произнёс беззубый, и они удалились.
Мы с любимым крутились в грязи, пытаясь разобрать, где чья нога. Цепляясь друг за друга, наконец поднялись.
— Шишку-то математическую не отбили тебе? — я потрогала. — Вроде на месте!
— Толстолобик-то цел?
— На месте.
— А «бряк»?
— Вон лежит.
Собравшись и слегка почистившись, мы двинулись к номерам.
— ...А давай считать все это большой удачей!
— Давай!
Плюясь и почёсываясь, мы вошли в холл.
— А это что за морда ещё? Глазки так и бегают! — процедил Александр.
— ...Это счетчик.
— А... нормально выпили, полуинтеллигентно.
Мы рухнули в номере.
Среди ночи, внезапно проснувшись, он вдруг резко сел на постели.
— Где шапка?
— На дрезине отдал.
— О господи! — он снова рухнул.
— Ничего! Далеко не уйдет!
— О-хо-хо! Тошнёхонько!
— Ну почему же?
— Господи! Страшная-то ты какая!
— А ты-то какой страшный!
Мы начали бодаться, и он меня забодал.
Потом мы вдруг почувствовали внезапную жажду и пошли стучаться по номерам. Открыл только Несват, и то почему-то неохотно.
— Извините, ребята, не могу пустить. Ко мне Валька приехала, простуженная, опухшая вся.
— Мы тоже все опухшие! Пусти.
В результате он передал через едва приоткрытую дверь полбутылки какого-то липкого ликера, и мы, выпивая его в постели, окончательно слиплись.
— А вы, я гляжу, липкий мужчина!
— А от тебя вообще не отлипнешь!
Так, склеенные, мы и заснули.
Проснулись мы словно на огромной перине, что продолжалась и за окном: всюду лежал пушистый розовый снег. Лежали молча, я бы даже сказала, слегка удивлённо. Потом я повернулась к нему.
— Слушай, а ты снился мне! Никогда не было ещё, чтобы мужики в таком виде снились! Идём по облаку, розовое солнце, и ты такой добрый, улыбающийся!
— В чём?
— ...«В чём?» В шапочке, конечно! Большая такая, чистая! И вся сияет.
— Все ясно. Видать, только на том свете с ней и встретимся! В раю, — мы помолчали. — Смотри, орёл летит!
— Кобчик.
— А вот если он тебя унесёт... будешь махать вместе с ним?
— ...Подмахивать.
— Ну, ты...
Возня постепенно стала затихать, замедляться, намагничиваться, перетекать в нечто другое — и только мы ритмично задышали, как вдруг прямо над нашими головами в стене занудила дрель. Захохотав, мы раскатились по сторонам кровати. Завывание тут же оборвалось. Мы стали бесшумно красться друг к другу, бесшумно соединились, и только-только возникло легкое поскрипывание (и то я всё время говорила: «Тс-с! Тс-с!»), как почти тут же завыла дрель!
Мы раскатились снова, теперь уже с некоторой досадой.
— Что они там, портрет Ельцина вешают? — проговорил Саша.
— А ты что — против него?
— Беда моя в том, что я не против всего. Почти всё восторг вызывает. Помню у нас в военной прокуратуре, где я работал по расследованию аварий, парторг был, Рябчук. Представить страшно! А я шастал к нему каждый день, потому как секретарша у него была...
— Надюш-шка! Пыш-шная такая, — я показала.
— Откуда знаешь?
— Так то же я была!
— То-то я гляжу, знакомая со спины! Ну вот. Потом пришли, значит, живительные перемены, захожу уже в одну абсолютно прогрессивную организацию... Надюшка! Та же! Только причёсана немножко иначе. Тут же накидываюсь на нее. Обнимает руками и ногами, но шепчет, как и тогда: «Не надо! Не надо! Тихо, тихо! Осторожней! Все рухнуть может!» И действительно — своим жизнелюбием расшатал все системы!
— А потом что?
— После прокуратуры? Эсминец «Отвратительный». Командир минно-торпедной части. Далёкий Север. А мне опять же наслаждение! Помню, сплю у себя в каюте и снится: вхожу в парк Макарова и вижу Софу. Хорошо бы, думаю, сон этот сбылся! Рейдовым катером еду на берег, вхожу в парк Макарова — и вижу Софу!
— Несложные у тебя сны.
— А у тебя уж сложные!.. Ну а потом — знаменитое хрущёвское сокращение армии и флота. Впрочем, кто хотел, тех на подводные атомные лодки переучивали... И там — пятнадцать лет!
Тут снова завибрировала дрель, и мы молча кинулись друг на друга. Дрель резко умолкла и мы, хохоча, отвалились.
— ...Потом я и с флота решил валить. Не могу больше — наука тянет. Двенадцать рапортов накатал — всюду отказ. И как всегда, дурацкое счастье помогло. Откомандировали в Москву, там я через дружка в министерстве достал билеты в Большой, на празднование Военно-морского флота. Пришел с ох.....ной красавицей! На сцене какой-то бред, а я знай на красавицу нажимаю — и вдруг вижу с ужасом: прямо на меня телекамера направлена и красный глазок горит! «Господи, — соображаю, — да это же на всю страну! Жена в Североморске увидит!» К изумлению красавицы, начинаю корчить жуткие рожи: может, не узнает никто, все обойдется?.. И, как назло, замминистра был болен, дома по телевизору смотрел, а я, оказывается, в аккурат на его местах сидел! Тут же хватает трубку, звонит в министерство моему дружку: «Ты кого на мои места посадил?» Тот, естественно, закладывает. «Немедленно уволить с флота!» Вот так.
— А как же ты к бизнесу припал?
— Ну... с военного флота, да ещё капитана второго ранга, просто так на помойку не выкидывают. Направили руководителем курсов усовершенствования административно-хозяйственных работников гостиниц и туризма. Барменов совершенствовал, горничных, портье, директоров, коммерческих директоров... Ну и, пока руководил, сам кое-чему научился! Не последний дурак!
— Первый!
Мы смотрели друг на друга. Тут опять взвыла дрель, как труба! За дело! На этот раз инструмент потрудился на славу, несколько раз, уже вроде затихая, снова вздымался, завывал — и затихали мы одновременно с ним.
Потом, откинувшись набок, он даже с каким-то изумлением смотрел на меня.
— Откуда ты, золотая такая?
— Золотая? От папы поляка. Отсюда — золото на теле и частично в душе.
— Гляжу я, дело не только в душе... — он уставился куда-то вниз.
— Задача наша такая — поднимать не только душу.
— Что? — он с ужасом смотрел все туда же. — Опять?!
— Я, — скромно пожала плечиком, — тут ни при чем.
— А кто ж при чем?!
— Он.
— Вообще, кто ты? Откуда взялась? От всех обычно клочья летят! А ты так легко со мной разговариваешь... Ты кто?
— Обычная гениальная девушка.
— То-то я гляжу, что мы с тобой уже скоро грибы мариновать начнем.
— Это я люблю! — я облизнулась.
— Опять же — с шапкой история! Обычно на одну шапку у меня баб сто пятьдесят выпадает. А тут — бах! Шапки нету, а ты всё ещё есть.
— Просто шапка очень короткая оказалась.
— Или ты длинная...
Мы смотрели друг на друга.
— Но ведь ты жутко занят, наверное? Все время некогда?
— Да нет... С тобой мне е когда.
— И мне с тобой е.
— Знаешь, кто ты? Рыжая, бесстыжая.
— Сестрицей Алёнушкой уже была. Тут Анной Карениной недавно побывала...
— А Катюшей Масловой не хочешь побыть?
— Шалун вы, барин!
— ...А вот теперь бы что-нибудь съела! — я бодро вскочила, схватила свой сапог, нашла щетку и стала чистить.
— Кто ж так всухую драит? Пять суток ареста!
— Капните! — я протянула щетку ему.
— Сапоги свои чистить... все же лучше в одетом виде... — взгляд его снова стал наливаться чем-то нехорошим.
— Все, все! Одеваюсь! — заметалась я. — Уж больно страстный вы, Тайфун Митрофаныч!
— А где наш толстолобик?
— Действительно. Где наш толстолобик? Тьфу!
Постучавшись, вошел Варанов-Вислый.
— Слушай... в иглу мне нитку не поможешь вдеть?
— Вдеть? Как барин скажет.
— Ты, гляжу, уже всех обштопала здесь, — проворчал Александр.
— Ну, раз такая репутация, — сказала я Баранову, — приноси, обштопаю!
— В общем, подводя итоги, — произнес Александр, замолнивая куртку, — я доволен. Глупо доволен. Наверное, если глубже копнуть... но не хочется. Единственное, что огорчает... Забыл, что.
— Вот и хорошо.
Эти местные парубки снова задорно приветствовали нас у магазина.
— О, гляди, гляди! Опять эти идут!
— К сожалению, не могу с вами драться, потому что слишком элегантно одет, — пояснил Александр.
— А мы что — рванина? — завелся Холкин.
— Нет. Вы тоже люди, — миролюбиво проговорил Александр, и мы с достоинством прошли.
С «бряком» и толстолобиком мы шли обратно. Кроме того, в местном кафе удалось купить четыре крутых яйца и, поскольку сунуть их было некуда, сунули по одному яйцу за каждую щеку, что придавало нам исключительно важный вид. Поэтому и говорили мы только надменно.
— Вообще, я стал о себе более хитрого мнения, после того как с тобой так легко сошелся!
— Сошелся, вроде, — я согласно кивала головой с раздутыми щеками.
— Только не вешать на меня никаких проблем! — он так завелся, что даже яйца стали ему мешать. — Я типичный «проходимец мимо»!
— Я тоже.
Табло на нашем домике уже показывало +39, однако вокруг почему-то лежал и даже ссыпался с ёлок розовый искрящийся снег. Вдруг целый сугроб с ёлки обрушился на нас, и какое-то мохнатое существо, ссыпая с себя снег, кинулось к нам! Медведь-шатун?
— Конец! Это Виолончель — так зову её. Значит, вместо моральных мук предстоят физические. Хана! Разбегаемся! Увидимся, — зашептал он, лихорадочно суя мне в руки покупки.
— Яйца! Яйца выплюнь! — горячо зашептала я. Благодарно кивнув, он выплюнул яйца, и, пока я нашаривала их в снегу, он, обняв Виолончель, как настоящий музыкант-виртуоз, летел с нею к дому, табло над которым обещало уже +40!
Полина Максимовна проводила их осуждающим взглядом, а мне подарила вздох — её симпатии явно были на стороне бедной брошенной девушки.
— Нет ключа. Ча-ча-ча! — озадаченный Александр, держа Виолончель за обширную талию, стоял перед дверью.
Я бесшумно обронила его ключ на дорожку и ушла к себе. Примерно минут через десять оттуда донеслись ровненькие, аккуратненькие, как пятачки, её стоны. Бедный! Сколько ему приходится работать!
Потом, после паузы, настырно заверещала дрель, но уже не для нас.
Снова маячить возле несущегося поезда было уже глупо. Приходилось уже!
Собрав все скромные дары, я нашла номер Ечкина — у него оказались все наши: красавица Королёва, Несват, Варанов.
— А мы тут всё спорим, сколько часов вы ещё продержитесь! — заорал Варанов.
— К нему Виолончель нагрянула, — вздохнул, входя за мной, Ечкин.
— Во уже! — я провела по горлу. — По вам соскучилась.
— Такая судьба у человека, — примирительно проговорил Несват. — Ему трибунал грозил: он как прокурор из заключения Ягельского выпустил, который эсминец в Англию угнал. К стенке Данилыча поставить могли, а он извернулся по аморалке уйти: секретаршу парторга успел распнуть на его же столе! Все довольно злобно шли на него, а тут расхохотались: ладно, ступай!
Потом вдруг разговор перекинулся на футбол, которого, по сути, теперь и не существует, потом на спорт вообще, потом я стала делать «мостик», и тут вдруг овации оборвались. Я перевернутыми глазами посмотрела на дверь — там оказался перевернутый Александр.
Я встала прыжком, овации снова грянули.
— Гуляете?! — злобно произнес он... А мне одному за всех приходится пахать!
— Гуляем! — с вызовом проговорил Ечкин. Кивком головы Александр приказал мне выйти за ним.
Послав всем прощальный поцелуй, я вышла.
— Помоги вынести Виолончель, — прохрипел он.
— Слушаюсь! — я отдала честь.
— А сможешь? — с надеждой проговорил он на ходу.
— А чего тут мочь? Шапками закидаем! — грубо сказала я.
При упоминании шапок он болезненно поморщился.
— Извини... я не хотела! — я нежно погладила его по плечу. — Ну... может, в буфет, поправимся?
— Нет! Лучше я буду находиться в депрессии. Но туда не могу, к этой... Ладно, зайдем.
В буфете мы взяли бутылочку винца «Гара-Еры», разговорились по-честному.
— Какого-то подлеца из меня куют! Должен делать всё, как им хочется, а отказываюсь — сразу подлец! Раньше хоть в пьянку умел скрываться, чуть начнет баба прижимать, я сразу — нырь! А теперь: нырь, а она там!
— Хватит ныть. За работу! — сказала я.
— Погоди! Посидим ещё! Вот ты — классная! Тебя самому приходится искать!
— Многие так до сих пор ещё не нашли!
— Эта говорит: «Как ты мог? — «Что, как я мог?» Оказывается, как я мог в Германию уехать! Соображает — нет?!
— Действительно!.. Как бы ты со мной тогда познакомился?
— И то!
— Кто она такая, вообще?
— Да учительница.
— И чему такая научит?
— Другая, раз в гости едет к человеку, навезла бы разных печений, кручений!
— Ясное дело! Таких людей, как ты, голыми руками не возьмешь!
— Ясное дело!
Так мы долго душевно беседовали: отправляться к Виолончели он люто не хотел. Хотела уже пинками гнать его, но в этот момент к нам за столик подсел хороший человек, якут, сообщил удивительную для него самого вещь: почему-то в этом непривычном климате ему все время хочется женщину.
— Да, климат здесь необычный. По себе замечаю! — я взволнованно махнула грудью. — Это надо обсудить более тщательно. Вас не затруднит взять немного вина?
Якут на крепких ногах умчался к стойке, а я, прильнув к Александру, жарко прошептала:
— Никогда ещё не пробовала якутов. Представляешь?
Александр лишь безвольно махнул рукой.
— А это ваш друг? — якут осторожно кивнул в его сторону.
— Бывший! Теперь он мне изменил и, видите, — переживает... Вы когда-нибудь видели член моржа? — перевела я разговор с неприятного.
— Зачем моржа? — гордо проговорил он.
— Тогда пройдемте в апартаменты!
Мы с другом-якутом бодро шли под ручку по коридору, сзади от стены к стене мотался Александр. То, что не могли с ним сделать целые анфилады коньяку, сделала одна скромная бутылочка «Гара-Еры»!
Когда мы вошли в комнату, Виолончель, как и положено, дико вскрикнув, закрыла ладошками агромадную свою грудь.
Александр плюхнулся лицом в подушку и захрапел. А я стала слегка заигрывать с гостем. Сняв с уха одну клипсу, задумчиво протаскивала её по его губам. Потом, слегка пританцовывая, подошла к зеркалу, распустила волосы и из их глубины бросила взгляд на гостя... Молодец! Звереет быстро!
— Мне кажется, тут уж слишком много народа! — прозвучал грудной голос Виолончели.
— Чего ж много-то? — удивилась я. — В самый раз. Вся молодость в общаге прошла, по шесть человек в одной койке, тьфу, комнате! Ваши? — я взяла со стула трусики с колокольчиком, игриво позвонила.
Виолончель теперь прикрыла ладошками лицо, открыв грудь.
Я запустила палец к кадыку гостя и, глядя ему прямо в глаза, медленно раздвигала узел галстука.
Якут захрипел. Да, климат, вижу, действует благотворно.
Потом Виолончель то взвизгивала, то испуганно умолкала, то закрывала лицо простыней, то открывала. Умелыми действиями якута голова моя оказалась крепко зажата между кроватью и стеной, и я всё видела слегка перекрученно и фрагментарно — то испуганно-изумлённый глаз гостьи, то лицо якута, медленно восходящее над моими холмами, как луна. Якут, надо отметить, оказался большим умельцем и, ещё не прикоснувшись ко мне ничем, кроме губ, сумел довести меня почти до экстаза... Дать? В виде исключения? В скромном ключе, без пуфа?
Взвизгнув, Виолончель выпрыгнула из постели, оказавшись в длинной ночной рубашке, убежала сначала в ванную, а потом в коридор... Ну так что решаем? Завод, надо сказать, дикий... Но тут Саша всхрапнул, и это все решило. Жарко прильнув к якуту, я шепнула, чтобы он вышел на пять минут из номера, за это время я удалю кого надо и пущу его. Оторвавшись с чпоканьем, как присоска, якут ушёл, покачиваясь, что-то бормоча по-своему. Я тут же вскочила и на два оборота закрыла дверь. И тут же грубо разбудила хозяина: вот теперь он мне ответит за всё! Он проснулся даже слегка испуганно... Но в кровати, надо отметить, без Виолончели и якута оказалось куда просторнее! Потом по очереди яростно скрипела и вся прочая мебель. Якут яростно грыз дверь снаружи, летели щепки.
— Что вы делаете? — донёсся голос Виолончели из-за ванной двери. — ...Что вы делаете?!
По изменению интонации чувствовалось, что якут прогрыз и вторую дверь и наслаждался Виолончелью...
Полетели!
Крики её стали удаляться.
Проснулись мы, однако, законно, на кровати, лежали рядом, сцепившись мизинцами, и долго задумчиво смотрели на люстру.
— Да. Как раз на люстре ещё не пробовали, — прохрипела я.
— А смогём? — привстав на локте, он смотрел на меня.
— Всё смогём!
— ...Дай-ка мне вин-ца... а то мне не подвину-ца! Ну, что скажешь? — он победно гляделся в зеркало.
— Что скажу? — я задумчиво поцокала ногтем по зубу. — Что скажу? Ну как бы это точней... Ты очень хороший скульптор, по живому материалу, понимаешь? Всегда мгновенно находишь и придаёшь идеальную форму... Понимаешь?
— Понимаю, — благожелательно кивал он. — Роден?
— Да.
— Майоль...
— Да!
— Генри Мур...
— Мур-мур. Ну и потом... сами понимаете, — я потрогала тонкими пальчиками его бицепс.
— Ну! — он вздул жилы. — Знаешь, что во флотской газете писали? «Всю жизнь свою капитан второго ранга Паншин повязал со штангою»! Во.
— Вижу!
— А вообще-то я нравлюсь тебе — в смысле, как человек?
— А то стала бы я так стараться?
— Может просто... мгм... не умеешь по-другому?
— Умею. Знаю, как за секунду у кого хочешь отвращение вызвать... даже у каменотёса, который ничего вроде не боится, даже камня!
— Так. А где Виолончель?
— Вынесли.
— «Вынесем всё»! — он бодро выскочил из постели. Через минуту он высунулся из ванны намыленный.
— «Автопортрет мылом»!.. Что, не нравится? Чего ты, вообще? Выспалась... в моём свитере ходишь, а всё не рада.
Сидя на пуфике, я глядела на него.
— ...Вообще, честно говоря, ты так делала вчера... словно последний раз в жизни!
— А может, так оно и есть? — я грустно смотрела на него.
— Нет уж! — он стал стирать мыло полотенцем.
На прощание я открыла ему «тайну пуфика», на этот раз уже вполне гласно.
— Та-ак, — он медленно поднялся, шатаясь. — А когда же ты всё тут прибрала более-менее?
— Успела! Очень чистолюбивая!
Мы смотрели друг на друга.
— ...А кто двери прогрыз? Она?
— Он.
— Кто ещё «он»?
— Да был тут...
Он затряс изумленно головой.
— Всё! Тормозим!
— Тормозим!
Я пошла как бы в «мою комнату», усмехнулась на так и не расстеленную койку, втащила на себя сумку и вернулась.
Он стоял уже одетый, собранный.
— Всё!
Мы постояли молча: придется ли когда ещё?
Тут призывно взвыла дрель.
— Нет, нет! — в ужасе закричали мы оба и, отпихивая друг друга, выбежали из комнаты.
В холле сидела Виолончель, что-то строго выговаривая уже якуту. Прощай, глупенькая!
— Мне кажется, вы уезжаете? — холодно проговорила она.
— Но вы, мне кажется, полюбили другого? — ещё более холодно ответил он.
Мы медленно, прощаясь, ехали мимо магазина, по местам нашей трудовой и боевой славы.
— Смотри, смотри! — обрадовалась я.
На бетонных воротах какого-то склада чёрной краской было наляпано буквально следующее: «Отдай добром дрель!»
— Не отдам! — прорычал Саша.
Природа, слегка заколдованная нами, медленно отходила.
Бодро дребезжа, переехали рельсы, где, если бы я была честной девушкой, моё тело вчера должно было быть разбросано поездом... приятно представить это слегка со стороны.