Дежурная заезжего дома, куда я зашел переночевать, долго вписывала меня в книгу и, наконец, отвела в комнатку, тесно уставленную кроватями.
В комнатке было тепло и по-домашнему уютно. Посреди стоял стол, вокруг него сидели четыре человека, пили чай из большого самовара и о чем-то оживленно разговаривали.
Мой приход на время отвлек их. Осведомившись о том, кто я, посетовав на холодную зимнюю погоду, они освободили мне место поближе к самовару и вновь вернулись к прерванному разговору.
Разговор вели двое: белобрысый толстяк и мужчина с пышными кудрявыми волосами. Между ними сидел сухощавый парень; на другом конце стола в тени самовара ел баранки старик.
Речь шла не то о счастье, не то о месте человека в жизни, перемежалась отступлениями, примерами, и я вначале не мог уловить ее смысла. Кудрявый со спокойной настойчивостью убеждал в чем-то, белобрысый, самодовольно похохатывал, острил, иногда отпускал такие «шутки», что парень смущенно отводил глаза.
— Ты говоришь, счастье, — произнес кудрявый после очередной тирады белобрысого, — разве оно в том, что сидишь в теплой хате, пьешь чай с вареньем и возле тебя сдобная тетя с телячьими глазами? Нет, друг, счастье не в этом. Совсем не в этом…
— В чем же? — ухмыльнулся белобрысый. — Ну-ка, расскажи, просвети нас.
— Я тоже так считал, — продолжал кудрявый, не обращая внимания на иронию, — пока один случай не заставил меня по-иному взглянуть на человеческое счастье… Если есть желание послушать, могу рассказать.
Спать было рано и мы согласились.
Кудрявый допил стакан, завернул остатки своих продуктов в газету, смел со стола хлебные крошки и высыпал их на поднос.
— Года три тому назад, — начал он, — побывал я по делам в одном районе, недалеко отсюда. Район богатый, рядом с железной дорогой, а главное — природа там очень хороша: и речка, и лес вокруг — сто лет думать будешь, лучше места не придумаешь.
А мне надоела эта неустроенная жизнь, вечные командировки. Носишься по белому свету, как перекати-поле по степи, сегодня — здесь, завтра — там, всегда торопишься, и вся жизнь твоя — это дороги да заезжие дома. Захотелось, вот как ты говоришь, — и он кивнул белобрысому, — тихой оседлой жизни, этак у речки или озерца, и чтобы домик там, и горячая лепешка к чаю. И чтобы кто-то рядом был, заботился о тебе, когда ты дома, скучал, когда тебя нет.
А у меня в жизни с этой «тихой пристанью» никак не получалось: то война, куда прямо с действительной ушел, то на восстановлении города-героя до кровяных мозолей работал; последние годы «толкачом» ездил от завода…
И на семейном фронте как-то не ладилось: месяцами дома не жил, к жене, как солдат на побывку, раз в полгода являлся. Ну она — поскучала да и подалась к другому.
Вскоре после развода я уволился со службы, переехал в этот район и поступил в МТС инструктором-бухгалтером. Правда, в деревне я никогда не жил, но счетное дело знал, а колхозное хозяйство, думал, изучу, — не боги горшки обжигают.
Не прошло и недели — вызывает меня директор: «Поезжай, говорит, в колхоз «Первое Мая», сделай там ревизию», — и подает письмо. Пишет председатель ревкомиссии Буслаева, что у них председатель колхоза вместе со счетоводом разворовывают колхозное добро.
— Хорошо, — говорю, — еду.
Вечером поездом выехал на соседний разъезд и наткнулся там на деда Егора, приезжавшего из колхоза за почтой. С ним и направился к месту командировки.
Была вот такая же морозная погода. Я сидел, зарывшись в солому, и поглядывал на звезды из-за спины деда Егора. Дед в широченном тулупе сидел, как пень, неторопливо погонял лошадь.
Я заговорил было о делах в колхозе, но он отвечал односложно и неохотно.
— А ты по каким делам к нам едешь? — вдруг спросил он, обернувшись ко мне, и постучал кнутовищем по чемодану.
— На ревизию.
— А-а, ревизор, значит… — Дед почмокал губами, помахал кнутом и снова обернулся ко мне. — Тогда тебе, первое дело, надо с Буслаевой поговорить.
— А что Буслаева скажет?
— Да уж она скажет… Этот человек знает, что и к чему…
И как я ни пытался что-нибудь узнать о Буслаевой, о колхозе, дед Егор по-прежнему уклонялся от разговора, отвечал неопределенно, вроде «оно конешно» или «кто его знает?»
В правлении колхоза, куда я вошел, горела керосиновая лампа, подвешенная к потолку, но было тихо и пусто. Вдруг слева в дощатой перегородке приоткрылась дверь, и старушечья голова в черном платке хмурыми глазами осмотрела меня.
— Вам кого? — спросила она. Поверх головы старухи высунулась другая девичья, с широко открытым от любопытства ртом.
— Мне бы председателя, — говорю.
— Нету председателя, — сказала старуха.
— А он будет?
— Может, и будет, — и она прикрыла дверь.
За перегородкой приглушенно зашушукались, потом девчонка рассмеялась чему-то, и вновь установилась тишина.
Время шло, председателя не было. Из-за перегородки доносились звон посуды и негромкий разговор. У меня засосало под ложечкой — захотелось есть.
Вдруг мне снова послышалась фамилия Буслаевой. Это в третий раз за сегодняшний день. Я невольно прислушался. Говорила старуха:
— Ты, вот что, шибко к ней не прислоняйся. Попадешь ей в руки — потом не вырвешься…
— Ну и что? — послышался голос девчонки. — Все туда ходят, не я одна…
— Она тебя улестит, — продолжала старуха, не слушая ее. Щелкнув сахаром так звучно, словно ударили молотком по ореху, она принялась пить чай. — Улестит и не заметишь… Знаешь, что она с Иваном Спиридоновичем сделала?
И старуха перешла на свистящий шепот. Сколько я ни пытался слушать — ничего не разобрал. Интересно, что за человек Буслаева? Дед Егор о ней хорошо отзывался, а старуха пугает ею свою дочку…
Время уже девятый час. Я постучал в перегородку:
— Послушайте, председатель придет сегодня или нет?
За перегородкой зашептались.
— Не придет, — проскрипела старуха. — Он в Сосновку на похороны уехал. Тетка евойная померла, хоронить поехал.
«Вот, старая карга! — подумал я. — Чтобы ей раньше сказать… Надо устраиваться где-то на ночлег, на бабку эту рассчитывать нечего».
На улице темно и холодно, редкими огоньками светились окна изб. Пройдя вверх, я свернул во двор небольшого домика. До сих пор не знаю, почему я свернул тогда сюда? Были и другие дома, где еще не ложились спать, но именно этот домик чем-то приманил меня.
Сени были не заперты и, нашарив впотьмах дверную скобу, я вошел в дом. На кухне царил полумрак, маленькая настенная лампа чуть освещала простенок, покрытый обоями. Под лампой за столом сидела женщина и ужинала. Я назвал себя и попросился переночевать.
— Ночуйте, — сказала она.
Это была женщина лет тридцати, с лицом такой спокойной русской красоты, про которую еще Некрасов сказал:
Пройдет — словно солнцем осветит!
Посмотрит — рублем подарит!
На ее будто выточенном лице, тронутом легким загаром, были удивительными глаза, синие, бездонные, с длинными черными ресницами. Знаете, есть такие тихие синие омуты где-нибудь у старой мельницы, заросшие ивнячком и черемушником; они так и тянут к себе своей таинственностью, манящей бездной, и в них почему-то хочется утонуть.
Хозяйка была одета по-домашнему. Ее белые плечи и руки невольно притягивали взгляд, хотя я старался не смотреть на них; она как-то легко и гордо держала голову, вокруг которой толстым жгутом лежали светло-желтые косы. И вся она — ладная, красивая, показалась мне каким-то чудом из сказки, в этой простой деревенской обстановке.
— Ишь, как запел, борец за счастье! — хохотнул белобрысый.
— Перестань, — вдруг резко сказал молчавший до сих пор старик и строго посмотрел на него.
Кончив пить чай, мы по-прежнему сидели за столом и слушали рассказ. Наша дежурная Шура, вошедшая за остывшим самоваром, задержалась да так и осталась стоять, прислонившись к теплой печке.
— Может быть, мне так показалось после морозной улицы, — продолжал рассказчик. — но и сейчас, вот закрою глаза и представляю ее себе такой, какую видел в тот зимний вечер.
Она, не смущаясь, тоже разглядывала меня.
— Может, поужинаете? — спросила она и улыбнулась уголками губ, глядя на мое, должно быть, поглупевшее лицо.
— Спасибо, — с трудом преодолевая смущение, проговорил я.
Она налила в стакан молока, принесла из печки жареную картошку и поставила передо мной.
— Кушайте, — сказала она и придвинула тарелку с хлебом.
Все это было так неожиданно, красота женщины так ошеломила меня, что какая-то глупая робость вдруг овладела мной. И человек я вроде не робкого десятка, в войну на смерть ходил — не робел, а тут сижу, жую картошку, чувствую, что дальше молчать нельзя, говорить надо, а о чем говорить — не знаю. Надо бы спросить о колхозе, о председателе, о Буслаевой, а я молчу. Смотрю на нее, как баран на новые ворота, а она сидит, словно меня нет, спокойно ест, и лишь ресницы ее синих глаз мелко подрагивают.
— Вы одна тут живете? — наконец осмелел я.
— Почему одна? Людей в селе много, целый колхоз, — ответила хозяйка, подняв на меня смеющиеся глаза.
— Я не об этом хотел спросить, — сказал я, еще более смущаясь, — в этом доме вы с кем живете?
— Одна живу.
— А муж? — спросил я, и сердце почему-то у меня забилось, как пойманный воробышек в ладошках.
— Что муж? — переспросила она.
— Муж у вас есть?
Она посуровела и отвела от меня взгляд.
— Был муж, да объелся груш, — сказала она, помолчав, и, очевидно не желая говорить об этом, встала, вытерла фартуком рот и отошла к топящейся печке. Открыв дверцу, она помешала в печке клюкой. Угли с треском вспыхнули, осветив бронзовым светом ее лицо, всю ее ладную фигуру, и мне вдруг показалось, что я уже видел когда-то такую же вот картину и женщину, такую же красивую и близкую мне, и этот брызжущий свет печки в такой же тихий зимний вечер. Где? Когда? Или это мечта о счастье создала этот образ, и вот сейчас он возник передо мной в виде этой незнакомой женщины.
«Эх, Степан Алексеевич, думаю я — это я Степан Алексеевич, — не здесь ли твоя судьба? Не тебя ли она здесь дожидалась?»
Есть мне совсем расхотелось. Я поблагодарил хозяйку и отодвинулся от стола.
А она уже прибирала на кухне, что-то скребла, мыла и затирала. Потом убрала со стола остатки ужина и все ходила передо мной взад-вперед, иногда посматривала на меня и чему-то улыбалась.
А я сидел и опять молчал.
— Как вас зовут? — спросил я, когда молчать стало уже просто неприлично.
— Марией, — ответила она.
— Машей, значит, — осмелел я.
— Можно и Машей, — и она, посмотрев на меня, вдруг громко рассмеялась.
— Чему это вы? — спрашиваю.
— Да так… Чудной вы какой-то, — сказала она, — все-таки догадались хоть спросить, как зовут…
И, легко повернувшись, ушла в горницу.
«Вот кисель! — ругал я себя. — И чего растерялся?»
Хозяйка вскоре появилась в дверях:
— Идите отдыхать, я вам постель приготовила.
— А как же вы? Стеснил я вас…
— Обо мне не беспокойтесь, — сказала она и пропустила меня в комнату.
Я быстро разделся и улегся в мягкую, как показалось мне, еще хранящую тепло своей хозяйки, постель.
«Вот она — тихая пристань, — радостно подумал я. — Что еще надо человеку для полного счастья? Такую жену, красавицу, и в городе не найдешь. Устроиться бы тут в колхоз или сельпо и жить… Жаль не спросил, где она работает?» Одним словом, как говорится, не убил, а уже посолил.
Между тем хозяйка, повозившись на кухне, потушила лампу и легла на сундук, стоявший у задней стены. Я слышал, как она укладывалась, подбивала под себя одеяло, наконец громко вздохнула и затихла…
Я долго не мог заснуть. Мысли роем носились в голове — о моей неустроенной судьбе, о прошлой жизни, но больше всего о Маше, спящей сейчас в пяти шагах от меня, о ее улыбке, синих глазах, о возможном с ней счастье.
«Если ей предложить уехать отсюда в МТС, — торопливо думал я, — наверняка будет рада. В глуши человек живет… Но почему она одна? Неужели еще никто не потревожил ее сердце?»
Я лежал, задыхаясь от мыслей, и прислушивался к каждому шороху, доносившемуся из кухни. Но там было тихо, словно никого живого. Лишь ходики на стене размеренно отщелкивали: тик-так, тик-так…
Белобрысый опять хохотнул. И что-то хотел сказать, но старик так на него посмотрел, что он вышел из-за стола и лег на свою койку.
— Наутро я проснулся поздно. Хозяйки не было. На столе стояла крынка молока, хлеб. Рядом — записка, придавленная небольшим замком. «Когда будете уходить, закройте сени», — прочел я.
Наскоро позавтракав, я пошел в правление.
Познакомившись со счетоводом, сухоньким остроносым дядькой, видать, первостатейным плутом, суетливым и говорливым, как сорока, я приступил к ревизии. Проверив первичные документы, я обнаружил ряд подчисток. Особенно меня заинтересовали документы оприходования на склад мяса и масла. Даже при беглом ознакомлении с ними уже чувствовалось, что тут не все в порядке. Счетовод юлил вокруг меня, таращил нагловатые глаза, щелкал на счетах и всячески рекламировал себя, как работника, у которого все в «чистом ажуре».
Зная по жалобе, что ревкомиссия колхоза проводила инвентаризацию имущества, я попросил вызвать председателя ревкомиссии Буслаеву. К моему огорчению, посыльная — вчерашняя угрюмая старуха, сообщила: Буслаева уехала с бригадой сеновозчиков за кормами.
Надеясь, что встречусь с Буслаевой вечером, я решил продолжать проверку.
Вскоре пришел председатель колхоза, уже немолодой, грузный человек, с воспаленными глазами. Он молча со мной поздоровался, и, узнав о цели приезда, также молча ушел к себе в кабинет и через час уехал на ферму.
Я работал, не разгибая спины, до самого обеда. Иногда, между столбиками цифр, вдруг выплывало милое лицо моей хозяйки. Где она сейчас и кто она? Спрашивать об этом счетовода я не хотел, его жуликоватый вид останавливал меня вести разговоры на темы, не относящиеся к делу.
На обед мы вышли из правления вместе со счетоводом. Я не знал, куда пойти обедать. К хозяйке? — пожалуй, неудобно. Разве в столовую?
— Какая у нас столовая? — возразил счетовод. — Зайдем ко мне, пообедаем, что есть…
Я решительно отказался. Он стал настаивать:
— Это же рядом, вон видите? — и он показал на пятистенник с новыми тесовыми воротами. — Хозяйка сегодня лапшу с гусятиной варила. Аль вы не уважаете гусятину? Или боитесь? Пойду, мол, покушаю и вот — продался. — И он визгливо хохотнул. — А вы не бойтесь. Разве вы такие дешевые?
«Да что, в самом деле, — подумал я, — не купит же он меня за обед». И я повернул к дому счетовода.
Жена его, еще не старая женщина, в противоположность мужу полная и румяная, проворно заметалась по дому. И вот на столе появилась дымящаяся лапша, тарелка соленых помидоров и… бутылка водки.
Я немножко поморщился, когда увидел эту посудинку с белой головкой, врага всех ревизоров. Но лапша так аппетитно пахла, хозяйка так мило упрашивала, я не удержался, выпил стаканчик и закусил помидором.
За лапшой я не заметил, как опрокинул второй стаканчик, и вот уже счетовод не стал казаться мне таким жуликоватым. Я видел, что это хоть и хитрый, но хлебосольный хозяин, который хочет накормить приезжего человека, попавшего в трудное положение. Что тут особенного?
Хлопнула дверь и в дом вошел председатель колхоза. Счетовод кинулся к нему, принял полушубок, шапку. Хозяйка заметалась по комнате, принесла из горницы стул.
— Пожалуйте, Иван Спиридонович, — пропела она и вытерла стул фартуком, — садитесь, закусите, чем бог послал…
Я не удивился, когда на столе появилась вторая бутылка. Мы выпили, закусили. Потом начался разговор о том, о сем, и чем больше пили, тем он становился громче и откровеннее. Счетовод оживился, сыпал шуточками, анекдотами, заставил жену поджарить яишницу с салом, а сам подливал и подливал в стаканы. Я совсем опьянел, пел песни в обнимку со счетоводом, называл председателя Ваней и под конец проболтался, что мол, люди вы хорошие, как я убедился, и не надо бы к вам приезжать, да вот Буслаева жалобу написала…
Ох, что тут поднялось! Чего только не говорилось об этой Буслаевой! И что она такая, и сякая, что от нее людям житья нет; что она первая в колхозе склочница и мужа своего ни за что в тюрьму посадила и подбивает колхозников против Ивана Спиридоновича, чтобы его сняли, видимо, сама метит в председатели…
Долго мы гуляли. Только поздно ночью я с трудом дотащился до своей квартиры. Хозяйка моя еще не ложилась спать, в окнах горел свет.
«Ждет, — подумал я, — Машенька меня ждет… Сейчас я ей все скажу. Пусть знает…»
— Маша! — закричал я, едва переступив порог. — Машенька, — и пошел к ней с раскинутыми руками.
Но она так гневно посмотрела на меня, схватила с сундука шубку, шаль и выскочила на улицу.
— Маша! — метнулся я за ней в сени. — Ты куда? Подожди! — Но ее и след простыл.
Я вернулся в дом. «Придет, — думаю, — никуда не денется. Куда от меня бежать? Просто обиделась, что не пришел вовремя… Их, женщин, тоже понимать надо, сочувствовать…»
С пьяных глаз я долго болтал сам с собой, кое-как разделся и лег в постель. «Придет, — думал я, засыпая, — тогда мы с ней договоримся…»
Проснулся я рано, лишь начало светать. Чертовски трещала голова. Вспомнив вчерашнее, я, как ужаленный, вскочил с постели. Хозяйки не было, похоже, что как ушла вчера, так и не возвращалась.
«Что я наделал?» — с ужасом подумал я, торопливо одеваясь. Мысли у меня путались и все вертелись вокруг того, что я — ревизор, пил вчера с жуликами, а потом чем-то обидел Машу, обидел так, что она ушла и не ночевала дома.
В правлении колхоза было темно. Из-за неплотно прикрытых дверей кабинета председателя пробивался лучик света, и женский голос кричал по телефону далекому собеседнику:
— Это я, Буслаева… Да, я… Вчера пьянствовал, с председателем колхоза. Как — кто видел? Весь колхоз видел.
Я рванул дверь и остолбенел: по телефону говорила моя Маша. Боже мой! Значит Маша — Буслаева? Она что-то еще кричала в трубку, а я стоял растерявшийся и жалкий, как побитая собака, не отрывая от нее взгляда. Стыд комком подступил к горлу, мне хотелось схватить себя за волосы и бить головой об стену.
Буслаева повесила трубку и поправив сбившуюся шаль, пошла из кабинета, даже не взглянув в мою сторону. У меня не хватило смелости остановить ее. Выйдя из правления, я долго смотрел ей вслед, как она легко шла по снежной тропке улицы, еще сумрачной от медленно уходящей ночи.
Кто-то тронул меня за рукав. Это дед Егор; он в старом полушубке, подпоясанном цветастой опояской, в кожаных рукавицах и шапке, у которой одно ухо стояло торчком, отчего дед казался разухабистым задирой-парнем.
— Ты, что, ревизор, оглох что ли? Я шумлю, шумлю, а ты навроде глухаря… Ну как, побеседовали с Буслаевой?
Я махнул рукой. Дед Егор поглядел на меня пристально и проговорил:
— Пойдем ко мне чай пить. Старуха обещала шаньги пекчи, больно мастерица она их стряпать, с непривычки язык съешь. Ей-бо!
Мы пошли.
— А я ходил на конный двор лошадей поить. Иду, гляжу, стоит человек у правления и вроде бы знакомый. А допрежь того Буслаева пробежала… Да-а. — И дед Егор опять посмотрел на меня. — Она женщина такая… Одно слово — герой.
Вернувшись в правление, я встретил чем-то встревоженного счетовода. Он торопливо отвел меня в сторону и, ткнув пальцем через плечо, таинственно спросил:
— Видел?
Я огляделся: на дверях шкафа, рядом с замком, белела дощечка с сургучной печатью.
— Что это? — спросил я.
— Опечатала, — задыхаясь прошептал счетовод, — Буслаева опечатала. И шкаф, и склад, и амбары, все! — Он пугливо оглянулся. — Комиссию из района вызвала… Что теперь будет?
Он с надеждой посмотрел на меня, но не найдя, видно, ответа в моих глазах, со стоном опустился на стул.
У стены стоял мой чемодан. Я удивился: как он попал сюда?
— Она, она, — простонал счетовод. — Принесла, бросила и ушла.
Три дня я прожил у деда Егора, не раз пытался повстречать Машу, поговорить с ней. Нет, не любовь меня влекла к ней, любви не было, я лишь помечтал об этом. А искреннее желание принести извинения этой хорошей, честной женщине, за обиды, за зло, причиненное мной. Но все было напрасно — она не захотела меня видеть…
Рассказчик замолчал. Мы тоже сидели молча, и лишь храп белобрысого, спавшего на койке, нарушил тишину.
— С работы, конечно, меня выперли, — улыбнулся Степан Алексеевич. — И поделом! Обвели меня жулики, как мальчишку.
А связи теперь с колхозом не теряю. Писал Маше, но ответа так и не получил. Лишь дед Егор сообщает мне колхозные новости, да жалуется, что бабка Степанида стала крепко сдавать.
Вот и вся история. Так и не нашел я «тихого счастья». Разные у нас были взгляды на счастье: у меня одно, у Маши другое… Счастье Маши было не в тихой заводи, а на самой струе жизни, как на речной быстрине, где всегда беспокойно и трудно, но вода течет чистая и прозрачная…
— Степан Алексеевич, — вдруг спросила Шура, — а эта Маша, случаем, не Марья Андреевна из Березовки, председатель колхоза?
Степан Алексеевич с любопытством посмотрел на Шуру, но ничего не сказал. Потом, виновато улыбнувшись нам, закурил, оделся и вышел на улицу.
Мы стали укладываться спать.
1958 г.
Рябинин высунулся из кабины и оглянулся: следом за ним, растянувшись по дороге, пылили три «ЗИЛа», трясясь на выбоинах нарощенными бортами.
«А где же еще один?»
Спустившись в неширокую балку, он свернул с дороги и заглушил мотор. Машины подходили, становились рядом.
— В чем дело, Андрей? — спросил Самигуллин.
— Отстал кто-то.
Подошли Барей Муфтеев, пожилой темноусый шофер, и Вася Кашин, розовощекий, как девушка, шофер-первогодок.
— Пестрикова нет, кого же еще больше, — сказал Самигуллин, вытаскивая из кармана сигареты. — Я предупредил не брать его в группу, так все ты…
Он чиркнул спичкой и, повернувшись спиной к ветру, закурил. Рябинин ничего не ответил, лишь посмотрел ему в бритый затылок и перевел взгляд на дорогу, туда, где она, выбегая на увал, сливалась со степью, становилась неразличимой в надвигающихся сумерках. Дорога была пустынна.
— Гошка теперь не скоро, — заметил Вася. — Возле столовой посадил какого-то дядьку с мешками.
— Так и знал, «левачит», — сверкнул глазами Самигуллин. — Как в рейс, так грузи меньше, мотор слабый, а на сторону — и мотора не жалко… Гнать его надо!
Большой, плечистый, в легкой рубашке, несмотря на холодок осеннего вечера, Самигуллин стоял, широко расставив ноги, и торопливо курил, сурово поглядывая на Рябинина, старшего их группы.
Вот уже месяц, как они — посланцы города — возят зерно с токов совхоза на элеватор. До станции далеко, но их норма — два рейса в сутки. Ночуют они на токах, в машинах, лишь в редкие дни заглядывают на квартиру в поселок центральной усадьбы.
— Брось, Сашка, не злись, — сказал Рябинин Самигуллину и дружески похлопал его по тугой коричневой шее. — Вот приедет Пестриков, тогда и поговорим… А сейчас — двигаем домой.
Пестриков вернулся, когда они, отмывшиеся от степной пыли, сидели и ужинали.
Хозяйка, собрав на стол, ушла к себе в горенку. Разливала чай ее дочь Оленька. У нее большие серые глаза, которыми она доверчиво поглядывала на шоферов.
Пестриков — высокий, стройный парень, в темно-синем берете и светлой куртке «на молниях» — вошел и быстро осмотрелся. Увидев мирно ужинающих шоферов, он успокоенно улыбнулся и, подойдя к столу, протянул Оленьке плитку шоколада.
— Это для вас, — сказал он, заглядывая ей в лицо. — Специально завернул на вокзал в буфет.
— Спасибо, Гоша, — чуть слышно поблагодарила смутившаяся Оленька.
Самигуллин завозил ногами под столом.
— Ты где пропадал? — спросил он хрипло Пестрикова.
— Мотор что-то забарахлил, — ответил тот и стал неторопливо раздеваться. — Только отъехал от станции — отказал бензонасос.
— Не бреши, калымщик! — Самигуллин, резко двинув стулом, вышел из-за стола. — Сколько опять сорвал?
— Боже, как мы невыдержанны! — насмешливо произнес Пестриков. — Ты бы хоть Оленьки постеснялся…
У Самигуллина неожиданно задергалось веко. Он потемнел и, тяжело ступая, пошел на Пестрикова.
— Эй, петухи! — крикнул Рябинин. — Как сойдутся, так воевать. Ты же умный, Сашка, чего ты на него лезешь?
Самигуллин отошел в сторону. Пестриков попытался замять ссору, превратить все в шутку:
— У Сашки чересчур раннее зажигание. Придется тебе, Андрей, взяться за регулировку.
— Тебе морду надо бить за такие дела, — сказал Самигуллин и ушел во двор, хлопнув дверью.
Пестриков пожал плечами и, взглянув на нервничающего Васю, сел за стол рядом со спокойно пьющим чай Муфтеевым.
— С завтрашнего дня, — сказал ему Рябинин, — ты будешь ездить передо мной. Понял? Сашка первым, а ты вторым, замыкающим — Барей. Вот так!
— Пожалуйста, — охотно согласился Пестриков.
После ужина Самигуллин и Вася расположились возле двери чинить камеры; Рябинин, очистив уголок стола, занялся путевками; Муфтеев расстилал в стороне кошму, готовился ко сну.
Пестриков, усевшись против Оленьки, перетиравшей чайную посуду, вдохновенно рассказывал ей о своей работе на Алтае, где он был в позапрошлом году. Шоферы уже не раз слышали об этом, молчали, не вмешивались в разговор.
— Здесь что, — разочарованно говорил Оленьке Пестриков. — Дашь две ездки и отдыхай, пей чай внакладку… Можно сказать, рай, сельская идиллия.
— У нас тут все просто, — подтвердила Оленька. — Работаем, и все.
— Вот и я говорю. — Пестриков искоса поглядел на фыркнувшего Васю. — Разве здешние степи можно сравнить с Кулундой? Там простор, романтика… Там, как на фронте, спят под открытым небом, на голой земле. Чай распивать там некогда… А как работают! — Он закрыл глаза и в упоении помотал головой. — Не поверите, однажды я две недели не вылезал из машины. Меня даже кормили на ходу. Вскочит ко мне в кабину раздатчица и, пока я одной рукой кручу баранку, а другой ем гуляш, она информирует меня о последних событиях. Честное слово! А потом вылезает и скачет обратно с попутной машиной.
Оленька с восхищением смотрела на Гошку.
Вася вдруг громко захохотал:
— Свистишь! Там давно поселки построены, люди живут, как и везде. А ты: спят на голой земле, романтика…
— Я тебя не убеждаю, можешь не верить, — сухо ответил Пестриков. — Но тамошняя жизнь никак не сравнима со здешней. Скоро два года, а не могу забыть… Вот возьму и уеду опять.
— На Алтай? — спросила зардевшаяся Оленька.
Пестриков нежно улыбнулся ей.
— А чего же ты убежал оттуда? — не унимался Вася.
— Наверняка выгнали, хвастуна, — не выдержал Самигуллин. Он кончил работу и сидел с незажженной сигаретой во рту, разглядывая камеры с разноцветными латками.
— Это не твоего ума дело, — со злостью ответил рассердившийся Пестриков. — Кому надо, тот знает.
— Узнаем и мы, — пообещал Самигуллин.
— Давайте спать, — примирительно сказал Рябинин, складывая бумажки в полевую сумку. — Берите пример с Барея.
Муфтеев сладко похрапывал на кошме, повернувшись лицом к стенке.
Наступил октябрь. Хмурое небо было в серых, низко бегущих облаках. Вокруг, вплоть до горизонта, стлалась синеватая дымка. Пахло гарью, сжатым полем.
Группа Рябинина возила зерно с центральной усадьбы и ночевала теперь в поселке.
Пестриков открыто ухаживал за Оленькой. Он привозил ей со станции яблоки, конфеты, не отходил от нее, сыпал ласковыми словами. Оленька слушала его с видимым удовольствием. Иногда подолгу сидела с ним на крыльце, белея платочком в ночной темноте.
Шоферы считали Гошку пустым человеком. Они боялись, что Оленька может увлечься им. Но как предостеречь ее от этого? Не могли же они сказать: не связывайся, он человек ненадежный. Разве сердце такими словами удержишь?
А Оленьку они любили за ее сердечность, за то, что работая на ферме, находила время и для них. И, любя, жалели ее.
Как-то утром во время заправки машин, Вася сказал Рябинину:
— Подбирается Гошка к Оленьке, как кот к сметане. Чуешь?
— Ну и что? — отозвался тот, копаясь в моторе.
— Как что? Ведь обманет ее! Разве можно допустить?
Рябинин закрыл капот и долго стоял, вглядываясь в узкую полоску утренней зари, не спеша вытирая тряпкой руки.
— А что делать? Я не отец, не брат, как в чужое дело вмешаешься. А вдруг Гошка серьезно?
Однажды с утра потеплело, пошел дождь. Он шел с перерывами весь день, дорога раскисла, стала тяжелой. Все же шоферы поехали во второй рейс. Лишь Пестриков отказался от поездки.
Вечером они не застали дома ни Пестрикова, ни Оленьки. Хозяйка сказала, что Оленька ушла с Гошкой в кино…
Утро выдалось ветреное, но без дождя. Рваные облака висели над степью, в их разрывах виднелось небо и торопливо спешащие куда-то звезды.
Против обыкновения Оленька вышла провожать шоферов. Все видели, как она сунула Пестрикову небольшой бумажный сверток.
Доехав до элеватора и сдав зерно, они купили в ларьке хлеба, круг колбасы и, отъехав от поселка, свернули на обочину дороги позавтракать.
Выложив на брезент продукты, шоферы уселись в кружок и настороженно смотрели, как Пестриков не спеша разворачивал Оленькин сверток. В нем оказались помидоры и пирожки с мясом.
Заметив взгляды шоферов, Гошка коротко хохотнул:
— Как говорится, результат наших встреч. Что поделаешь — я человек без претензий, мне хороша и такая компенсация, — самодовольно закончил он, беря в рот пирожок.
Шоферы опешили — это было дико и неожиданно.
— Врешь, мерзавец!
Самигуллин, крикнув, проворно вскочил на ноги. Вслед за ним поднялись и остальные. Пестриков испуганно уставился на них, перестав жевать.
— Зачем мараешь девку? — спросил Барей, сердито топорща усы.
— Вот гад! — вздохнул Вася, красный от возмущения, с ненавистью глядя на Гошку.
Самигуллин шагнул к Пестрикову и сильным рывком приподнял его с земли.
— Ты знаешь, что делают с такими, как ты? — спросил он перепуганного Пестрикова, притянув его вплотную к себе.
Рябинин подскочил к Самигуллину, взял его за руки:
— Подожди, Сашка, отпусти его… Ну! Тебе говорят? — сердито крикнул он.
Самигуллин нехотя разжал руки.
— Вот что, друг, — нервно сказал Рябинин озирающемуся Пестрикову. — Всему бывает предел. Девушку позорить мы не позволим! Ясно? Давай убирайся отсюда к чертовой матери! Садись на машину и уезжай в город. Скажешь в конторе что-нибудь, придумаешь причину, — ты на это мастер. Но чтоб и духу твоего здесь не было!
Пестриков сжался, глаза его воровато забегали по сторонам; он поднял с земли берет и, вихляясь, пошел к машине. На полпути обернулся, взглянул на Рябинина:
— У меня на квартире ватник остался. Может, съезжу, возьму?
Вася быстро снял с себя стеганку, кинул ему:
— На, только уезжай.
Они долго смотрели вслед Пестрикову, пока его машина не скрылась за бугром.
Весь день они работали, не разговаривая друг за другом, словно стыдились чего-то. Было пасмурно на душе. Погода вновь хмурилась, обещая ненастье. Степь тревожно молчала, щетинилась поблекшими травами.
Возвращаясь в поселок из второго рейса, Рябинин остановил машину у степной балки. Долили воды в радиаторы, осмотрели баллоны и сошлись покурить. Долго молча стояли, попыхивая сигаретами, глядели в пустое небо, в надвигающуюся со всех сторон темноту. Наконец Вася не выдержал:
— А что скажем Оленьке?
Муфтеев погладил усы.
— Да-а. Неловко перед девкой. Похоже, любит она его.
— А что тут неловкого? — возразил Самигуллин. — Скажем прямо, что он прохвост, и все… Она поймет.
— Нет, не поймет, — покрутил в сомненье головой Муфтеев, — удар будет… Как же — первая любовь!
Рябинин промолчал, стоял неподвижно, курил.
Так, ничего не решив, они поехали дальше…
В комнате было празднично, ярко горела лампа, на столе шумел самовар. Оленька встретила вернувшихся шоферов с нескрываемой радостью.
Но они отказались от чая под предлогом, что уже ужинали в столовой. Пряча от нее глаза, поспешно раздевались, готовили постели.
— А где же Гоша? — спросила Оленька, глядя тревожно на молчавших шоферов.
Вася с Самигуллиным юркнули в постель. Муфтеев, сняв ботинок, прилежно рассматривал сношенную подметку, пробуя ее ногтем.
— Уехал, — помолчав, сказал Рябинин.
— Как — уехал? Куда? — прошептала побледневшая Оленька.
— На Алтай уехал, — спокойно ответил Рябинин. — Понимаешь, как получилось… Пришел приказ отправить одну машину из нашей бригады в Сибирь, на вывозку хлеба. Ну, Гоша и вызвался поехать.
Самигуллин и Вася подняли головы и с удивлением посмотрели на Рябинина.
— Да, да, — подтвердил Муфтеев, ложась на кошму. — Никак не могли отговорить. Поеду и только… Я, говорит, такой, мне, говорит, героическое дело надо.
Оленька в изнеможении опустилась на стул.
— Что же он не заехал, не попрощался?
Рябинин отвернулся и стал укладываться рядом с Муфтеевым.
— Некогда было, платформы подали под погрузку… Он там не один, их много…
Оленька сидела и широко раскрытыми глазами глядела на шоферов, переводя взгляд с одного на другого, и, кажется, никак не могла понять того, что произошло. Все было так неожиданно, что она отказывалась верить и чего-то еще ждала.
— А Оленьке, говорит, передай привет. Скажи, говорит, что еще встретимся, — глухо выдавил Рябинин и закрылся тулупом. Но вдруг сел на постели, посмотрел на сникшую Оленьку и потянулся за пиджаком.
— Да, чуть было не забыл, — сказал он, — Гоша просил передать тебе вот это.
И он достал из кармана голубую косынку, только вчера купленную им жене ко дню рождения.
Что-то яркое, будто солнечный лучик, вдруг пробежало по лицу Оленьки. Она вспыхнула и благодарно посмотрела на Рябинина. Взяв косынку, приложила ее к пылающим щекам, потом погасила свет и тихо, неслышно пошла к себе в горенку.
1960 г.
Окно моей комнаты выходит во двор, в комнату рвутся потоки солнечного света. Все вокруг: крыши, стены домов, деревья, песок во дворе — залито солнцем. Небо чистое и до невероятности голубое. Такой день — не частый гость в нынешнюю осень. Мне отчетливо видны далекие корпуса нефтеперегонного завода; облачко пара, плывущее к реке; река, заставленная судами.
Сегодня воскресенье и все звонкоголосое население нашего дома во дворе: кричит, поет, гоняется друг за другом. Самые маленькие возятся возле грибка, перелопачивают песок. Тут же греются на солнце их мамы и бабушки.
На площадке, подле гаражей, пятиклассники играют в футбол. Раздаются гулкие удары, мяч то и дело взмывает к небу, прыгает по вершинам кленов и шлепается на песок, сверху сыплются желтые листья, оседают на грибке, на плечах женщин.
Вдруг во двор, угрожающе рыча, въезжает грузовая машина, крытая брезентом. Она блестит еще не просохшими от мойки бортами. Из кабины выскакивает мой сосед Николай. Он оброс бородой, похудел, почернел, на лице видны лишь белки глаз да зубы; его фуфайка и брюки в пятнах глины.
Николай нетерпеливо осматривает двор, поднимает глаза на горящие от солнца окна дома. Неожиданно из подъезда появляется его жена Нина и, увидев мужа, с радостным криком бежит к нему. Она — легкая, праздничная — в нарядной кофте, голубой подкрахмаленной юбке.
Николай отстраняется от нее, оглядывает себя, свои руки и виновато улыбается:
— Подожди, запачкаю… Помну на тебе все.
Нина на какой-то миг задерживается, потом бросается к нему на шею.
— Ладно, мни уж, — говорит она. — В кои веки видимся.
Они целуются и стоят, обнявшись на виду у всех.
Откуда-то появляется их сын Ленька. Николай подхватывает его на руки, вытаскивает из кармана дудку, вырезанную из талинки; Ленька оглушительно свистит, на зависть всем соседским ребятишкам. И так под свист Леньки они входят в дом.
Николай работает шофером в геологической экспедиции. Целое лето он в разъездах, дома появляется редко. Целое лето Нина одна с Ленькой. Она работает в заводской лаборатории. Ленька ходит в детский сад. Вечерами она дома, что-то шьет, стучит, шумит на Леньку, возится с ним, с капризулей. Иногда негромко и грустно поет — скучно одной без мужа.
Сердобольные соседки жалеют ее. Иной раз и скажут:
— Летят, девка, твои золотые денечки! Пройдут и не увидишь. Опадет красота, как черемуховый цвет… Зря сушишь себя. Пошла бы куда, развеялась, что ли. Чего ты ждешь?
Нина погрустит, поплачет втихомолку. И вскоре по вечерам я снова слышу ее войну с Ленькой, ее невеселые песни…
А мы с Ленькой друзья. Каждое утро, идя в детский садик, он останавливается во дворе, поднимает голову к моему окну и кричит:
— Добрый день, дядя Саша!
Потом переводит взгляд на крышу, смотрит на голубей.
У нас на чердаке поселились голуби. Дом новый, недавно отстроен, полы еще пахнут краской, а по крыше уже ходят голуби и, низко кланяясь друг другу, о чем-то воркуют, словно поздравляют себя с новосельем. Вокруг нас строится много домов, но голуби пока у нас. По утрам они тихо сидят на подоконниках, ждут от жильцов корма.
Ленька долго стоит, смотрит на голубей, слушает их воркотню, пока мать не закричит на него. Он поспешно уходит. А возвращаясь вечером, вновь замирает перед окнами и глядит, задрав голову кверху.
Вчера я был во дворе, когда Ленька шел домой. Он опять уставился на голубей и даже снял кепку.
— Что ты, Леня? — спросил я его.
— А вы послушайте, послушайте, что они говорят.
Ленька таинственно поднимает палец. У него большие оттопыренные уши, словно приклеенные к стриженной голове, широко открытые, чего-то ждущие глаза.
— Что же голуби говорят, Леня? — посмеиваюсь я.
— Они говорят: мир.
Ленька переводит на меня взгляд, виновато улыбается и хмурится.
Я долго смеюсь, ласково треплю его по стриженой голове, натягиваю кепку и отправляю домой.
Это было вчера. А сегодня у Леньки радость: отец дома!
Выхожу в коридор. В ванной шумит газовая колонка, плещется вода — Николай отмывает походную грязь. С кухни доносится голос Нины:
— Ты подумай, люди смеются… Сколько еще нам врозь жить?
— Подожди, Нина, — басит глуховато Николай. — Подожди, на хорошее место наткнулись. Вот разведаем, тогда…
— Господи, каждый год это слышу! И что тебя держит там? Вечно грязный, голодный. Хоть бы инженер был, а то шофер… Разве другой работы нет? Иди на завод, каждый день дома будешь.
— Надо, Нина, надо…
Я тихонько, боясь скрипнуть, возвращаюсь к себе в комнату и прикрываю дверь.
Через два часа мои соседи вновь появляются во дворе. Ленька торопливо лезет в кабину и начинает гудеть. Николай — отмытый, выбритый — прощается с женой. У Нины на глазах слезы.
— Когда это кончится? Хоть бы остался, ночевал дома.
— Прости… Люди ждут, — говорит Николай, целует ее мокрые глаза и садится за руль.
Нина стоит неподвижно, смотрит как машина разворачивается и исчезает за воротами. На ее грустное лицо надвигается тень от тополя.
Кто-то из женщин окликает ее:
— Что, Нина, опять уехал? И дома не пожил?.. Подумать только — у всех праздник, а у нее проводы.
— Надо, — отвечает чуть слышно Нина. — Сейчас не время.
И вдруг голос ее крепчает, она говорит так, что слышно во всем дворе:
— Ничего. Вот выполнит задание и вернется. Тогда и у нас будет праздник. Мы еще свое возьмем. А как же!
Она гордо поднимает голову и идет за ворота встречать Леньку. Падающее за реку солнце освещает ее тонкую фигурку, зажигает рыжие волосы, они вспыхивают и горят, как факел.
Наутро, прежде чем уйти на работу, я открываю окно и высыпаю на подоконник хлебные крошки. Голуби валятся сверху сизыми комочками, громко хлопают крыльями, садятся к окну и торопливо клюют. Наевшись, они чистятся и тихо воркуют. Я прислушиваюсь и, к своему изумлению, ясно слышу: мир, мир.
Оказывается, Ленька прав, голуби славят мир. Тот самый мир, когда мы можем строить такие большие дома, когда Ленька ходит в детский садик, когда голуби садятся нам на плечи.
— Добрый день, дядя Саша!
Я выглядываю в окно, вижу круглую улыбающуюся рожицу Леньки, кричу во весь голос:
— Добрый день, Леня!
1961 г.
На рассвете над Воронками висят серые облака, река скрыта туманом. Туман стоит неподвижно и сверху от насыпи железной дороги кажется облаком, упавшим на землю.
Мой электропоезд, мигнув огнями, уходит за лесистый выступ горы. Проводив его, перехожу рельсы и спускаюсь к реке.
Белеющая в холодной и мокрой траве тропка круто падает вниз. По бокам ее темнеют кусты. Оберегая удочки, ныряю в туман, долго иду по косогору, запинаясь о камни, потом пересекаю неширокую полянку и выхожу к берегу.
Вдоль берега растут огромные ветлы. Корни их тянутся до самой воды, как ступени широкой лестницы. По утрам на них сидят рыбаки — здесь лучший клев.
У меня свое место, в стороне от ветел, подле куста ивнячка, нависшего над водой. Здесь тихо, покойно, кустик скрывает от посторонних взоров.
Настроив удочки, усаживаюсь поудобнее и осматриваюсь. Туман скрывает противоположный берег, река кажется небольшим тихим озерком.
Неожиданно обнаруживаю, что я не один: за кустом кто-то негромко насвистывает и нетерпеливо топчется, как лошадь. «Тоже мне — рыбак», — насмешливо думаю я.
Клев начинается сразу. Плотва атакует мои удочки, я не успеваю снимать с крючков серебристых рыбок. Но это не то, чего ждал. Торопливо закуриваю, меняю наживки и забрасываю удочки подальше от берега.
Вдруг сзади раздается шорох. Недовольно оборачиваюсь и вижу незнакомого человека: в руках у него тоже удочка, банка с червями и большое ведро.
— Извините, пожалуйста, — говорит он. — Слышу табачком запахло… А я спички дома забыл.
Подаю ему коробок, человек прикуривает и усаживается рядом.
Я рассматриваю его. Это невысокий парень в большой черной кепке, налезающей на уши. На нем выгоревшая телогрейка, короткие мятые брюки из чертовой кожи и тяжелые рыжие ботинки. У парня доброе курносое лицо, синие усталые глаза.
— Измучился без курева. Сижу, сижу — хоть бы один человек! — Он несмело улыбается. — С вечера тут загораю.
Я слушал с недоверием: надо же просидеть без костра у речки такую ночь!
— Чего ради вы мерзли?
Парень недоуменно глядит на меня, словно я сказал глупость, и вдруг тихо и как-то радостно смеется:
— Так жена… жена рыбы захотела! Рыбки бы, говорит, Вася, пирожка бы испечь… Беременная она, на седьмом месяце.
Он умолкает, потом опять чему-то улыбается и в восхищении крутит головой:
— Она у меня такая!..
Один из поплавков неожиданно пляшет и быстро идет к кусту. Я подсекаю и вытаскиваю золотистого подъязка.
— Ого! — восторженно говорит парень. — А я за все утро двух рыбок… Смех один!
Спустившись к воде, он закидывает леску рядом с моими поплавками.
Солнце поднимается над рекой, река очищается от тумана, голубеет, в ней, как в зеркале, отражаются плывущие облака. Как на грех — клев стихает. Видимо, стайка плотвы, бившаяся возле куста, пошла выше, к ветлам.
— Не везет мне что-то, — смеется парень и с огорчением смотрит на пустое ведро. — Так не везет в жизни!.. Не поверите, даже жену чуть не потерял.
— Как так? — спрашиваю.
— Уходила она от меня… Позавчера вот только вернулась.
Он произносит это негромко, заметно волнуясь; из-под надвинутой кепки видны лишь плотно сжатые губы да мягкий округлый подбородок. Вдруг он сдвигает кепку на затылок:
— И правильно, что уходила! Разве с таким «жорой» можно было жить?
Парень втыкает удилище в землю, садится рядом со мной и начинает рассказывать — видно, намолчался за ночь и рад собеседнику.
— Первое время мы хорошо с ней жили. Как говорится — губки в губки. А месяца через три я и задурил: объявились друзья-товарищи, то, се, вспомнил старое, выпивать начал. Вахту кончим, надо домой, а я за угол да за стакан, и пошел панели утюжить… Жена вначале уговаривала, потом предупредила — уйду, говорит, если так пойдет.
Он обхватывает колени руками и умолкает. Я не тороплю его, смотрю, как река стремительно несется к недалекому яру. Отсюда видно, как тугая струя воды, ударившись о берег, отскакивает, кружится на месте, образуя воронку — одну, вторую, третью; воронки яростно завихряясь, бегут друг за другом, выносятся на середину реки и там исчезают.
— Не послушался я ее, — говорит парень. — А тут еще дружок закадычный подвернулся, такая карусель началась! — Он безнадежно машет рукой. — Ну, она и ушла… Году не прожили.
— Не любил ее, что ли?
Он даже отшатнулся, словно испугался чего.
— Что ты! Конечно, любил!.. Дурак был. Думал: куда она денется? Моя теперь навсегда.
Парень громко усмехается, молчит какое-то время.
— Вначале я считал — вернется, куда ей? Просто попугать хочет. День проходит, второй, неделя — ее нет. Вот тут я и забегал. Побежал в общежитие — ив комнату не пустила! Тогда я так: на работу идет — встречаю, с работы — провожаю, все уговариваю вернуться. «Нет, — говорит. — Знаешь, какая слава о тебе по заводу идет?» Ну, думаю, всерьез дело завязалось. Схватился тогда за голову, на людей глядеть стыдно, хожу, как оплеванный… А друзья отговаривают, дескать, не журись, Вася, было бы о ком. Твоя Лизка с Мишкой Петровым гуляет, он ей цветы носит. И вообще, дескать, теперь пошла по рукам, как распечатанная пол-литра. Мы-то, мол, знаем, как это делается.
Парень опять усмехается над собой, словно над посторонним человеком, который вот натворил дел и теперь не знает, как в них распутаться.
— Вот так и пошла моя жизнь. Живу один в пустой комнате. Пьянку забросил, от друзей отшатнулся. И ей стараюсь на глаза не попадаться: что же, не надо, так не надо… А на работе вкалываю почем зря, звание ударника мне присвоили. Понял? Вроде на человека стал походить.
Вдруг он начинает тихо смеяться, смущенно закрывает лицо руками.
— И ведь вернулась! — говорит он, подняв на меня сияющие глаза. — Сама вернулась, я уж и не ждал… Позавчера пришла навестить. Как, говорит, ты тут живешь? Поди мохом зарос… Да так и осталась.
Парень замолкает, вспоминает, видно, как она пришла, как он оробел вначале, растерялся, не знал, что делать, о чем говорить. На лице мелькают солнечные зайчики, отражаясь в воде.
— А вчера рыбки запросила… Чей ребенок, спрашиваешь? Мой ребенок, — уверенно говорит он. Конечно, люди могут всякое подумать, все-таки полгода врозь жили. Но я знаю — мой. В меня будет.
Он недоверчиво смотрит — не смеюсь ли? И, успокоившись, так хорошо, светло улыбается, что мне тоже хочется порадоваться его счастью.
Я вытаскиваю из воды садок с рыбой и вываливаю улов в его ведро. От неожиданности парень немеет, потом шумно радуется:
— Вот спасибо, не знаю — как вас звать… А я-то думал, пустой приду, как покажусь ей на глаза? — Он трясет мне руку. — Если придется быть на улице Мира, заходите, гостем будете.
Он забирает ведро с рыбой, поднимается на обрыв и уходит в сторону разъезда.
Я сижу еще некоторое время. Солнце пригревает, клонит в сон. Влажный ветерок с реки льнет к моим щекам, овевает их. Вокруг стоит тишина. Только бормочет вода в воронках у яра, напоминая о себе.
1962 г.
Станиславе Шабельской
Выйдя из столовой, Ольга отделилась от толпы отдыхающих и пошла по тропе в глубь территории, где в этот утренний час еще сохранялось безлюдье. Стволы деревьев теснились перед ней, она обходила их, шла как в забытьи, отдавшись тишине, окружавшей ее, не замечая ни порхающих птичек, ни полянок в цветах. Набродившись, спустилась к озеру, остановилась у кромки воды.
С противоположного берега дул ветер, бежал по озеру, гнал волну, волна накатывалась на берег, под ноги Ольги, и, уходя, оставляла черный след на песке. Ветер метал чаек, они с криком носились над прибрежными камышами, висели крестами в воздухе, падали на воду, и, казалось, это ветер принес их сюда, сорвал с родных мест, и они мечутся в тревоге, безутешно вопят на всю округу.
Плач чаек вызывал к ним жалость, и Ольга следила, как мечет их ветер, бросает на воду. И это стенание, бесприютство чаек было таким тревожным и безысходным, сопричастным ее состоянию, что она не отрывала от них взгляда. Казалось, и ее душа, как эти чайки, тоже мечется на ветру жизни, он гонит ее, и нет возможности остановиться, найти затишок, где можно затаиться и жить без тревог и волнений.
Ветер обдувал непокрытую голову Ольги, лохматил волосы, играл подолом платья, оголяя ноги, от волн летели брызги, обдавая ее, а она стояла, не видя ничего, кроме бушующего озера и чаек над ним.
— А-а, вот вы, оказывается, где!
Она вздрогнула от неожиданности, обернулась на голос. Сверху, по крутому берегу, придерживаясь за стволики березок, спускался Сергей.
— Ну, как вам не ай-яй-яй! А я ищу, ищу, весь санаторий обежал… От кого вы тут спрятались? Не от меня ли уж?
Сергей, спускаясь, покачнулся и, чтобы удержаться на ногах, легонько оперся о плечо Ольги, и остановился. Это прикосновение ожгло ее, судорогой пробежало по телу, она торопливо отодвинулась.
— С чего вы взяли, что я прячусь?
Независимо улыбнувшись, она вновь повернулась к озеру, посмотрела на мятущихся чаек, на белые барашки волн, и пошла вдоль берега по тропке в сторону чуть видимых за деревьями корпусов санатория.
Ольга шла, не оглядываясь, как бы подчеркивая этим, что ей безразлично, идет за ней Сергей, или остался стоять. Но это была плохо скрытая женская хитрость, — на самом деле ей льстило, что из всех женщин санатория он выбрал ее и в течение недели, что она тут, настойчиво ухаживает, проводит с ней все свободное время.
И ушла она сегодня к озеру не потому, что хотела избавиться от его ухаживаний, просто захотелось одиночества, — следовало собраться с мыслями, обдумать, что творится с ней. Не поймет она себя: вдруг нахлынули глупые ожидания, нелепые мечты о любви, о любимом человеке, которого она так и не встретила в своей жизни, хотя страстно хотела такой встречи, но время шло, надежды на встречу таяли, как снег на ресницах, вызывая не слезы, а воду.
И вот это появление на ее пути Сергея…
— Да не бегите вы так! Словно на службу опаздываете.
Сергей взял Ольгу за руку, попридержал, и она замедлила шаг, пошла рядом, глядя под ноги. Шла настороженно, словно по краю пропасти, чуя сердцем: что-то должно сейчас произойти, не зря же искал он ее с утра.
— Где вы были вчера вечером?
Ольга удивленно подняла на Сергея глаза: не этих слов она ждала.
— Сидела в библиотеке… А что?
— Надо же! А я вас повсюду искал. Вот как и сегодня, по всему санаторию бегал, бегал…
— А зачем меня искать?
— Не догадываетесь зачем? — спросил Сергей, заглядывая ей в лицо.
Сжалось сердце от предчувствия того, что она сейчас услышит. Ольга невольно убыстрила шаг.
— Нет, не догадываюсь, — проговорила она.
Сергей глубоко вздохнул, взял Ольгу под руку, она не сопротивлялась.
— Если бы вы знали, как мне сейчас хорошо!.. Нет, не то. — Он недовольно тряхнул головой, словно отстранялся от не ко времени пришедших мыслей. — Когда я нахожусь среди вот этой красоты, — и он обвел рукой озеро, камыши, уходящие в глубь гор зеленые леса, — когда я душой отдыхаю от будней жизни, мне знаете чего недостает?
— Откуда мне знать?
— Мне недостает вас, Ольга Николаевна!
Это признание, сказанное интимным полушепотом, хотя она и ждала его, заставило покраснеть.
— Вы всем женщинам говорите такие красивые слова? — только и нашлась она, чтобы спросить.
— Нет, только вам, — твердо проговорил Сергей. — Только вам… И поверьте, мне действительно недостает вас. Где бы я ни был — перед глазами все вы: иду к врачу — думаю о вас, ложусь спать — вы рядом со мной, проснувшись, щупаю вокруг себя, но… натыкаюсь на бесчувственную стену.
Сергей невесело посмеялся, Ольга молчала.
Они выходили на асфальтовую дорожку, ведущую к жилому корпусу.
— Только не надо избегать меня, не надо прятаться. Мне это непереносимо… Я хочу, чтобы весь срок мы были вместе.
— А надо ли это?
Она уже осмелела, казалась спокойной, но внутри еще не утихло волнение — и от того, что услышала, и от того, что предстоит услышать.
— Разве вы не видите? Не замечаете, что я влюблен в вас?.. Так с первого же дня, как вас увидел! Что-то стряслось со мной, такого еще никогда не было.
Он шел и говорил, порой нашептывал ей прямо в ухо о своей любви; она слушала, и радость и страх перед будущим наполняли ее, томили сладостно, и это томление мешало видеть, что происходит вокруг: как неистово трепещут на ветру кусты, как бегут тени от темных облаков, закрывающих солнце, как спешат отдыхающие к лечебнице — наступило время процедур.
— Оля! — вдруг позвали ее. Она очнулась, увидела стоявшую в стороне Людмилу, соседку по палате. — Где ты пропадаешь? На процедуры запаздываем.
Ольга отстранилась от Сергея и пошла к Людмиле. Та, поджидая ее, улыбалась, и в улыбке было столько лукавого довольства, так она сладко щурилась, что Ольга застыдилась, вновь покраснела. Сойдясь, пошли по дорожке к лечебнице.
— Ой, как я тебе завидую, — горячо зашептала Людмила, обнимая Ольгу за плечи. — Это такой парень, такой парень… — Она оглянулась на Сергея, отставшего от них. — Как говорится, в самом соку мужчина.
И она похихикала тихонько, притянула Ольгу к себе, чмокнула в щеку.
— Перестань… не надо, — попросила Ольга.
— Везет же людям, — не унималась Людмила, не отпуская ее. — Мне бы такого Сергея. Я бы травкой расстелилась перед ним. А то хожу, хожу…
— У тебя же муж…
— Мужа здесь нету, я тут одна. Понимаешь? Одна! Ни детей, ни мужа… И не хочу о них думать, хочу отдохнуть от вечных забот о семье, о доме. Хочу почувствовать себя вольной, незамужней… Как думаешь, имеет человек право хоть раз в году пожить так, забыться на какое-то время?
— Не знаю. Я бы не смогла… А как потом, перед мужем?
— Не беспокойся, хватит и ему. Не все здесь оставлю.
И Людмила весело, раскатисто захохотала, похлопав Ольгу ласково по спине, как несмышленую девчонку.
Столовая наполнялась отдыхающими.
Первой за их столом появилась Таисья Матвеевна, пожилая, начавшая полнеть женщина. Она в темном жакете, несмотря на полудневную духоту, в отворотах которого светилась беленькая блузка с большой овальной брошью.
Таисья Матвеевна осмотрела придирчиво стол, потрогала вилкой содержимое на маленькой тарелке, потом приподняла крышку миски, нюхнула пошедший парок, вытянув бледные губы, и недовольно сморщила нос. Опустив крышку, закрутила головой, вытягивая шею, высматривая в зале официантку, обслуживающую их стол.
Подошел Кирик, ласково покивал ей и, выдвигая стул, спросил:
— Мы чем-то обеспокоены, уважаемая Таисья Матвеевна? Мы чем-то недовольны?
Голосок у Кирика нежный, девичий, и сам тоже нежный, как бы прилизанный: и волосы, и светлая бородка, и светлая рубашка «апаш», даже горбик на спине не очень уродует маленького Кирика, наоборот, придает солидность. Таисье Матвеевне очень нравится Кирик, нравится обходительностью, приветливостью, и она уважительно зовет его: Кирьян Иванович.
— Нет, вы подумайте только, — пожаловалась Таисья Матвеевна, — опять подали то, что мне есть нельзя: на закуску — грибную икру, на первое — суп-лапшу, а они категорически противопоказаны. У меня же печень!
— Понимаю вас, понимаю, — соглашается Кирик, усаживаясь за стол, глядя с опаской на тарелку с икрой. — Печень надо беречь. Печень, это второе сердце… Попросите Зину заменить.
И он простер над столом свои тонкие и длинные пальцы, поиграл ими, прежде чем взять в руки вилку.
— Пропала где-то наша Зина… Когда надо, их не дозовешься. Не лечение, а одно расстройство… Вчера опять была у врача, а что толку? Ничего не находит, говорит, анализы хорошие. А ведь я же чувствую, сама чувствую, что у меня печень увеличена! Вот, посмотрите.
И она ткнула себя куда-то ниже грудей. Кирик скромно отвел глаза.
— Не расстраивайтесь очень. Врач не бог, может и ошибиться, — ответил он. — А где же наша молодежь?
— Где им быть? Где-нибудь с кавалерами ломаются… Им что, здоровым кобылам!
Сказано было со злостью, даже с ненавистью. Кирик, как вежливый человек, пропустил это мимо ушей. Однако вскоре радостно сообщил:
— А вот и они!
Людмила была в ярком головном уборе, на манер маленького тюрбанчика, сооруженного из цветного платка; она несла тюрбанчик, как солдат знамя перед атакой. Ольга шла позади Людмилы, застенчиво улыбаясь, — похоже, стесняли ее эти собранные вместе разноголосые, шумные люди.
— Ух! А мы думали, проспали всю обедню, — проговорила Людмила весело, останавливаясь у стола и оглядывая зал. — После ванн залегли и дрыхли, как сурки.
— Полежать после ванн, это… дело полезное, — заметил Кирик, взглянув с опаской на Таисью Матвеевну.
Ольга молча опустилась на стул. Шум в столовой напомнил ей утреннее бушующее озеро и встречу с Сергеем… Она взглянула в дальний конец зала: Сергей сидел на своем месте.
— Зина! — вдруг крикнула Таисья Матвеевна, напугав Ольгу. — Подойди сюда!
Официантка Зина, белокурая девушка, в фартучке и наколке, не спеша подошла к полыхавшей гневом Таисье Матвеевне.
— Что ты мне подала? — спросила ее Таисья Матвеевна, показывая на тарелку с грибной икрой.
— Что заказывали, то и подала, — ответила та спокойно, оглядывая ряды столов и улыбаясь кому-то в дальнем ряду.
— Да разве я могла такое заказать? Это же яд для меня! У меня больная печень. Хронический гепатит!
— А вчера, помнится, вы говорили, что не печень болит, а поджелудочная железа, — вмешалась Людмила, поглядывая насмешливо на раскрасневшуюся Таисью Матвеевну.
— И железа, и печень! — все больше свирепела Таисья Матвеевна. — И нечего улыбаться!
Зина взяла со стола заказ-меню, развернула, поднесла к лицу Таисьи Матвеевны:
— Вот, посмотрите ваш заказ: грибная икра, суп-лапша, свиная котлета с гарниром из…
— Котлета? Свиная? — ужаснулась Таисья Матвеевна, прервав Зину. — Да вы что, убить меня хотите? Я их никогда не ем и не заказываю. Видимо, кто-то подшутил надо мной, не в ту графу палочку поставил.
И она зло посмотрела на Людмилу.
— Сами записывали, — ответила Людмила. — Вспомните, как опрашивали нас. Еще Кирик сказал, котлета-то свиная, жирная, как бы чего не стряслось. А вы говорили: жир для организма тоже нужен, врачи рекомендуют… Вот Кирик подтвердит.
Но Кирик будто не слышал, с аппетитом ел грибную икру, не отрывая глаз от тарелки.
— Чем заменить закуску? — спросила Зина. — Может, яичко скушаете?
— Давай, — согласилась Таисья Матвеевна, опять зло поглядев на Людмилу. Но Людмила, как и Кирик, увлеклась закуской, и Таисья Матвеевна успокоилась. Но плохо она знала Людмилу.
— А вчера кто-то говорил, что яйца кушать вредно, в них много холестерина, он на стенках сосудов отлагается, — не проговорила, а пропела Людмила. — Об этом в журнале «Здоровье» написано, а ему надо верить.
Таисья Матвеевна насупилась и на это раз ничего не ответила. Зато не выдержала Ольга, сказала Людмиле:
— Перестань! Как тебе только хочется!
Людмила заметила, как благодарно взглянула Таисья Матвеевна на Ольгу, и вдруг прыснула, зажав рот ладошкой, затряслась от душившего ее смеха, и не понять было, не то она смеется, а может, и плачет.
Кирик настороженно глядел на нее:
— Вам плохо?
Людмила отняла руки от лица, стала серьезной.
— Все в порядке, — ответила она.
За столом установилось неловкое молчание: чувствовалась какая-то скованность, напряженность, в отношениях между сидящими людьми.
Особенно переживала эту отчужденность Ольга, обвиняя Людмилу за несдержанность характера. Ей лично не было дела до Таисьи Матвеевны, до ее капризов, — всяк человек по-своему странен, надо ли на это обращать внимание, пусть кичится своими болезнями, это никого не унижает, кроме нее.
Она посмотрела через ряд от себя, на стол у окна: серый человек, — это она прозвала его серым за серый костюм, за серое, всегда хмурое, озабоченное лицо, — сидел по-прежнему одиноко, хотя его соседями были три веселые женщины, и до Ольги долетал их постоянный смех и крикливые разговоры. А он сидел отрешенно и, казалось, не видел и не слышал, что творится за столом. Приходил в столовую позже своих веселых соседок, и уходил раньше, торопливо завершив еду. Вот и сейчас, поднялся, осторожно вышел из-за стола, придвинув стул, и пошел к выходу. Было в его худощавом лице, в невысокой, плоской фигуре что-то печальное, невысказанное, — оно не могло заставить Ольгу остаться безучастной. «Что с ним? — думала она. — Почему такой безжизненный?» Трижды в день — только в столовой — она видела этого серого человека, и ни разу не встретила на скамье в аллеях санатория, или на площадке игр и развлечений, как громко именовался асфальтовый «пятачок» в глубине парка, окруженный деревянными скамьями…
Зина подала второе. Таисье Матвеевне вместо свиной котлеты поставила рагу. Та долго рассматривала его, поковыряла вилкой. Наконец не выдержала:
— Что это за еда? Одни кости… А где же мясо?
— Мясо бык в табуне нагуливает, — опять не удержалась Людмила, чтоб не ввязаться в разговор.
— Не в табуне, а в сумках у поваров! — огрызнулась Таисья Матвеевна. — Вчера иду, а навстречу из столовой во-о с какими сумками прут, — и она показала, какие несли большие и толстые сумки. — И повара, и официантки… А что думаете в этих сумках?
— А что бывает у вас, когда идете домой с работы?
— Не придуривайтесь! Не обо мне разговор, а вот о них. — И Таисья Матвеевна показала вилкой на Зину, толкавшую перед собой тележку с посудой. — В этих сумках и лежит вот то мясо, которое нам недодают. И не одно мясо, там и масло и сливки… Взять бы да проверить: а ну-ка, стой, покажи, что несешь? Да некому… Врачи сжились с этим, а нашему брату отдыхающему не до того.
— Странный вы человек, Таисья Матвеевна. — Людмила отодвинула пустую тарелку, взяла стакан с компотом. — Сколько не слушаю вас, ни одного хорошего слова о людях не слышу. Если верить вам, у нас теперь, что ни человек, то вор, если не вор, то хулиган, если не хулиган, то дармоед, — хороших людей и на свете нету.
— Есть, да под микроскопом их надо искать. Скажем, в торговле… Забыла спросить, вы, сами-то, не в торговле работаете?
— Нет, не в торговле.
— А где же, интересно? — Наконец-то и Таисья Матвеевна улыбнулась, даже чуть порозовела. — Может, по части бытового обслуживания?
— Не имеет значения…
— Нет, имеет! Читайте газеты, что они пишут: там кого-то обсчитали либо обвешали, там у кого-то дорогая вещь в химчистке пропала. А на железной дороге что творится? Контейнеры разбивают, на платформах машины раскулачивают. Это вам не факты?
— Факты, факты, — согласилась Людмила. — Никто не отрицает, есть у нас и воры, и нечестные люди. Но нельзя за горсткой человеческих отбросов не видеть всего того хорошего, что у нас на каждом шагу. А вы не видите.
— Не вижу. Видимо, под старость слепнуть стала, — съязвила Таисья Матвеевна.
— А все от чего? — наконец и Кирик подал голосок, покончив с котлетой, решив поддержать Таисью Матвеевну. Поиграв пальчиками, он взял стакан с компотом, зажал в ладонях. — А от того, что бога забыли, вот в чем вопрос! Бога отбросили, ненужен он стал, — вот вам и разврат, и воровство.
— А раньше было меньше? — спросила его Людмила.
— Меньше, голубушка моя, Людмила Петровна, меньше. Люди жили по заповедям, вы — молодые, их не знаете. А что они заповедывали людям? Не убий, не прелюбы сотвори, не пожелай добра соседа твоего. А нынче что? Греха люди не боятся, только милиции, а она не бог, за всем не уследит. Да и уследит, так не всегда пресекает… Вот и разбаловался народ.
Мимо прошел Сергей. Ольга сжалась, не слышала, что продолжали говорить Кирик и Таисья Матвеевна, проводила взглядом Сергея до дверей зала. Она считала разговор с ним незаконченным, что-то еще должно последовать за признанием Сергея в любви. Она не знала, холост Сергей или разведен. Ему под сорок, и, конечно, был женат. Надо спросить, где его жена.
— Понимаю, вы — верующий человек. Случаем, не поп? — спрашивала Людмила Кирика, разглядывая его белесую бородку, тонкий носик, голубые спокойные глаза.
— Нет, не поп. Я — часовой мастер, — и он опять поиграл тонкими пальчиками, как бы побарабанил ими по стакану, зажатому в ладонях. — А бог — это у меня от родителя, приходского священника, светлой ему памяти!
И Кирик поднял глаза к потолку, прижав к груди стакан с компотом.
— А Таисья Матвеевна тоже верит в бога? — спросила Людмила, вставая из-за стола. — Вижу, можете не отвечать, не верите ни в бога, ни в людей, только в свои болезни.
Ольга не выдержала, дернула ее за руку:
— Пошли!
И, выйдя из столовой, напустилась на Людмилу:
— Ну, как тебе не надоест спорить? Кому ты хочешь и что доказать? Таисье Матвеевне?
— А зачем мне эти лекции о болезнях? Начиталась «Здоровья» и поучает всех, выдумывает себе болезни, ездит по курортам… И эти ежедневные смены завтраков и обедов. Тьфу! Слушать тошно!
— Ты и не слушай.
— Рада бы, да не могу… Я бы таким, как Таисья Матвеевна, запретила подписку на журнал «Здоровье». Кроме вреда, он ничего не приносит… Не верится, что она учитель биологии в школе, из нее прет такая первобытная тупость, что страшно за детей, которых она учит… И этот горбатенький богослов: грех, разврат, — передразнила она Кирика. — Не люблю я таких шипунов!
Они уже подходили к жилому корпусу.
— И хоть бы что болело у этой Таисьи!
— У тебя тоже ничего не болит.
— А я на болезни и не жалуюсь, врачам не надоедаю, — ответила Людмила. — Я отдыхать сюда приехала.
После полдника они готовились пойти на «пятачок», — единственное место, не считая кино, где можно без тоски провести вечер. В клубе на киносеансах душно, и они предпочитали «пятачок», затейницу Машу с ее хороводами, непритязательные игры — хоть с грубыми, но смешными финалами.
Ольга видела, Людмиле игры доставляли истинное удовольствие: являясь постоянным участником всех выдумок Маши, она жила ими, находила наслаждение в этом, стремилась быть на виду. Ольга не могла понять страсти Людмилы, смотрела издали на проделки подруги, сидя в уголке, за спинами других, — ей тоже была приятна неутолимая людская потребность в шутке, в смехе, и она поддавалась общему веселью, забываясь на время.
Вот и сейчас, собираясь на «пятачок», Людмила крутилась перед зеркалом шифоньера, опять что-то сооружала на голове, цепляла на шею желтые бусы, брызгалась духами. Вечернее платье в крупных цветах спускалось до лаковых туфель, и Ольга с завистью глядела на подругу: ей, Ольге, медсестре детского сада, вряд ли будут когда-нибудь доступны такие платья или золотые серьги… Хотя и без них, ах, как хороша была Людмила! И бедра, и грудь, и лебединая шея — все, казалось, создано для того, чтобы любоваться. И только нос, похожий на перезревшую грушу, портил ее: он казался чужим, грубо прилепленным к ее матово-бледному лицу.
— Это у меня от отца, — шутила над собой Людмила. — В остальном я вся в мать, а носик — папин… Я его и мажу и пудрю — никак не спрячу, он всегда впереди меня, первым представляется при знакомстве… Ну-ка, посмотри, как он теперь, — она повернулась к Ольге, — не кажется портящим лицо?
— По-моему, нос как нос, — уклончиво ответила Ольга. — Симпатичный нос… уважительный.
Людмила расхохоталась:
— Ох, и хитрюга ты! Нашла тоже: уважительный. А сама думаешь: у Люды на носу мухи ели колбасу.
— Зачем ты так обо мне? — обиделась Ольга.
— Ладно, не буду, — легко согласилась Людмила. — Муж тоже говорит: я тебя за нос полюбил, такого носа ни у одной женщины нет. Ты — одна, единственная…
И Людмила опять расхохоталась, похлопала себя по щекам, покрутилась перед зеркалом, глядя на себя через плечо.
— Кажется, я готова, — заключила она.
Сергей поджидал их у подъезда корпуса. Ольга не могла не заметить, как элегантно выглядел Сергей в светлом, хорошо отутюженном костюме, в голубой рубашке, так шедшей к его смуглому, чуть полноватому лицу. И необычная гордость вдруг накатила на нее: видимо, чего-то и она стоит, если такой мужчина дожидается ее у крыльца. Сердце сладко защемило от предчувствия того, что произойдет сегодня: она услышит от Сергея что-то такое, что должно изменить ее судьбу, ее одинокую жизнь.
Уже призывно гремел голос Маши, усиленный мегафоном, уже захлебывались саксофоны в репродукторе на столбе, когда они подошли к «пятачку» и заняли места на скамье.
Но это не устраивало Людмилу:
— Так и будем сидеть? Пошли, устроим детский крик на лужайке. — И увидев кислую улыбку Ольги, сказала с презрением:
— Эх, вы, увальни!
И пошла в круг, где уже расставлялись табуретки, сыпались из корзины разноцветные шарики.
Ольга сидела притихшая, глядела, но не видела, что происходило на «пятачке», отдавшись ощущению — пугающему ее и вместе с тем неожиданно желанному — сближения с Сергеем. Все трепетало в ней, пело о том, что она любима. И ответное чувство ширилось в ней, росло, искало выхода. Даже не заметила, кто-то подсел рядом, что-то спросил, она лишь отодвинулась от него, прижалась доверчиво к Сергею.
Сергей, наклонившись, шепнул ей на ухо. Она не разобрала, подняла голову, увидела его нетерпеливые глаза, и скорее поняла, чем услышала: «Пойдем отсюда».
Зажглись фонари на столбах; в аллее, где они шли, было светло и людно.
— Не выношу я этого усатого армянина! Смотрю не отводит от вас глаз… Знакомый, что ли?
— Не знаю, не заметила.
— А чего он подсел? Разве не видит рядом меня?
Ольга пожала плечами. В самом деле, она не раз встречала смуглого усатого мужчину, который иногда заговаривал с ней, но она не задерживалась, что-то отвечала и уходила, забывала о нем.
— Если он еще будет приставать, я ему повыдергиваю ноги… И на суде скажу, что так и раньше было.
Ольга рассмеялась: оказывается, Сергей ревнует!
— И часто вы это делаете?
— Что это?
— Дергаете другим ноги?
— А-а! Собираюсь в первый раз. Чтоб не пялил на вас глаза больше. — Сергей притянул Ольгу к себе, она не сопротивлялась. — Тут я готов на все!
Неожиданно перед ними возникла Таисья Матвеевна с двумя такими же пожилыми и полнотелыми дамами. Откуда они взялись, Ольга не заметила, торопливо отодвинулась от Сергея, но было уже поздно: Таисья Матвеевна увидела ее, шедшую под руку с мужчиной, и смерила таким презрительным взглядом, словно облила кипятком.
— Чего это вы напугались старух? — усмехнулся Сергей, когда Таисья Матвеевна прошествовала мимо. — Привыкать надо… Или боитесь, что пожалуются мужу?
— А вы не боитесь, что пожалуются вашей жене? — осмелела Ольга: вот момент, узнать, женат ли Сергей. — Или вы человек холостой?
— Мы тут все холостые, — уклончиво ответил Сергей.
— А все же? — настаивала Ольга.
— Какое это имеет значение: женат, не женат, — с раздражением проговорил Сергей. — Я ведь не спрашиваю, замужем вы или нет… Важно, что я вас люблю. Поняли? Люблю! Вас!.. И если я вам не безразличен, — он снова взял Ольгу под руку, — давайте забудем о своих анкетных данных.
Ольгу покоробило от его слов, — не по душе ей был такой ответ, она ждала другого, а тут какая-то неясность, скрытность. Разве может так быть между любящими друг друга?
Пока она думала, разбиралась в своих чувствах, Сергей свернул туда, где редкие лампочки манили в тишину, под покров высоких деревьев.
— Куда это мы? — спросила тревожно Ольга, вглядываясь в пустынную аллею, уходящую в темноту.
— Чтобы не встречаться больше с этими тетками. Вижу, они напугали вас… Побудем вдвоем. Как говорится, в стороне от шума городского.
Он обнял Ольгу за плечи, и они пошли туда, где деревья смыкались вершинами, гася просвет аллеи, и только хрустящий гравий под ногами напоминал, идут по парку. Огни остались позади, лишь звезды да далекая музыка, доносившаяся с «пятачка», да неподвижные, темные кусты, стоявшие по бокам тропы, сопровождали их, создавали интимность, успокоение. И Ольга шла подле молчавшего Сергея, увлекавшего ее все дальше и дальше в темноту, прислушиваясь к себе, к тому, что творилось в душе, — там жила какая-то раздвоенность, неуверенность, но пробивалась сквозь них наружу сладкая надежда, что все будет хорошо.
Тьма скрыла их, растворила в себе, и одна тишина осталась на тропе, да еще звезды на небе, чуть просвечивающие через густые кроны дубов…
И вдруг тишину разорвали голоса — громкие, нетерпеливые, — они неслись оттуда, где скрылись Ольга с Сергеем. И тут же на тропе показалась Ольга: она шла, почти бежала, а за ней, чуть сбоку, так же торопливо шагал Сергей.
— Подожди!.. Постой! — просил Сергей. — Ну куда ты бежишь, чего напугалась?.. Ты что, девушка? Мужчин не видела?
Сергей пытался схватить ее за руку, удержать, но она вырывалась, отмахивалась от него и шла, не останавливаясь.
— Послушай, Оля… Ольга Николаевна! Разве не видишь, как я измучен? Неделю ухаживаю, тебе мало? Неужели не жаль меня?
Ольга шла, пыталась уйти, не слушать, что он говорил. Сердце разрывалось от обиды, в груди копились рыдания, душили ее, но она сдерживала себя и наконец, не выдержав, побежала на свет, туда, где ходили люди.
Два дня Ольга, как затворница, сидела в комнате, выходила только в столовую да в лечебницу, и, сходив, возвращалась, забиралась на постель, поджимала ноги, прикрыв их одеялом, и читала «Альтиста Данилова». Читала и ничего не понимала, в голове стоял сумбур из мыслей и желаний: хотелось не то плакать, не то куда-то бежать, и совсем не хотелось кого-либо видеть и слышать, — все надоело: и беспечные отдыхающие, и настырные врачи, даже эта спокойная, гнетущая обстановка комнаты — ее последнее убежище.
Она не могла без содрогания вспоминать конец их отношений с Сергеем, угнетала легкомысленность, с которой она доверилась ему. Виновата во всем эта женская слабость: достаточно было мужчине поманить, что-то пообещать, и она уже раскисла. И это больше всего терзало ее: выходит, как легко можно быть обманутой, гоняясь за призрачным счастьем…
В столовую она приходила позже всех и, наскоро поев, торопилась уйти, чтобы не встречаться с Сергеем…
А за столом произошли изменения: Таисья Матвеевна перешла в диетический зал, — допекла-таки ее Людмила!
— А вы что же? — спросила Людмила Кирика. — Или Таисья Матвеевна оставила вас в жертву?
— Мне везде хорошо, — скромно ответил Кирик.
— Как же так? Без матушки-настоятельницы, без ее поучений? А вдруг соблазны вас будут преследовать? Скажем, женские рожицы или свиной хрящик?
И Людмила захохотала, глядя на сконфузившегося Кирика.
На месте Таисьи Матвеевны сидел мужчина явно пенсионного возраста, с орденскими планками на груди. Звали его Николай Николаевич. Ходил он неторопливой, шаркающей походкой, чуть сутулясь. Подходя к столу, почтительно наклонял лысину в сторону женщин, был предупредителен и вежлив, к тому же словоохотлив, под стать Людмиле, и та болтала с ним о всем, что приходило в голову.
Как и раньше, за соседним столиком шумно вели себя женщины, по-прежнему безучастно сидел серый мужчина, не вникал в разговоры.
— Что же вы, бабоньки, своего кавалера плохо развлекаете? — спросила их Людмила. — Смотрите, какой он грустный.
— Не грустный, а гордый. Не хотит с нами, — ответила одна из них. — Уж мы и так и эдак… Видно, какая-то забила ему голову.
Серый мужчина встал и пошел к выходу, ничем не выразив своего отношения к разговору женщин. Ольга посмотрела ему вслед, и ей снова стало жаль этого неулыбчивого человека: видимо, есть причина, что ведет он себя так, — может, запущенная болезнь, с которой бессильны справиться врачи.
— Это Волков… Степан Волков, — отвлек ее от раздумий Николай Николаевич. — В нашем ЖЭУ раньше мастером работал… Вроде, аккуратный был мужик, а свихнулся. Запил! Ну и…
— А сейчас он где? — полюбопытствовала Людмила.
— А вот и не знаю… Год прошел, как уволился. Где-то, видимо, трудится, если путевку в санаторий дали.
— Сколько из-за этой пьянки хороших мужиков теряем, — тряхнула недовольно головой Людмила, — только одним социологам известно… В нашем объединении — как ни борются, каких мер не принимают, а алкашей не убывает, растут, как шампиньоны на навозных кучах.
— А почему? — вдруг оживился, оторвался от еды Кирик, вздыбил свою пестренькую бородку.
— Бога забыли, — подсказала насмешливо Людмила.
— Вот тут вы верно подметили, — не заметив иронии, подхватил Кирик. Он ожесточился, уронил на стол вилку, поднял свои тонкие пальцы над тарелкой и, словно колдуя, выделывал ими в воздухе немыслимые пируэты. — Как говорит псалом царя Давида? «И сказал безумец в сердце своем: нет бога. И они развратились, совершили гнусные дела». Вот как предсказано: развратились, стали совершать…
— Не туда правишь, — перебила его Людмила. — Попридержи на повороте.
Кирик так же неожиданно сник, как возбудился, поднял вилку и стал есть, словно не он сейчас проповедь качал, как бы сказала Людмила.
— Бог тут ни при чем, не надо его в наши земные дела вмешивать, — ответил Кирику Николай Николаевич. — А что пьянства, хулиганства подразвелось, это факт. Особенно среди молодняка.
— Акселерация, — подсказала Людмила. — Рано повзрослели.
— Нет, не то… Взрослеют-то рано, да к труду приходят поздно, вот в чем корень зла! А говорят, труд обезьяну сделал человеком. А тут еще папы-мамы… От безделья это начинается. И повзрослеют с этим, сидит оно в них, как клоп в щели, ничем не выкуришь.
— Не вся молодежь такая, — воспротивилась Людмила.
— Я не говорю, что вся, а есть… Вы присмотритесь-ка, присмотритесь к жизни повнимательней. Вот, скажем, идет ватага парней, о чем они говорят? Послушаешь, и только слышишь: мать-перемать. Если бы штрафовать только за один мат, финансовые планы бы и без продажи водки выполнялись… Жить стали лучше, Людмила Петровна, лишние денежки у людей завелись. А вот в мое время…
Ольга не стала слушать, что было во времена молодости Николая Николаевича, встала и ушла.
Вернувшаяся с обеда Людмила, остановившись посреди комнаты и зло посмотрев на нее, спросила:
— Что у тебя с Сергеем произошло?
— А что у меня могло с ним произойти?
— Не умничай! Ты знаешь, о чем я спрашиваю.
Ольге совсем не хотелось отчитываться перед Людмилой:
— Зачем это тебе?
— Вот дает! Разве я не подруга уже больше?.. То-то вижу, как ты закиселилась, второй день, как мышь в норку, прячешься.
Ольга помялась: не по душе ей был этот разговор, происшедшее она уже перестрадала, зачем еще его ворошить?
— Давай не будем об этом… Мне это неприятно.
— А Сергею, думаешь, приятно, как ты с ним поступила?
— Вот и спрашивай об этом у Сергея.
— Уже спросила. Сейчас был разговор, встретились у столовой… Эх, Ольга, Ольга! Повертела хвостом перед мужиком, подразнила — и скрылась. Зачем ты так обидела его? Ведь любит он тебя, сам говорил…
— Не хочу я его любви, — прервала ее Ольга. Она отбросила журнал с романом, спустила ноги с кровати, оперлась спиной о стену и сидела отрешенно, скосив глаза, глядя мимо Людмилы. — Такая любовь не для меня.
— Какая такая?
— Временная… под кустом.
— Тоже мне, фигура!.. Ну и что, что временная? У нас и жизнь временная, сегодня живем, и завтра нас нету. Вот и надо пока живы, пользоваться возможностью пожить в свое удовольствие.
— Удовольствия-то я в этом не вижу…
— Греха боишься, как Кирик, этот баптистский начетчик? Или по стопам Таисьи Матвеевны решила идти, разврат обнаружила? Брось ты! Никакого тут ни греха, ни разврата, сама природа нас, баб, к этому привела: мужиков любить, детей рожать.
— Мужей, а не мужиков, — поправила ее Ольга.
— Мужа тут нет, а плоть не терпит вакуума. Поняла? — Людмила расхохоталась, глядя на вытянувшееся лицо Ольги. — Вот и надо вакуум чем-то заполнять.
— Не могу я так, Людмила. Пойми, не могу… Для меня или все, или ничего. А так, как ты проповедуешь, чтобы вакуум заполнять, не могу.
— Ну и дура! Профилософствовала всю жизнь и осталась необгуленой коровой, ни один бычок еще не скакнул… А ты посмотри на себя. Нет, в зеркало посмотрись, ведь за тридцать уже, скоро сорок лет, тут и кончится бабий век. Так когда же еще и любить этих мужиков, как не сейчас? Года идут, стрелочки на часиках бегут, дни дольше, а жизнь короче, вот и надо наверстывать. Потом на нас и глядеть не станут… А тут такой фартовый мужчина на тебя позарился. Когда еще такого Сергея тебе судьба пошлет?
— Знаешь такую поговорку: не всегда то, что торчит над водой, бывает лебедем, — ответила Ольга, сунула ноги в тапочки и пошла к двери. Лицо ее было непроницаемо, казалось, не ей говорила эти вещие слова подруга.
— Беги, беги! — крикнула Людмила, похоже, ошеломленная ответом Ольги. — Все равно от жизни не убежишь… А слова мои запомни!
Утром, выходя из столовой, Ольга увидела поджидавшего их Сергея, — видимо, Людмила пообещалась ему поговорить с ней, замолвить словечко, и он надеялся на благоприятный исход переговоров. Но Ольга прошла мимо, не ответив на его любезное «здравствуй», и сколько Людмила ни дергала ее за рукав, пытаясь задержать, оставить наедине с Сергеем, она не остановилась и наконец, чтобы избавиться от приставаний, побежала.
Забежав в комнату, стала у стены, прижавшись спиной, в тревоге глядела на дверь, ждала, что следом появится Сергей, и надо будет что-то говорить, отвечать ему, а что отвечать — когда все уже сказано, и ничего другого она сказать не может. И решила не отвечать, и, если потребуется, снова убежать, как сделала однажды, скрыться, чтобы не нашли ни Сергей, ни Людмила.
Но дверь не открывалась, никто не входил, однако она долго не могла успокоиться. Да и комната душила ее, Ольга опасалась в ней оставаться. Выглянув за дверь, она прошмыгнула по коридору, вышла из корпуса и, озираясь по сторонам, заспешила в парк.
День разгуливался, светлел, светлели травы, обсыхая от росы, млели кусты акаций, щетинясь зелеными стручками, стояли деревья, как исполины, подняв головы к жаркому небу. И тишина, безветрие, покой — все то, что было ей сейчас необходимо.
Ольга уходила все дальше и дальше, и когда скрылись корпуса санатория, спустилась, как и в прошлый раз, к озеру.
Озеро было спокойно, его светлые воды отражали небо, кучевые облака, деревья, обмывали солнце. Чайки летали в стороне — над заболоченным заливом, сидели на воде белыми комочками.
Она взобралась на корягу, повисшую над водой. Из головы еще не выветрилась сегодняшняя встреча с Сергеем. Встреча была как бы продолжением вчерашнего разговора с Людмилой, и Ольга не могла избавиться от злости на подругу. Пусть Людмила ведет себя как хочет, а она будет верна своему понимаю жизни. Пошлость никогда не возвышала человека, она лишь унижала его, и не только в глазах других, но и в собственных глазах. Сергей не понял этого, и глупо требовать от нее какого-то снисхождения к нему, тем более любви.
Она нагнулась, подняла камешек, неловко размахнувшись, кинула в воду. От камешка пошли круги по синей глади озера, заколыхались небо, облака, деревья. И колыхалась душа Ольги, не находила успокоения.
Думала она: лежит вот озеро — тихое, светлое, а что у него там, в глуби? Никто не знает… Так и человек, — живет рядом, ходит по тем же тропам, а каков он, какую цель преследует в жизни — не сразу узнаешь… А порой и знать не хотим: рубим с плеча, считаем слепком с подобия своего. А люди не одинаковы, они, как это озеро, хранят в глубине свои желания, не выдают их первому встречному…
Вот так и Сергей — не понял ее, да, видимо, и понимать не хотел, не заглянул ей в душу, не удосужился узнать получше. Не могла она пойти на то, что требовал он от нее. А может, сглупила? Зря показала себя недотрогой? Может, правду говорит Людмила: когда этих мужиков любить, как не сейчас, пока не кончилось бабье время? Ведь не хуже она других женщин, что-то нашел же в ней Сергей!..
Долго сидела Ольга на коряге, предавалась размышлениям, глядела на озеро. Где-то там, далеко-далеко, за его синими водами, виднелась силосная башня, стояли белые корпуса фермы. Там другая жизнь, не похожая на санаторную, и Ольга представила, как на утреннем брезгу идут на ферму женщины, как после выгоняют коров, и они растекаются по зеленому выпасу, как покрикивает и пощелкивает кнутом пастух. А солнце все жарче и жарче, в полдень гонит пастух коров к водопою, и коровы, напившись, улягутся в тень под ракитами; и будут лежать, пыхтя и отдуваясь, пока пастух, посмотрев на падающее солнце, вновь подымет их и погонит вдоль берега, к свежей траве.
А потом придет зима, и пойдут снега, засвистит ветер, побежит поземка, небо закроется серой пеленой, и коровы, стоя у кормушек, будут скучать о траве, о пастухе…
Надоело сидеть, и она, спустившись с коряги, пошла вдоль берега. Тропка вилась меж кустов, иногда спускалась к воде, и на одном из поворотов Ольга увидела серого мужчину, которого Николай Николаевич называл Степаном. Он сидел на подмытом уступе берега, и, увидев Ольгу, неожиданно поднялся, готовясь уйти.
Ольгу не просто удивило его поведение, а страшно обидело: оказывается, от нее мужчины бегут, как от чумной, а она только что выхвалялась, считая себя не хуже других женщин.
И потому недовольно спросила Степана:
— Куда вы?
Степан недоверчиво поглядел на нее, поглядел как на что-то лишнее, мешающее ему, но задержался, не ушел.
— На ванны как бы не опоздать, — и Ольга впервые услышала его глуховатый голос, — голос был мягкий, так не шедший к его суровому лицу.
— Ванны до двух, а сейчас только одиннадцать, так что не опоздаете, — успокоила она. — Можете еще посидеть.
Он послушался, сел на бережок.
Ветра не было, но озеро как бы дышало: поднималось и опускалось, накатывалось на берег, шурша галькой. Ольга подошла к воде, зачерпнула ее в пригоршни, плеснула в верх, и вода рассыпалась брызгами, сверкнув на солнце.
— Смотрите, радуга! — крикнула она, пытаясь обратить внимание Степана, и еще раз плеснула водой, и опять возникла радуга.
Но Степан ничем не проявил себя, промолчал. Отряхнув руки, Ольга подошла, села рядом. «Что за человек? — подумала она. — Почему так безразличен ко всему? Даже к женщине, которая сидит рядом. Вдали от людских глаз, в глухом месте… Как это не похоже на Сергея!»
И не удержалась, спросила:
— Вы всегда так с женщинами?
— Как?
— Вот так… Молчите, не разговариваете. Не уважаете нас, что ли?
— Уважаю, — помедлив, ответил он, и в первый раз поднял на нее глаза, — глаза были светлыми, чуть подсиненными, как синевшее рядом озеро, и где-то в глубине их копилась тоска.
— А что же ведете себя так?
— Как? — снова спросил он.
— А я разве не женщина? Пришла, села, а вы настроились бежать.
Он отвернулся, помялся. «Кажется, признал себя виноватым», — подумала Ольга, но вместо этого услышала:
— Я вас не знаю… Первый раз вижу.
Ольга захохотала, что с ней бывало редко, — настолько показался забавным этот серый человек: десять дней сидит за соседним столиком, и — в первый раз видит!
— А своих соседок за столом? Если встретятся, узна́ете?
— Узнаю.
— Но вы и с ними не разговариваете, а они тоже женщины.
Степан помолчал, молчала и Ольга, ждала, что ответит.
— Не люблю я таких, — хмуро произнес он. — Кричат, хохочут…
— В санаториях всегда шумно. Что же вы поехали?
— Не хотел, настояли… Местком пристал. Тебе, говорит, надо отдохнуть, ты заработался. Вот и поехал… А теперь жалею. Разве тут отдохнешь? Только и покою, что у озера.
Он высказал что-то похожее и на ее чувство неудовлетворенности здешней жизнью, но она не задержалась на этом, интересовало другое: как это ему, выпивохе, по словам Николая Николаевича, претит шум? Должно быть наоборот: алкаши любят собираться компаниями, не любят одиночества.
— Хорошо, с женщинами мы выяснили. А как вы насчет этого? — И Ольга выразительно щелкнула себя по кадыку.
— Насчет выпивки, что ли? — спросил он.
— Ну!
— Никак! Не употребляю…
— А я слышала, — не удержалась Ольга, — за пьянку с работы сняли.
— Кто сказал? — встрепенулся он и поглядел с тревогой на Ольгу.
— Значит, было?
— Было. Но это такой случай… такой случай… — Степан отвернулся, опять поглядел куда-то вдаль, за озеро, помолчал и ответил с хрипотцой, словно у него перехватило горло: — Не обязательно вам это знать.
Он встал и пошел к тропе.
— А меня бросаете? Оставляете тут одну? — спросила его Ольга.
Степан остановился, поморщился от неудовольствия, но пропустил вперед Ольгу и пошел сзади.
Шли молча, шли долго, и когда вышли на асфальт, Ольга насмешливо проговорила:
— Хорошо побеседовали! Вы такой любезный кавалер… С таким приятно провести время.
— Каков есть, — хмуро пробурчал Степан и, не прощаясь, повернул к лечебнице…
На завтрак Ольга опоздала, проспала. Сколько не будила ее Людмила, она лишь крепче закутывалась в одеяло, прятала голову, — снился какой-то кошмарный сон, сон без начала и конца, который проснувшись, она не могла вспомнить, только и осталось ощущение, что избавилась от чего-то страшного. И это ощущение долго не проходило, держало в напряжении, пока она не вышла из корпуса, попав в толпу отдыхающих, фланирующих после завтрака.
Зина сжалилась над ней, покормила, и Ольга, выйдя из столовой, не пошла в корпус, отправилась, как и вчера, в дальний конец парка — после сна голова была тяжелой, хотелось побыть одной, выветрить эту тяжесть.
Появились комары. С каждым днем их становилось все больше, вечерами они страшно досаждали, тучами носились над «пятачком», в аллеях парка, и отдыхающие ходили с вениками из веток, отбиваясь от них. Днем комаров было меньше — пугало солнце, они отсиживались в тени, под листьями.
Комариное наваждение совпало с цветением липы. Зеленые кроны лип были усыпаны, как звездочками, белыми цветами, медовый запах густо стоял в недвижном воздухе, Ольга шла в этом медовом настое, поглядывая вокруг, слушая жужжание пчел, и постепенно теплела, оттаивала от утреннего напряжения.
Неожиданно вспомнила о Степане. Она видела его за ужином, понаблюдала исподтишка, заметила, как раза два он пристально взглядывал на нее и тут же опускал глаза. Странное впечатление у нее осталось от вчерашней встречи: суровость, отчужденность Степана так не шла, противоречила его синим тоскующим глазам, что Ольга оказалась не в состоянии подавить в себе желание поближе узнать его.
И решила сходить к тому месту на берегу озера, где встретила вчера Степана, сходить пока затем, чтобы убедиться — он опять там, в избранном им месте, где хоронится от людей, живет в своем одиночестве.
И верно: Степан сидел на том же подмытом уступе берега: в руке держал ветку березы, которой слегка помахивал, хотя комаров у озера не было.
Ольга постояла, понаблюдала за ним, вскоре почувствовала неловкость от подглядывания и, поколебавшись, стала спускаться к озеру.
Шум от шагов встревожил Степана, он повернулся, посмотрел чуть не с испугом. Ольга подумала: сейчас встанет и уйдет, но Степан остался сидеть, лишь, отвернувшись, сломал ветку, швырнул под куст.
— Доброе утро, — поприветствовала Ольга, дойдя до него.
Степан молча кивнул. «Неприветливый же он, однако», — подумалось ей, не зная, что предпринять дальше, уже сознавая всю необдуманность своего поступка.
— Не возражаете, если посижу, погляжу на озеро?
— Пожалуйста, — ответил Степан, и даже сделал попытку приподняться, отодвинуться. — Места не куплены… Всем хватит.
Ольга села. Озеро было так же светло и покойно, как и вчера, также отражало в своих водах берега и небо. Но не это занимало Ольгу: следовало продолжать разговор, если уж осталась тут. Но о чем можно говорить с этим нелюдимом? Не о погоде же!
И тут вспомнила конец вчерашнего разговора, вернее, ее вопрос к нему, от ответа на который он уклонился.
— А что за особый случай произошел с вами? Только не обижайтесь, пожалуйста… Вчера мы начали и не договорили…
Степан дернулся, словно намеревался вскочить, но вдруг обмяк, опустил плечи.
— Это когда напился, что ли? — спросил он тихо, без вчерашней злости. — Такое хоть кому доведись…
Он не договорил, и, прищурив глаза, уставился на озеро, словно видел там что-то, известное ему одному.
— Что же все-таки было? — спросила Ольга, придав голосу мягкость, доверительность, пытаясь вернуть его к разговору.
— Жену я потерял, — помолчав, ответил он, и, отрешенно опустив голову, посидел так молча. Потом повернулся к Ольге, сказал с горечью: — Машу… Марию Григорьевну.
— Ушла к другому? — спросила Ольга и тут же спохватилась: зачем она так грубо? Еще обидится.
Но Степан не обиделся, усмехнувшись, ответил:
— Стал бы я о такой горевать! Да и не такая она была… Умерла. Скончалась… Неожиданно, в одночасье… Вот и я не выдержал. Такое хоть кому доведись, — повторил он.
Он встал, потоптался, похоже, собирался уйти — может, от себя, от нахлынувших воспоминаний, но опять сел.
Ольга поняла бестактность вопроса, почувствовала, как загорелись уши.
— Вы меня извините… я не предполагала…
— Чего там, — не дал ей договорить Степан.
— А сейчас где работаете?
— В райбыткомбинате. — Он назвал район, который Ольга знала лишь понаслышке.
— Выходит, город бросили? И не жаль?
— Не мог я там оставаться… Понимаете? Не мог! — Он опять повернулся к Ольге, и что-то жалкое, растерянное обозначилось в его лице, как у обиженного ребенка. — Приду домой, все мне Маша мерещится, с ума нейдет. Будто вот тут была, сейчас была, ушла на кухню, даже голос слышу, с кем-то разговаривает там. Бегу на кухню — никого нет. А голос опять слышу, уже в другом месте… Спать лягу — во сне ее вижу. Проснусь, кажется, она рядом со мной лежит, посапывает. Пошарю рукой — пусто… В голос реветь хотелось. Сожму зубы и лежу, не сплю до утра… Вот так вот. Терпел, терпел и бросил все: и квартиру, и работу, забрал дочку и уехал в деревню, к матери.
Говорил он тихо, спокойно, словно разговаривал сам с собой, — видимо, все это уже пережито им, не раз передумано.
— Дочка большая?
— Пять классов окончила.
— А с кем осталась?
— С бабушкой. Моей мамой.
Неожиданно Степан улыбнулся — Ольга видела в первый раз его улыбку, она смягчила ему лицо, сделала добрым.
— Она у меня хорошая, в мать удалась. В Машу… И волосы, и походка, и смеется так же — тихо-тихо, будто ручеек бежит. Ага… И характер материн. Та, бывало, не крикнет, не зашумит, все спокойно, рассудительно… Хорошая была у меня жена!
Ольга поняла, Степану захотелось выговориться, — видимо, намолчался за время здешней жизни, а тут — пусть случайная, но внимательная слушательница.
— Любили вы свою жену…
— Любил? — переспросил Степан, и в голосе его послышалось что-то похожее на возражение. — Не то слово… Это… это выше! Как вам объяснить? И кошку любят, и собаку… А я не просто любил, а…
— Обожал? — подсказала Ольга.
— Опять не то слово! Это для господ… Жалел я ее. Понимаете? Прикипел к ней, не знал, где я, где она. Одной жизнью жили. Вот такая была любовь!
Он замолчал, опять уставился на озеро.
Солнце вышло из-за увала, покатилось по вершинам деревьев, грело непокрытую голову Ольги. Она взглянула на часы — пора на процедуры, а уходить не хотелось: чем-то привлек ее этот человек, может бесхитростным рассказом о жене, или тем отношением к любви, которое было близко ей, отвечало ее понятиям. Она видела, сколько в Степане доброты, сколько любви к покойной жене и к дочери, и это тоже покоряло ее.
Она встала, поднялся и Степан.
— Простите, не узнал как вас зовут?
— Ольга Николаевна.
— А меня Степан Алексеевич.
— Вот и познакомились, — улыбнулась Ольга. — А теперь пойдемте, пора лечиться.
И они пошли.
Шли молча, но что-то было в этом молчании: тот доверительный разговор, который вели они, как бы объединил их теперь. Ольга чувствовала себя причастной к тайне Степана, в которую была посвящена.
Вблизи корпусов они столкнулись с Людмилой, шедшей из лечебницы. Та, широко раскрыв глаза, с изумлением глядела на Ольгу, словно не узнавала ее.
— Подожди-ка, дева. Пусть кавалер твой идет, а ты…
Ольга остановилась, улыбнулась словам подруги.
— Это еще что за номер? Где ты выкопала такого страхилата? — напала она на Ольгу.
— Почему страхилат? Мужчина как мужчина.
— Так, алкаш! На кого ты Сергея променяла? Что ты в нем нашла? Ни кожи, ни рожи!
— Пусть… А мне он нравится, — ответила Ольга. И не соврала: действительно, она ощутила в себе симпатию к Степану, к его нескладной судьбе.
— Ты посмотри, как за Сергеем бабенки увиваются! До тошноты завидно! А ты… Эх, Ольга!
Людмила горестно махнула полотенцем и пошла к жилому корпусу.
— Не очень расстраивайся за меня, — крикнула Ольга. — Обойдусь…
Утром, выйдя из столовой, Ольга была поражена: Степан, против обыкновения, не ушел к озеру, сидел на скамье против входа. «Не меня он дожидается?» — подумала она и взволновалась. Веря и не веря этому, она, чуточку конфузясь, того, что делает, пошла к нему.
Степан встал, увидев ее, натянуто улыбнулся, шагнул навстречу и остановился в нерешительности: видимо, не понял, к нему ли она идет, — вокруг было много отдыхающих. Но Ольга шла к нему.
— Доброе утро, — сказала она, стараясь придать голосу твердость, так не шедшую к ее розовому, смущенному лицу.
— Здравствуйте, Ольга Николаевна, — ответил Степан и тоже засмущался, и даже зачем-то потоптался, как бегун перед дистанцией.
— Ну, как вы? — спросила она, не найдясь о чем его спрашивать.
— Ничего… Спасибо, — ответил он в тон ей.
И случилось так, что не сговариваясь, они повернулись и пошли по аллее парка мимо групп отдыхающих, шли, похоже, не замечая их, занятые собой, тем банальным, ничего не значащим разговором, который ведется между двумя мало знакомыми людьми… Они еще стеснялись друг друга, и настоящего разговора не получалось, хотя прислушивались со вниманием к каждой фразе, пытаясь уловить в ней какой-то смысл; но фразы были простыми, короткими, как междометия: шел разговор о погоде, которая радовала всех — тепло, солнечно; о лодочной станции, начавшей наконец работать; о пляже, где уже не только смельчаки, но все, кто не боится воды, плещутся с утра до вечера.
Потом, свернув с аллеи, они пошли по лесу к озеру.
А вокруг них щедрилось лето — яркой зеленью, цветами, птичьими голосами; воздух густо пропах земляникой — она пряталась в траве вокруг пней, на веселых полянках. Степан разбирал траву, срывал осторожно веточки с красными ягодами, складывал в букетик, подавал Ольге. И та, рдея от его любезности, брала, благодарила, невольно проникаясь уважением к Степану, к его ненавязчивому соседству.
Озеро серебрилось, и на этом серебряном стекле вдали чернели лодки с рыболовами.
— Я любил порыбалить, побродить с удочкой по Деме. Лучше отдыха не знал… А теперь вот и реки у нас такой нет. Да и…
Степан не договорил, но Ольга и так поняла его.
Они посидели на уступе берега, там, где были вчера и позавчера.
Степан сказал:
— Это мое место. Я тут, как дома… Никто не мешает, сидишь, думаешь…
— О чем? — спросила Ольга.
— О разном… О жизни больше. Как жить дальше.
Ольга тоже думала раньше об этом. Хотелось чего-то, а оно не приходило, все оставалось по-старому: работа да комната в большом доме, детский сад да ее несложные обязанности медсестры, и пустые вечера, и тоскливые праздничные дни… А после — бросила думать, смирилась со своим положением, находила утешение в работе, в детях, которых любила, как и должна любить бездетная женщина. Но ничего не сказала Степану.
Они посидели, потом пошли вдоль берега, и так ходили, пока не пришло время расставаться. Ольга чувствовала себя легко, какое-то удовлетворение вызвала эта прогулка, хотя и не было ничего значительного ни в прогулке, ни в разговоре со Степаном…
И так повелось, что они каждое утро стали встречаться у знакомой скамьи, шли в парк, ходили по нему, спускались к озеру. Степан говорил, она слушала его негромкий голос, больше молчала, а когда отвечала ему, удивлялась себе: говорила со Степаном легко, свободно, даже покровительственно. И с каждым днем, все больше узнавая Степана, она проникалась уважением к нему, видя какой он добрый и отзывчивый на доброту человек.
Вечерами они уходили от шумных сборищ, сидели в аллее на скамье, или бродили вокруг клумб по песчаным дорожкам, набродившись, опять садились. Не было сказано ни слова о любви, о своих чувствах, вели себя как хорошие знакомые, даже как близкие люди, не позволяя себе ничего, что бы выходило за рамки уважения. Степан рассказывал, не стесняясь, как он встретился с покойной женой, как женился и жил, говорил о дочери, о матери…
К счастью Ольги, Сергей не приставал к ней больше. Он крутился подле румяной молодушки, с золотыми обручами в ушах, делающими ее похожей на цыганку.
И Людмила перестала приставать к ней, похоже, тоже увлеклась: Ольга видела ее в паре с тучным, высоким, уже седеющим дядей, но неутомимым плясуном, участником всех затей Маши.
Но вот как-то вечером, вернувшаяся из парка Людмила, еще не остывшая от танцев, от встреч с друзьями — от нее так и полыхало жаром, как от перегретой печки, — спросила Ольгу, взбивавшую подушку, готовящуюся ко сну:
— Ты, похоже, всерьез занялась этим мужичком из деревни?
Замерев на миг, потом бросив подушку в изголовье кровати, Ольга повернулась к Людмиле, сказала недовольно:
— Я тебе уже говорила: он мне нравится.
— Чем же, если не секрет?
Ольга подумала: в самом деле, чем он привлек ее? Что в нем такого, что возвышало бы его в глазах других, той же Людмилы?
— Не знаю, — созналась она. — Он хороший. Просто хороший… У него такая трудная жизнь.
— Значит, она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним? Так, что ли?
— Не знаю, — повторила Ольга. — А за что, по-твоему, можно полюбить человека?
— Как за что? — удивилась Людмила. — За красоту, за силу… Мужчина должен обладать такими качествами, чтобы его за версту видно было.
— Фонарный столб тоже красивый, и его так же далеко видно…
Людмила расхохоталась:
— Сравнила! Умница! Далеко пойдешь!
Потом нахохотавшись, стала раздеваться.
— А ты как представляешь себе любовь? — спросила она Ольгу, уже лежавшую в постели.
— Этого я объяснить не могу… По-моему любовь должна приходить сама, помимо воли. Вот как приходит утро или ночь… Как дождь.
— Эх, Ольга! Смотрю, идеалистка ты! Давай жди, надейся. Прождешь свою молодость, и останешься старой девой… Или думаешь за этого мужичка выскочить?
— Ничего я не думаю, — ответила Ольга. — Давай спать.
Шли дни, — нет, не шли, а бежали. Так казалось Ольге, когда она думала, что не успела еще как следует осмыслить свое положение, свои отношения со Степаном, что скоро уезжать домой, в город, а она, кажется, только сейчас начала ощущать интерес к санаторной жизни. Раньше, после ссоры с Сергеем, после его вульгарного поступка, все, что окружало ее, она переносила в силу необходимости — дожить до конца срока.
Встреча со Степаном всколыхнула, заставила забыть все неприятности, причиненные ей Сергеем. Она даже похорошела за эту неделю, опять вспыхнули надежды на что-то лучшее в жизни, но надежды эти жили еще глубоко, где-то за решетками сомнений, возможных новых разочарований.
Да она ни на что и не надеялась, не имела на это права, просто ей было приятно со Степаном, как будто она век его знала и только с хорошей стороны. Правда, иногда думала: вот так бы на всю жизнь! И тут же отбрасывала эту мысль, хотя в последнее время она все чаще и чаще приходила к ней. Желание любить, иметь семью вспыхивало в ней, пусть она и похоронила раньше все надежды на это. Они всколыхнулись с появлением Сергея, но… как горько оборвались!
Она видела, и Степан потянулся к ней. По тому, как он ждет ее, как встречает, радуясь этому, как говорит иногда без умолку, раскрывается перед ней, она понимала, ему тоже было приятно это знакомство.
А желание быть кому-то близким, дружить, делиться мыслями жило не только у нее или у Степана.
Вчера они шли с Людмилой с процедур, повстречали Таисью Матвеевну и Кирика. Кирик — такой важный, шествовал рядом с плывущей Таисьей Матвеевной, поглядывая вокруг, как победитель, едущий на белом коне. А Таисья Матвеевна, наоборот, шла со скорбной физиономией, как с похорон.
— Вот тебе и парочка, гусь да гагарочка, — хохотнула Людмила. — Похоже, спелись… А ну, подойдем к ним.
И она потащила Ольгу вокруг газона.
— Здравствуйте, Таисья Матвеевна! — поздоровалась ласково Людмила, а в голосе ее так и рвалось озорство наружу. — Что-то вас редко видно в последние дни. Где же вы скрываетесь?
— Нездоровилось, — проговорила скромно Таисья Матвеевна. — Не выходила никуда.
— А вид у вас такой, что еще на сто лет хватит.
— Скажете тоже, на сто лет, — усмехнулась Таисья Матвеевна. — Хоть бы до пенсии дотянуть. И то…
— А вы внушайте себе жить дольше, внушайте, это полезно для самочувствия… Знаете, однажды профессор, осмотрев больного, сказал ему: «Ну, братец, с таким сердцем еще сто лет жить будешь». На следующий день больной умер, об этом сообщили профессору. «Вот и хорошо, — сказал профессор. — Умер с сознанием, что проживет еще сто лет… Красивая смерть!»
И Людмила расхохоталась, глядя на вытянувшееся, побледневшее лицо Таисьи Матвеевны, на глупую улыбку Кирика, сползшего со своего белого коня.
— Извините, что помешала, нарушила ваш моцион, — еще смеясь, раскланивалась Людмила, подталкиваемая в спину Ольгой.
Лето подарило Ольге и Степану всего неделю хорошей погоды: пошли дожди.
Еще днем было хорошо и солнечно, а к вечеру откуда-то из-за озера натянуло черных туч, они погромыхали, пролились дождем. Озеро взбунтовалось, ветер гнал по нему черные волны, хлестал водой о берега. Отдыхающие рассчитывали, к утру тучи разойдутся, снова будет солнце, но ожидания не оправдались: небо оказалось затянутым облаками, из которых сыпался и сыпался мелкий противный дождик.
Встречи прервались, и Ольга почувствовала, как ей не хватает Степана, его тихого голоса, негромкого смеха. Правда, и в эти дождливые дни Степан дожидался ее у столовой, провожал до жилого корпуса, и хотя она упрекала его, просила, чтобы не стоял, не мок под дождем, ей было приятно его внимание: оно говорило о чем-то большем, чем о простой любезности.
На третий день дождь кончился, утро выдалось на редкость ясным — тихим, безоблачным, и Ольга, придя в столовую, поглядывая на Степана, спешащего разделаться с завтраком, мысленно была уже не здесь: все же два дня они почти не виделись, и предстоящая встреча, прогулка вдвоем по пустующему утрами парку, радовала ее.
Но вот Степан, кончив завтракать, прошел подле их стола и выразительно посмотрел на Ольгу. Она поняла: выходи, буду ждать. Но сегодня их ряд обслуживался последним, долго не подавали, и Ольга мучилась, слушала рассуждения Николая Николаевича о дожде, который по его словам прошел очень своевременно, напоил землю, теперь пойдут в рост хлеба; морщилась от надоевшего ей подтрунивания Людмилы над Кириком, хотела даже встать и уйти, но постеснялась: не знала, чем оправдать свой поступок.
Выйдя из столовой, она Степана не обнаружила. Надеялась, что он сидит на скамье, поджидает ее, как и было раньше, но его не оказалось. Повертевшись, позыркав глазами, решила, что он ушел к озеру, и пошла туда.
День сегодня, как и утро, обещался быть хорошим, безоблачным; солнце уже обогревало деревья, травы, но было еще сыро после дождей, и Ольга скоро промочила ноги.
Но Степана не оказалось и на их условном месте. «Где же он мог быть?» — терялась она в догадках, осматривая береговую полосу озера.
Озеро еще темнело; ветра не было, но мелкие волны ходили по нему, и озеро казалось изрытым, как плохо вспаханное поле.
Но вот и Степан, — он спускался к ней по крутому откосу. Ольга видела, как он спешил, хватался за стволики берез, ноги его скользили по мокрой траве, он притормаживал, становился боком, и вдруг сорвался: поскользнувшись, упал на спину и пополз по откосу. Ольга вскрикнула, подняла в испуге руки к лицу, бросилась к Степану, сползшему чуть ли не к ее ногам.
— Как это… как это вы… так неосторожно, — в тревоге говорила она, помогая Степану подняться.
Тот встал, виновато улыбнулся, оглядел себя, стал отряхивать от мокрого сора брюки. И тут Ольга увидела кровь на его руке.
— Надо же! — упрекнула она Степана, доставая носовой платок, перевязывая ему ранку. — Зачем было так спешить, торопиться?
— Так автобус же! — оправдывался Степан. — Он ждать не будет.
— Какой автобус?
— Уезжаю я, Ольга Николаевна. Уже документы взял.
И он похлопал себя по карману, где, видимо, лежали эти документы.
— Как уезжаешь? — изумилась Ольга, даже не заметив, что перешла на «ты». — Ведь еще четыре дня!
— Вчера письмо получил от мамы, просит приехать… Лужок ей выделили, надо помочь, заготовить коровке сена на зиму.
Это известие было так неожиданно, что, похоже, сломило Ольгу. Она растерялась, ощутила слабость в ногах, оглянулась, где бы сесть, но всюду было сыро, и осталась стоять.
— Ну что же, раз надо, поезжай, — только и сказала она, собравшись с силами.
Они стояли, глядели друг на друга, и не было слов, лишь одна тоска в их глазах.
— Так и быть, поцелую я тебя… На прощание, — вдруг вырвалось у нее, и сразу стало легко, будто сняла с себя неимоверную тяжесть. — За все… за все.
Степан приник к ней и, оторвавшись, держа за руку, заглядывая в глаза, говорил торопливо:
— Я не забуду вас, Ольга Николаевна… Мы еще встретимся. Я вам напишу!
И побежал тропой, отбежав, помахал ей, и скрылся за кустами.
Ольга не пошла его провожать, стояла в раздумье, глядела на озеро. Озеро светлело, успокаивалось, и на душе Ольги тоже росло успокоение, уходила тревога, вызванная неожиданным отъездом Степана.
Стояла и думала: вот уехал человек, с которым она провела всего десять дней, — десять дней, а так крепко он задержался в ее сердце! И надо бы, казалось, ощущать потерю от его отъезда, а она этой потери не ощущает, наоборот, в ней росло, крепло чувство ожидания чего-то хорошего, что должно будет прийти — если не сегодня, то завтра, не завтра, так послезавтра, но обязательно придет, не обойдет ее…
1981 г.