Сухим сияющим летним утром я быстро шла к «Астории». По светлому пыльному асфальту после поливки скользили извилистые темные струйки, постепенно замедляясь, затягиваясь пыльным чулком.
И вот из-за поворота, слепя лобовым блеском высокие шикарные автобусы, горит над всей этой вкусно пахнущей толпой тяжёлое и торжественное золото Исаакия, все, радостно гомоня, карабкаются в автобус в предвкушении праздного и уютного дня... А мне хочется зажмуриться и крикнуть: «Ну чего ему не жилось?!?!»
Все же ведь живут!! Вон — шофера радостно матерятся, крутя ключики...
Всего же семьдесят четыре года было ему!
Помню, рассказывал, как в самом конце войны даже успел послужить — совсем мальчишкой — в истребительном батальоне, состоящем из местных жителей, в городе Невеле, что ловили дезертиров, воришек. Помню, говорил, как его, как самого маленького и юркого, заставили ползти, да ещё с винтовкой, в песчаные норы, где спрятался якобы дезертир. Потея от страха, он полз в тесноте и темноте, словно в могиле, и потом, совсем уж испугавшись, выкрикнул «эй!» — и свод обрушился. Откопали еле живого. Сейчас, увы, не откопают!
Несват за рулём хмурит лоб: это он так здоровается!
В автобус лезут туристы, в основном старики: французские сенаторы, желающие погулять на немалые сенаторские отпускные и потому жутко придирчивые и занудные.
Встречаю их ослепительной улыбкой.
— Бонжур, мадам и месьё! Ту ле монд э бьен дорми? (Хорошо ли вы спали?)
Поехали. По шикарным палаццо Большой Морской полетели рябые солнечные пятна от наших стёкол.
Перед этим заскочила на секунду в офис, и Анна Сергеевна сообщила, поджав губы:
— Вас уже спрашивал какой-то моряк. Вот оставил записку.
«Будьте сегодня в восемнадцать на кладбище у него». Без подписи!
...Маньяк-извращенец?
Да, на кладбище не особенно тянет. Недавно хоронили на том же кладбище Тому, вернее, то, что от неё осталось. Её красавец — Пахомыч, как мы с ней звали его, — всё ждал престижной работы (типа «бармен на космическом корабле»), а сам каждую неделю покупал лучшую обувь, а Тома уже по локоть запустила руку в компьютер, я только жмурилась. Кроме того, Пахомыч всячески третировал сына Томы. Витольд с отчаяния ушёл из школы, вступил в какую-то секту. И когда Пахомыч совсем уже обнаглел и, загрузив своей обувью несколько грузовиков, отвалил, Витольд пришёл к Томе в каком-то трансе и с криком: «Ты изувечила мою жизнь!» — разрубил её на куски. Хоронили в закрытом гробу. Пахомыч, естественно, был одет безукоризненно... Что-то в подобном роде и мне предстоит в скором времени.
— А сейчас мы с вами покидаем аристократическую часть города и переезжаем на так называемую Петроградскую сторону — самый старый район...
Правда, при свиданиях с Аггеем (пока, к счастью, через решётку) я так и льну к стальным прутьям, будто так и млею — с размаху усесться ему на... колени.
Но — не верит. И правильно делает.
Ничего! Пусть отдохнёт, рассеется! А то слишком уж красовался своей обувью, слишком часто и близко подносил её к моему лицу!
Вспомнила вдруг, как на поминках Саши кореша пели его любимую песню: «...Выпьем за тех, кто командовал ротами, кто помирал на снегу, кто в Ленинград пробирался болотами, горло ломая врагу!..»
Никаких слез!
— Теперь мы едем с вами по так называемому Дворцовому мосту, видя чуть сзади Эрмитаж (все привстали обернулись: «О-о!»), справа, за рекой, с золотым ангелом на шпиле — Петропавловскую крепость, с которой и начинается история нашего города. Петр Первый поначалу планировал сделать центр города именно на Петроградской стороне, но потом почему-то переехал на другой берег, где впоследствии и появились роскошные дворцы (например, «Паншин палаццо»).
...Где мы то и дело демонстрируем гостям из-за рубежа нашу местную аристократию, порой составляем выгодные прожекты... а кого интересуют дворянки — вот в расцвете красоты и таланта доктор исторических наук Алла Горлицына!..
Я тоже не возражаю, когда меня называют «комтессе» (графиня) Паншина. Можно сказать, даже трижды графиня!
...После оставления Петром Петроградской — теперь снова Петербургской — стороны она надолго пришла в упадок, здесь были в основном огороды и избушки рыбаков, потом стали появляться ремесленные слободы, напоминают о них лишь названия улиц — Монетная, Оружейная, Зелейная (тут же неподалеку, на Зверинской, зародилось и моё ремесло).
...В девятнадцатом веке эта сторона постепенно становится излюбленным местом проживания зажиточной буржуазии и модной богемы. (Например, Сурен.)
...Недавно была у Сурена. Напились и молчали, не упоминая — о ком, но прекрасно всё чувствуя.
...Господи! Да сегодня же двадцать восьмое мая — день рождения Паншина! Отсюда и категоричность той странной записки. А он, интересно, помнит или хотя бы когда-то помнил мой день рождения?!
Как-то он слишком бойко распоряжается с того света моим временем!!
...Вот и поругались!
Его сын Максим довольно настырно преследует меня своими «максимами» типа: «Всё или ничего! Так больше не может продолжаться! Мы должны или соединиться или расстаться!» Почему «или»? «И»!
Доступно объяснила ему, что приезжать сюда и «начинать борьбу» здесь ему не следует, потому как жить с ним половой жизнью, согласно венчанию, можем только в той епархии, в этой, — ни-ни. Можем слиться только в трудовом экстазе. Макс, влекомый инстинктом, надо сказать, раскочегарился и вот даже раздобыл и прислал сенаторов — правда, несколько пыльных. Как и он.
Недавно приснился мне сон! Вспомнив, я даже подпрыгнула в кресле, чуть не прошибла в автобусе потолок. И такой сладкий!.. Мы лежим с Сашей рядом, голые, и в таком блаженстве, какого даже таким мастерам, как мы, удавалось достигать лишь изредка. Он уверенно и даже небрежно гладит рыжего встрепанного котенка внизу моего живота, потом вдруг говорит, улыбаясь: «Слушай!.. Я позабыл же тебе сказать! У меня же ещё сын есть!» «Нет-нет»! Пружиной вылетаю из койки...
С отрешённой счастливой улыбкой проехала Ростральные колонны, белую биржу, круглый спуск к Неве и не произнесла ни звука!.. Ну, ничего!
Приказал похоронить себя в очках!
Твердо и сразу многим надёжным людям: «Только в очках»!
Шепоток — удивленный, нехарактерный для кладбища: «Почему в очках!» «Учудить напоследок решил!»
Тут, конечно, и привет мне, напоминание: «У тебя лицо такое добродушное в очках!» — «Оптический обман!»
Ну и ко всем — тоже его обращение (что покойникам вообще редко удаётся):
— А что такого особенного здесь происходит? Пач-чему и не похохмить!
Да... «Отдал дань всем эпохам»... Сыновьями! Но не собой.
«Ты знаешь, у меня же ещё сын есть!» «Нет, нет!»
А что это за мореман приходил — с приказом от него?
Мы застыли на высоте над широкими петергофскими ступенями, уходящими далеко вниз, к заливу; всё дальше и ниже уступы и каналы сияют золотыми скульптурами, а сзади нас, над крышей дворца, горит золотой купол домашней церкви.
Сенаторы вылезли гогоча, пошли вдоль обрыва по сувенирным лоткам.
Мы остались в автобусе вдвоем с Несватом. Он, как-то отрывисто глядя на меня, пошёл чистить салон.
Этот автобус мы практически украли, наобещав при этом золотые горы, у другой фирмы. У нашего автобуса разгерметизировалось и почернело заднее стекло — сенаторы, естественно, выразили протест... Пришлось уводить этот автобус с обещанием, естественно, вернуть как огурчик.
Несват вытаскивал пепельницы из спинок кресел, выстукивал окурки в целлофановый пакет, прыскал дезодорантом...
Потом вдруг с каким-то отчаянием, почему-то оглянувшись, подошёл ко мне:
— Знаешь (только не говори, что от меня слышала), что Рябчук собирается сделать с тобой?
— А? Слышала вроде, — скромно проговорила я.
Рябчук говорил тут недавно: «Ближайший год в основном на производство переходим, будем два сторожевика корябать, переделывать на туристские суда... А тебе зачем ржавчину глотать? Ты девка бойкая — хочешь торговое отделение в Гамбурге откроем тебе?» «Ой, а вдруг я не справлюсь»? — воскликнула я.
— Знаешь? — Несват глянул на меня удивлённо, хотел отойти, потом всё же остался, шепнул: — Операция «Отрезанный ломоть»!
— Как... «отрезанный»?
— Ножом. Делается наше торговое представительство... скажем, в Гамбурге — даётся отдельное название, отдельный счёт. Как бы для уюта, для рекламы, чтобы поменьше налогов. Ты набираешь товару на сотни тысяч долларов: печенье, кофе, ликёры, подписываешь счета. Весь товар, естественно, пересылаешь сюда. Потом тебе не присылают ни копейки! А телефон в офисе только что-то наигрывает, как музыкальная шкатулка. Потом дозваниваешься наконец. Тебе говорят: «Какие деньги? Мы с вашей фирмой, нечистоплотной на руку, порвали ещё год назад, вот документы!» И ты остаёшься!..
Тут красиво забренчал колокол в домашней Петергофской церкви, и тысячи мощных водяных струй взлетели, просвеченные солнцем!
...Да, что-то жизнь меня волохает этой весной особенно сильно!
Однако через минуту поднялась с кресла, обошла все сувенирные ларьки, сняла с них оброк за привоз интуристов...
Светился рыжий янтарь, сиял черный Палех, и капли на ресницах добавляли ещё сияния.
— Мадам и месьё! — я звонко захлопала в ладоши. — Вит о бус!
Теперь надо ещё мчаться лесами-полями в якобы деревенский трактир «Подворье», где нас ждёт обед «а ля рюс» в сопровождении разудалых казачьих песен (в исполнении всё тех же мамы и сына).
В шесть часов вечера — как и было указано в записке — я шла по кладбищу на рандеву. Я была слегка пыльная после «Подворья» с бешеными плясками на вольном воздухе, дико растрёпанная — волосы шуршали по плечам — этакое дитя лесов, полей и огородов.
Уже знакомой тропкой я шла через кусты и вдруг впервые — сначала через томный запах — поняла: это не просто ветки, это сирень! Сжатые «кулачки» темные, местами — светлыми вспышками разжатые уже «ладошки». И вдруг так сжало сердце, что я чуть не упала. Какая страшная мысль: ведь мы с ним не были «во время сирени», ни разу даже не повидали её!
Посидев в каком-то отчаянии на скользком краю канавы, я наконец-то смогла разрыдаться. После нескольких глубоких вздохов, успокаивающих дыхание, я встала и пошла.
Начальство требует!
Я выдралась из кустов на простор, хотя простором это пространство с уходящими в бесконечность пирамидками не хочется называть.
В низких лучах заката на красной автотележке промчались, хохоча, свесив сапоги в глине, мастера лопаты.
Просеменили от ближайшей колонки два старичка с надутыми полиэтиленовыми пакетами, полными воды и света. Вот как приличные люди-то поступают!
Вошла в конторку — там как-то настороженно топорщились метлы, из-за стеллажа с папками доносился какой-то странный волнующий шорох. Сердце вдруг застучало: старый конь услышал трубу! Я кашлянула, и из укрытия, слегка покачиваясь и лениво придерживая пуговку на блузке, вышла «старший администратор Боброва», как гласила табличка на той же блузке. Губы её так набухли, а глаза были настолько не в фокусе и смотрели откуда-то из рая, что я даже заинтересовалась: что же там за «шпециалист» такой?
Я специально долго и нудно бубнила изнывающей Бобровой о каких-то потерянных бумажках, мужик за полкою явно маялся, переминался и наконец, потеряв терпение, решительно вышел. Ба, знакомые всё лица! Капитан Витя, который меня с Паншиным и вывез сюда!
«Надо же, как тесен мир!» — подумала я.
...Но оказался ещё теснее.
Все ещё с ошалелой покачивающейся Бобровой мы приближались к «объекту».
Надо же как разбередил девушку! Маленький, незаметный... но какая сила! ...Что-то ёкнуло в животе.
— Давно видели Эльзу? — вежливо поинтересовалась я.
— Давно? — покосился на меня. — Каждый день вижу. Всё маленьким меня считает!
«Всё... маленьким»? — уставилась, — ...мама его?
Парад мам! «Большой радостью» было недавнее появление Малгожаты Станиславовны — матери Макса! Кстати, полька и преподавательница французского в музыкальном училище. Так что до некоторой степени Алекс оказался и постоянным — во вкусах... Тесен мир! Она строго рассказала мне об Алексе: «всегда был честен и принципиален и сумел воспитать это и в сыне» — и обоими, кстати, она гордится! Интересно, это она была настолько прелестной — не замечала, что другие пришивают пуговицы её мужу... или то другая?
«Потом его перевели на Дальний Восток, без квартиры и вообще без каких-либо условий! И там он сошёлся с этой ужасной женщиной!»
...С какой именно, интересно? И неужели — ужаснее меня?
...И вот, значит, ещё мать?
— Так вы... сын Эльзы? — наконец с трудом выговорила я.
— Ну да! — он уставился на меня. — И его! — он кивнул в направлении нашего движения, — Ты что, ненормальная, что ли?
Нормальная. Но за вами не уследишь! Все вдруг поплыло у меня перед глазами... не хуже, чем у Бобровой!
Я вспомнила, как совсем, кажется, недавно на его меч, совсем уже готовый к бою, вдруг уселся комар.
— Стой! — вдруг завопил Паншин. — Не трогай его! Это ж значит — весна пришла!
Так для него и не пришла... И этот комар — единственная милость, которую имели мы от природы!
Наконец-то прояснился окружающий мир и — могила посередине. Я смотрела на неё и... улыбалась. Это мог только он! В самом неприличном месте могилы высунулся узловатый кривой сучок — с единственным — не фиговым, а кленовым листком! Спутники мои возмущенно (особенно Боброва) смотрели, как я улыбаюсь. А дрючок торчал задорно и как бы говорил: «Хрена два ты от меня отдохнешь!»
Заманал, батя, заманал!
— Спилить? — Боброва кокетливо прильнула к Виктору.
— Нет! — рефлекторно воскликнула я.
— Сколько будет стоить? — резко поинтересовался он.
— Мильён! — кокетливо сказала правду Боброва. — Клён-мильён!
— Обычную уборочку! — рявкнул Виктор и, круто повернувшись, пошёл, мгновенно потеряв интерес к такой дорогой женщине, как Боброва.
... — Нет, ну как-то больно уж властно он распоряжается нами! — не удержалась я.
Уже три дня мы мотаемся в Витиной тойоте по указаниям покойного бати — оказывается — сто первое дело! — ещё и в Гидрометеоиздате выходит том его мемуаров — надо оплатить и забрать!
Наконец свернули на обочину передохнуть.
— Это ещё что! — говорит Виктор. — Он до сих пор телеграммами — через одного кореша — дубасит меня. И все за личной его подписью! Недавно приносят. Читаю... «Разводись»! Ни фига себе командир!
— Ну... и как всегда — пальцем в небо? — внутренне замираю я.
— Да нет... то как раз верно! — он поворачивается и нагло смотрит на меня.
Рука его идёт по слегка клейкой моей груди спокойно и как бы небрежно (мол, куда же ты денешься — точно как тот!), как бы абсолютно случайно, но бесстрашно задевая мизинцем пружинящий сосок.
— А это что ещё за гербарий? — мычит он.
...Уже уходя с кладбища, я как бы случайно, из-за туфли, пригнулась и сорвала с дрючка листочек и даже, помню, ревниво подумала: ничего, вырастут ещё!
А этот колкий листик спрятала на груди... Он любил спать здесь...
Эге! С этим только задумайся!
— Стоп! — вдруг поняла.
Выходит, сейчас и Эльза отчасти гладит меня! Брыкнулась, но он гнул свою линию абсолютно властно...
О! Вот это правильно! Есть такой способ. Без лишней суеты и потного вскарабкивания — под приподнятую ножку. Для людей положительных и степенных, ценящих своё время и силы... Вот так!
За стеклом полетели тяжелые капли, склёвывая на лету тополиные пушинки, как соколы лебёдушек.
Измяли листик!
— Добился-таки своего! — я стучу ему по колену, сейчас имея в виду немножко другого... но он, как принято в их семействе, благожелательно принимает комплимент на свой счет.
— Ты тоже ничего, — довольно отваливаясь, мычит он.
Жизнь вернулась так же беспричинно, как когда-то странно прервалась...
Надо же где устроили контору — прямо на Риппербане, на самом б....м месте! «Компани Петерсбург»... А может, место как раз и правильное! Как раз та «дочерняя фирма», в которой Рябчук хотел меня «навеки удочерить»! И отсосать ею всё, что можно, а потом — отпилить... вместе вот с этой чудной кокоткой, что красуется сейчас за стойкой!
Ладно. Идем дальше. Я шла по Риппербану и одновременно — вернее, в недавнем совсем времени — бежала себе навстречу на встречу с ним!
Та-ак! Что сделали с моей «Нимфой»?! Китайская закусочная! Неужто мое б....е прошлое испарилось полностью?!
О!.. Вот эта будка, похожая на наш «Приём стеклотары»!
Именно здесь в пип-шоу, принадлежащем полякам, и в основном для них же я размазывала себя по стеклу перед ними — «як скажу, ясновельможный пан»! Открыла сладостно знакомую дверь на тугой пружине, вошла в полутьму. Все новые — и кассирша тоже. А девушки?
Я стала разглядывать фото... Ну и клячи! Впрочем, вот эта, за номером семь, стоя на коленях, кажется, использует подвенечную фату довольно изобретательно!
Я вышла из темной будки на свет.
Я прошла три пустынных солнечных музейных зала — и оцепенела! В четвёртом плотный и задорный, такой же слегка мохнатый, как и он, мраморный старичок с добрыми рожками и копытцами небрежно вставил пальцы в кудри девы, распластавшейся у него на коленях в прилипшей мокрой рубашке. Она страстно подняла глаза на него, а он глядел вперёд весело и спокойно. Мол, «подожди, скоро вые...у — а пока дела!» Называется «Пан»! Пан-шин!.. Пан или пропал...
Как же я не видела этого раньше?! Впрочем, до музеев ли было?
Недавно я, вытряхивая мусорное ведро, нашла целую пачку любовных писем, и читала их, пока не замерзла: «Рома! Где же ты? Почему не пишешь — ты же всегда был так пактуален!»
Так вот: я тоже всегда была весьма «пактуальна»!
Как ни рви душу, а в семнадцать тридцать надо быть на борту. В обязанности старшего пассажирского помощника входит в частности и отвечать за то, чтобы все туристы вовремя вернулись на борт и повесили на доску у трапа свои номерки! Так... семь минут до отхода, а на доске ещё два пробела! Может, кто-то прошёл прямо в каюту и позабыл «повеситься»? Срочно объявить по связи! И надо же — слегка улыбнулась — номера «фо-фо-фо» и «ту-ту-ту»! В общем, жизнь любит повеселиться с теми, кто любит веселиться!.. Ну вот, отплываем, и все номерки, слава богу! Вытерла пот.
Треугольник между кормой, оттаскиваемой буксиром и причалом, всё расширяется. Все пассажиры в основном поддавшие, клубятся по четырём палубам кормы, вопят, смеются, фотографируют.
Эта операция «Ноев ковчег» придумана мной отчасти вместе с Аркадием и Максимом (подружились!). Деньги нашли они и отчасти отстегнул из своих закромов Аггеюшка, не выходя из тюрьмы. Идея «Ноева Ковчега» — собрать всю петербургскую элиту и слегка проветрить, а заодно и показать миру её... А заодно — тайная моя мысль — показать и мир им, чтобы они поняли: не в таком уж аду они живут, бывает и хуже!.. О! Запели! Впрочем, элита на то и элита: всегда стоит на ногах.
Кстати, тут не без моего участия и мой любимый писатель. Говорит он мало и неразборчиво — совсем не так, как пишет. Выглядит мрачно (впрочем, как он сам признался, лишь потому, что мрачных больше уважают). Разговаривая, он вроде бы как слегка отсутствует, думает о своём, но потом вдруг процитирует твою фразу так точно, как не помнишь и ты.
Естественно, тут и Аркадий, и «Ангельские голоса» с главным ангелом — моим сыном.
Помню, как пошатнулся Витя, когда мы стояли с ним на носу, выясняя отношения, и вдруг ко мне с криком «Мама!» кинулся прелестный, мальчик!
О!... Приятно закачало!
«Да ужасно! Ужасно», — всё повторяла я обрывок какой-то фразы, вдруг улетучившейся и оставившей лишь непонятный хвост...
«А чего, собственно, ужасного-то?» — вдруг подумала я.
Закачало ещё приятней!
С «ветром номер четыре» мы шли в Гавр — и Витя не появился ни вечером, ни ночью.
Собрав кое-что похавать, я, пригнувшись, карабкалась к нему на мостик. Ветер свистел. Иногда я вдруг замечала, что с дикими усилиями карабкаюсь по трапу, вдруг сделавшемуся на самом деле горизонтальным.
Витя стоял у локатора, рисующего быстрым лучом зелёный призрак изрезанных берегов. Небрит, глаза красные... Да... Не бодер.
— Ну, как там твоя элита? — спрашивает он, рванув угол бутерброда. — Блюёт?
— А как же! — весело отвечаю я.
— Без происшествий? — не поворачиваясь, спрашивает он.
Я молчу. Сказать? Три месяца уже вся дрожу, но сейчас, может быть, этот дикий шторм отвлечет его от бури местного масштаба?
— Тут, — я смущенно опускаю очи, — обнаружился... «заяц» один!
По моей интонации он мгновенно просекает всё, дико смотрит мне на живот, после — так же дико — в глаза.
— Надеюсь, я тут ни при чём? — слегка взяв себя в руки, произносит он.
Надейся, надейся... Сорок три года уже ему: на что ещё надеяться?!
Я сползаю по трапу, потом падаю спиной на стенку и, чтобы при обратном махе не вылететь за леера, цепляясь за верёвку спасательного круга, висящего на переборке, сажусь на белый рундук со спасательными жилетами.
Вот так вот, зайчик! — я глажу живот. — Долго же я бежала за тобой! Ну ничего. Для бешеной собаки семь верст не крюк!
Всё-таки добилась своего! Но чуть не погибла. Видимо, в сердцах капитан положил судно так, что я чуть не ссыпалась с рундука, еле удержалась!
Помню, как совсем уже тихо рассказывал Алекс, закрыв глаза:
— Помню, Америка, порт Балтимора, день святого Патрика! Мутная светло-зелёная волна, пиво в кают-компании специально зелёное, и всё зелёное! Эх! Была жизнь! — задохнувшись, он умолк. Я промакнула ему пот (через день дежурили с Эльзой, потом — вместе).
Снова кинуло. Его душа смотрела моими глазами. Всё зелёное — как сейчас. И тучи — зелёные, и солнце сквозь них — зелёное!
Совсем умирая уже, но чувствуя неловкость оттого, что расставаться на патетической ноте бездарно, с усилием произнёс:
— ...помню... в Греции были... там во всех лавочках... на каждом шагу... барельефы... из их раскопок... Во всех позах! С дымящимися ходили! Помню, отплывая, шутили... «Ничего нет в Греции... акромя эрекции!»
На этом — дыхание кончилось. Именно на этом! Ушел, сопровождаемый чувством глубокого возмущения! Так легче!
Снова кинуло... Ну? Может, и мне пора к нему? Я прилетела к лееру... метров восемь всего лететь — не больше. Но тут Александр Второй жахнул меня изнутри кулаком: «Еще чего! Не дури»!
И тут, как ошалелое, на секунду выскакивает солнце и светло-зелёный хвост, вешая занавес радужных брызг, перехлёстывает нос и летит ко мне как привет от одного вредного старикашки, который стал теперь богом моря и приветствует нас!
О, как он шёл тогда ко мне по горячему балкону — улыбаясь, протягивая руки, ожидая счастья!
Слезы и брызги.