IV

— Приехали в деревню, — скотину, гляжу, гонят, — продолжал рассказчик. — Стройка хорошая: две избы, крыты железом, двор дранкой… Слезли, отпрег я лошадь. Вышла ко мне старуха, Аксюткина мать… «Работник, говорит, новый знать?» Да. Сам меня спрашивает: «Ну что, голова, как у меня, по-твоему, а?» «На что уж лучше… полная чаша!..» И верно, братчик, все у него в порядке, всего много, каждая вещь у места. «Я, говорит, все приобрел… моими трудами нажито»… Пошли в избу… Две избы-то, одна зимняя, другая летняя, сенями разделены… В одну — дверь клеенкой обколочена зеленой, гвоздиками медными пришита, а скобка, — за что открывают-то, — тоже медная, начищена, словно золото, истинный господь, горьма-горит!.. Отворил хозяин эту дверь: «шагай!» говорит. Вошли. Гляжу я, братчик, горница, на избу не похожа… словно, голова, у господ… стулья, диван… стены обоями обшиты… портреты висят… в переднем углу, божья благодать, все в ризах… на полу половики подостланы, чтобы, значит, пол не топтать сапогами… Цветки в горшках… кисейные занавески на окнах… Хорошо… голова, истинный господь, барину жить!…

— «Ну что, говорит, как по-твоему?» а сам смеется, любо ему. «Сами-то, говорит, мы здесь не живем… Нешто можно, это у меня для гостей, которы достойны… У меня здесь, говорит, сам батюшка граф молодой был не один раз… Покойного старого графа, чьи мы барские были, сынок. Теперешнее время он, говорит, в Питере, к царю близок, совету государственного член… Много я от него добра видал… Хорош он для меня… А вот сынка моего не того, не любит… „Крамольник он, говорит, у тебя… держи его строго… В церкви, говорит, никогда не вижу“… А сам до храма божьего вот какой — удивительное дело! Чисто, понимаешь, угодник какой… Именье его сумежно с нашей землей… Заходит ко мне. Про старину любит поговорить, как допреж жили… „Да, скажет, Абрам, разорились старые дворянские гнезда… разорились!“ Чуть не заплачет сердешный… „А теперь-то, скажет, что, а? А все, Абрам, от того, что воля, слабость, ученье… Ты ведь вот, скажет, ученый, что ли?“ — Нет, ваше-с. „А ведь живешь?“ — „Дай бой всякому, ваше-с“. — „То-то, вот, скажет, и оно-то. Если вас всех учить, вы графами захотите быть… Кто же землю-то пахать станет, а? Мы, что ли?“ Хо-о-оро-ший человек. Только вот до женского естества слабенек… Бабу ли, молодую девку ли с ним одним оставлять, того, погодишь. Слаб! Ну, я признаться, — ты только помалкивай, — свою дуру Аксютку подсуну ему: разливай, мол, чай его сиятельству, а сам за дверь… Наплевать, думаю, что ей делается… Не ягодка, не перезреет, не опара — на шесток не уйдет…. А мне за это, глядишь, красненька! От него жить пошел, ей-богу!.. Уголь вот теперь жгу в его роще… Роща то, почитай, дарма мне досталась, — а какой уголь-то… одна березка… звенит!.. Угольщик у меня жгет, ваш Калуцкой, земляк твой…две ямы… Так вот как, милок, денежки-то наживают, а не по-нынешнему: „Кто-ста я? Ученый!“ Забастовщики беспортошные, дери вас чорт. Перевешал бы вас начисто, мошенников!»

— Молчу я… не перечу… Хозяин! потрафлять надо… Пошли в другую избу… сели за стол… ужинать велел собирать, четвертную распечатал, налил в графин. Сам выпил и мне поднес. Стали ужинать. Харчи, гляжу, хорошие. Щи со свининой из белой капусты, каша с салом, квас, любота! Поужинали, он и говорит: «Ложись теперича спать… хоть здесь, хоть в сенцах… В сенцах-то покой, а здесь бабы встают чем свет громыхают». «Ладно, говорю, мне все одно, — в сенцах так в сенцах…» — «Пойдем, говорит, я тебе укажу где. Аксюшь, дакось ему постелиться чего-нибудь в головашки. А я, говорит, пойду на печку, разломало меня дорогой-то, растрясло… спине больно». Та-ак, думаю себе. Ах ты, старый чорт, растрясло тебя!.. Ушел он. Помолился я богу, лег… уснул, точно умер. Долго ли спал, не знаю, только слышу скрозь сон толкает меня кто-то под бок… Открыл глаза, с просонок-то не пойму, где я… Кто это? «Я, говорит… Что ты, аль испугался? Небось, говорит, не домовой, — душить не буду»… Ах ты, думаю, притка тебя задави!.. Во жены-то!.. Наши хороши, а эти еще чище… Что ты, говорю, стерва, очумела?.. Спаси бог, сам услышит, отвечай тут из-за тебя… «Небось, говорит, не услышит… знаю я… спит, старый чорт»… А много ль время теперь? Свет, небось, скоро? «А зачем тебе, говорит, свет-то?..» Хохочет, подлая. Ловко, говорю ей, это ты… не знамши человека, — пожалуйте! «У ловкого все ловко». — А муж-то, говорю… вон свекор тоже… вижу, небось, я… «Да что ты, говорит, к обедне я к тебе, что ли, пришла, ай на дух к попу?»…

А и то, думаю, мне-то какое дело… наплевать!..

— Ушла она от меня, должно, перед светом… Только было я глаза завел, слышу: заиграл пастух в жалейку, — скотину выгонять. Вставать, думаю, мне аль погодить?.. Лежу… слушаю. Пошли, слышу, бабы на двор коров доить… Подоили, заскрипели воротами, — выгнали скотину на улицу. Гляжу, идет сам, — только проснулся, — косматый, разумшись. — «Ну, говорит, как спал на новом-то месте? Вставай… делов нам ноне по горло. В Москву поедем на двух с угольем. Попьем чайку, закусим, поедем на угольницу насыпать… Вставай». Встал я. Напились чаю, позавтракали, поднес он мне стаканчик, забрали спосуду, кули тоись, запрягли в полки — поехали на угольницу. Приехали туда, начали насыпать из кучи уголь… Измазался я, аки чорт какой… потья эта с непривычки-то в рот набилась… От ям дым идет, глаза ест… Плюнешь — слюна черная… А жарко-то, — духотень… А хозяину с угольником ничего, словно так и надо… Знамо, привычка… Ну, насыпали — слава богу… пить смерть захотелось… Пошли все трое в сторожку, достал хозяин бутылку, — выпили, посидели, поехали назад с возами домой… Дома не мешкали, не отпрягали… Живо срядились опять, — закусили, выпили… «Пошел со Христом!» Он на чалой кобыле передом, я на саврасом жеребенке, позади… Лошади здоровые, привычные, — прут… снасть крепкая… все устроено, как надо быть, не бойся, что ось сломишь. Не сломишь — железная…

— Съездили мы в Москву с углем все по-хорошему… Назад приехали… Кладь оттуда захватили в город… Опять деньга… не порожнем… Стал я у него жить… Неделю живу, другую, третью… вижу, ничего: жить можно… Аксютка эта для меня — лучше быть не надо. Старухе, ейной матери, потрафил… Жить можно. Работы особо тяжелой нету… Знамо, хресьянская, то, се… Ну, да ведь мне не привыкать стать… По праздникам в храм божий обязательно посылал хозяин… Сам, бывало, пойдет, коли дома, и меня с собой. «Пойдем, скажет, Маркел, возблагодарим господа за его великие и богатые милости»… По праздникам в деревне весело было… Деревня большая… народ все мастеровой… игрушки из жести делают… исправный… ловкий… Девки это… все больше на фабрике живут, прожженные… На улице-то стон стоит. Ну, я, знамо, до этого не касался. Я, братчик, по другому ударил. Даве я тебе сказывал, как хозяин-то мой в трактире говорил, что, мол, повадились к ним в деревню трое… народ смущать… забыл?

— Помню, — ответил я.

— Вот это самое… Мне, может статься, и не к чему бы, и не знал бы я про них, да дело вышло как-то само собой. Сидим мы раз с хозяином в избе, чай пьем. Окошко открыто… Глядь, идут по улице мимо окон трое… один повыше всех в шляпе, а те двое в картузах… Чьи такие, — говорю я, — гляди-кась? Посмотрел хозяин. Плюнул. «А вот эти, говорит, самые смутьяны-то гитаторы-то и есть». Куды ж это они? «Куды? Идут, вишь, как и водится, к Чюнину двору… Таматко у них клуб, притон… Да погоди, ужо, попадет вам, а Мишке не миновать острога…. Донесу, истинный господь»…

— Пойду-ка-сь я, говорю ему, схожу туды, послушаю, что такоича… любопытно.

— Ступай, говорит, только смотри — знай край, да не падай…

Пошел я… Гляжу: точно, около Чюнина двора народ… Те трое сидят на скамье под окнами, двое папироски курят, а третий, в шляпе-то, разговаривает… Мужики вокруг, которые сидят, которые стоят, слушают. Протискался я поближе, стал слушать…. Говорит барин, вижу, все по-хорошему, дело, а не пойму я путем, не вникну… Да и где ж мне, братчик, сам посуди, сразу понять было… Что я до этого-то слыхал, каки слова? Материнство одно… да «сволочь», «в рыло», «мужик», «дурак»… Эх-ма! Н-да!..

Он помолчал, подумал, опять поскреб голову и продолжал:

— Начал я с этого раза ходить, слушать их, открыли они мне глаза, понял я, в чем дело-то… повязку с моих глаз сняли… Ну, братчик, и люди же, истинный господь, цены нет. А этот, в шляпе-то, Николай Иванычем звать, как начнет говорить, — что ты, голова!.. Заслушаешься… откуда что берется, ей-богу, чисто вот у него по маслу так и плывет… За сердце хватает, истинный господь!.. Хозяин мой, вижу, стал того… косыми глядеть на меня… «Чего ты, говорит, туды повадился… Какого чорта… Нашел кого слушать… Нехристи, сукины дети… Смотри, говорит, и тебе попадет…» Молчу я… ничего ему не перечу, а сам про себя уж за пазухой камушек припас… Попротивел он мне, братчик, хуже драной кошки… Эдакие-то вот дьявола все и дело-то гадят… Много ведь их, чертей, и ничем ты их не проймешь, никакими словами… хуже быков, истинный господь! Необузданный народ, заскорузлый… Только и заботы, как бы хапнуть где, обмануть, нажить, больше им ни рожна не надыть… Чужой беде рады. Я раз как-то и скажи ему: «Все, говорю, они истинную правду говорят. Нет в ихних словах лжи. Вот хоть, говорю, насчет земли… Нешто это порядок: у одного тысяча десятин, а у меня нет ничего. Вон хоть у здешнего графа-то твоего сколько земли-то, а? Половина уезда, а на кой она ему чорт? Сказал, да и сам не рад… Батюшки-светы, накинулся он на меня!.. Да ты, кричит, чего это, а? В ихнюю веру перешел… отравы хватил… ах ты, сукин ты сын, дурак… эдакие слова!.. Да скажи я его сиятельству про дерзновенные речи твои, — что он тогда с тобой сделает? Ему только одно слово сказать — и кончено, и нет человека. Дурак ты! нам ли с ними равняться… Он кто? Граф! И родитель его граф, и родителев родитель граф, так и идет колесо… Земля дарственная, дареная… Дурак, — царями дарена! За выслугу. Стало быть, они стоили того… Смотри, брат, коли услышу еще, ступай тогда, где был… Ненадобен будешь, и расчету не дам, да еще и уряднику представлю».

— Ну, что ты станешь с ним, со старым идолом, делать… Молчу я. Ладно, мол, толкуй, кто откуль… Живу, работаю… С хороших харчей в тело входить стал… Шея это, морда… не то, что сейчас… Лопнуть хочет! Завси, почитай, водка, харчи хорошие… Аксютка эта самая — любота, истинный господь! Покос подошел… с Петрова закосили усадьбу, а к Казанской сын из Москвы приехал… Покосу, травы страсть сколько… своей много, да нанятой вдвое… Знамо, одному мне не управиться, а самому со мной недосуг. То, глядишь, в Москву, то еще что, — все отрывка… Дело не ждет, а нанять некого, все за свой взялись… Так и пришлось сынка из Москвы на покос звать…

Приехал он из города со станции под вечер, в самую Казанску, на ямщике парой, с колокольчиком… Мы думали, кто такой? Ан хвать, — это он. Соскочил с тарантасу. Пальтишко на нем легкое, брючонки на выпуск, жилетка, при часах… Фу-ты, ну-ты! Рубашка на вороту шнурком перевязана, на ногах щиблеты, зонтик… Барин, истинный господь!

Полез это в карман, достал кошелек, отдал ямщику за подводу, взял из-под сиденья узелок эдакой небольшой, пошел домой в избу.

Мы сидим все за столом, чай пьем… молчим… хозяин инда потемнел весь. Насупился, глядит в блюдце… Аксютка покраснела, бельмами-то так и стреляет… знает, погань, чье мясо съела… Мальчишка разинул рот, уставился на дверь, глядит во все глаза…

Ну, входит он. Картуз на нем надет белый, снял его на пороге, на иконы, гляжу, не крестится… «Здравствуйте! — говорит, — живы ли вы тут?» Никто ему на это, ни отец, ни жена, ни чукнули. Посмотрел он на них, на меня посмотрел, усмехнулся эдак тонкими губами, подошел к столу, наклонился к мальчишке. «Здравствуй, говорит, Колюнька. Аль не рад отцу-то?» Начал целовать его. Снял потом пальтишко, повесил, остался в пиджачишке куцом… штанишки это на выпуск, болтаются. Да и весь-то, гляжу я, чудной какой-то, словно петушишко забитый, заморыш-курояй… Жалость индо глядеть на него, истинный господь! Ну, думаю себе, хорош работник… много ты натяпаешь… Мордочка у него, понимаешь, гляжу, вот эдакая, с кулачок, словно моченое яблоко… глазенками хлопает… в градусах… Росту небольшого, жиденький, словно ивовый хлыстик, а видать, что юркий… Так его всего и ведет, как бересту на огне… ручонки так и трясутся, а губы белые, тонкие… Ну, думаю себе, ты тоже, брат, должно, огурчик.

Чудно мне на них, братчик: сидят — молчат… Ни тот, ни другой, ни третий покориться друг дружке не хотят… говорить не желают. Я сижу, жду, что будет. Хоть и не мое дело, а и мне как-то вроде неловко… — «А, что, спрашиваю, молодчик, как дорога-то, ничего? Попросохла ли?» — «Просохла, говорит, ехать можно. Местами плохо, а то ничего. В Спирькином овраге плоше всего». Гляжу, хозяин мой скосил на него глаза эдак сбоку, словно, прости господи, на чорта стал похож, да и говорит ему эдак сквозь зубы: — «Да ты видел ли дорогу-то… Сам-то себя видел ли?.. Налил очки-то»… А тот ему на это, не будь плох, в ответ:

— «Сам-то ты не налил ли?.. Чего брешешь зря?..» Обозлился, гляжу, мой хозяин… вылез из-за стола, руки в боки упер, покраснел весь, как кумач, так и трясется, старый чорт. «Ты что ж это, говорит, сукин сын, делаешь-то, а? Чего это ты меня страмишь, а?» — «Чем я тебя страмлю?» — «Чем, чем… какой барин, подумаешь, — на паре с позвонками приехал, а? Что теперича люди-то говорить станут, а? Обо мне и так слух, что у меня денег девать некуда… а он накось… Чай, мимо графского дома ехал?.. Хорошо, его дома нету, а то что бы он подумал, коли б увидал, а?» — «А мне наплевать на твоего графа, — это сын-то ему на ответ, — тебе он нужен, а мне — тьфу да ногой растереть! Все одно их скоро к чортовой матери, графов-то твоих… Голову ему отшибить, твоему графу-то… воткнуть на кол да поставить в коноплю воробьев пугать… более-то он никуды не годится»… Гляжу я на него во все глаза… Вот тебе, думаю, штука! Откуда что, понимаешь, берется… и ни чуточки не робеет! Эдакой сморчок, а куды годишься… Так весь и трясется… тронь его — зарежет, истинный господь. Ошалел, вижу, мой хозяин от этих слов. Выпучил глаза, глядит, как сыч, а сказать ничего не может. Оглоушил он его, как дубиной… Где-то, где-то опомнился, — как заорет во всю пасть по-матерну… «Давай, орет, деньги… нажил, чай, в Москве-то? Кажи, давай, а я твою жененку да щенка кормить дарма не обязался… Забастовщик проклятый! Наплевал бы на то место, где ты, сукин сын, родился… Жене вон на платьишко не купит, мошенник… в храм господень и то вытти не в чем… А тоже: -кто я?! Сволочь! А он ему на это: „Чего мне, говорит, покупать, а ты-то на что? Ты купишь. У тебя денег много… подохнешь, с собой не возьмешь, нешто только на помин души попам оставишь?“ — „А ты думаешь, тебе оставлю, а?.. Тебе? На-ко-сь, вот чего не хочешь ли… на-ко-сь, выкуси! В печке сожгу, а не дам“… А сын ему на это: „Жги, наплевать! Мне твоих гоабленных денег не надо… Подавись ими! Грабил, грабил… подохнешь ведь все едино“… — „Подыхай ты, сукин сын, а я не собака подыхать-то… Может, ты вперед моего подохнешь. Гляди-ка-сь, Аксютк, муженек-то какой стал — картинка… Что значит Москва-то, а? Хо, хо, хо! поправился! Возьми-ка-сь его, Аксютк, зажми промеж ног, не вывернется, подохнет… хо, хо, хо!“ — ржет, аки жеребец… Мне, братчик, индо совестно стало. Не видывал я и не слыхивал отродясь, чтобы, то-ись, отец с сыном так-то… Сижу, гляжу на сынка-то, и жалко мне его. Видать сразу, больной человек, чаврый. Побелел весь, аки бумага… трясется… страшно инда смотреть на него. Заплакал, сердешный, махнул рукой да из избы вон. Дверью хлопнул, — стекла заговорили… А мой чортушка-то ему вдогонку: „чтоб тебя, сукина сына, эдак-то по шее бы дернули! Поди, говорит, Маркел, посмотри, куды он пошел? Начнет теперь, сволочь, языком трепать по деревне… погляди-ка-сь, выдь“. Надел я картуз, пошел. Выхожу на крыльцо, гляжу: сидит он на скамейке, папироску курит… Посмотрел на меня… „Ты, говорит, здесь кто ж такой, а?“ — Да работник, говорю. Нанялся вот до Казанской… — „Так. Много ль же он тебе положил?“ — Сказал я. — „Дурак ты, говорит, дешево… Брал бы больше. У него, черносотенца, денег много. Драть с них, чертей, надо… бить их…“ Закашлялся индо со злости… „Эна, говорит, вишь вон именье-то графское… Вон отседа видать, долина-то, а на чьи это все денежки строено? На ваши, говорит, все… Народ-то у нас, говорит, все одно, что звери дикие… Вот вроде моего родителя, черти!.. Сами в петлю лезут… В Москве вот дело другое… есть люди… Эх, брат, слыхал я… Как соберутся да запоют: „Вставай, подымайся, рабочий народ!“ — веришь, говорит, сердце мрет… словно вот, говорит, летишь на крыльях, и ничего тебе не страшно и не боишься никого…. так бы вот взял, говорит, сейчас да и помер за правду… Правду я, говорит, люблю пуще себя… За правду пострадать готов, муку приять… Я, говорит, вертеться не стану, черного белым делать не буду… Ты думаешь, — я сюда на покос приехал?.. На кой он мне чорт! Так я приехал, воздухом дыхнуть… Плох я… сынишку вот жалко!..“

— „А жена то?“ — говорю. Посмотрел он на меня — усмехнулся да и говорит:

— „Ты, говорит, арапа-то не строй… небось, видишь“… Удивился я…

— „Дык как же, говорю, ты это стерпеть-то можешь, а? Неужели тебе ничего?“

— „Ничего, говорит… Я теперь вроде Алексея, человека божьего… больной я, говорит, видишь… да и дура она, чорт с ней… корова…. Кабы любил я ее, — дело двенадцатое, а то она мне все одно, как касторка с похмелья… наплевать… Эх, говорит, земляк, да нешто в бабе дело?.. Наплевать баба!.. Не такой я человек, мне не баба нужна, мне правда нужна… дело мне делать нужно, пострадать… Вот я тебе, погоди — у меня книжки есть — почитаю про людей… Вот были люди, не с нами сравнять, орлы! Ничего не боялись! Режь его, все одно ни чукнет! За правду умирали, за нас, дураков, кровь проливали, старались…. а мы что им за это? „Так и надыть… дери их чорт. Они, мол, в бога не веруют, противу царя идут“… Тьфу ты, говорит, дуболомы проклятые. Вон мой родитель в бога верит, в церковь ходит, посты блюдет, а живодер первый во всем уезде… Не догадается ни один дурак притти к нему „руки вверх“… Хлопнули бы — одной собакой меньше!“ — „Что это, говорю, родителя-то ты как?.. Нешто можно?.. Как-никак, а все родитель…“ — „А я, говорит, просил его меня родить-то?.. Спрашивался он у меня?“ — „Ну, это дело, говорю, божье, он не при чем… закон!“… — „Божье, говорит, да божье! Вон к моей дурехе лезет… тоже дело божье, коли родит, а?“

Молчу я… сижу, слушаю его… дивлюсь. „А что, говорю, вас эдаких-то много? Допрежь, словно бы, таких я и не привидывал?“ Усмехнулся он. „Много, говорит, повсеместно… по всей Росеи… Помни, говорит, Маркел, слова мои… подохну, может, я скоро, может, повесят, наплевать: встанет Росея, подымется народ — „отдай наше“… Эх, кабы мне дожить, говорит… По локоть бы, говорит, руки в ихней крови выкупал… напился бы, говорит, ихней крови досыта!“…

Гляжу на него… страшно индо, истинный господь!.. словно вот полоумный какой, порченый… Что это, говорю, они тебе насолили больно, а? Уж очень ты озлобился…» — «Не мне, говорит, насолили… Я что, я — муравей… всем они насолили, народу всему… грабители! Дурак ты, говорит, ничего еще не смыслишь»… «Понимать-то нечего, говорю, нашему брату цена известная — спокон веку грош… Ломай, да и вся недолга… У кого деньги есть, тому, знамо дело, и хорошо, живи, не тужи… а без денег сам бездельник… и ничего не поделаешь… Дакось, говорю, мне денег, и я барин буду, халуя заведу. „Эй, ты, малый, подай водки алой“… Лошадей заведу, коляску, нешто мы не можем…»

Махнул рукой на мои слова… «Отстань, говорит. Я, говорит, про Фому, а ты про Ерему… спать, говорит, пора… в сарае сено есть? Лягу я там». «Что ж тебе в сарай, говорю, ложись дома… Только приехал, чай, не чужой… жена молодая… поужинал бы… все честь-честью»… Махнул он опять рукой, ничего мне на это не сказал; встал, пошел в сарай… Поглядел я ему взад-то… жалко стало… Пошел в избу. — «Где же он-то?» — хозяин спрашивает. — «В сарай, говорю, спать ушел». — «Ну, чорт, говорит, с ним, пущай спит. Давайте ужинать. Ты его завтра, смотри, раньше буди… Косит пущай… это не книжки читать, не языком болтать»… — «Какой уж, говорю, он работник… в чем душа…» — «А ругаться, небось, умеет… на это мастер… Нет, ты, сукин сын, должен покориться родителю… Вся моя власть над ним: стащу в контору, вот… земскому скажу, прикажут отодрать… У нас земский, дай ему бог здоровья, человек справедливый, меня хорошо знает, — с ним и разговаривать не будет… Велит отодрать, и во как, за милую душу насыплют… Погляжу, вот, что будет из него, а то форс-то ему сшибить надыть… Погодишь, брат! мы вас взнуздаем». Ничего я ему на это не говорю. Сижу молча… Поужинали… Пошел я к себе в сенцы спать… Под утро, слышу, пырх ко мне Аксютка… «Спишь?» Взяла тут меня, братчик, злость. «Тебе, говорю, чего ж это надо-то, сволочь ты эдакая, а?» — «Что ты, говорит, очумел?» — «Уйди, говорю ей, паскуда, бесстыдница, уйди, пока цела… Муж дома, а она… зачем же ты, стерва, — а посля этого закон-приняла, а?» Засмеялась она. «Какой это, говорит, муж? Он негож для этого дела, я таких не люблю». Так, без стыда и режет. Плюнул я тут ей в харю, да по шее раза три и отвесил. «Больше, говорю, ко мне не ходи. Ступай вон, к свекру-батюшке, он те, может, еще сачек какой купит». Выругалась она матерно, заплевала меня, ушла.

Стала заря заниматься… встал я, пошел в сарай москвича будить на работу. Гляжу, а уж он не спит. — «Что же это ты не спишь-то?» — «Да так… не спится, тоска какая-то, да кашель одолел… грудь болит… Плох, брат, я, Маркел… А ты что пришел?» — «Да за тобой, говорю, косить. Вечор сам наказывал будить тебя… Пойдешь?» Усмехнулся. «Пойду, говорит, по своему желанию… Наказу его не боюсь. Коса-то есть отбитая?» — «Есть». Встал он. Пошли мы с ним, умылись на дворе, взяли косы, вышли на улицу. Он и говорит: «Выпить бы хорошо теперь, да с собой бы половиночку». — «Дома у отца, говорю, водки хучь облейся… постоянно держит». — «Ну его к чорту, говорит, с водкой-то его. Купить бы… Не знаешь, кривая Гундора торгует?» — «Признаться, говорю, сам не хаживал, а слыхивал: придерживает…» — «Зайдем». — «Мне что ж, говорю, зайдем. Только как бы сам не узнал… ругаться станет».

Зашли мы к этой Гундоре… бабенка, вдова, водкой торгует… с ребятишками живет, этим и кормится. Глядим — заперто. Постучали в оконце, встала она, впустила… «Есть?» — «Пожалте… Закусить-то вам чего? Лучку нешто пойти головку выдернуть». Пошла, принесла луку зеленого. Сели мы к столу. Налил он. «Пей!» — «С хозяина, чай, говорю, черед». — «Пей, не ломайся! не люблю я». Хлопнул я. Налил он себе, тоже хлопнул. «Дака-сь нам еще половинку, а эту на, убери (мне говорит) в карман, с собой возьмем»… Притащила Гундора еще половинку, и эту хлопнули. Отдал он деньги. Вышли на улицу… пошли вдоль деревни… Пошатывается, гляжу, мой малый, развезло его натощак-то, да и у меня тоже, слышу, того, не в порядке… А солнце чуть встало, на небе ни облачка, роса сильнейшая… «Хороший день будет, думаю себе, надо понавалиться, до завтрака подвалить побольше…»

Вышли за деревню, стали под гору спускаться к речке, глядь — из-под горы пылит кто-то нам навстречу. Глядим, не мужик едет. «Со станции, говорю, должно, господа каки-нибудь в именье». Остановились. Вот, глядим, катит пара в дышле, лошади хорошие, все в мыле… На козлах кучер, руки вытянул в струнку… бородища черная по брюхо… А в коляске, глядим, сидит-развалился барин какой-то в шляпе, папироску курит… прищурился, на нас смотрит… Поровнялся с нами… Снял я картуз, хотел было поклониться. Хвать, мой хозяин-то молодой как закричит по-матерному, что ни есть хуже, а сам зубы ощерил да кулаком-то вот эдак барину и грозит… — «Вот тебе, кричит, такой-сякой!» Я так, братчик, веришь богу, и присел… Увидал это барин, кучера в спину тык — «пошел!» А мой чудород вдогонку-то им, вдогонку, что ни есть гаже… «Что ты, говорю, очумел — ни за што, ни про што лаешь!.. Кто такой барин этот?» А он побелел весь, глаза страшенные… с винища-то еще пуще, пена из роту клубком. «Граф это, говорит, чтоб ему»… да опять матерно. «Вот бы, говорит, была бонба, шваркнул бы, полетел бы вместе и с коляской своей к чортовой матери… ишь, катит в коляске… кучер… а мы с тобой иди, вот тяпай… А что он, умнее нас с тобой, что ли? Отними от него деньги, одень поплоше, сыми, как с бутылки, ярлычок графский… Подика-сь, мол, добудь себе на пропитанье. Ей-богу, в злую роту не примут… Подохнет, сукин сын, с голоду»… Обернулся опять в ту сторону, куда граф поехал, поднял кулак, кричит словно помешался:- «На наши денежки живешь… нашу кровь сосешь… погоди, погоди!» Затрясся весь вдруг, а пена-то из роту, братчик, словно, истинный господь, мыло какое… Показывает, вижу, мне рукой на глотку на свою, а сам глаза вытаращил чорт-чортом… Испугался я… Не знаю, что делать… А он, вдруг, понимаешь, как закричит, да об землю брык — и забился, словно курица с перерезанной глоткой… Нашло, значит, на него, вступило!.. Испугался я того пуще… «Батюшки-светы, что, думаю, как помрет… что мне тогда делать? Затаскают…» Стою над ним, разиня рот… гляжу, а что делать — не знаю… Отродясь такого страху не видывал… Лежит, смотрю, хрипит… Уснул, потом стих… Что делать? Не бросать же на дороге… Много ль он проспит, шут его знает… «Домой ежели, думаю, хозяин заест и меня-то вместе… Провались ты совсем провалом. И не чорт ли, думаю, меня с тобой связал…» Гляжу, эдак шагах во ста от дороги кусты растут, и трава-некось высокая, метла… Дай, думаю, туды его стащу, пущай спит… ужо пойду завтракать, зайду, разбужу, а то и сам проснется, чорт с ним, найдет дорогу. Взял это его, поднял, завалил на спину, как обрубок какой сволок, положил в кустах… Спи, мол, а сам взял косы, пошел на место — косить.

Рассказчик замолчал и, потянувшись, зевнул.

— А ведь мне итти надыть, — сказал он, — заболтался я тут с тобой. Язык мой — враг мой.

— Куда тебе торопиться? — сказал я, — успеешь, на, покури.

— Давай… наказываю я тебя.

— Ничего. Ну, как же ты потом-то… а?…

— Да как!.. Покосил часика два, пошел завтракать, зашел в кусты, а он, гляжу, лежит, не спит, на небо смотрит,) табак курит… «Ну, как, говорю, дела-то, проснулся?.. Напугал ты меня до смерти. Графа ни за что облаял… Узнает отец, плохо тебе будет». — «Ступай ты, говорит, к чорту с графом-то да и с отцом-то вместе… Не боюсь я никого». — «Ну, пойдем, говорю, закусим, устал, небось… Чай, есть захотел, — голова болит?.. Вот, на, поправься…» Достал давешнюю половинку, которую с собой-то взял… подаю ему… Обрадовался он. «А я, говорит, и забыл про нее… Вот спасибо. Завтракать я не пойду… Ты мне захвати сюда, пойдешь назад, хлебушка… А я пока полежу… Не хочется мне туда… Ишь, здесь как гоже… благодать!..» Нечего делать — пошел один. Сел за стол. Аксюшка и косыми на меня не глядит, так все швырком и швыряет… Сам пришел со двора. «А тот-то, говорит, где же! Лодырь-то?» Сказал я. «Ишь ты, говорит, должно, с осени закормлен… Ну шут с ним. Губа толще — брюхо тоньше, наплевать. Ну, как трава?» — «Трава хорошая…» Помолчал и говорю… чорт-то меня за язык потянул… «Графа, говорю, твого приятеля, видели… со станции, должно, домой покатил… Навстречу нам попался под горой…» — «О-о-о!» «Верно». Обрадовался он. «Аксюшь, кричит, слышь, что баит: граф-батюшка приехал»… А она от печки: «а мне наплевать, приехал, так приехал. Много вас тут, графьев-то»… — «Что это ты ощерилась, говорит ей, — смотри, не замай… Это он, батюшка, благодетель, на свои именины прибыл… У нас ноне какой день… пятница? Ну, значит, в понедельник он именинник. Сходку надыть собрать накануне, потолковать с православными, как и что насчет проздравленья. У нас, говорит, с исстари заведено, проздравлять ходить на барский двор с анделом… Теперича все по-другому пошло: старики одни, почитай, ходят… молодые-то неплошь вот тово, не идут, а допрежь все, всем обчеством… Хо-о-о-рошо было! А теперича, говорит, его вдвойне проздравить надо: кроме андела-то с царской милостью, с производством в государственного совета членом. Подарочек какой-нибудь надыть сделать. Барашка, нешто, а? Как думаешь?» — «Да мне-то, говорю, какое дело… По мне хучь мерина, дело ваше». — «А что, говорит, как он вам попался-то, мой-то поклонился ли ему?.. Картуз-то сдернул ли?» — «Поклонился, говорю». — «То-то, мол, а то ведь от него станет»….

Ну, закусил я… пошел опять на покос валы бить… хлеба взял ломоть. Прихожу на то место, где дружка-то милого оставил, гляжу, а он выпил все, полеживает себе, покуривает… «Идешь?» — «Иду. На, хлебушка тебе принес… пожуй». — «Ну что, как там мой чертогон-то, про графа-то ты сказал?» — «Сказал, мол, попался — едет, а насчет лаянья твоего умолчал. Спрашивал: поклонился ли ты, мол, ему. Я говорю: „как же… знамо дело, поклонился“. Хочет, ишь, в воскресенье сход собрать насчет графа-то этого самого… с анделом иттить поздравлять, да с царской с милостью… в члены, ишь, каки-то произвели, — барана, говорит, надо в подарок снесть»… Засмеялся он. — «Ах, говорит, мошенник… вот сволота-то! Ты думаешь, ему граф этот нужен?… Как же, граф!.. Карман ему нужен… целковый… Он за двугривенный с любой свиньей спать ляжет… Поклонился… хы… ах вы, дьяволы серые!»… — «Небось, тебя, говорю ему, граф-то признал, чай?.. Вот отцу-то скажет, а?» — «Наплевать… что я боюсь, что ли?» — «Побоишься… Всыплют хороших в конторе-то, узнаешь… Он, граф-то, лицо большое, скажет слово и каюк, крышка…» — «Небось, не скажет. Им тоже хвост-то прижали, боятся они… Пущай только тронет, — убью и усадьбу до тла спалю»… «Неужели взаправду, доведись такое дело, спалишь?» — «Спалю». — «Поймают — повесят». — «Наплевать, вешай. Всех не перевешаешь»… — «А что ж, думаешь, веревок нехватит на вашего брата?» — «Верно, говорит, нехватит. Мы, говорит, не тараканы, нас морозом не испугаешь»… Подивился я на него опять. «Чудак ты, говорю, я такого и не видывал. Смотри, наскочишь, не сносить тебе головы». Махнул он рукой… поднялся… «Пойдем, говорит, косить…» — Пойдем, — говорю. Свернули еще, покурили… Пошли…

Загрузка...