Я люблю приходить на улицу, где прошло мое детство. Правда, этой улицы давно уже нет, вместо нее — сплошь девятиэтажки, новые деревья, новые люди, — но я все равно почему-то люблю бывать здесь. Удается это нечасто, раза два в год, а то и раз в два года, но все же…
Сажусь на скамейку под тенистым деревом, смотрю на мальчишек и девчонок, что возятся на игровой площадке, и вспоминаю своих друзей.
«Вынимаю» из кладовой памяти их звонкие голоса, разные случаи — иногда смешные, а порой грустные — и снова становлюсь пацаном. Для того и прихожу сюда, где еще это возможно…
Фотографий той поры у меня почти не сохранилось. Но зато до сих пор помню летний дождик, такой редкий в нашем краю! Влажную рожицу солнца — словно после умывания. Лужицу с круглый таз. Заглянул в нее — и обомлел. От ощущения бездонной высоты под ногами. Подо мной проплывали облака! Веселые, кудрявые. А сбоку, у самого краешка, на меня смотрело лицо — веснушчатое, с непослушным изгибом чубчика — словно корова лизнула языком. Левое ухо смешно оттопырено, это оттого, что я зимой носил шапку, прикрывая одно ухо, а другое — нет. Сколько раз наказывала мама не носить головной убор набок! Придется признаться, что ухо немного торчком до сих пор, хотя я давно уже не ношу ушанку…
В общем, в луже сиял мой портрет — на фоне облаков и солнца. Вот они — можно дотянуться! Я даже присел на корточки, но тут какая-то девчонка — шлеп! — по луже сандалией, и от лужи ничего не осталось — ни облаков, ни солнца, ни меня!
Я отер с лица прохладные капли и показал девчонке кулак, а она в отместку — язык.
«Эники-беники, судо камо,
Афель-дафель домино», —
прострекотала рыжая считалку и юрко скрылась за калиткой.
Я запрокинул голову. Облака улетали, сияло большое солнце. И тут же вернулось хорошее настроение.
И за ним тоже я прихожу сюда.
…Иногда ко мне подходят мальчишки. Постоят, посмотрят и снова возвращаются к своим, таким важным, делам. Один, наверное самый любопытный, однажды, даже отважился спросить:
— А что вы здесь делаете, дядя?
— Дышу воздухом моего детства, — ответил я.
— А это как? — продолжал любопытствовать он.
Я набрал полную грудь и шумно выдохнул…
И мне подумалось, что каждому взрослому человеку необходимо хоть иногда возвращаться в детство, к своим друзьям, радостям, огорчениям.
Я вернулся домой, в свою многоэтажку, сел за письменный стол и стал вспоминать.
В детстве у меня было любимое дерево. Старый, в мелких трещинах тутовник. Зимой — битый ветрами, а летом — высушенный знойным солнцем. Тутовник рос посреди двора. Я любил его не за сладкие ягоды весной и не за тень, которую он дарил в жару, а за то, что можно было забраться высоко-высоко по шершавому стволу и сидеть на самой верхней ветке, представляя себя то разведчиком, то моряком, то летчиком, то полярником.
Тогда мальчишки росли мечтателями, и нам нравились исключительно героические профессии. В том числе профессия милиционера. Разведчиков или моряков мы видели только в кино, а милиционера — каждый день в своей махалле.
Я часто слыхал, как взрослые не из любопытства, а просто из вежливости, приходя в гости к соседям, спрашивали моего босоногого сверстника:
— Акрамджан, кем ты хочешь быть, когда вырастешь?
Приятель, затыкая за край штанов деревянный пистолет, важнецки отвечал:
— Милиционером.
— Почему милиционером?
— Они ловят всякую шпану и бесплатно ходят в кино.
Акрамджан был прав. Нашего участкового Юнуса-ака, тощего и высокого, как дядя Степа, с боевыми медалями на груди, действительно пускали без билета в наш летний кинотеатрик. Может, он там следил за порядком? Точно не знаю. Но ответ Акрамджана мог бы понравиться многим нашим мальчишкам. Пожалуй, кроме Рахмата. Отец его был важной персоной — директором какого-то санатория. На вопрос «Кем бы ты хотел быть?», Рахмат, выпятив живот, летом вечно липкий от персиков, тоном начальника говорил: «Отдыхающим!» Это всех смешило. А мне почему-то становилось грустно. Мне совсем не хотелось отдыхать. Я мечтал о другом…
С вершины моего тутовника хорошо просматривалась вся наша махалля. Дворики, а в них сады, огороды, виноградники. Крыши домов. В большинстве глиняные, но попадались и крытые железом, шифером, черепицей. Дома были с балаханами и без. С верандами и без веранд. Но все они казались мне очень уютными. Вдоль немощеной, пыльной и неширокой улицы протекал арык с водой прохладной и чистой. Из него летом ведрами поливали улицу, дворы, деревья, цветы… Пишу эти строки и ощущаю приятную плещущую тяжесть, слышу веселый перезвон ведер и перекличку соседей.
Арык в жару был «холодильником». Хозяйки опускали туда кастрюли с молоком — кислым и пресным — прямо в воду, придавливая сверху булыжником или пестиком от ступки, чтобы не перевернулись, не уплыли.
И почти в каждом дворе в плетеных клетках жили перепелки. Их пенье — тоже музыка детства.
У кого-то во дворе вопил петух. Где-то настырно брехала собачонка. Тарахтела по улице повозка. Занималось утро. Его возвещал звон ведер — взрослые и ребятня спешили за питьевой водой к водопроводу. Водопровод был один на всю махаллю. И надо было идти на другую улицу — Ташкучу. Каменную улицу.
Для меня ходить за водой было удовольствием. Я любил такие походы. У колонки стояли люди. Обменивались новостями. Тугая прохладная струя, звеня и шипя, до краев наполняла ведра. Зацепив их за дужки коромысел, мы разносили прохладу по домам. Чтобы вода не выплескивалась по дороге, в ведрах плавали дощечки, сбитые крест-накрест. Мы не очень-то торопились обратно. Когда у водопровода оставалась одна ребятня, можно было пошкодничать, всласть побрызгаться холодными струйками. Смех, визг, беготня. Не беда, если кто и поскользнется или опрокинет ведерко.
У самого дома я ставил ведра и немного отдыхал на скамейке. В каждом ведре сияло по солнцу.
…Однажды нашу тихую улицу разбудил шум мотора. Тогда эти звуки можно было услышать нечасто, и я мигом очутился за калиткой. Возле домика бабки Шуры стоял грузовик, да еще с каким-то винтообразным устройством вместо кузова.
Ослепительно рыжий дядька, вылезший из кабины, ткнул большим пальцем в землю и громогласно объявил сбежавшимся женщинам и детям:
— Это есть, граждане, передвижная буровая установка. Теперь, граждане, у вас будет свой колодец!
Через три дня на указанном дядькой месте красовался колодец — с деревянным навесом и толстым бревном-барабаном, на котором висела новенькая цепь с новеньким ведром.
Расталкивая ребят, я первым заглянул в колодец. Со дна потянуло холодом. Я бросил камушек — будто вопрос, и не скоро услышал плеск — ответ.
Я еще нагнулся над темным загадочным зевом и храбро крикнул:
— А-а-а!
В ту же минуту в ушах у меня гулко отозвалось:
— А-а-а! А-а-а!
Потом я выкрикивал: «Петька!», «Ахма-а-ад!», «Кошка!», «Индюк!» И эхо щедро возвращало мне окончания слов. Теперь друзья оттеснили меня и стали разом, наперебой окликать колодец.
…А чудеса продолжались.
Как-то вечером Рахмат таинственно и пугливо прошептал мне в самое ухо:
— Там… — махнул он рукой в сторону колодца, — на дне…
— Что там на дне, не тяни!
— Там кто-то живет.
— Как так? Кто живет?
— Не знаю. Какой-то невидимый живет. Див живет.
— Эх ты, храбрец! Какой-такой Див? Дивы только в сказках бывают.
— Тихо, — продолжал шепотом Рахмат, — он услышит… Он ночью кричит…
Посмеялся над трусишкой, но и мне стало страшновато. И очень любопытно. Кто же это там, на дне живет да еще кричит? Признаюсь, такое решение далось нелегко. Еще минуту назад я мог запросто подойти к колодцу, но теперь…
Над крышами выплыла луна.
Заскрипел под камнями сверчок.
Я все же подошел. Но в темноте ничего не разглядел. Было тихо-тихо. Разочарованный, отправился домой.
И тут вдруг из колодца мне вслед донеслось пронзительное и даже как-будто издевательское: кур-р-р!
Только что я обвинял Рахмата в трусости, а тут, и теперь стыдно признаться, припустил подальше от колодца.
Дома, однако, я снова почувствовал себя сильным.
Чего бояться? Ведь люди кругом!
Я отыскал отцовский трофейный фонарик-жучок и решительно двинулся обратно к колодцу.
На улице было пустынно…
А, будь что будет!
Вертанув ручку, я опустил ведро на дно, а сам осторожно стал спускаться по цепи. Лазил я отменно — на тутовнике натренировался. Фонарик лежал за пазухой. Метр, другой… Темно, жутко и зябко как-то… Цепь качнулась, подо мной плеснулась вода. Сердце замерло. Но ничего. Уперся спиной и ногами в стенки, давая отдых дрожащим рукам.
Двинулся дальше. Уже пора бы приблизиться дну.
Достал из-за пазухи фонарик и посветил. У самых ног матово блеснула вода. А в сторонке, у самой стенки, на осклизлом камне я увидел… обыкновенную лягушку.
Она надула белый зоб в пупырышках, сверкнула выпученными глазками и весело пропела: кур-р-р! Отсюда, из глубины, обычное лягушачье пенье, конечно, должно было звучать таинственно и странно.
«Здравствуй, мальчик! — послышалось мне в ее голосе. — Как ты здесь оказался? Оставайся со мной. Вместе интереснее!»
Я чуть не расхохотался. И стал подниматься. Только высунулся из колодца — увидел Рахмата и еще нескольких ребят. Не узнав в темноте меня, они с воплями разбежались.
Наутро снова поползли слухи о диве. А мне было смешно. Ведь я-то узнал тайну невидимки.
Мама моя родилась на Волге. В старинном русском городке Кинешме. Окончилась война, и они вместе с отцом переехали в Ташкент. А через три года после победных салютов под крышу старого глинобитного дома меня принес добрый аист. Так говорила мама. И я верил.
Мама очень любила цветы. Под окнами нашего дома вместе с благоухающими розами — с весны до поздних заморозков — белой пеной колыхались ромашки, синими брызгами, будто робко и застенчиво, светились анютины глазки.
На ночь я всегда поливал водой из арыка мамины цветы. И долго еще в открытые окна вместе с запахом прибитой пыли вплывал в комнатки аромат роз, райхона, душистого табака…
«Живые духи» не выветривались до самого утра. Калитка в сад (как, впрочем, и у всех соседей) никогда не запиралась на засов, и многочисленные мамины знакомые, а то и случайные прохожие запросто заглядывали во двор полюбоваться на цветы. Многие спрашивали, где достать тот или иной цветок, как за ним ухаживать. И мама всем давала советы, делилась семенами, черенками или луковицами цветов.
— Пусть на земле будет больше красоты! — говорила она.
Мама была простой русской женщиной. Но она знала наизусть многое из Пушкина. Любимыми книгами считала «Каштанку», «Хижину дяди Тома», «Джен Эйр», «Дэвида Копперфилда».
Каждую среду после полудня нашу улицу, сморенную от жары, будил зычный голос:
— Кер-ро-си-ин!
Под древней корявой чинарой, наполовину высохшей, быстро выстраивалась очередь с ведрами, бидонами, стеклянными бутылями.
Керосин нужен всем.
Электричество в махалле уже появилось, но свет почему-то часто отключали, и мы пользовались привычными лампами под пузатеньким стеклянным колпаком, который вставлялся в ажурную жестяную оградку. Еду часто готовили на примусах и керосинках.
Словом, жизнь без керосина была немыслима.
И мы, пацаны, немало гордились тем, что керосинщик Аскарьянц был «своим»: он жил на нашей улице. Тележка с огромной замасленной железной бочкой, и работяга-осел с обвислым животом, — все это хозяйство оставалось на ночь у него во дворе.
Иногда и для осла выпадали «воскресные» дни. Тогда он гулял вдоль арыка и щипал травку.
Когда у хмурого обычно Аскарьянца бывало хорошее настроение, он разрешал мальчишкам прокатиться разок-другой на своем верном помощнике. И осел с явным удовольствием исполнял роль скакуна: возить голопузого пацана куда приятнее, чем тележку с тяжелой бочкой. Иногда он даже пускался вскачь, и мы устраивали соревнование, кто дольше удержится на тряской, пропахшей керосином спине. К тому же мы не обижали осла, подкармливали дынными и арбузными корками.
Взрослые почему-то недолюбливали Аскарьянца. Может, из-за его замкнутости. Не любил он засиживаться в чайхане. И на хашарах появлялся нечасто…
Но мы, мальчишки, тянулись к нему. И он нам взаимно симпатизировал. Наверно потому, что у керосинщика не было собственных детей. Жил он в глинобитной кибитке с тощей остроносой женой Мартой, продавщицей «Культмага».
Свободными вечерами Аскарьянц садился под урючиной возле дома и пел. Глухо, надрывно. Жилка на правом его виске вздувалась, а глаза, темные, как косточки миндаля, светлели. Песни были длинными, слова непонятными.
Я как-то отважился и спросил:
— О чем ваша песня, дядя Аскарьянц?
— Э, тебе не понять, сынок, — сказал вмиг помолодевший керосинщик. — Это песня о моей родине. Об Армении. О горном Карабахе. Я там родился и вырос. У нас тоже, как в Узбекистане, много солнца. Горы кругом, камни…
…Не помню, у кого первого из мальчишек нашей махалли появился велосипед. Кажется, у Акрама. С никелированным звоночком и новеньким скрипучим седлом. Мы все по очереди катались на нем. Аккуратно объезжали ямки и выбоины, а оказавшись на накатанной колее, нажимали на педали. Догоняй, ветер!
Аскарьянц, казалось, разделял с пацанами эту радость, и не однажды я замечал, как он, остановив своего ослика, глядит очередному лихому «гонщику» вслед. Как-то Акрам подошел к нему и сказал:
— Прокатитесь, если хотите!
— Я?! Куда мне, — вздохнул керосинщик, утирая платком мокрый лоб. — Я не умею.
— А что тут уметь? Садитесь и крутите педалями.
— Это вы можете, а я нет, — грустно улыбнулся Аскарьянц. — Понимаете, у меня в детстве не было велосипеда. А если бы и был, где кататься? Горы, камни… Другое дело — осел или конь.
Тогда я еще не понимал: любая радость хороша, когда она вовремя и доступна…
Аскарьянц был нашим единственным взрослым другом. И, согласитесь, в жизни, к сожалению, не часто встречаются такие чудаки… Он выручал нас в самые трудные моменты. Когда, казалось, ситуация уже безнадежна, на помощь приходил керосинщик. Какой еще взрослый на такое способен?..
Тогда мы с Акрамом учились в пятом «а» классе, Рахмат в параллельном — пятом «б».
Математику у нас преподавал Юрий Семенович — тучный, высокий учитель с орлиным носом. Фронтовик. Раненую левую руку он держал согнутой, пряча ладонь за полой кителя. Как вождь, которого мы часто видели на картинках и в кино. Может, Юрий Семенович и подражал ему?
Это был очень строгий и справедливый учитель. Мы побаивались его, но уважали. Объяснял он четко, понятно. Стыдно было после этого не решить пример или задачу. Но такое, конечно, случалось, особенно у нас с Акрамом: обоим туго давалась математика.
Однажды долго вместе пыхтели над домашним заданием по алгебре, но так ничего и не добились. В прескверном настроении брели мы в школу. У самых ворот нас догнал Рахмат. Узнав о нашей беде, он вдруг повеселел:
— Какой урок у вас математика?
— Третий, — вздохнул я.
— Вот и хорошо, — Рахмат поставил портфель между ног и потер ладони.
— Чего хорошего? — не понял Акрам.
— А то, что у нас третий — урок труда, могу сбежать.
— Ну и что? Нам-то не легче…
— Эх вы, дынные головы! Я же хочу вас выручить.
Мы удивились, ведь сам Рахмат математику еле-еле тянул на троечку. Неужели он всерьез собирается помочь нам решить задачу?
— Я сорву у вас урок, — пообещал он.
Трудно было принять слова Рахмата всерьез. На уроке я сидел, боясь поднять голову. Акрам тоже сосредоточенно смотрел в открытую чистую тетрадь.
Вот сейчас Юрий Семенович раскроет тяжелый школьный журнал. Проведет ногтем по списку, вскинет голову и скажет: «Разумов, к доске…»
— Разумов, к доске!
Я был погружен в самые мрачные мысли и ничего не слышал.
— Разумов, я к тебе обращаюсь!
Кто-то, хихикнув, ткнул меня в бок. Я вскочил из-за парты.
— Меня… Я?..
— Да, да, ты… Бери тетрадь и шагай к доске.
И тут произошло невероятное. Дверь класса приоткрылась и показалась голова… осла.
Все двадцать девять учеников во главе с Юрием Семеновичем замерли.
А осел как завопит! Аж стекла зазвенели и лампочка качнулась на потолке.
Что тут началось! Ребята повскакали с мест, окружили осла, стали хлопать его по бокам, смеяться.
Юрий Семенович храбро вытолкал животное, но, что и говорить, урок математики был сорван. Впервые за пять лет.
Виновник происшествия, впрочем, отыскался тут же. Его заметил школьный сторож Икрам-ата.
Рахмат успел сигануть через запасную дверь на улицу, но уже было поздно…
На следующий день Рахмат вернулся домой с грозной запиской, чтобы в школу обязательно явились родители. Записку написал Юрий Семенович, который не любил жаловаться директору, а во всем разбирался сам.
Как, однако, быть? Отец Рахмата давно оставил семью, а мать с утра до ночи работала на конфетной фабрике.
Очень уж не хотелось Рахмату расстраивать мать. Ведь у нее на руках еще сестренка и двое братишек.
Надо выручать, он ведь из-за нас пострадал, хоть мы и не просили.
И тут Акраму пришло на ум — попросить Аскарьянца побывать в роли Рахматова отца. Идея понравилась. Тем более, что в школе отца Рахмата никогда не видели.
Выслушав такую, прямо скажем, не совсем обычную просьбу, наш друг керосинщик поначалу испугался, как маленький.
— На преступление толкаете?
— Какое преступление! — взмолились мы. — Товарища надо выручить.
— Эх, огольцы-сорванцы, — осуждающе сплюнул под ноги Аскарьянц, но в голосе его мы почувствовали нотку сострадания. И постарались развить успех.
— Ладно, — согласился наконец он. — Но смотрите, чтобы в последний раз!
К визиту в школу керосинщик готовился словно в театр. Умывался целых полчаса, еще полчаса безуспешно приглаживал проволочную свою шевелюру.
Новенькие брюки-клеш, клетчатый пиджак, из-под которого выпирал зеленый с рубиновыми розами галстук, до синевы выбритый подбородок — все это совершенно преобразило Аскарьянца. Мы даже рты разинули.
За десять шагов от него веяло одеколоном «Шипр». Однако именно роскошная праздничная экипировка керосинщика едва не погубила задуманное дело!
На полпути к школе нам встретилась тетя Марта. Удивление на узком ее лице быстро сменилось гневом.
— Ах, вот ты какой! — задохнулась она. — Пока я на работе, вырядился — и к ней. Ну я тебе покажу! — Марта схватила опешившего мужа за плечо и с силой потянула домой.
— Тетя Марта, подождите, — в отчаянье остановил ее Рахмат. — У нас… у нас в школе утренник, и мы пригласили почетным гостем дядю Аскарьянца.
Марта с недоверием посмотрела на нас, потом на мужа.
— Какой из него гость, да еще почетный?
— Прежде чем браниться, надо выслушать, — наставительно произнес несколько оправившийся керосинщик. — «К ней»… Постыдилась бы при детях.
Но мы не поняли, чего тут надо стыдиться и что такое «она».
— Я тебе выслушаю, — проворчала Марта, вроде бы остывая. — Смотри мне, одна нога — в школе, другая — дома!
Она еще долго смотрела вслед — пока нас совсем не скрыли деревья.
Всю оставшуюся дорогу наш бедный Аскарьянц сопел, будто провинившийся и наказанный первоклассник. Из его бормотания мы поняли только, что «никогда в жены не надо брать ревнивую кобру». Словно нам вот-вот предстояло жениться…
Школа наша одноэтажная. Окна учительской были распахнуты. И мы с Акрамом со двора хорошо слышали и даже видели Юрия Семеновича с Аскарьянцем. Рахмат же вообще предусмотрительно остался за воротами.
— Так, значит, вы отец Рахмата? — переспросил Юрий Семенович, окидывая недоверчивым взглядом керосинщика.
— Разумеется, — с достоинством произнес Аскарьянц, но даже мы заметили, как сквозь синеву его щек проступили красные пятна.
Глаза Юрия Семеновича вспыхнули пронзительным светом проницательности. В «отца» он не поверил, но за отчима, наверно, странного посетителя принял… Помимо прочего, уж очень непохожими смотрелись бы «отец» и «сын», если их поставить рядом!..
— Вам известно, что натворил Рахмат?
— Да, он мне рассказал все сам.
— Видите ли, осел сорвал урок…
— Какой осел? Мой осел?
Юрий Семенович не выдержал, хмыкнул.
Мы тоже не удержались, захохотали.
Действительно, Аскарьянц-то имел в виду свою рабочую скотинку, к скандалу отношения не имевшую. Ведь Рахмат поймал первого попавшегося ему в махалле ишака.
Учитель выглянул в окно, погрозил пальцем:
— Не мешайте работать!
Беседа продолжалась на высшем дипломатическом уровне.
Итак, услышав про «осла», Юрий Семенович проглотил улыбку:
— Что вы, что вы! Я имел в виду не вашего… гм… наследника, а вульгарного, то есть обыкновенного осла…
Аскарьянц в беседе с Юрием Семеновичем держал себя тоже весьма солидно. Он не размахивал руками, как иные отцы, не грозил выпороть ремнем нашкодившего отпрыска, словом, не грубил, а только кивал головой: «Непременно учту», «Постараюсь повлиять», «Впредь не допущу».
Где он только наслышался таких слов!
— Вот и хорошо! Сразу видно, что вы интеллигентный человек, — потряс ему на прощание Юрий Семенович руку. — Рад был с вами познакомиться.
На улице вспотевший Аскарьянц скинул с себя пиджак, сорвал галстук и семимильными шагами устремился домой.
Мы еле поспевали за ним, а он на ходу широко размахивал руками и изливал на наши невинные головы свое негодование:
— Все! Клянусь: в последний раз. У меня тоже нервы не железные! Я честный человек, а вы… а вы…
На другой день керосинщик поостыл. Но мы ощущали себя виноватыми перед ним. И чтобы искупить вину, меньше шкодничали и уроки старались учить назубок.
Правда, потом Аскарьянц не раз еще выручал нас. Например меня, когда я нечаянно разбил мячом стекло в ларьке. И Акрама… И все это наш друг керосинщик делал в «последний раз».
Раньше я никогда не видел лилипутов. Ни в книжках на картинках, ни в кино. А в цирке еще не посчастливилось побывать.
Высоких людей в нашем городе я часто встречал. Даже одну настоящую великаншу. Высоченные: дядьки смотрели на нее снизу вверх, а она, стройная и прямая, плыла поверх толпы, будто корабль в океане.
Потом я узнал, что эта великанша знаменитая спортсменка, чемпионка по баскетболу. И я сразу же от всего мальчишеского сердца зауважал ее. Жаль только, что игру чемпионки ни разу не видел. Телевизор тогда был еще большой редкостью.
Но вот лилипутов… Не встречал — и все! Только слыхал, что бывают такие.
И вдруг в нашей махалле объявился… самый настоящий лилипут. Он невысокому Рахмату не доставал макушкой до плеча.
Лилипут был в каштанового цвета брюках, тщательно отутюженных, в белой безрукавке, под мышкой торчала пачка газет. Лицо морщинистое, точно высушенное яблоко, а сквозь седину волос проглядывало крохотное солнышко-плешь.
Взрослые говорили, что лилипут служит на кожевенном заводе бухгалтером. Работником он считался отменным, дисциплинированным. За полчаса до гудка семенил уже по нашей улице. И всегда с газетами.
Сначала нам все в нем казалось диковинным. Но со временем мы к нему привыкли. И, как взрослые, смотрели на лилипута с сочувствием и вниманием.
На наше дружеское: «Салам алейкум!» лилипут всегда очень серьезно отвечал: «Ваалейкум ассалам!» При этом он кивал головой, и в голосе его, помимо доброжелательности, чувствовалось столько достоинства, словно это не мы его, а он нас приветствует сверху вниз.
Летними вечерами мы любили играть в орехи возле чайханы. Здесь было хорошо: тень от талов, арычная прохлада. А надоест играть, можно понаблюдать за шахматными сражениями взрослых.
Зевак вокруг чайханы всегда было достаточно.
В тот вечер я, Акрам, Рахмат и еще несколько мальчишек как обычно расчертили круг и поставили на кон свои орехи.
Вот тут-то и появился Садык-выпивоха. Высокий, грузный, опухший. Шмыгая носом, похожим на дряблую репу, он прошамкал:
— Пацаны, давайте на спор, кто плюнет дальше. Победителю дарю пять рублей, — он вытащил из кармана штанов засаленную бумажку. — Желающие есть?
— Есть! — несколько мальчишек сразу же переметнулись к нему.
Один плюнул, второй, третий. Нашлись и болельщики. Начали подзадоривать. Давать советы…
Наступила очередь самого Садыка-выпивохи. Он весь напрягся. На шее вздулись вены. Садык-выпивоха плюнул, качнулся и чуть не упал.
Воздух взорвался от нашего хохота.
И тут Садык-выпивоха на противоположной стороне тротуара увидел лилипута. Тот, видно, возвращался с работы.
— Эй, уважаемый! — закричал он. — Подойди сюда.
Лилипут подошел и спросил учтиво:
— Чем могу быть вам полезен?
Ребятня и взрослые замерли. Что задумал Садык-выпивоха? А тот, обнажив в ухмылке единственный верхний зуб и дохнув перегаром, повелел:
— Почтенный! Отмерь-ка, сколько шагов от меня во-он до того плевка…
Лилипут внимательно выслушал унизительную просьбу, а потом пальцем поманил Садыка-выпивоху: мол, наклонись, что я тебе скажу.
Великан склонился чуть ли не до земли. И тут в напряженной тишине раздалась оглушительная оплеуха. Словно кто надвое переломил сухую жердь.
Садык-выпивоха рухнул.
А лилипут с достоинством вынул из кармана чистенький платочек, тщательно вытер ладони и гордо зашагал дальше.
И я тогда впервые подумал, что достоинство человека не всегда измеряется ростом, а чем-то большим, до чего надо расти и расти.
Махаллинцы же после этого случая прозвали лилипута меж собой «Кичик-палван» — «Маленький богатырь».
Так оно и было.
Я удобно расположился на верхнем ярусе веток тутовника. Ягоды мы давно стрясли. Но листва еще не начинала желтеть. Она влажно трепетала на утреннем сквознячке.
Над крышами плыли облака. Большими тенями-заплатами скользили по земле.
А небо над головой было просторным, высоким, казалось, даже гулким. Совсем другое дело, когда смотришь на него с земли: сжатое, раздробленное листвой деревьев, сетью проводов и навесами.
Иногда надо мной стремительно проносились птицы. Вот стайка розовых скворцов порхнула, словно чей-то платок, уносимый ветром.
А еще выше птиц, случалось, правда не так часто как теперь, зато пониже и поближе, пролетали самолеты.
Тогда из дворов слышались радостные голоса. Девчонки и мальчишки, приплясывая, вопили детскую нелепицу:
Эроплан, эроплан,
Посади меня в карман.
А в кармане пусто,
Выросла капуста!
Почему в кармане оказалось пусто и почему в нем выросла капуста, для меня оставалось загадкой. Ровный гул самолета рождал во мне вопросы. Я думал: в стальной птице летают счастливые люди. И непременно смелые и удачливые — летчики, геологи, врачи…
Куда они летят?
В горы, в пустыни, на берега далеких рек?
Там их ждут люди. Хорошо, когда тебя кто-то ждет и кому-то ты очень, очень нужен.
…Итак, я сидел на тутовнике и насвистывал грустно-веселую песенку из нового индийского кинофильма «Бродяга».
И тут над телевышкой, не теперешней башней-гигантом, а прежней, заметил далекий маленький силуэт. Это был «кукурузник» — в марках-то самолетов я разбирался… Он летел над старым городом в сторону нашего квартала. Странно так летел, опускаясь все ниже и ниже над домами.
Самолеты, так низко летящие, я еще не видел.
«Наверное, в моторе что-то произошло», — даже не подумал, а скорее почуял я.
И тут же на меня стремительно надвинулось что-то огромное, крылатое. И я увидел винт, превратившийся в большое, слепяще посверкивающее солнце. От страха я крепко зажмурился, судорожно обхватив ствол своего тутовника.
Прокатился оглушительный, пригибающий грохот.
Тутовник вздрогнул и резко накренился вместе со мной. Потом со скрежетом выпрямился, мелко-мелко затряслась листва… Я открыл глаза.
Самолет с натугой карабкался над крышами и, наконец, растворился за горизонтом.
Тут-то до меня и дошла такая простая и в то же время сложная истина: как трудно удержаться на высоте…
Теперь, засыпая, я часто думал об этом самолете.
Наш сосед слева — Мирхай-сапожник. Отец мой не раз с восхищением говаривал, что сосед не просто мастер своего дела, а художник, музыкант. И впрямь, обувь, побывавшая на ремонте у Мирхая, выглядела лучше новой. Будь то детские сандалии, женские туфли на высоких каблуках, ботинки, сапоги — они не просто блестели на ногах владельцев, а пели, если так вообще можно сказать об обуви. Их хотелось носить. Поэтому к Мирхаю обычно тянулась очередь.
Будка его притулилась на краю старогородского базара. Вся обклеенная цветными «огоньковскими» репродукциями маршалов в орденах и томными индийскими красавицами в атласных сари и с веерами, она была для нас, как музей.
Тут же, рядом с ножами и щетками, баночками с гуталином, с клеем и дратвой, резиной и кожами, запасными подметками и другим необходимым сапожным имуществом сияли большой медный чайник и маленькая китайская пиала.
Мирхай даже обедать ухитрялся в своей тесной будке.
Попивая зеленый чай в редкие минуты отдыха, он с любопытством наблюдал за прохожими.
На стене будки висел репродуктор. Из его черного зева струились восточные мелодии.
Мирхай неожиданно отставлял в сторону пиалу, приподнимался с низенького стульчика.
— Гражданин хороший! — окликал он кого-то, отчаянно шепелявя, будто у него всегда во рту торчат гвоздики.
— Вы меня? — мужчина в широких парусиновых штанах, соломенной шляпе и с туго набитым портфелем оборачивался.
— А кого же еще? Вас, именно вас!
— В чем дело?
— Подойдите.
Пока прохожий недоверчиво приближался к будке, Мирхай, качая головой в мелких кудряшках, уже стыдил его:
— Ай-яй-яй, гражданин, такие прекрасные штиблеты, заграничные, а правый каблук совсем стерся, через месяц и колодка полетит. Надо срочно «лечить» обувь.
— А как вы узнали, что у меня?..
Мирхай довольно усмехался и виртуозно принимался за дело.
Да, недаром он считался чудо-сапожником. Глаз у Мирхая, как у ваятеля, мог выхватить самое скрытое…
Недаром отец говорил: если б ему образование — прославился бы наш Мирхай на всю страну, а может, и на весь мир.
…Минут через пятнадцать прохожий, расплатившись с мастером и не забыв дать ему «на чай», за «руки золотые», покидал будку.
Неудивительно, что Мирхая дома видели редко. Зато жена его, Махля, всегда была на «слуху» у соседей. Полная, как пузатый кувшин с водой, добродушная, а голос ее напевно витал день-деньской из одного конца дворика в другой:
— Зита! Где Яник?
— На горшке.
— Зита! Умой Яника.
— Он плачет. Говорит, дай бублик, тогда умоюсь.
— Бог с ним, пускай растет неумытым, как его отец. Борик, Борик, а ты куда убежал?
— Тута! — доносился звонкий голос с чердака.
— А ну слазь скорей, паршивец! Кто за тебя будет делать уроки? Дядя Пушкин?
— Зачем дядя Пушкин? Дядя Альберт уже сделал.
— Все равно слазь! Надо чистить картошку.
— Счас.
— Бакир! Помоги Зите умыть Яника.
— Он сам умылся… в луже!
— Откуда на мою голову столько бед? — ворчала Махля. — Это все отец виноват: «Дети — цветочки!» Хоть бы один день сам посидел в этом цветнике. Узнал бы, почем эти цветочки!
У Махли и Мирхая семеро детей. Один меньше другого. Махля еле успевала по хозяйству — накормить, постирать, заштопать, сбегать на базар. Но справлялась. И была довольна понятной не для всех вечной своей материнской усталостью.
…В один из обычных дней размеренная жизнь Мирхая вдруг круто изменилась. В дом его, а точнее, во двор, прикатило неожиданное, будто с небес свалившееся счастье в образе голубого новенького «Москвича».
Дело было так: Мирхай с полгода откладывал заначку. Когда скопилась внушительная сумма, он взял да и купил на нее лотерейных билетов.
Риск — благородное дело. В этом случае он оправдал себя.
«Москвич» господином стоял во дворе. В его блистающих стеклах улыбчиво отражалась детвора и бесчисленная родня Мирхая. Притягательно посверкивали никелированные ручки дверей. И уже чей-то нетерпеливый мелок начертал на запаске, висящей над задним бампером, имя владельца автомобиля.
Заглядывали соседи, знакомые. Пожимали Мирхаю руку. Поздравляли. И он на радостях устроил угощение для всей махалли. Плов готовил настоящий ошпаз — отец моего друга Акрамджана.
Однако счастье никогда не бывает слишком продолжительным. Машина хороша только пока она новая.
По воскресным дням Мирхай со всем семейством торжественно выезжал со двора. Соседи выглядывали из окон, из распахнутых калиток.
— На базар покатил, — говорил кто-то.
— Наверное, в гости к брату, — замечали другие.
— С детьми, значит, в парк, — судачили женщины.
И как только тесный «Москвич» вмещал в себя столько народу, когда заднее сиденье чуть не целиком занимала одна Махля! Детвора высовывалась из открытых окошек, кричала, хохотала, кому-то махала руками… Настоящий детский сад! Мирхай, лихо и уверенно объезжая выбоины, крутил себе баранку.
С такой же охотой, как собственное потомство, катал он и соседских пацанов. Голубой «Москвич», надо сказать, очень оживлял пропыленную, глинобитную махаллю, делал ее нарядней.
Вскоре, однако, начались самые настоящие мытарства.
То одно выйдет из строя, то другое, то шина спустит. Теперь соседи видели Мирхая больше под машиной, нежели за рулем. Часто стал барахлить мотор или что там еще. Тогда на помощь приходила пацанва. Мы скопом не без удовольствия толкали «Москвич».
Механик дядя Сергей, размахивая длиннющими жилистыми руками, забегал вперед и дирижировал:
— Нажимай на газ. Еще, еще! Отпускай сцепление.
Внутри «Москвича» что-то скрежетало. Он выпускал из трубы выхлоп мутного дыма и вилял по неровной мостовой.
— Ур-ра! — неслось ему вдогонку. — Завелся!
Лицо Мирхая в полосах мазута светилось страданием и счастьем.
Находились и остряки, которые советовали:
— Да выбрось ты, Мирхай, свою колымагу на свалку. Купи осла, как у Аскарьянца! И дешево, и не сердито. Зато гарантия: никогда не подведет!
Как-то поздно ночью я вышел за калитку. Не спалось. Над крышами плыла, выглядывая из-за облаков, полная луна. Струился, дыша прохладой, арык. И тут мой слух царапнул какой-то всхлип. Я обернулся и увидел на скамейке у мирхаевского дома какую-то фигуру. Подошел поближе. Сам хозяин!
Он плакал.
— Что с вами, дядя Мирхай? — удивился я.
— Не спрашивай, сынок. Садись рядом.
Я присел на краешек. От Мирхая сильно пахло вином. Никогда раньше я не видел его пьяным.
Он обнял меня за плечи, и в его глазах отразился лунный свет.
— Сынок, — сказал он. — Ты знаешь, отныне я самый счастливый человек на свете.
Вот тебе на! Плачет от счастья?.. О таком я еще понятия не имел.
— Понимаешь, я утопил свой «Москвич»… И теперь все пришло на свои места. Я снова стану лучшим сапожником города!
— Как это… утопили? — Я думал, Мирхай шутит. Ведь «Москвич» не игрушка.
— Очень просто: буль-буль-буль — и на дно! — Мирхай залился смехом. И смех его был странен в лунной пустоте ночной улицы. То ли от радости смеется человек, то ли от горя, то ли от того и другого вместе…
Беда — не шило. Но ее тоже не утаишь в мешке. Наутро все соседи узнали, что произошло с Мирхаем, точнее, с его машиной.
Вечером он возвращался из гостей на «Москвиче».
Дорога вилась под уклон. Внизу холодными бурунами кипел Салар. Вдруг мотор заклинило. Мирхай еле вырулил на обочину. Вылез из кабины, открыл капот. Какого-то ключа недоставало. Вышел на дорогу, стал голосовать. Обернулся на то место, где стояла машина, и… обомлел. «Москвич», не поставленный на тормоз, стремительно набирая скорость, катил к речке.
— Стой, стой! Кому говорят! — в отчаянье завопил Мирхай.
Секунда, другая… Скрежет, удар, тяжелый всплеск — и машину поглотили прожорливые волны.
Мирхай еще долго стоял на высоком откосе и смотрел на большие радужные пузыри.
Потом он громко захохотал. А потом поймал такси и с горя (а может, все же от счастья?!) укатил в ресторан.
Поди пойми сердце человека.
За городом шелестела речка. Неширокая, метров пяти, она петляла вдоль шоссейной дороги, домишек, огородов, садов. Несла в знойные полдни прохладу и жизнь всему, что растет.
Вдоль речки скрипели чигири — наши азиатские водяные колеса. Жестяными банками они, вращаемые водой, черпали ее и подавали по желобам в сады и огороды. Точно такие же чигири, но игрушечные, мы, мальчишки, мастерили весной и ставили по арыкам.
Крутится-вертится водяное колесо, роняя обратно звонкие крупные капли. «Шивирт-шивирт» — напевает вода. Интересно! Чем не «вечный двигатель»…
Оставались позади дома пригорода, и речка устремлялась на простор. Уже заметно разлившаяся, полноводная. Вокруг простирались поля и холмы, рыжие, выгоревшие под нещадными огнеметными стрелами солнца.
Здесь у нас, мальчишек, было свое излюбленное место.
Во-первых, есть где вволю поплавать, во-вторых, на противоположном берегу находилась воинская часть.
Вот она-то больше всего нас, видимо, и привлекала.
Издалека мы видели солдат. Рослые, плечистые, они споро расчехляли стволы пушек. Что-то поворачивали, открывали, закрывали. Подносили огромные медные гильзы, грозные даже отсюда. Пушки послушно подымали и опускали зеленые длинные стволы.
— Учатся, — говорил Акрам. — Мы тоже пойдем в армию и так будем учиться. — Он уже забыл, что когда-то мечтал стать милиционером.
Иногда солдаты, раздевшись до пояса, натягивали сетку меж двух столбов и играли в волейбол. Раздавались азартные возгласы под стать звонким ударам мяча. Были видны их плечи, загоревшие до цвета нашего азиатского суглинка, взмахи мускулистых рук. Гипсовые изваяния спортсменов, заполнявшие тогда парки, по сравнению с ними пустяк, ерунда.
После игры солдаты спускались к реке, но почему-то не купались, а обтирались водой до пояса.
Самые веселые кричали нам:
— Ну как, пацаны, жизнь на гражданке?
Мы не понимали, что такое «гражданка», но охотно откликались.
— Во! — Рахмат поднимал большой палец.
— Так держать!
Запретное всегда остро заманчиво — так уж устроен особый мир детства.
Акрам как-то сказал деловито:
— Надо переплыть на тот берег. Посмотрим пушки.
— Там же часовой, — предостерег я. — Вон ходит с автоматом.
— Еще стеганет очередью, — Рахмат округлил глаза и завопил: — Тра-та-та-та!
— Чего раскричался? — буркнул Акрам. — Мы же незаметно, как разведчики. — И он тут же поставил вопрос ребром: — Кто не со мной, тот трус!
Трусом быть никто не хотел.
И мы втроем разом ушли под воду. Осторожно, стараясь лишний раз не плеснуть, выплыли у другого берега.
— Не поднимайте головы, ползите за мной, — шептал Акрам, добровольно возложив на себя командирские обязанности.
— Ой, живот проколол колючкой, — застонал Рахмат.
— Отстань, уйди в укрытие. — Акрам указал на выемку в откосе. Бедняга Рахмат, однако, не пожелал «уходить с поля боя» и терпеливо полз за нами.
Показалась первая пушка с огромным стволом, нацеленным в небо. Рядом с ней аккуратно сложены какие-то зеленые ящики с черными номерами. Ноздри щекотала пыль. Очень хотелось чихнуть. И тут перед нашими шмыгающими носами неожиданно выросли сапоги. Кирзовые. Густо пахнущие ваксой.
В тишине, словно гром, прогрохотал бас:
— Ага, поймались, бесенята! А ну встать…
Мы поднялись. Коленки так и дрожали от страха. Что теперь будет с нами? Руки почему-то сами потянулись вверх, очевидно, «сработали» кино и книжки.
— Отставить, — голос солдата странно дрогнул. — Марш вперед!
Мы побрели цепочкой — Акрам, Рахмат и я. Конвоир сзади.
Пушки (нам было уже не до них) остались слева. Впереди — приземистое одноэтажное здание с крохотными окошечками. К нему нас и вели.
По пути встретился другой солдат. В галифе и в белой куртке. На голове белоснежный колпак. В руках таз, полный капусты. Видимо, повар.
— Амельченко! — толстые губы его растянулись в широченную улыбку. — Никак шпиёнов поймал?
— Их самых, — ответил Амельченко. — В комендатуру веду. На допрос.
На крыльце одноэтажного здания внушительно возвышался дядька с пышными пшеничными усами. На ремне его висела кобура с пистолетом. Погоны перечеркнуты продольными желтыми полосками.
— Товарищ старшина! — обратился к нему Амельченко. — Докладываю, что в районе поста номер пять мной обнаружены и задержаны неизвестные лица.
Старшина, щеголевато раскачиваясь на носках, сурово посмотрел сверху вниз на трех голопузых шкетов в одних трусиках и протрубил:
— Благодарю за бдительность, рядовой Амельченко. Запереть нарушителей в каптерке до выяснения обстоятельств!
— Есть!
Амельченко повел нас длинным и узким, как пенал, полутемным коридором. Завел в какую-то комнату и вышел, щелкнув замком.
Долго слышалось, как по коридору удалялись его бухающие шаги…
Что такое «выяснение обстоятельств» и сколько оно будет длиться? И что означает таинственное и страшноватое слово «каптерка»?
Мы с опаской огляделись по сторонам. Единственное крохотное окошечко зарешечено. Сквозь него струились дымчатые лучи, высвечивая бесчисленные шинели, аккуратно висевшие на вешалках.
Стол, чернильница. Пара табуреток.
— Склад, наверное, — не очень уверенно, но с облегчением заметил я.
— Ну и что? Все равно… Это все Акрам виноват, — захныкал Рахмат. — Приведут родителей и влепят на всю катушку…
— Не влепят, — взъерошился Акрам. — Откуда им знать, где мы живем?
— Верно, откуда? — поддержал я. — А сами не скажем.
— Не скажем — не выпустят, — резонно заметил Рахмат.
— Ну, соврем что-нибудь, — возразил я. Но врать военным почему-то совсем не хотелось.
Неизвестность омрачала наше настроение. Лучи уже не заглядывали в каптерку. В окно прощально смотрелось оранжевое пятно заката. Со стороны поля до нас донеслась бодрая и одновременно задушевная солдатская песня:
Солнце скрылось за горою,
Затуманились речные перека-аты.
А дорого-ою степно-ою
Шли с войны домой советские солдаты.
— С учений идут, — пояснил Акрам.
— Сейчас за нас возьмутся, только поужинают, — совсем упавшим голосом заметил я.
— Эх, что-то в животе урчит, — горестно вздохнул Рахмат. — Мать сегодня обещала плов приготовить…
— Нашел о чем напоминать! — вспылил Акрам.
В другое время не миновать схватки, но сейчас нам всем было не до того.
Коридор между тем наполнился гулом сильных солдатских голосов. Раздавалось звонкое пощелкивание металлических сосков в умывальниках, плеск, смех, беготня.
— Рота, строиться на ужин! — раздался зычный приказ дневального.
Краткий топот — и снова тишина окутала нас.
Вдруг в замочной скважине заскрежетал ключ — дверь распахнулась. На пороге стоял усатый старшина. Глаза прищурены.
— Ну, что будем с вами делать, граждане-шпионы?
— Никакие мы не шпионы! — возмутился Акрам.
— Отпустите нас домой, — хныкнул Рахмат.
— Отпустите, — поддержал я. — Мы ж ничего такого не сделали.
— Ишь вы как, — хмыкнул старшина. — А зачем пробрались на военную территорию? Знаете, что объект охраняется.
— Ничего мы не знали, дяденька, — соврал Акрам.
— Не дяденька, а товарищ старшина, — строго поправил усатый военный.
— Да, мы не знали, товарищ старшина, — попробовал убедить и я. — Просто пушки хотели поглядеть.
— Вот как, поглядеть!.. Ну, ладно, хватит! — отрезал старшина. — В пионеры давно приняты?
— Давно.
— Дайте клятву, что никогда впредь не повторите подобных нарушений.
Мы втроем, не сговариваясь, дружно, в один голос, гаркнули:
— Честное пионерское, не будем нарушать!
Старшина улыбнулся.
— Ничего, бойцы, получается. А теперь… шаго-ом марш домой!
Рахмат первым кинулся в дверь, но споткнулся о выступ и упал.
— Отставить, — строго сказал старшина. — В шеренгу по росту стройсь!
Построились. Акрам, я, Рахмат.
— Напра-аво! Ша-а-гом арш!
Мы затопали во двор. Оттуда повернули к железным воротам с огромными красными звездами, но старшина остановил:
— Левое плечо, ша-а-гом арш в столовую, — и мы пошагали к светлому зданию, укрывшемуся под густыми деревьями.
В столовой нас посадили за отдельный стол.
Отужинавшие солдаты с любопытством разглядывали незнакомых пацанов.
Повар в белом колпаке, которого мы видели еще днем, поставил перед нами котелок с гречневой кашей, Добродушно подковырнул:
— Небось проголодались, друзья-шпионы!
Ух, что это была за каша! Просто объеденье. В другой раз мы бы не одолели по полтарелки, а тут на дне котелка осталось лишь масляное пятнышко.
Потом усатый дежурный по части повел нас к орудиям и показал их вблизи, не разрешил только ничего трогать руками.
За воротами старшина подарил нам по звездочке, «На память», — сказал.
Теперь эта облупившаяся звездочка вместе с реликвиями моей армейской службы перешла во владение сына.
Ну какое же детство или рассказ о нем без клада, верно?..
— Кисля-пресня маляко-о! — вместе с утренним ветерком в открытые окна домов врывался хриплый голос Юнуса-глухого. — Кому кисля-пресня маляко-о?
Из калиток выглядывали смуглые и румяные хозяйки в атласных и ситцевых платьях, подростки, малыши. С кастрюлями, банками, чашками-косами…
Торопились навстречу. Иногда за хозяевами семенили псы. Лохматые и гладкие, разношерстные, с ушами острыми, обрубленными и длинными.
Для них Юнус-глухой был «свой». Они никогда не гавкали на него. Подходили, обнюхивали — здоровались.
Глухоманной жил неподалеку от кожевенного завода в саманном домике. Держал огромную лобастую корову и продавал молоко и простоквашу.
Руки Юнуса-глухого пахли молоком и сеном.
На вечно небритом подбородке молочника торчали пучками волосы, точно колючки. А глаза были похожи на коровьи. Темные, влажные и грустные.
Мы, мальчишки, считали Юнуса-глухого личностью загадочной, таинственной. И для того имелись основания.
Жил он сам по себе, замкнуто. Ни родичей, ни друзей-приятелей. А тут еще кто-то пустил слух: этот Юнус-глухой, мол, только притворяется бедным да несчастным. На самом же деле он скряга. И во дворе у него зарыт сундук с золотом, дорогими вещами. Называлось даже точное местонахождение скрываемых ценностей: под старым грушевым деревом.
Кто не мечтал в детстве найти клад? Для чего? Известное дело: купить сколько угодно мороженого или съездить в гости к индейцам…
Двор богача Юнуса был огорожен плохо. Через провал в низком, осевшем дувале свободно проходили соседские овцы, козы, запросто гуляли по двору, щипая бедную зелень.
Лазили и мальчишки. Играли в «чилляк» — азиатская разновидность русского «чижика». Никого Юнус-глухой не прогонял. Наоборот, когда отыскивалось свободное время, стоял в сторонке и с каким-то странным для взрослого интересом наблюдал за игрой. Может, наши игры напоминали ему его детство?
Этого никто не мог знать.
Как-то вечером Акрам вдруг сказал:
— Клад — это здорово! Но чужое брать нельзя.
— Может, Юнус-глухой закопал, а после о нем вовсе и забыл, — с надеждой предположил я.
— Вот и хорошо, — подхватил Рахмат. — Ему все равно не нужен никакой клад. Пусть себе торгует молоком.
Интересно, что там спрятано, в этом зарытом сундуке?
Жгучее детское любопытство явно пересиливало наши представления о том, что можно и чего нельзя… Словом, мы подгадали, когда Юнус-глухой отправится в очередной раз разносить молоко, и, притащив с собой лопату, принялись, пыхтя от спешки и напряжения, рыть по очереди вокруг груши.
Ладони наши сразу взбухли мозолями: земля была сухой, неподатливой. Старались в основном мы с Акрамом. Рахмат же деловито поплевывал в горсти, приплясывал вокруг нас и лихорадочно подгонял:
— Поднажмите, ребята! Еще, еще…
Когда земля была хорошенько взрыхлена, Акрам с досадой швырнул лопату.
— Вранье все, нет никакого клада!
— Э-э, может, он зарыт под другим деревом?.. — теперь Рахмат схватил лопату и принялся долбить землю под черешней.
Увы, под черешней тоже не ждала нас пиратская удача.
Но клад, клад! Одна мысль о нем разжигала воображение, заставляла до крови натирать ладони.
Мы вскопали и под урючиной, и под орешиной, но вожделенного сундука с драгоценностями, словно в издевку, нигде не оказалось.
Сердитые и до изнеможения уставшие, мы расселись в тени под виноградником и тут… со скрежетом распахнулась калитка.
Показался с коромыслом и пустыми ведрами хозяин.
Мы привстали и плюхнулись обратно. Бежать было бессмысленно. Все равно обнаружены, остается лишь ждать законного возмездия.
Хозяин с подозрением посмотрел на непрошеных гостей, потом растерянно окинул взором двор. Вдруг легкая улыбка скользнула по утомленному его лицу.
Мы недоуменно переглянулись. Отчего он не кричит, не возмущается, не замахивается тяжелым коромыслом?..
Юнус-глухой меж тем прошел в глубь двора. Поставил коромысло и ведра возле загончика с коровой и только тогда подсел к нам. Мы на всякий случай отодвинулись.
— Рахмат, джаным, — спасибо, дорогие мои! — покачивая головой, заговорил молочник. — Совсем старый стал я. Руки болят. Ничего по двору не могу сделать. Хорошо помогли… окучили мои деревья!
Мы смотрели друг на друга и не знали: смеяться нам или плакать?..
— Чем вас отдарить, джаным, даже не знаю.
— Ну, ладно, мы пошли, — первым встал с места Акрам.
Мне тоже хотелось только одного: оказаться как можно дальше.
— Нет, нет! — отчаянно замахал руками Юнус-глухой. — Постойте, — он резво заковылял в дом, принес оттуда в белом платке свежие шарики курта и протянул нам: — Берите, берите, угощайтесь.
Когда мы были уже у калитки, Юнус-глухой окликнул нас:
— Ребята! Ваша лопат…
Рахим прихватил брошенный под виноградником инструмент незадачливых «кладоискателей», и мы выскочили на улицу.
Щеки наши пылали, как гранаты. Не знаю, как ребята, а мне, пожалуй, первый раз в жизни было так стыдно.
Конечно, о случившемся мы никому не рассказали. Мальчишки засмеют, взрослые застыдят… Юнус-глухой тоже молчал, но, встречая теперь кого-либо из нас, заговорщицки улыбался и обязательно предлагал выпить пиалу парного молока или замечательного самодельного кефира.
Пацаны — народ любознательный. И если раньше молочником мы интересовались как «владельцем клада», то после нашей «экспедиции» — вообще его судьбой. Она действительно оказалась необычной.
И Юнус был когда-то мальчишкой. Жил в крохотном кишлаке на краю пустыни. Бегал босиком по теплой пыли. Играл в «чилляк» и орехи. Пил из колодца солоноватую воду. С аппетитом уминал хрустящую, обсыпанную тмином лепешку. И помогал отцу пасти в пустыне овец.
Здесь, среди барханов, слушал, как в кустах полыни шелестят ящерицы и как, набирая высоту в утреннем небе, звенит крыльями пустынный соловей — джурбай.
Однажды отец ускакал в кишлак прихватить еды, а Юнус остался наедине с песчаными волнами и овцами.
Он и не заметил, как небо вдруг стало пепельным, вокруг засвистело, заскрежетало… Перед глазами все смешалось — и песок, и стадо, верх и низ.
Дальше Юнус ничего не помнил, что с ним стало, где он?
На третьи сутки его нашли какие-то проезжие люди у пустынного колодца, далеко от жилья. Мальчик, еле живой, позабыл свое имя, откуда он родом и что с ним стряслось.
Однако родители его отыскали. Они показывали сына и табибам, и опытным врачам в городе. Память и речь к нему вернулись лишь через полгода, а вот глухота осталась на всю жизнь.
Так что же с ним произошло?
Взрослые говорили, что Юнуса унес смерч. Очень редкий случай. Но, как и счастье, беда к каждому приходит по-разному… Это я понял, конечно, уже когда вырос. А тогда…
Тогда никакого клада мы не нашли, но зато в нашей ребячьей жизни появился еще один хороший добрый человек. Не боясь выглядеть чересчур назидательным, скажу: вот это истинное сокровище, и нет его дороже.
Кого я боялся больше всех, когда был маленьким?
Нет, не драчуна Витьку-Чучапару, который мог подойти и, причмокивая, запросто отобрать конфету или бутерброд с колбасой. За вечное причмокивание его мы и прозвали так.
Не паршивую соседскую собачонку по кличке Гитлер, порвавшую на мне новые штаны.
Не молнию, однажды кнутом просверкавшую над самой головой.
Боялся я нашего петуха. Отец принес его как-то с базара и пустил гулять по двору. Это был необычный петух. Не такой как все — с длинной шеей, худющий и с какими-то ржавыми перьями.
— Бойцовский, — пояснил отец.
— На кой он тебе сдался? — удивилась мама. — Ни пуха, ни мяса, ни гребешка.
— Для красоты!
— Было бы чем любоваться, — пожала мама плечами.
— А характер? — озорно рассмеялся отец.
И действительно — петух скоро показал «характер». Что там соседские петухи и соседские кошки! Гитлеру спуску не давал. Насядет псу на загривок и долбит. Долбит, пока тот с пронзительным визгом не унесет петуха на себе куда-нибудь подалее от людских глаз…
За такую безоглядную драчливость и горделивую походку мама дала петуху не совсем привычную уважительно-насмешливую кличку Тореадор.
Все бы ничего… Но петух добрался и до меня.
Как-то летним утром мы пили чай под виноградником. Я был в одних трусиках. Макаю себе в сладкий чай сушку и с аппетитом грызу. Никто и не заметил, как сбоку ко мне подошел Тореадор. Примерился, примерился — да как долбанет меня клювом повыше щиколотки!
— Ой! — вскинулся я, чуть не разбив любимую цветастую чашку.
— Кыш отсюда! — замахала мама полотенцем.
Тореадор не спеша отошел и вернулся к своему куриному «гарему».
Но минут через пять снова заявил о себе. Теперь уже удар пришелся по плечу.
Мама сердито отогнала драчуна.
— И чего он именно к тебе пристал? — сказала она и подозрительно осмотрела меня.
Улыбка в ее глазах разрешила загадку.
— Ну и Тореадор, — вздохнула мама. — Родинки твои, наверно, принял за зернышки. Ты у меня счастливый, сынок! — и нежно провела ладонью по моей стриженой голове.
«Ничего себе, счастливый! — размышлял я после. — Зачем мне такое счастье, если оно приносит боль?»
Тореадор по-прежнему не давал мне проходу. Бегал по пятам. Клевал.
Пришлось даже в самую жару надевать рубашку с длинными рукавами и штаны. Хоть и неприятно, но безопасно: петух отстал.
А вообще смельчак Тореадор вел себя «на грани риска». Его находили то в едва остывшем тандыре Зухры-апы — мог быть испеченным вместе с лепешками, то в глубоком подвале мирхаевского дома, — мог, бы запросто помереть с голоду, то разгуливающим по акрамовской черепичной крыше.
Как он туда залетал, оставалось загадкой.
Залететь-то залетал, а вот спуститься на землю все же явно боялся: высоко. Приходилось втроем — Акраму, Рахмату и мне снимать петуха с крыши. Нет бы поблагодарить за добро, так он еще пребольно тюкал нас в пальцы.
Как-то отчаянный наш Тореадор помчался за кошкой, выскочил на улицу и угодил под колеса полуторки.
Теперь я мог скинуть надоевшие рубашку и штаны, снова ходить в трусиках и майке.
Но задиру-петуха все равно было жалко.
Когда я вспоминаю об этом случае, мне всякий раз становится стыдно, хотя минуло уже три десятилетия.
Была, была пора — и коллекционирования марок, и открыток, и увлечения варраками — воздушными змеями по весне… И, конечно же, как ни печально, приходится признаваться: находилась в этом ряду и рогатка…
Мальчишки наперебой хвалились своими рогатками. У кого самая лучшая и самая меткая. Стреляли по пустым бутылкам, по роликам на столбах и по птицам…
Взрослые, бывало, ругали, таскали за уши, ломали эти самые рогатки… Но мальчишки есть мальчишки.
Смастерил рогатку и я. Из отличного айвового сучка, двух резинок из трусов и блестящего кусочка кожи (вырезал из язычка ботинка).
— Отличная пушка получилась, — одобрил Рахмат.
— Класс, — прищелкнув языком и как бы прицеливаясь из моего «оружия», одобрил Акрам.
Однако охотиться лучше всего одному. Чтобы никто не спугнул дичь. Поэтому я и ушел к себе в сад. Был летний полдень. От деревьев и от цветов, казалось, исходила духота. Бабочка лениво порхала над мальвой.
Я переходил от дерева к дереву, точно индеец из книги «Следопыт», внимательно вглядывался в крону, но… никого не замечал. Раньше в саду можно было встретить и розового скворца, и иволгу, и мухоловку. А однажды я даже увидел дятла. «Тюк-тюк!» — клювом по высыхающему стволу черешни — интересно так! — а приметил меня — и упорхнул. Боком, боком, точно бабушкино веретено. Сегодня же, как назло, хоть бы воробьишка какой на глаза попался! Вот тебе и «следопыт», хозяин лесов и прерий…
Что такое? Неужели птицы почуяли во мне клятого врага?
Разочарованный и немного уже сморенный жарой, я вернулся к крыльцу, сел на ступеньку и тут на бочке с водой увидел… горлинку.
Вся такая коричневая. А глазки, ну точь-в-точь два гранатовых зернышка! Вот она наклонилась. Зоб надулся. Видимо, пьет… И всего в каких-то метрах десяти от меня.
Я лихорадочно прицелился и выстрелил. Камушек точно ударил в птицу. Она кувыркнулась и упала на дорожку.
Я подбежал и схватил добычу. Пальцы мои окрасились чем-то розовым. Я онемел. И тут почувствовал над собой чью-то тень. Это была мама.
— Что ж ты натворил? — сказала она, укоризненно качая головой. — У нее же птенцы…
— Вот… ранил… — нелепо ответил я, изобразив на лице подобие улыбки.
— Ну-ка, дай сюда! Выпороть тебя мало.
Мама говорила очень тихо, но это почему-то произвело на меня сильное впечатление, наверное, если бы она кричала, я бы испытал лишь внутреннее сопротивление…
Она осторожно приняла горлинку — птица, к счастью, оказалась живой, лишь оглушенной и слегка раненой — смазала крыло какой-то белой мазью и отпустила.
До вечера мама со мной не разговаривала. И это было хуже любого наказания. А горлинка, пока не скрылось солнце — все напоминала о своей боли и обиде жалобным гульканьем.
В тот же день я сломал и изорвал на части рогатку и зашвырнул ее в темное окошко чердака. С глаз долой.
Но это не все. Мое мальчишеское сердце потряс и повернул к добру другой случай. Не менее трагический. Хотя тут не я был виновником…
У нашей горлинки, оказывается, было гнездо на старой урючине. И в нем вывелись два птенца. Крохотные, вместо перьев будто соломинки торчат. Горлинка целый день укрывала своих чад от палящих лучей. Когда только успевала их кормить?
Летом дождь в нашем краю — великая редкость. А град тем более. Но в тот июльский полдень небо вдруг потемнело. Покрылось, точно брезентом, плотными тучами. И вдруг с неба, как из огромного куля, распоротого молнией, посыпались крупные горошины.
Я выскочил на крыльцо и стал их ловить. Они больно ударяли по темени, по ладоням — холодные и тяжелые.
Град бил по земле, по деревьям, цветам, скамейкам, по крышам.
С шорохом, треском, звоном.
Ледяные шарики забавно прыгали по дорожкам.
Вдруг за спиной послышался грустный мамин голос:
— Сколько беды может принести этот град! И полям, и садам, и…
Я не обратил сначала внимания на мамины слова.
Для меня град был прежде всего дивом. Но оно окончилось так же внезапно, как и началось. И продолжалось-то всего полминуты или минуту.
Я вышел в сад. Градины таяли, сливались в ручейки и тут же бесследно испарялись. Зато листва на деревьях была будто нулями изрешечена, сорвана, яблоки устилали траву.
Петух, наш Тореадор, «кококая», ходил меж помидорных грядок и с видимым удовольствием глотал оставшиеся градины. Словно град для него был сливочным мороженым, упавшим прямо с неба.
Мама тоже вышла следом. И подойдя к урючине сказала с тревогой в голосе:
— Живы ли наши птенцы?
— Я сейчас, мигом… — вскинулся я и полез по шершавому стволу.
Еще рывок, еще один… А вот и гнездо. С самого краешка…
Но что такое?
Горлинка при моем приближении, распластав крылья, оставалась недвижимой. Глаза ее потухли: из гранатовых превратились в серо-пепельные. И тут под ее крыльями зашевелились птенцы… Живые… Почти оперившиеся…
Мне стало как-то не по себе. Я быстро соскользнул вниз, на землю, к маме…
— Ну, что там? — спросила она с нетерпением.
И я рассказал.
— Мать есть мать, — глубоко вздохнула мама. — Что у человека, что у птицы… Себя не пожалела, а птенцов спасла… Если бы не град…
Мама моя была портнихой. Шила она только для своих близких знакомых. А знакомых у нее было много. Во всех уголках города. Приезжали молодые и пожилые. Многих я знал хорошо в лицо. Пожалуй, особенно запомнилась мне, врезалась в память Камила Усмановна. Она была уже пожилая, сухонькая, одевалась просто и строго. И сама казалась суховатой, даже суровой.
Но, как часто бывает в жизни, внешнее впечатление обманывало.
Камила Усмановна всегда ходила с кожаной сумочкой-ридикюлем. И у нее была странность — на взгляд взрослых, конечно. Встречая на улице незнакомую девчонку или какого-нибудь босоногого мальчишку, непременно останавливала. Спрашивала, как зовут, в каком классе учится. И дарила карандаш или карамельку. Такие подарки никогда не кончались в ее старенькой сумочке.
Мама говорила, что Камила Усмановна была одной из первых учительниц в Советском Узбекистане, затем находилась долгие годы на очень ответственной работе. Имеет ордена, которые надевает только по праздникам — Седьмого ноября, Первого мая и в День Победы.
И мне удалось однажды увидеть ее награды. Особенно запомнился орден с изображением Ленина. А еще мама говорила, что Камила Усмановна теперь на заслуженном отдыхе и получает особую пенсию какого-то значения. Но почти всю перечисляет детским домам, школам.
Камила Усмановна, приходя к нам, обычно стучала кольцом, висящим на калитке, и громко спрашивала:
— Хозяева дома?
— Проходите, проходите! — радушно приглашала мама. — У нас открыто.
И какие бы дела ни предстояли — стирка, уборка, срочный заказ — она все отставляла в сторону и занималась дорогой гостьей. Мама и Камила Усмановна садились на открытой летней веранде и пили чай. На столе в стеклянных вазочках красовались варенья — клубничное, черешневое, виноградное с орехами…
— Угощайтесь, — предлагала мама.
Камила Усмановна благодарила и доставала из своей волшебной сумочки кулек.
— А где наш Лохматка?
Прозвище безобидное, но кому приятно напоминание о вечно торчащих в разные стороны волосах?.. Однако я не сердился: знал, что за этим обычно последует.
— Пусть занимается своим делом, — отвечала мама.
Я обычно располагался в конце сада за отцовским верстаком и выпиливал лобзиком фанерные фигурки.
— Нет-нет, — не соглашалась Камила Усмановна. — Пусть идет пить с нами чай. Такой мармелад ему должен понравиться.
Для солидности я немного мялся, но все-таки, конечно, приходил.
Мне нравилось чаепитие на веранде. Но особенно — слушать всегда захватывающие рассказы Камилы Усмановны.
Нет, она, разумеется, не излагала свою биографию так, как это делаю я. Постепенно я многое узнал о жизни этой замечательной женщины и ее поколения…
Девочкой Камила прислуживала в байском доме. Обстирывала его бесчисленную семью, таскала для тандыра хворост, подметала обширный двор, прибирала комнаты, а ночами нянчила крикливое байское потомство. За все это сирота получала лишь зуботычины и попреки да объедки с байского дастархана.
И однажды девочка не выдержала, убежала в город. Попала в детский дом. Окончила школу и педагогический техникум. Учительствовать она сама попросилась в кишлак, где родилась и батрачила у бая.
Повсюду устанавливалась и укреплялась Советская власть. Она пришла полноправной хозяйкой и в далекое горное селенье.
Над бывшим байским домом развевался алый кумач. На дверях встречала вывеска: «Школа». Это сейчас они в обычае, а тогда открытие каждой школы было открытием новой жизни.
В кишлаке было еще неспокойно. С гор нередко, прячась в ночи, точно волки, спускались басмачи. Помня об опасности, председатель сельсовета, молодой, озабоченный человек с перевязанной рукой и усталыми добрыми глазами, выдал учительнице револьвер и несколько патронов.
Напуганные басмачами, родители отпускали детей в школу крайне неохотно. Приходилось каждого уговаривать, разъяснять, что человек при новой власти должен расти грамотным, образованным, счастливым. Юной Камиле такая трудная работа удавалась. Может, и потому, что судьба самой сироты подтверждала ее слова.
Однако вскоре она стала получать записки-угрозы. В подметных записках ее называли «продавшейся краснозвездным шайтанам», угрожали отрубить голову, если она не оставит кишлак подобру-поздорову.
Учительница и не думала уезжать. Она рвала грязные послания в клочья и продолжала учить детей. Грамоте. Честности. Любви к синему небу и родным горам. Ненависти к врагам, которые снова хотят отнять у людей землю, воду, человеческое достоинство.
Однажды полтора десятка всадников, вооруженных саблями и винтовками, окружили школу среди бела дня. Видно, так сильно досадили школа и учительница басмачам.
— Эй ты, неверная! — заорали они. — Выходи! А не то мы тебя подожжем вместе с твоими ублюдками и оборванцами.
Камила Усмановна побледнела, но вышла на крыльцо.
Два выстрела почти дуплетом ожгли ее красную косынку. Стреляли пока для острастки, брали на испуг.
— Учти, советская пери, — сказал, ухмыляясь, краснорожий главарь. — Если не уберешься завтра же из кишлака, тебя и школу сравняем с землей.
Басмачи дико заржали, точно лошади, ударили по крупам своих скакунов и растворились в пыли.
Камила Усмановна не хотела рассказывать о случившемся председателю сельсовета, но он узнал все от дехкан. Он посоветовал ей на время все же покинуть кишлак, а сам немедленно отправился в райцентр предупредить милицию.
Учительница продолжала проводить уроки, обучать грамоте женщин. В работе с рассвета до глубокой ночи забывала о возможной беде. Но она сама напомнила о себе. Как-то в полночь в дверь постучали.
— Камила-апа, — глухо сказал незнакомый голос. — Вас вызывает председатель.
Учительница наскоро оделась и откинула щеколду. Ворвались басмачи. Сколько их было, она не запомнила.
В голове тут же помутилось от удара. Ее связали, швырнули на пол и выскочили на улицу.
— Запирай покрепче дверь, — распоряжался кто-то. — Обкладывай кругом соломой, да живее!
За крохотным окошечком вспыхнуло пламя. Слышались хриплые голоса, звяканье упряжи и оружия.
Учительница очнулась, с трудом высвободила руку — вязали в спешке и страхе. Сбросила с себя веревки. Едкий дым уже заволакивал комнату. Она нашарила под подушкой револьвер. Еле держась на ногах, встала. Высадила рукояткой стекло. В комнатку вместе с воздухом хлынуло пламя.
Камила выстрелила несколько раз в темень. Кто-то истошно завопил, изрыгая проклятья. Заржали и вздыбились кони.
— Кызыл аскеры! Уходим! — закричал тот, кто еще минуту назад приказывал поджигать.
Несколько пуль со свистом врезались в стену.
Учительница, обессиленная, опустилась на пол.
Душили дым и жар пламени, огненные языки подбирались к платью.
Кто-то прикладом винтовки высаживал дверь. Подоспел милицейский отряд…
Этот эпизод я узнал не от Камилы Усмановны, а от матери. Она сказала, что сама старая учительница не любит вспоминать о нем, а мама прочла об этом в газете, когда Камилу Усмановну награждали к семидесятилетию орденом Октябрьской революции, и о ней была большая статья.
— Мам, а почему Камила Усмановна одинока? — спросил я как-то.
— То есть? — мама удивленно вскинула брови.
— Ну, она всегда одна приходит, и сама говорила, что одна живет.
Мама ласково потрепала меня по вихрам.
— Эх, Лохматка, Лохматка… Так жизнь сложилась. Муж ее, тот самый председатель, на войне погиб… Но она не одинока. У нее много детей. Тысячи учеников, которые ее любят и называют своей мамой.
От остановки Аклан трамвай под номером восемь набирал скорость, лихо звеня.
Наверное, вагоновожатому самому нравилось ездить по узкой улочке, окаймленной с обеих сторон серебристыми тополями. Мелькали поликлиника, чайхана, аптека, какие-то лотки…
В открытые окна запрыгивал ветер и гулял по вагонам веселым безбилетником.
Я любил утренние трамваи. Любил ездить с отцом на базар, помогать ему таскать тяжелые сумки с овощами и всякой прочей снедью.
Возле самого старогородского базара трамвай тянул медленно: шел на подъем. Случалось, пассажиры-мужчины выпрыгивали на гравий и толкали трамвай.
Тогда они сами будто превращались в мальчишек. Так азартно пыхтели и весело подначивали друг друга. Иногда при этом отец говорил:
— Давай прогуляемся. Тут недалеко.
На самой горке располагались бесчисленные будочки мастеровых. Гончары. Резчики по ганчу. Ювелиры. Чеканщики. Кузнецы. Жестянщики. Столяры, они же и продавцы бешиков — маленьких, радостно разноцветных деревянных люлек.
Здесь же мастера принимали заказы.
Мне почему-то особенно нравилось идти сквозь эти ряды. Слушать дробь молоточков, стук дерева и звон металла, деловую перекличку людей. Хорошо бы все это возродить.
Завершала длинный ряд вовсе крохотная будочка.
Из открытой дверцы, будто из рамки картины, выглядывал ветхий старичок в таком же ветхом полосатом халате и чалме. Борода серебристым дымком стекала к коленям. Отрешенный взгляд его был обращен к небу, а тонкие и темные, как страницы корана, пальцы, перебирали четки — простые урюковые косточки, нанизанные на нитку.
— Что он здесь делает? — спросил я как-то отца.
— Гадает, — улыбаясь ответил он.
— Давай посмотрим.
— Незачем, — и отец потянул меня в сторону.
Гадает… Как-то странно прозвучало это для меня. Совсем недавно Левитан объявил по радио, что в Советском Союзе впервые в мире запущен в космос искусственный спутник земли. А вчера Акрам, захлебываясь от радости, сообщил мне, что ночью видел, как между звезд двигался еле заметный огонек. Первый спутник! И вдруг…
— А кому он гадает?
— Желающим.
— А что он может нагадать?
— И счастье, и беду.
— А еще?
— Будет урожай или нет. Всякие болезни.
— Откуда ему все известно?
— Это большой секрет! На то он и гадальщик.
— Сможет старик отгадать, сколько лет проживу я?
— Э, брат, этого тебе никто не скажет, — отец рассмеялся. Он вообще не верил ни в какие гаданья и приметы. Ни тогда, когда поднимался в атаку под Оршей. Ни тогда, когда был ранен.
Мы спускались под горку к базару.
— Смотри, осторожней! — услышал я оклик отца.
Мимо нас, словно считая стыки рельс, прогрохотал трамвай.
— Глядеть в оба гораздо полезнее, чем слушать самого лучшего гадальщика, — сказал отец.
Тогда я посчитал его слова шуткой и насколько это серьезный совет, я тогда так и не понял.
Мне еще предстояло расти и набираться ума.
Его звали Тахир. Ее — Зухра. Они жили на Ташкуче, по соседству. Дворы их разделял низкий дувал.
Ему было четырнадцать весен. Ей столько же. Почти наши сверстники. Но они нам казались много старше, почти взрослыми.
У него не было отца — умер от смертельного в те годы туберкулеза. Но было много сестренок и братишек. Зухра же была одна у родителей.
Когда ты самый старший в семье, то должен быть опорой младшим. Тахир был надежной опорой и им, и матери.
После школы, наскоро перекусив, он брал стеклянный баллон и спешил на Зах-арык. Тахир ловил пиявок. Он вытаскивал на свет камни, обросшие тиной, и снимал с них липких тварей. У многих пацанов они вызывали омерзение и даже испуг, а Тахир их запросто брал двумя пальцами и отправлял в баллон с водой.
Солнце скрадывали пыльные тополя. А Тахир все таскал и таскал скользкие холодные камни, пока от холода не синели губы. Когда пиявок набиралось достаточно, он брел домой.
Завтра — воскресенье. Надо встать рано-рано. И ехать на базар. На базаре у Тахира было «свое» место, где он продавал пиявок. Полтинник — за штуку.
Вначале мы удивлялись: кому они нужны?
А пиявки, оказывается, — хорошее лечебное средство, недаром их величают в аптеках «медицинскими пиявками». Спрос на них всегда был. К обеду Тахир с полной сумкой свежих овощей и лепешек, купленных на деньги от проданных пиявок, торопился домой.
Ему никогда, сколько его помню, не хватало времени для игры. Он всегда куда-то торопился. В школу, домой, на базар.
Это отчуждение не только отдаляло его от нас, но и возвышало над нами. Общайся он с пацанвой, может, не избежать бы ему, наверное, прозвища Дуремар — того самого, помните? — противного продавца пиявок. Но мы инстинктивно чувствовали превосходство Тахира над нами в нашем беззаботном за родительскими спинами шалопайстве.
И вдруг по улице прошел слух: Тахир полюбил Зухру, как в знаменитой восточной легенде…
Кто-то их видел вместе — то ли в парке, то ли в библиотеке…
Ну, полюбили — и пусть…
Однако это стало поводом для проявления того самого мальчишеского глупого эгоизма. За него потом бывает стыдно. Когда тебя самого коснется свежим жарким дыханием эта волшебная сказка.
Но тогда…
Мы словно с цепи сорвались, всячески стараясь задеть самолюбие Тахира.
В спину ему камнями летели слова:
— Жених!
— Скоро ли свадьба, Тахир?
— Это про вас кино «Тахир и Зухра»?
Нам, двенадцатилетним, почему-то казалось, что позорнее и обиднее слов «жених» и «невеста» нет на свете. А Тахир шел по улице — высокий, с выпирающими, как у многих подростков, лопатками, гордо подняв голову. Пожалуй, только сжатый рот да предательский пот, выступавший на лбу, выдавали его оскорбленное чувство.
Каюсь, я считал его тогда трусом, раз он не пытался ввязаться с нами в драку. Только позже понял, насколько он был мужественнее, умнее, тоньше нас.
Последние дни лета разгуливали по дворам. На плоских саманных крышах будто снова вспыхнули маки: хозяйки на разостланных тут же циновках сушили помидоры, разрезанные пополам и густо крапленные солью.
Появилась паутина: она вилась над домами, цеплялась за деревья, проникала в открытые окна… Листва наполовину уже истаяла и между сучьями порхали шелковые нити. Топча ногами вечерние лучи солнца, я брел через урюковую рощу домой.
Вдруг я услышал голоса:
— Тахир!
— Зухра!
— Догони меня!
— Догоню!
Я спрятался за толстый шершавый ствол.
Ну да, это они… Голоса то приближались, то удалялись. Между деревьями мелькали ее лучистое атласное платье и белой птицей — его рубашка.
Тахир и Зухра догоняли друг друга. Ловили паутину и обвивались ею, как новогодним серпантином. Заразительно хохотали. Хохочущий Тахир — который всегда был озабоченным молчальником… Уже одно это поражало…
Я боялся обнаружить себя. Мне было стыдно подслушивать их такой, казалось бы, обычный, но совсем не понятный мне разговор. Отчего-то стало не до дразнилок. Я почувствовал себя лишним, чужим в этой сказке. Точно вор, прячась за деревьями, я ускользнул домой.
И никому не стал рассказывать об увиденном, даже матери.
А вскоре после этого случая, на доме Тахира кто-то грубо углем накарябал: «ТАХИР + ЗУХРА = ЛЮБОВЬ». И странно — что тут особенно обидного или грубого, но я вдруг почувствовал желание вступиться, отколотить неведомого обидчика.
Между тем, Тахир все реже и реже появлялся на улице. Меж соседей прошла печальная весть: Тахир, как и его отец, заболел неизлечимо…
Мы не верили этому. Но трудяга Тахир больше не выходил за калитку.
Тогда мы с Рахматом и Акрамом наловили в банку пиявок и постучались в их окно.
На крыльце показалась мать. Исхудалая, губы мелко-мелко дрожат.
— Возьмите, — нерешительно сказал Рахмат и протянул банку. — Наверно, поможет…
Мать покачала головой и полумрак их коридорчика снова поглотил ее.
Книжный киоск, иссеченный дождями и прокаленный знойным солнцем, стоял сбоку у арки, что вела на базар. К стопкам свежих лепешек, горкам орехов и миндаля, разной всячине…
Большинство людей равнодушно проходили мимо киоска. Спешили туда, к рядам, в которых призывно манили покупателей сочные помидоры, инжир, виноград, персики, еще помнящие свежесть огородов и садов.
Некоторые останавливались у киоска. С интересом рассматривали кожаные корешки, листали, самое интересное покупали.
Продавец, пожилой узбек с тяжелыми, всегда опущенными веками, казалось, постоянно дремал. Однако, угадав каким-то образом настоящего книголюба, преображался, даже будто молодел: «Вам эта книга? Хош, якши роман»… Мне и потом доводилось встречать людей малообразованных, которые неведомым до сих пор «шестым чувством» абсолютно верно ориентировались в таком тонком деле. Попадались и дипломированные, чьи вкусы огорчали дикостью…
Впрочем, я не об этом.
Сначала продавец подозрительно поглядывал на белобрысого незнакомого пацана. А однажды прогнал:
— Э, чего тебе, бола? Сам не берешь, другим мешаешь — шалтай-болтай не надо… Иди, иди гуляй!
На следующий день я все же купил в киоске книгу. В обложке песочного цвета. И называлась она «Всадник без головы». Сверху значилось кратко и красиво — Майн Рид.
Продавец, очевидно, одобрил мой выбор, потому что стал относиться ко мне благодушно. Я вроде стал своим… Он уже, как взрослому, предлагал посмотреть новинки.
Среди недели меня послали на базар за картошкой.
Ну как пройти мимо киоска? Я уже пристрастился к регулярному чтению, а киоск с новинками разжигал эту страсть.
В глаза бросился небольшой томик. Зеленоватый переплет. На нем изображено нежное белокорое, с черными подпалинами деревце в мелко-трепетной кудрявой листве.
Раскрыл наугад страницу.
Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа.
Со снопом волос твоих овсяных
Отоснилась ты мне навсегда.
Никогда я раньше не любил стихов. Учить стихи наизусть считал великим мучением.
Но тут…
Что такое? Непонятное чувство светлой и тревожной волной прошло по сердцу. Что-то перевернулось внутри меня и вокруг, стало иным.
Я глянул на цену книги, пошарил по карманам. Не хватило какой-то мелочи, сорока копеек. Эх! Я положил на место томик и ринулся домой.
В трамвае какая-то девушка, сероглазая, с развевающейся челкой, стрельнула взглядом в мою сторону и отвернулась к открытому окну. Я, должно быть, выглядел нелепо.
Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа.
Стихи сами по себе жили во мне особой музыкой.
Мама дала мне еще две рублевые бумажки. Даже не спросила, на что. Впрочем, наверное, она догадывалась о новой моей страсти…
— А где, где книга в зеленой обложке? — спросил я продавца запыхавшись. — Она тут лежала.
Продавец удивленно вскинул веки.
— Ийе, ее купил один йигит. Смешной такой. Высокий. В очках. Сказал: «Папашка, откуда такой книга?»
— А еще есть?
— Последний был. Зачем не предупредил, я бы спрятал, йигит сказал: «Замечательный шоир. Жаль, мал-мал жил. Давно его книга не выходил». Такой смешной йигит, совсем грустный.
Я брел домой без книги и картошки, забыв, зачем приходил на рынок. А настроение все равно было светлое, но чуточку печальное. «Сергей Есенин» — повторял я новое и навсегда родное теперь имя.
Передо мной приоткрылась какая-то тайна.
Но как ее разгадать, я еще не знал.
Мне купили велосипед. Настоящий, взрослый. С кожаным седлом на пружинах. С багажником. И маркой на раме — «Урал». Нет, это был не велосипед, а двухколесная радость.
Надо слетать в ларек за хлебом — пожалуйста!
Забрать братишку из детсада — мигом!
Узнать, какой фильм в кино — с удовольствием!
Ведь у меня теперь надежный помощник — велосипед. Я на нем готов был куда угодно гонять, хоть на Северный полюс!
Я носился по улицам сломя голову и не знал: то ли ветер за мной гонится, то ли я — за ветром.
В глазах все мелькало — дома, калитки, дувалы, цветы вдоль оград…
Мама журила:
— И не надоело тебе крутить педали?
Я ретиво мотал встрепанной головой с застрявшим в волосах ветерком: нет! — и снова мчался по упругой, как мяч, колее.
Особенно мне нравилось ездить под вечер, когда спадала летняя жара. Люди открывали окна. Навстречу прохладе, струящейся от политой земли.
Я старался почаще мелькать возле окна Женьки Степановой — моей одноклассницы, мировецкой девчонки с редкими веснушками и вздернутым носиком.
Вот если бы только не ее гордыня…
Видите ли, ей купили аккордеон, и она теперь целыми днями, перебирая клавиши тонкими пальцами, разучивала ноты.
Иногда из окна доносился ее не совсем уже детский голос:
До завтра, до завтра…
Какой-то дурацкий романс. Сколько раз можно повторять одно и то же каждый вечер?
До завтра, до завтра…
И что с того, что у нее аккордеон? Зато у меня новенький велик! Пускай не задается и смотрит, как я ловко на нем езжу. Хочу — с руками, хочу — без… А еще могу положить на руль ноги, раскинув руки ласточкой, и лететь, лететь… Как в цирке! Вот так…
И тут под колесо подвернулся камень.
Я кувыркнулся через голову и очутился в пыли. Боль полоснула по плечу. Я открыл глаза и увидел над собой Женьку. Она быстро-быстро моргала ресницами.
— Тебе больно?
— Пустяк, — солгал я, еле поднимаясь с земли.
Расцарапанное плечо саднило. От боли в боку я предательски ойкнул. Женька подняла велосипед с еще крутящимися спицами и прислонила к дереву.
— Пойдем, — сказала она и потянула меня за руку к скамейке.
Я плюхнулся на теплую доску.
Женька вынесла из дома пузырек с йодом и бинт.
— Терпи, — приказала она и прижгла ваткой рану. — Ну как, теперь легче?
— Так себе, — буркнул я.
Она присела рядом.
— А почему ты меня никогда не покатаешь? — спросила вдруг Женька.
— Это можно. Это я запросто… Хоть сейчас.
— Сейчас не надо. А вот завтра…
— Что завтра?
— Прокатил бы ты меня за кожевенный завод, на клеверное поле. Там, говорят, перепелки поют.
— Хорошо, прокачу, — согласился я, втайне радуясь.
— Смотри, не забудь, — предупредила Женька.
Я однажды забыл вернуть ей тетрадку, которую брал, чтобы сверить свой ответ, поэтому сейчас густо покраснел и ответил:
— Постараюсь.
Встал и, силясь не прихрамывать, направился к велосипеду.
В открытое окно вслед донесся игривый Женькин голос:
До завтра, до завтра…
Что за дурацкая песня? Будто лучше нет…
В назначенный час я посадил Женьку на раму, и мы отправились на прогулку.
След от колес змейкой петлял в пыли. Я лихо крутил педали. Позади остались продуктовый ларек, кожевенный завод, водонапорная башня, и перед нами распахнулась ширь.
Ветер тугой пахучей волной ударил с поля. Зеленый ковер расстилался до самого горизонта.
Мы остановились. Я положил велосипед у обочины.
— Ух, как здорово! — обрадовалась Женька и раскинула руки, будто хотела поймать и ветер, и эту даль, и солнце над холмами.
В сухих комьях глины перетирали крылышками цикады.
Из-под ног пружинками выскакивали кузнечики.
Женька находила в траве редкие васильки и ахала.
Потом она сорвала несколько цветков кашки и один протянула мне. Крохотный, с наперсток, с белыми пушистыми крапинами.
— Съешь и загадай желание, — улыбнулась Женька. — Обязательно сбудется!
Я, зажмурив глаза, проглотил цветок.
— Трусишка-зайчишка, — заметила Женька. — У него же вкус меда…
Она собирала какие-то неизвестные мне травы, и скоро из них получился душистый букет.
Женька опустилась на траву, видимо устала, и мне предложила взглядом сесть рядом.
— Тебе кто-нибудь из наших девчонок в классе нравится? — опросила задумчиво Женька.
— Нет, — соврал я (хотя мне втайне всегда нравилась она), и уши мои предательски запылали.
— Ну и напрасно. Вон Нелька-гимнастка — красавица!
— Подумаешь… А может, я никогда не женюсь! — гордо заявил я.
— Ну и дурак, — засмеялась Женька. И белые ее зубки дразняще перекусили пополам сочную травинку.
Солнце наполовину село за холмы. Вместе с сумерками повеяло прохладой.
— Пит-пит-лык, пит-пит-лык! — брызнул звук откуда-то из травы.
Женька приложила палец к губам.
— Поть-пилык, поть-пилык! — отозвался перепел с другого конца поля.
Над далекой проселочной дорогой поднялось облачко пыли. Это шли женщины. Они несли охапки срезанных ветвей тутовника. Для гусениц шелкопряда.
Мы с букетом трав и цветов возвращались на велосипеде домой.
Я не знаю, как пахнет солнце, и вообще имеет ли оно запах. Но в тот вечер, чувствуя близко загорелые Женькины плечи, я почему-то подумал, что они пахнут солнцем. И еще чем-то, чему нет названия.
Как-то Рахмат объявил:
— На соседней улице рельсы кладут! Скоро и у нас будут…
Новость была ошеломляющей и приятной: не надо будет ходить далеко-далеко узкими переулочками к конечной остановке, где трамвай под номером восемь, натужно скрипя колесами и сыпля искрами, описывал круг.
Посмотреть на укладку рельсов побежали втроем: Акрам, Рахмат и я.
Здоровенные парни-работяги, раздетые до пояса, загорелые, облитые солнцем, с капельками пота на туго выпирающих мускулах, клали на гравий шпалы, стыковали рельсы, забивали кувалдой костыли.
Было так интересно, что Рахмат первый не выдержал, подошел к одному из рабочих. Тот мусолил самокрутку, опершись на кувалду.
Рахмат оценивающе оглядел великанский молоток и робко попросил:
— Можно я… это… попробую забить?
— Валяй, — усмехнулся парняга.
Рахмат с трудом приподнял кувалду… Кувалда всей своей тяжестью потянула его в сторону и… уткнулась в землю, хорошенько встряхнув незадачливого «забойщика».
Мы рассмеялись.
Рабочий, однако, осуждающе посмотрел на нас и пояснил Рахмату:
— Кто же так обращается с инструментом? Вот как надо держать. — Он, словно перышко, поднял над собой кувалду — бац! — и огромный костыль-гвоздь «утонул» в дереве.
Рахмат снова поднял кувалду — на этот раз она подчинилась спружиненной мальчишеской силе — тюкнул по костылю и тот наполовину вошел в шпалу. Второй удар поставил гвоздь на место.
— С почином! — поздравил рабочий. — Молоток!
— Еще бы ударить, — вдохновился удачей Рахмат.
— Я тоже хочу попробовать, — сказал Акрам.
— Дайте и мне, — подвинулся я к кувалде.
— Э, так дело не пойдет, — развел нас в стороны рабочий. — Где дисциплина? Надо по порядку.
Ух, с какой радостью мы вбили по костылю! Сначала Акрам, потом я. Рельсы еще на несколько метров продвинулись вперед. Была в этом и частичка нашего труда. Как тут не гордиться!
Через несколько дней две стальные ленты протянулись так далеко, что осталось гадать: куда они приведут? Одни говорили — к будущему заводу, другие — в соседний колхоз…
Гадать можно долго, но лучше самим посмотреть. Акрам первым отправился на велосипеде в разведку. Даже не захватил никого с собой. Вернулся и сообщил:
— Рельсы уложены, кольцо у колхоза. Первый трамвай пустят вот-вот…
Мы каждое утро бегали к линии, уходящей за горизонт, за низенькие домики, утопающие в садах, — не покажутся ли долгожданные вагоны? Наклонялись ухом к холодному еще рельсу — не послышится ли стук колес? Вглядывались в чуть провисающие медные провода — не подрагивают ли? Но пока повсюду дремала тишина.
И вдруг… — а это случилось в субботу, — Рахмат первым отпрянул от рельса.
— Что, едет? — насторожился Акрам.
Но спрашивать было не нужно.
Рассеянно-счастливое лицо друга выдавало долгожданный праздник.
— Еде-е-е-ет! — закричал Рахмат.
— Еде-е-е-ет, ур-ра! — закричали мы на всю махаллю.
Из-за поворота вынырнул трамвай. Солнце ослепительно полоснуло по чистым его стеклам.
Трамвай приближался, стуча колесами: та-ка-та-ка-тум, та-ка-та-ка-тум! Словно невидимый музыкант бил по звонкой коже дойры.
— Та-ка-та-ка-тум, та-ка-та-ка-тум! — Рахмат, щелкая пальцами, пустился в пляс.
Мы — за ним.
Трамвай отчаянно зазвонил. Мы прыснули в стороны. Из открытого окна высунулся вагоновожатый — и кто бы вы думали? — наш сосед Сали-арбакеш! — Он погрозил увесистым кулаком: мол, не бегайте рядом с рельсами.
Вот тебе и Сали-арбакеш. Всю жизнь развозил на арбе уголь, саксаул, сено, а тут — вагоновожатым!
Когда только выучился? Мы-то и не подозревали, но были рады за него. Кулак — не в счет, ведь Сали добрый человек, это он шутит. Теперь у нас не только свой трамвай, но и свой вожатый.
Наши ожидания подтвердились: не зря мы зачем-то остались дожидаться трамвая… И точно, на обратном пути трамвай остановился.
На подножке показался Сали.
— Садитесь, соседи, — пригласил он, весело подмигнув. — Платить не надо. Сегодня пробная обкатка.
Мы козлятами запрыгнули в трамвай, не дожидаясь повторного приглашения. Пустые вагоны качнулись, и колеса под нами весело запели: та-ка-та-ка-тум, та-ка-та-ка-тум.
Мы толкались за спиной Сали-арбакеша и радостно вопили:
— Но-о! Еще давай!
Будто это вовсе был не трамвай, а пегий конь Сали.
Сали не обращал внимания на наши разудалые возгласы. Он явно был доволен своей новой профессией. И держался собранно, с достоинством, лишь изредка поправлял на голове тюбетейку-ферганку да степенно оглаживал ус.
Свистел за окнами утренний ветерок. Мелькали ветви деревьев, дома́, лица прохожих.
— Но-о! Быстрее! — орали мы.
— Быстрее нельзя, — серьезно отвечал Сали-арбакеш, виноват, Сали-вожатый… Впрочем, первоначальное прозвище так за ним и осталось, хотя и приобрело теперь смешной оттенок…
На другой день трамвай заполнили шумные пассажиры — с сумками, ведрами, мешками, портфелями. Управлял им по-прежнему Сали. Только у дверей сидела хмурая тетка-кондуктор в очках и с кожаной сумкой. И праздник кончился. Не потому, что нужно было покупать билеты. Просто это был уже не вчерашний, первый трамвай. Но разве, если бы любой праздник длился бесконечно, мы бы радовались ему?..
После продажи коня, арбы, упряжи и остатков сена, облаком сидевшим на саманной крыше, дворик Сали-ака с деревянными скрипучими воротами будто осиротел.
Не ржал конь. Не хрумкал овсом и арбузными корками. У бывшей коновязи, на утрамбованной пыли не появлялись больше малыши — хозяйские и соседские, лучшие друзья и почитатели трудяги коня… Мы помнили его еще жеребенком.
Ничто теперь не напоминало о прошлой жизни Сали-ака, его работе. Разве что два гигантских деревянных колеса с железными ободами, прислоненные к дувалу со стороны улицы, словно на обозрение всей махалле.
Колеса были действительно такими большими, что я еле доставал макушкой до их оси.
«Зачем нужны такие колеса?» — думал я и никак не мог догадаться, пока не объяснил отец. Дело в том, что реки в нашем краю, особенно весной в предгорьях, бурные, коварные. Да и бездорожье между кишлаками — выбоины, камни, валуны. А с такими колесами арба — вездеход. И поток ей по «колено», и разбитые дороги не так страшны.
По весне и пользовался этими колесами Сали-ака, когда развозил свой груз на окраинах и когда ездил в гости к родственникам в какой-то далекий горный кишлак. Но это было давным-давно. Теперь и там проложили асфальт…
Вот и стоят колеса неприкаянными у дувала. Сали-ака возил их на базар — пробовал продать. Приводил покупателей на дом. Но те, непонятно шевеля губами, что-то про себя взвешивали, просили дать время подумать — и навсегда исчезали.
— Ай-яй-яй! — сокрушался Сали-ака. — А я такие деньги ухлопал когда-то за колеса на Саман-базаре…
Но кому они сейчас нужны?
Везде — хорошие дороги.
Разве только в музей предложить?
Но есть на свете такой народ — мальчишки, которым все интересно: и самое новое, и самое старое.
Проходя мимо колес, я всегда останавливался, задрав голову и в восхищении открыв рот.
Какой умелец смастерил их? Как ему удалось сделать такой гигантский круг? И вообще, кто был изобретатель колеса? Кто предок умельцев из современной телепередачи «Это вы можете»?
Масса вопросов! А найти ответ на них я не мог…
Отныне Сали-ака ни свет ни заря спешил в свой трамвайный парк. И пятнышки масла на его новом темно-синем кителе, сверкавшем металлическими пуговицами с эмблемами — ключом и молотом, ярко подчеркивали принадлежность Сали-арбакеша славному рабочему классу.
Но однажды перед самым рассветом возле ворот вагоновожатого раздалось такое знакомое осторожное ржание.
Сали-ака спросонья соскочил с айвана — спал он летом во дворе — и сердце его часто-часто забилось от предчувствия.
Ну да! У ворот стоял его отставной конь. Светло-пегой масти. Нервно «тикал» острыми ушками. В больших глазах усталость и грусть, слезы… Конь плакал, совсем как человек.
Сали-ака тревожно посмотрел по сторонам: где же новый хозяин? Улица была пустынна.
«Ах, да! — мелькнула мысль. — Как же я не догадался сразу… Эх, дурья голова… Ведь он убежал».
Сали-ака распахнул ворота и, обняв коня за вздрагивающую холку, вошел вместе с ним во двор.
В этот день его трамвай впервые вышел в рейс с небольшим опозданием.
Вечером к Сали-ака явился владелец коня. Это был седой человек, похоже, многое повидавший в жизни и совсем не злой. Он все сокрушался, как это конь ушел через весь город — хорошо не попал под машину и не перехватил кто! — и нашел дом своего прежнего хозяина.
— Вроде бы не обижаю… Пою, кормлю досыта, вовремя… Пора бы привыкнуть…
— Ничего, ничего, всякое бывает… — успокаивал Сали-ака, возвращая коня, а сам все боялся встретиться с ним взглядом…
Через несколько дней конь снова вернулся… Когда это произошло в третий раз, владелец сам предложил Сали-ака:
— Что делать? Так и быть, возвращаю вам коня обратно, а вы мне — денежки.
— Да, да, конечно, — поспешно согласился вагоновожатый, открывая старый сундучок. — Нельзя продавать друзей… Даже четвероногих…
Но особенно были рады возвращению коня младшие дети Сали-ака — Гани, Латип, Кузи…
Теперь они вместе с конем каждый вечер встречали отца с работы.
Я решил убежать из дома. Просто так. Недавно я прочитал залпом отличную книгу «Робинзон Крузо», вот и подумал: побуду-ка и я Робинзоном. Пусть удивятся Акрам и Рахмат — какой у них храбрый друг. И мама с отцом после этого, глядишь, будут любить сильнее. А то «принеси это», «сделай то» — надоело вертеться, как волчок. Не беда, если поволнуются малость…
Загвоздка оставалась в одном: куда бежать?
И я вспомнил рассказ Аскарьянца, что за кольцом трамвая, за колхозными полями есть Голубое озеро. Там полно рыбы и даже водятся дикие утки.
«Вот и хорошо, — подумал я. — Поживу-ка там с недельку».
Сложил с вечера в небольшой мешок буханку хлеба, палочку копченой колбасы, завернул в тряпочку соли, взял перочинный ножичек, спички. Разумеется, все это я сделал в совершенной тайне. Мешок припрятал под своей кроватью.
Все готово. Но какое же бегство без записки?
«Дорогие родители, — нацарапал я карандашом на вырванном из тетради листке, — я очень вас люблю, но вы не обижайтесь, что я решил уйти из дома. Я хочу пожить один, как Робинзон. А если станет мне невмоготу, я сам вернусь домой, поэтому меня не ищите».
Рано-рано утром я оставил листок на тумбочке, а сам подхватил мешок и бесшумно выскочил в открытое окно.
Улица еще спала. Звезды уже гасли, и небо где-то далеко-далеко становилось розовым.
Я оглянулся на наш дом, и мне почему-то стало жалко родителей. Встанут, спохватятся, начнут искать. Чего доброго, заявят в милицию. И себя было жалко: все-таки Робинзон — здоровенный дядька, с бородой, а я кто?..
Но я твердо сказал себе: «Не распускай нюни. Робинзону потруднее было». И легкие кеды быстро понесли меня к остановке.
«Только бы никто не встретился из знакомых… Только бы…»
На нашей трамвайной остановке разговаривали какие-то нездешние старичок со старухой. Они не обратили на меня внимания.
«Вот и хорошо», — подумал я.
Забренчал первый трамвай, подкатив к остановке, и из окна высунулся… наш Сали-арбакеш!
— Заходи, заходи, сосед, — радушно пригласил он. — Куда это ты так рано?
— На экскурсию, — соврал я.
— Тогда поехали.
Трамвай дернулся и покатил по рельсам. Ранние пассажиры сонно зевали на скамейках.
Кондукторша хотела было подойти, но, видя, что я стою в дверях и по-домашнему беседую с самим вагоновожатым, отвернулась к окну и замурлыкала песенку.
«Вот и хорошо, что Сали везет!» — обрадовался я. Ведь у меня в карманах не было ни медяка…
Словом, завязка путешествия складывалась просто отлично, обещая массу интересных приключений в дальнейшем.
— А где друзья? Почему один на экскурсию? — спросил Сали-ака.
— А зачем? Одному интереснее! — сказал я бодро.
— Ну, смотри, не потеряйся.
— Не бойтесь — не иголка.
На конечной я лихо соскочил с подножки, помахал свободной рукой Сали-ака, тот вместо ответа звякнул колокольчиком, и наши пути разошлись.
За саманными домиками открылись поля.
Лицо овевала прохлада. Слева и справа шелестели колосьями пшеничные волны. Иногда над ними возвышался какой-нибудь колючий куст, и над кустом зависала зеленая птичка, мелко-мелко трепеща крылышками. Голосок ее разливался тихо и прозрачно. Словно струился звонкий арычок.
За пшеницей высокой стеной поднялась кукуруза. Стебли еле удерживали здоровенные початки с пышными светло-желтыми гривами.
Ноги мои утопали в пыли. И каждый шаг получался как шлепок.
В конце поля повстречался колхозник. В тюбетейке и с кетменем на плече.
— Ассалому-алейкум! — поздоровался я как положено.
— Ваалейкум-ассалам! — ответил колхозник. Он подозрительно осмотрел меня. — Куда идешь, мальчик?
— На озеро… А где оно, озеро?
— Правильно идешь, мальчик. Там речка будет, мост будет, за мост Голубой озеро будет.
— Спасибо.
— А удочка где? — вдруг спросил колхозник. — Рыба как ловить будешь?
Я растерялся: в самом деле, Робинзон называется, удочку забыл. Что же делать стану, когда хлеб с колбасой кончится?.. Но не поворачивать же обратно!
— Я просто так, погулять…
— Стой, — колхозник нагнул стебель и сорвал несколько початков кукурузы. — Бери. Совсем спелый.
Я взял початки, опустил их в мешок, поблагодарил незнакомого человека и пошлепал дальше.
Вскоре показался поясок реки. Я догадался о ней еще раньше — по истошным воплям лягушек. При моем появлении они замолчали.
Отыскал мосток — из двух жердин тала, перебрался на другой берег. И озеро впереди вспыхнуло голубоватым пламенем. Даже издалека это «пламя» струилось красой и прохладой. Я побежал ему навстречу.
Остановился под серебристой, с темным окошечком-дуплом в стволе джидой. Опустил мешок, сразу показавшийся таким тяжелым…
Я сбросил пыльные кеды и отправился бродить по неизвестным мне местам.
Чистая вода и берег с высокими деревьями, густыми травами сразу околдовали меня.
У воды над макушками камышей порхали крупные стрекозы. Крылышки сухие, слюдяные. А глаза ну точь-в-точь два стеклянных шарика. Под ногами прыгали кузнечики — и маленькие, и большие.
В теплых лучах солнца купались пестрые живые лепестки-бабочки. Где-то, спрятавшись в листве, свистела птица. Сколько я ее ни высматривал — певунья так и не показалась.
«Видела б все это Женька… — размечтался я. — А то сидит небось дома и пиликает на своем аккордеоне: «До завтра, до завтра…»
Я поднял из-под ног суковатую палку и пошарил ею по густым камышам. Может, там змея притаилась?
А из зарослей — чуффыр-чуффыр! — возьми и вылети утка. Села на тропинку и смотрит прямо на меня. Я — за ней. А утка — кряк-кряк — не взлетает, волочит по траве крыло и бежит-переваливается.
«Наверное, ранена, — подумал я. — Вон и хвост ощипан. Эх, поймать бы да приручить…»
Так и бежал я за уткой в пяти от нее шагах до самой реки, где начиналось поле.
И тут раненая вроде утка вдруг поднялась! Улетела.
Было до слез обидно.
Я вернулся к своему мешку. Лег на траву, закинув за голову руки.
Сквозь листву пробивалось голубыми пятнами небо. Оно тоже казалось мне озером…
Долгая ходьба и жара вконец сморили меня.
Проснулся от щекотки в плече. По мне полз какой-то пятнистый жучок, лапками цепляя кожу. Я осторожно взял его и опустил в траву. Теперь небо надо мной было бледно-розовым. И озеро сделалось бледно-розовым. Значит, дело шло к вечеру.
И тут на середине розовой чаши я увидел утку. Ту самую, с общипанным хвостом. Вокруг нее плавали пушистые шарики — утята. Они подныривали под мамашу, гонялись вперегонки, и им было очень весело.
От этого и мне почему-то стало весело. А еще от поздней догадки: утка хромала, чтобы увести меня, озорника, подальше от своего гнезда. Птица, а понятливая…
Я почувствовал, как хочу есть. Ведь у меня во рту со вчерашнего дня не было ни макового зернышка.
Раскрыл свой мешок, вытащил хлеб, ножичек, соль. Колбаса вся была облеплена муравьями. Я отряхнул их на землю. Отщипнул кусочек. Пусть тоже лакомятся!
Через полчаса от буханки осталась всего лишь горбушка. А от колбасы одна шкурка. Такого аппетита у меня, пожалуй, никогда не бывало.
Меж тем сумерки окутывали землю. С полей и от воды тянуло холодком. Надо было готовиться к ночлегу. Я нарвал травы, чтобы спалось помягче. Собрал охапку сухого хвороста. Запалил костер и стал жарить кукурузу, которую дал мне утром колхозник.
До чего же она оказалась вкусной, подрумяненная на огне!
Я слегка подсаливал початки и с аппетитом уминал, совсем не думая о том, что буду есть завтра.
Потом я долго глядел на летние звезды, бесчисленные и яркие. И незаметно уснул. Проснулся оттого, что кто-то тряс меня за плечо.
Я открыл глаза и увидел над собой Аскарьянца.
— Вставай, вставай, Робинзон! — говорил он. — Всю улицу на ноги поднял. Отец и мать места себе не находят…
Сон как рукой сняло. Рядом с Аскарьянцем стояли Акрам и Рахмат. На проселочной дороге урчал грузовик, светя фарами в нашу сторону.
— Ну, собирайся, пошли, — сказал керосинщик.
— Что ж ты без нас ушел? — упрекнул Акрам.
— А еще друг называется, — вставил шпильку Рахмат.
И тут за все мое путешествие я вдруг по-настоящему испугался. Испугался и одиночества, которого уже не было, и встречи с родителями.
— Не пойду, — заупрямился я. — Отец ремнем отстегает.
— А для чего Аскарьянц? — улыбнулся керосинщик.
У меня сразу же поднялось настроение…
Грузовик мчался по ночному большаку — вел его какой-то незнакомый шофер — и пыль в свете задних подфарников розовыми клубами вспухала за нами.
— А все-таки хорошо, что мы снова вместе! — сказал Акрам и положил мне руку на плечо.
— Давайте никогда не расставаться, — добавил Рахмат и тоже положил мне на плечо руку.
— Давайте! — закричал я, да так громко, что Аскарьянц высунулся из кабины и погрозил кулаком.
Этого сухонького старичка в неизменной бескозырке и морской форме — всегда чистенькой, отутюженной, помнят многие старожилы Ташкента. Его встречали в парке среди школьников, в магазине, на трамвайной остановке.
Было удивительно — видеть настоящего моряка в нашем засушливом краю, вдали от всяких морей и океанов, о которых мы могли только грезить.
— Кто этот матрос? — спросил я как-то отца.
— Разве не знаешь? — удивился он. — А песню слышал: «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…»
Как не слышать?
Эта песня была моей самой любимой. Я даже как-то пел ее на школьном празднике. После слов: «Пощады никто не желает» — у меня по спине всегда катились холодные мурашки. От гордости за наших моряков и еще отчего-то…
— Так вот, старого матроса зовут Николай Григорьевич Семенов. Он герой русско-японской войны, служил на том самом крейсере «Варяг». И живет в нашем городе давным-давно. Я с ним хорошо знаком.
Вот как, удивился и обрадовался я.
Как же не похвалиться такой новостью перед друзьями!
— Неужели аксакал воевал на самом «Варяге»? — округлил глаза Акрам. — Честное пионерское.
— Вот бы познакомиться поближе, — вздохнул Рахмат.
И, представьте себе, такое почти что волшебное знакомство состоялось.
Отец как-то сказал маме:
— Завтра придет гость. Да ты знаешь, Николай Григорьевич. Я обещал ему пару кустов смородины на рассаду. Ты бы приготовила нам чего-нибудь вкусненького, — и отец почему-то значительно посмотрел на меня.
Надо ли говорить, что Акрам и Рахмат с самого утра нетерпеливо поджидали Николая Григорьевича.
Гость появился в полдень. Несмотря на самую жару он был в строгом темно-синем кителе, застегнутом на золотые пуговицы с якорями. На голове — бескозырка. На полосатой, «коржевской», гвардейской, как я потом узнал, ленточке выцветшая надпись «Варягъ».
Отец вел гостя к открытой летней веранде, где стол уже сиял-переливался всякими яствами.
Заметив нас, Николай Григорьевич сам сделал шаг навстречу и, как взрослым, каждому крепко пожал руку.
Мы играли рядом с верандой в орехи — и, хотя это не совсем прилично, старались подслушать, о чем там говорят.
Взрослые пили из пузатых маленьких рюмок вишневую настойку и рассуждали о съезде, об атомной бомбе, о деревцах, когда их лучше подрезать — весной или осенью.
А вот о том самом морском сражении, о котором нам хотелось бы услышать — ни слова…
Мы даже немного разочаровались.
Но тут мама вплыла с большим цветастым чайником и пиалами на подносе, и отец пригласил нас:
— А ну, беркутята, живо к чаю!
Мы тоже расселись за широким столом. Николай Григорьевич расстегнул верхнюю пуговицу кителя, а бескозырку аккуратно положил на барьерчик веранды. Как-никак душно.
Я вспомнил фильм про геройский подвиг «Варяга», который видел в летнем кинотеатре. Там рослые парни-матросы в дыму и огне тушили пожар, подносили тяжеленные снаряды к пушкам и бились с огромной эскадрой противника.
Неужели среди них был и Николай Григорьевич — этот маленький старичок с короткими мозолистыми пальцами? Конечно, тогда он тоже был молодой. Как-то не верилось!
А сколько ему еще довелось хлебнуть горя в японском плену, пока с такими же, как и он, матросами не вернулся на родину?..
И вот живой «осколочек» этой героической трагедии запросто пьет чай вместе с нами, пацанами, такими далекими от всех войн и бурь…
Через столько лет…
Перед нами была сама История.
О многом хотелось расспросить. Но я почему-то брякнул:
— А что на конце ленточки нарисовано? — и обомлел от собственной дурости.
Николай Григорьевич, однако, добродушно усмехнулся в седенькие усы.
— Был, значит, знак такой, «ер» назывался. Отменили его, как лишний, после семнадцатого года. Ничего, — продолжал он. — Наши моряки в Отечественную без него не хуже воевали, чем мы на «Варяге». Так что не в знаках, брат, дело. Верно, Андреич? — обратился старичок к отцу, вдруг озорно подмигнув.
— А… а в чем дело? — вздохнул я.
— У отца спроси, он фашистов бил, — уже серьезно ответил старик.
А отец сказал негромко, задумчиво:
— Надо родину свою крепко любить, тогда с любым врагом, с любым горем справиться можно. — И вдруг предложил: — Может, песню про «Варяга» споем? А, ребята, поддержите? А ну-ка, запевай, — обратился отец ко мне.
Я нерешительно начал:
Наверх, о товарищи, все по местам!.
Акрам и Рахмат звонкими голосами поддержали:
Последний парад наступает!
Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не желает!
Пели все: и отец, и Николай Григорьевич, и мама в дверях, утирая полотенцем уголки глаз.
На прощанье, набравшись храбрости, мы попросили гостя разрешить нам «хоть разочек» примерить его бескозырку.
И у меня возникло чувство, что мы тоже чуточку приобщились к Истории, что, если надо, и мы тоже не сдадимся…
В детстве у меня было несколько собак. И все разные.
Бобик, вопреки мирному своему имени, например, был страшно злым. Маленький, юркий, рыжий. А злости — на целую овчарку!
Он лаял на всех без разбора: на чужих и на хозяев. Бывало, весь изойдется лаем, пока не уйдешь с глаз долой.
Пищу я ему приносил в железной миске. А миску уже подталкивал на лопате: чего доброго за руку цапнет… Такой неблагодарный!
Был у меня и пес Чубук. Кличку дал ему отец. Очень уж морда напоминала курительную трубку. Кругловатая, коричневая с белым пятнышком на носу. А сам он сиял, как уголь, и шерсть вилась жесткими кольцами.
Чубук славился артистическими данными. Стоило мне запеть, как он тут же, задрав кверху голову, подтягивал: у-у-у-у! Мы даже выступали с ним на школьном концерте. Смеху в зале!.. Но однажды Чубук, как и Бобик, исчез куда-то. Я искал, спрашивал, но не нашел. Может, мальчишки увели или под колеса попал.
Плохо без собаки…
Как-то среди недели прибегают ко мне Акрам с Рахматом. «Айда на улицу, — говорят. — Там собачий ящик приехал».
Что за ящик? Никогда раньше я о таком не слыхал.
Посреди улицы стоял пыльный грузовик. Кузов его был превращен в огромную будку с дверью, закрытой на ржавый крюк. Внутри будки копошились, повизгивали, а иногда гавкали на разные голоса собаки.
Двое рослых дядек длинными палками с железными петлями, загнутыми на концах, ловили какую-то шелудивую собачонку. Со стороны это сперва выглядело забавно, как состязание на ловкость — кто кого. Но вот собачонку, визжащую, дрожащую, прижали к земле…
Акрам, глядя на это зрелище, насторожился.
— Тарзан! Тарзан! — тихонько позвал он.
В будке рыкнул пес и стал скрестись лапами о фанеру.
— Слышите? Это же мой Тарзан! — в отчаянье закричал Акрам и с ходу, подбежав к грузовику, откинул щеколду.
Свора четвероногих, почуяв свободу, тугой разношерстной волной хлынула на землю, чуть не посшибав нас с ног, и мигом растворилась по дворам и проулкам, словно капли в песок.
Вместе с собаками припустились и мы. Весь гнев здоровенных потных дядек мог обрушиться на нас.
Отсиживаясь за дувалом Юнуса-глухого, мы еще долго слышали грубую брань ловцов бездомных собак.
Наконец, грузовик зарокотал и скрылся, подняв за собой пегий хвост пыли.
— И зачем им столько собак? — вздохнув, спросил Рахмат.
— На мыло, — мрачно ответил Акрам.
Нам было грустно. Может, и Чубука моего вот так подловили. Даже злющего Бобика стало жалко.
— Но мы же спасли их, — улыбнулся Акрам. И солнце над крышами улыбалось вместе с нами.
Я возвращался домой и вдруг услышал, как под самым забором, где росла высокая сорная трава, кто-то скулит. Подошел поближе и увидел собаку. Рыжую, с темным пятном на боку. Из передней лапы ее густыми капельками падала кровь. Собака подняла голову и посмотрела на меня.
— Пират, — сказал я неожиданно для самого себя. — Айда к нам!
Еще неожиданнее было то, что собака отозвалась на случайную кличку: поднялась и, подпрыгивая на трех лапах, юркнула следом за мной в калитку.
— Это что еще за гость? — подняла брови мама.
— Пират, — представил я. — Вызволили из собачьего ящика.
— У него, наверное, блохи…
— Нет никаких блох, — и я для убедительности обнял шею собаки. — Верно, Пират?
Пес тявкнул и лизнул меня в щеку.
— Вот видишь, — обрадовался я такому взаимопониманию.
— Ну, как знаешь, — засмеялась мама и махнула рукой. — Тебе ухаживать.
Скоро рана у Пирата зажила. Пес оказался послушным и добрым, попусту не лаял, двор сторожил исправно. Хотя был обыкновенной псиной, особенной породистостью не отличался. Но однажды все-таки удивил округу. Даже прославился.
Вот как это произошло.
В воскресенье я, Акрам и Рахмат спозаранок отправились купаться на Комсомольское озеро. За нами увязался и Пират.
Я сначала прогнал его домой, но вскоре он снова очутился возле нас.
— Ладно, пусть прогуляется, — примирительно сказал Акрам.
— Конечно, — поддержал Рахмат. — Жарко, может, и ему хочется поплавать.
— Слово друзей — закон, — согласился я.
А Пират — подхалим такой! — даже лизнул мне руку.
Несмотря на раннее утро, на жарком пляже уже было много народу. Взрослые и дети купались, загорали на песочке. Иные дремали под зонтиками и простынями.
Мы, завсегдатаи, все же нашли малолюдное место. Чтобы можно было вволю побарахтаться в воде, побегать по сухому песку, приятно щекочущему щиколотки и пятки.
Так увлеклись купанием, что даже забыли про Пирата. А он лежал в тени под кустиком и, высунув язык, с явным интересом наблюдал за пестрым пляжным людом и тихой рябью воды в светлых пятнышках.
И тут какой-то маленький мальчишка с резиновым лебедем в руках, как закричит:
— Девочка тонет!
— Где? Какая девочка? — пляж внезапно загудел, точно разворошенный улей.
Мы тоже заозирались по сторонам.
А Пират как рванет с места — и в воду!
— Смотрите, собака тащит девочку! — закричал кто-то.
Мы все бросились на подмогу к Пирату. А он уже вытаскивал на берег, крепко вцепившись зубами в платье, крохотную девчушку лет трех-четырех.
Какая-то женщина принялась ее откачивать. Изо рта хлынула вода. Девочка приоткрыла глаза.
Сквозь толпу, расталкивая всех локтями, прорвалась в образовавшийся круг какая-то полная тетка.
— До-оченька, — закричала она. Но, увидев, что девочка жива, только очень перепугана, перестала причитать и оглядела прищуренно толпу: — Граждане, кому я обязана спасением моей дочери?
Люди расступились. И тут все увидели в сторонке Пирата. Он лежал себе на песке и жмурился от солнца. Сушился.
— Ах ты, мой умный песик, — засюсюкала женщина. — Чем тебя отблагодарить, даже не знаю…
Но Пират встал и недовольно отошел подальше от любопытных глаз: он не любил шума и не был избалован.
Зато после этого случая не только мальчишки, но и взрослые, проходя мимо нашей калитки, еще долго останавливались и, показывая на Пирата, непременно говорили:
— Вот та самая собака, которая спасла девочку!
Утром комната моя наполняется солнцем. Внизу шуршат по асфальту автомобили. На балконе гулькает горлинка. Она строит гнездо в щели между рамами. На подоконниках и горшочках зеленеют цветы. Их много — флоксы, алоэ, ромашки. Для них здесь лето круглый год.
Со двора доносятся голоса ребят. Хлопки по звонкому мячу, который мелькает над бельевыми веревками.
Тявкает, точно заводная, чья-то собачонка.
Круговорот жизни продолжается. За окном звенит чье-то детство, так же, как и мое когда-то. Но иногда я ловлю себя на мысли, что забываю его запахи, его радости и огорчения. Какие-то свои, пусть маленькие, но открытия.
И тогда мне становится грустно. Тянет снова вернуться в наш дворик. Забраться на самую верхушку тутовника и под шелест ветерка посмотреть, спустя десятилетия, на нашу махаллю.
Только давно уже нет ни тутовника, ни низких домиков. А друзья стали взрослыми, и у них самих такие же дети, какими мы были когда-то.
Но хорошо, что в памяти живут счастливые дни. Разноцветные. И потому незабываемые.