- Господа! - сказал Ульшин, - хочу заявить, что вы все мне снитесь. Я вас ни капли не боюсь. Вы только порождение моего воображения и, если вы меня убьете, то, вместе со мной, исчезнете и вы. Одумайтесь, господа!

Первая собака подошла и тяпнула Ульшина за палец. Ульшин вскрикнул, господа поаплодировали.

- Так и быть, - сказал Ульшин и сделал шаг в яму. Последнее, что он услышал, - разочарованный вой собак.

В первые секунды он ещё видел пятно света над головой. Он взглянул вниз с инстинктивной беспомощностью всех падающих - интересно знать, о что разобьешься через секунду - а когда поднял глаза, пятна уже не было. Стало темно как в гробу и Ульшин успел подумать, что это и есть смерть. Временами он касался проскальзывающей стенки ямы. К счастью, она была совершенно гладкой и только отбрасывала его к противоположной стенке. Временами он начинал скакать между стенками как мячик или как шмель, попавший между двух оконных стекол. Воздух свистел все громче и становился упругим как резина. Волосы на голове стояли торчком; Ульшин пробовал их пригладить и вдруг закричал от сознания бессмысленности этого. Крик был почти не слышен.

Вдруг стало светлее и черная труба расширилась. Ульшину показалось, что его падение замедляется. Воздух перестал свистеть и волосы улеглись на голове, спутавшись. Наверное, я долетел до центра земли, - подумал Ульшин, но ошибся.

Он опускался как черная снежная пушинка (в темноте крупные снежинки черны) и видел под собой родную комнату, диванчик, на котором лежал он сам, Ульшин собственной персоной, с машинкой снов, вставленной в ухо. Два Ульшина неумолимо сближались - ещё немного и они сольются в одного. Ульшин закрыл глаза, глубоко вдохнул и с наслаждением воплотился в собственное тело.

Еще чуть-чуть он полежал, не открывая глаз, вслепую пробуя правильность ощущений. Кажется, все в порядке. Оказывается, выход был таким простым - только прыгнуть в яму. Как хорошо снова быть самим собой... Нужно было вести записи, чтобы потом представить научный отчет... В следующий раз эксперимент нужно проводить осторожнее... Например, на собаках... Нет, на собаках не стоит...

Он открыл глаза.

Ничего не изменилось, только в комнате стояло утро. На столике лежал комок грязного пластилина с обломками спичек, он чуть подплыл из-за солнечных лучей; на стене фотография Полины и рядом изображение двухголового Полинозавра кисти Ульшина, банка пива, о котором спорили две карлицы... Вот книжка: легенды и мифы... Книжка не лежит на столе. Ее держат в руках. Толстые красные пальцы с выпирающими костяшками и черными волосками.

Прокруст перелистнул страницу и поднял глаза:

- Ага, вот ты и проснулся. Наконец-то. Хорошая у тебя книжка, только про меня мало написано. Поздравляю с прибытием.

- Как? Как вы здесь оказались? - промямлил Ульшин.

- Сквозь трубу, как и ты.

- Но вы ведь отказались прыгать вниз!

- Отказался. Но карточные долги надо платить. Меня совесть замучила. Как бы я смог жить, не расплатившись с карточным долгом? Поэтому я покончил с собой и об этом нисколько не жалею.

Ульшин немного подумал.

- Но ведь тогда остальные тоже должны быть здесь? - спросил он.

- Конечно.

Ульшин встал и посмотрел вокруг.

У холодильника сидел Рудой и пил холодную пепси, заедая бананом. Кучка кожуры уже лежала у его колен. На кресле у телевизора сидел Шакалин, коричневый, совсем негр, и ласкал нежную старушку. Старушка взобралась к нему на колени.

Пока Ульшин приходил в себя, Прокруст достал из под стола ящик с инструментом и, немного покопавшись в нем, выудил гвозди, кусачки, ножницы с одним отломанным кончиком и сапожный нож. Выудил и разложил на столе. Это выглядело как столик хирурга в операционной из фильма ужасов. Еще он достал колоду карт и начал тасовать.

- Я не стану играть! - закричал Ульшин.

- Станешь, станешь, мне нужно отыграться.

- Но вы не сможете меня убить, здесь вам не сон, здесь нелья сдирать кожу с людей, здесь некуда спрятать труп. Здесь есть милиция! Моя милиция меня бережет! Да здравствует родная милиция! Вам дадут высшую меру за зверство.

Прокруст помолчал задумчиво и сказал:

- Я думаю, что ничего страшного со мной не сделают. Я слишком нужный человек.

- Кому вы нужны здесь?

- Я попал в прекрасное и благородное время, - продолжал Прокруст, время создания и быстрого роста государства. А быстрый рост государства означает быстрый рост армии, полиции и вооруженной самодеятельности. Такой специалист как я просто незаменим.

- Но ведь в нашей армии и полиции не делают прокрустинации! У нас не равняют по росту, не сошлифовывают лиц и не кастрируют!

- На счет первого и второго я с тобой не соглашусь, - ответил Прокруст. - А третье обязательно нужно ввести. Я выступлю с инициативой. Неделеко время, когда в каждой боевой единице будет свой настоящий Прокруст, а не липовый, как сейчас. А я стану главным Прокрустом страны. Я все-таки сорок веков занимаюсь своим делом. Не маленький стаж.

Он начал сдавать и сдал Ульшину три шестерки.

ФИМКА

Полночь.

День закончился.

Я помню вещи - странные и обычные, помню происшествия и рутину. Почему-то трудно назвать этот день - был ли он приятным? - нет; был скучным или тяжелым? - нет; необычным, пустым, интересным, удачным, долгим или коротким? - нет, нет, нет и нет.

Первое, что я могу вспомнить сейчас - тусклый троллейбус, колышущийся в широкой пустоте ночи; на улицах нет людей и только дикие кошки играют в свои древние непонятные игры. Я ехал, думая длинные ночные мысли, - о времени, о жизни, о смысле всего этого. У меня есть своий демон, как он был у Сократа, но мой демон похож на меня - он редко бывает серьезен и часто бывает жесток. Он часто смеется надо мной, но всегда спасает меня, если нужно.

Помню, я думал о любви; о любви, как о естественном состоянии человека; о любви к человеку, к женщинам и (шепотом, если только можно думать шепотом) к женщине. Но затем огромная машина дня начала раскручивать свои маховики, маслянистые ремни побежали все быстрее, шестерни завертелись, пружины взвелись и день двинулся с гулом и скрежетом. Я не успел додумать мои мысли.

Сейчас, приблизившись к себе, я заметил это впервые и это удивило меня. Как долго мы живем в этом мире? Сотню лет или две сотни мгновений между ночью и днем? Я понял сейчас почему было трудно назвать этот день это не был мой день; каждый день я растворяюсь в других людях, в стальных цепочках необходимостей, в потоке минут. Что важно в этой жизни? Тщеславие - да, но только днем; любовь? - только как мечта; мечта? - только для дураков. Но что-то, что-то должно быть. Где ты, мой демон? Поведи меня, я пойду за тобой; поведи меня хоть куда-нибудь. Что-то должно случиться и сломать серое движение дней.

Сегодня началась война в Панаме, в Польше кто-то убивает людей, сегодня умер великий человек. Ну и что? Что мне Гекуба? Неправда - как бы я хотел, чтобы это хоть что-то значило для меня! Сейчас умирает все великое митинги и грязь на улицах. Редкие митинги и большая грязь. Грязные улицы, грязные лица, грязные эманации грязных душ. Город лежит черный, без снега, иногда срывается дождь. Но утро было ясным и что-то ясное и яркое было во мне. Я знаю это чувство, оно похоже на легкую мелодию или на последний год детства - когда ты уже знаешь, что он последний. Господи, как сильно состояние души зависит от состояния природы. Господи, почему?

Моя старая кирпичная школа стоит высоко, почти над обрывом, на самом краю Старого Города. По мосту я прохожу над ручьем, который давно высох и затянулся пузыристой черной тиной с запахом грязного умывальника; поднимаюсь по высокой бетонной лестнице и оборачиваюсь.

Далеко-далеко внизу начинается рассвет. Черные прямоугольники Нового Города переливаются холодными звездочками огоньков. Один из огоньков (я всегда замечаю его сразу) зеленый и я всегда думаю - почему? И всегда не додумываю - слишком много более важных почему ждет меня впереди. Вечером Новый Город исчезнет, но огоньки останутся, их свет станет мягче и теплее.

Я уже пятый месяц работаю здесь, с каждым днем все увереннее осознавая жестокую бессмысленность Школы, ненавидимой многими и нелюбимой каждым. Иногда я вспоминаю Ефима (забыл отчество) - Ефим работал здесь до меня. проработал всю жизнь и умер прошлой весной, умер сразу после урока. Его не любили дети. Кто-то швырял в него кусочками пластилина весь урок, пока не попал в глаз. Но Ефим вытер глаз и продолжал рассказывать, не сбившись. Когда прозвенел звонок, он вышел в коридор и прислонился к стене. Через несколько минут он умер - только тогда все узнали, что у Ефима было больное седрце.

О Ефиме мне разболтали две девочки - мальки, они прибежали посмотреть на нового учителя, и я очаровал их, сказав какую-то глупость. Смешно было видеть, как они покраснели от радости; но я не помню своих слов - а они запомнят их надолго и будут счастливы ходить на мои уроки.

Это страшно.

Одним словом ты меняешь мысли человека, его мечты, желания, поступки, может быть - судьбу. Одна из тех мальков уже всерьез решила стать математиком, а ведь прошло всего пять месяцев с тех пор, как я сказал ей банальный комплимент. Кем бы она захотела стать, если бы я подумал, прежде чем сказать? Ты чувствуешь себя почти Богом, творцом, делаешь что хочешь, а хочешь первое, что взбредет в голову.

Но это не самое страшное.

Сколько таких, невзначай сказанных, слов, в моей собственной судьбе? Кем бы стал я, если бы не эти слова? Может быть, я стал бы спасителем мира, если бы кто-то не убил во мне спасителя? Откуда моя гордая уверенность в своей - в чем? И кто виноват, что столько лет - кто сделал меня тем, кто я есть - никем? Я могу перемножать в уме трехзначные числа. Я всегда знаю, какая будет погода завтра. В детстве я умел точно отгадывать простые мысли других людей. Еще и сейчас я могу предсказать какой стороной выпадет монета. Что это? - осколки какого таланта, какого умения, какой способности? Как получилось, что я никто и ничто?

Ефим, рассказывают, был странный человек и плохой учитель. Как я понял (а слушал я невнимательно), он вечно что-то искал - ох уж эти революцмонеры педагогики, скольких людей вы загубили - искал, но делал лишь глупости и чушь, веселившую кровожадных мальчиков-дурачков с волосами ежиком. О Ефиме даже рассказывали анекдоты; я помню два или три.

Учить - это просто.

Чем проще, тем лучше.

Иногда ты встречаешь Человека среди учеников, с ним ты можешь быть так сложен, как только хочешь - это как две вселенные, невзначай столкнувшиеся и проходящие друг сквозь друга. Но большинство - просты. Им нужна простота. И ты жесток и примитивен, как чешуйчатая мезозойская ящерица; ты неумолим, как лавина, уже прокладывающая свой путь вниз - и ты хорошо делаешь свое дело.

Он Ефима мне достался кабинет - уютный и старый; он оживает в электрическом свете, будто просыпаются мириады мыслей, рождавшихся здесь когда-то. Я не ухожу сразу; я всегда сижу и ожидаю, зная, что никто не войдет. Конец дня, дети уходят, закат догорает сквозь черное сплетение тополей, но кабинет не пуст. В нем остается что-то, может быть новые мысли, которые родились за день, но были брошены за ненадобностью. Стенды, стенды, плакаты - отсюда ещё не совсем выветрилась душа Ефима.

От Ефима мне остался чемодан бумаг, никому не нужных. Я отнес чемодан домой и пробовал читать. Не потому что я любопытный человек, а потому что я знаю ценность чужого тридцатилетнего опыта. Я поднимал бумаги слой за слоем и читал о неудачных попытках, снова о неудачных попытках умного, но неумелого человека. Он просто занимался не своим делом. Он мог бы сделать многое, но, - но только не в школе.

Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие...

Я поднимал слой за слоем; это писалось долго, годы, годы, десятилетия - почерк менялся, становился все мельче и моложе. Парциальная машина времени. Я читал первые строчки - ерунда - и бросал страницы в огонь. Зачем он писал это? Что толкало его на этот гигантский и бесполезный труд?

Я люблю смотреть на огонь; он всегда тот же и всегда новый. В моей комнате камин; я выключаю свет. Бумага горит хорошо - мгновенно сворачиваясь, бросает жар в лицо и взлетает венчиком оранжевых точек. Я сижу очень близко к огню - так удобней читать.

Сегодня я сжег последние листки. На дне чемодана лежал карандашный портрет в рамке - известный портрет Макаренко. На обороте - надпись большими печатными буквами в три строки:

ЖДЕМ ОТ ТЕБЯ,

ФИМКА,

НОВОЙ "ПЕДАГОГИЧЕСКОЙ ПОЭМЫ"

И дата - тридцать два года назад. Он был ещё не так стар, этот человек.

День закончился.

Я лежу на спине, вглядываясь в светлые квадраты плывущей в небе ночи, и вяло вспоминаю значение слова ФИМКА. Кажется, это воровской инструмент, которым отрывают замки с дверей. Или это нож с выскакивающим лезвием, который используют убийцы? Или турецкий головной убор? Почему? Что означает это слово здесь? Но мои мысли сплетаются и уже не могут разьединиться.

Полночь.

Я ПРОСТО ХОТЕЛ СКАЗАТЬ

1

Воеводин сильно хлопнул дверью, удаляясь из прихожей в спальню. Хотел остаться один и навсегда. Ему надоела женщина, брат женщины и всякие собственные дети, в количестве трех, которые уже держат сторону женщины, хотя только и умеют, что ползать под ногами. Потому и хлопнул дверью. Потому и сильно. Потому и так. По штукатурке пошла трещина, но быстро затянулась, оставив шрам. Часы под потолком сбились с ритма, и первые секунды нового, смутного времени закружились голубыми снежинками.

Спустя час время уже отвердело, и пришла пора готовиться ко сну, и женщина толкнула дверь - но та не открылась.

- Стулом задвинул, что ли? - спросила она. Налегла, но дверь не шелохнулась, и женщина отошла с озадаченным выражением лица, приподняв плечи: объясняя воображаемой собеседнице, что она здесь не при чем.

Воеводин потряс ручку со своей стороны и убедился, что дверь, вырастив розовые присоски, плотно прилипла к дверной коробке. Сгущались голубые сумерки, превосходно оживляемые горем.

2

Под утро Воеводину стало так жаль себя, что он заплакал, а затем уютно уснул, успокоенный слезами. Ему снилась вересковая пустошь, однообразная, как долгий плач. Не просыпаясь, он встал, подошел к двери и ощупал её. Дверь вросла в стену, пустив узловатые корни, и не было никакой возможности её открыть. Он поскребся, но щели и в помине не было.

3

В течение следующего дня жители наружного мира несколько раз пытались открыть дверь, - безуспешно, хотя не всегда старательно. Давайте, давайте, - думал Воеводин, так вам и нужно, не надо было меня прогонять. Под самое утро ему приснилась любовная история, и сейчас он прикладывал её как грелку ко всем синякам на душе. Отлично помогало. Давайте, давайте, - думал он. Однако к вечеру попытки стали реже, а на следующей неделе совсем прекратились. Воеводин чувствовал себя одураченным. Он пробовал тихонько толкать дверь, но та даже и не вздрагивала. Когда он стал стучать, никто не отозвался. Разгневавшись, он поднял стул и сломал его о дверь. Из-за этого простого и мужественного действия он вдруг почувствовал себя хозяином положения. Успокоившись, он влез в прихожую через балкон.

4

Вначале он не заметил ничего конкретно необычного. У стола сидела женщина и брат женщины; они, нахмурясь, потягивали чай из блюдечек. Его дети, в количестве трех, ползали по дивану. Однако, что-то было не в порядке. Как раскрытая книга, в которой перевернули страницу, выглядит так же, а говорит о другом. Женщина встала и холодно пригласила его к чаю, поставив ещё один прибор, и Воеводин понял, что это совсем не его женщина, а некто похожий. Их взгляды пересеклись как бестелесные прямые античных геометров. Женщина прошла рядом и Воеводин не почувствовал притяжения её тела, и рука не двинулась, чтобы обнять её талию, когда женщина остановилась, поправляя сережку. Она не ощущала присутствия Воеводина, как разумеющегося, а оглядывалась, чтобы проверить что он делает и существует ли вообще. Ее косметика была расчитана на чужого, и она стряхивала крошки украдкой, как при постороннем. Жест, которым она поправила волосы, Воеводин видел впервые, а эти ресницы он не посмел бы поцеловать. Дети тоже не были его детьми. Они, не притворяясь, дичились чужого человека. Комната стала просторнее, но освещалась хуже. Олень на стенном ковре, загоняемый ковровыми собаками, утратил былое высокомерие и глядел глазами излишне рогатого теленка. Пейзаж за окном изменился и это не объяснялось простой переменой погоды: конский каштан помахивал свежей, и явно конской, свечою; куда-то зашло солнце и на его месте дымилось довольно похожее на солнце овальное светило.

Он даже попятился к окну.

- Все дело в том, - сказал брат женщины, - что ты вернулся не тем путем. Вернувшись другим путем, всегда попадаешь в другие измерения.

И только брат остался таким же мерзко проницательным: он всегда говорил так, будто приближал свое лицо вплотную к твоему и читал мысли, написанные на донышках глаз.

5

Выпив чаю, Воеводин снова влез на балкон и оказался в спальне. Здесь ничего не изменилось. Кровать пока оставалась своей и небрежно брошеное одеяло ещё хранило запах его пота и вдавленный отпечаток его локтя. Пространство казалось совсем домашним, даже подогретым и скругленным на углах. Щелчки секунд текли со скоростью пульса. Он попробовал выдавить дверь с помощью тумбочки - не производя по возможности шума, стесняясь мнения чужих людей, - но дверь не подалась. Тумбочка дважды сорвалась и дважды заколотилось сердце. Содрав кожу на пальце, он грязно выругался и специально разодрал ранку сильнее - чтоб они знали как! Еще раз вышел через балкон и сходил за зубилом, ощущая спиною давящие взгляды домочадцев.

6

Он очень старался, действительно, очень старался; он боялся, что щель в пространстве-времени может закрыться или сместиться, или стать такой узкой, что он, Воеводин, не сумееет протиснуться обратно. Или протиснется, но не целиком. Или застрянет в межвременьи. Впрочем, старался он зря.

В конце концов был найден компромисс: около неподдающейся двери пробили дыру и замаскировали её дверной коробочкой - сюда чужие люди и входили и выходили. Изменение оказалось не столь катастрофическим, как чудилось Воеводину поначалу: с новой женщиной можно было разговаривать, обсуждать проблемы детей, есть и спать. Порой её прикосновения оставляли Воеводина безразличным, порой излишне волновали, как начало нового романа. В остальном она была почти как настоящая и даже заботилась о Воеводине, когда тот хворал. Воеводин притерся к её улыбке, холодно освещавшей все и всех - подобно бестеневой хирургической лампе. А сослуживцы и соседи изменились столь слабо, что Воеводин даже забывал, что говорит с незнакомыми людьми. Вскоре сон и аппетит Воеводина нормализовались, осталась лишь мягкая тоска по утраченной жизни - пусть не счастливой, но своей и сознательно выбранной когда-то. В первые дни он пугался овального солнца.

7

В последующие годы Воеводин ещё не раз проделывал трюк с захлопыванием двери и всегда возвращался в новое измерение. Чужие люди не вызывали в нем глубоких чувств, а потому он расставался с ними без сожаления. Какая разница - восьмой или двенадцатый виток? - говорил он себе. Каждый раз, захлопывая дверь, он надеялся, что новый путь приведет домой, но путь оказывался лишь новой петлей, уводящей его в бесконечность чужого. Постепенно он совсем забыл, как по-настоящему выглядела его женщина, брат женщины и дети. Он часто волновался, думая о том, в каких складках пространства-времени они копошатся, и о том, как сильно они тоскуют, потеряв отца и мужа. Он сожалел о том, что не успел попрощаться, не успел сказать тех слов, которые теперь некому сказать. Он думал о том условном чужом человеке из посторонних миров, который наверняка заменил его в его собственной постели и стал якобы отцом его собственным детям. Он представлял себе их фигуры, но никак не мог добиться отчетливости образов. Он начал вести дневник, куда вписывал незначительные впечатления дня, и в дневнике было много всяких слов, но не было слов "никогда", "навсегда", "невозможно".

Несколько лет назад он купил отбойный молоток, с помощью которого сумеет открыть все запертые двери, числом четырнадцать.

8

Быстрее всего менялся брат женщины: вскоре он утратил проницательность, стал приземистее и шире, начал брить голову и много пить. На голове его обозначились старые шрамы и даже расцвели новые. Женщина жаловалась Воеводину, что брат ведет не те дела и не с теми, и просила совета. Брат дважды попадал в аварии, один раз кого-то крепко избил, затем просто исчез. Все эти метаморфозы Воеводин видел как при стробоскопической съемке: четырнадцать отдельных кадров.

Довольно быстро подростали и дети. Первый: ангелочек - беглец из дома - карманный вор - избалованный злюка - обыкновенный негодяй - негодяй необыкновенный, порой необыкновеннейший. Второй: непохожий на братьев непохожий на детей - непохожий ни на кого - непохожий ни на что. Третий: ангелочек - худючий - живой скелет - простудивший уши - глухой устроившийся билетером в консерваторию, где слушал музыку пальцами руки, держащей газету, и прекрасно различал тона щекотки. Но после шестого витка Воеводин перестал замечать детей.

9

Это случилось на шестом или восьмом витке. Однажды ночью ему показалось, что часы стучат слишком часто и, подумав, он решил, что слышит тиканье двух часов, попадающих в интервалы, но услышал биение пульса и убедился, что пульс идет ещё чаще. Он встал и чихнул: пыль по ночам оседала быстрее. Потом прислушался к тихому шелесту зеркал, с которых облетало быстро усыхающее время - ему не нравился этот звук. Было совсем темно и зеркала спали, ничего не отражая, кроме глубин. Но одно зеркало видело сны, слабо светящиеся неоново-зеленым и желтым. Воеводин подошел и увидел своих детей, в количестве трех. Он протянул две руки - и дети протянули навстречу шесть. Его губ коснулась улыбка - и три таких же порхнули за стекло; но тут зеркало проснулось и повернулось к Воеводину спиной.

Воеводин включил лампу и достал семейную фотографию, окаменевшую, как спиральный аммонит. Фотография шелестела, быстро усыхающее время облетало и с неё тоже, ненадолго застревая на уголках.

10

Однажды он начал работу и двери действительно открылись, одна за одной, одна за одной. Воеводин был настолько полон радостных предчувствий, что заранее разводил руки для объятий, роняя при этом отбойный молоток. Но войдя в последнюю дверь, на месте женщины и детей, он встретил совсем уж чужих существ, почти нечеловеческого облика, и явно нечеловеческого образа мыслей. Оказывается, Воеводин забыл путь и порядок прохождения всех четырнадцати дверей и, таким образом, запутал континуум ещё сильнее. Тогда он впервые прочувствовал слово НЕВОЗМОЖНОСТЬ как тринадцать звонких молоточков, больно простучавших по позвоночнику, и с тех пор это слово не отставало от него ни на минуту. Он понял суть невозможности, её структуру и форму. Он чувствовал её приближения и предугадывал её ходы. Невозможность представлялась ему голубоватым туманом, мягким и одновременно прочным, прочнее канатов из синтетического волокна. И было в этом слове нечто запредельное, как в слове "бог", "смерть", в слове "я", - такое, что до конца не постигается ни разумом, ни сердцем. Хотелось кричать. Он понял, что прожил на свете однажды.

И сколько бы он ни обманывал себя, пытаясь отогнать такую простую мысль, мысль снова стучалась в окно, входила, переодетая добрым странником, просачивалась в щели, вписывалась в гексаэдры и прочую ерунду, формировалась из сигаретного дыма - а курить он стал больше. Теперь все двери были открыты, но это ничего не изменило и никому не помогло, ведь чтобы не запутать мироздание, все члены семьи продолжают проходить в стенные отверстия. И уже никто не помнит пути к началу.

11

Тогда Воеводин стал работать. Целью его было составить планы всех возможных лабиринтов, содержащих четырнадцать дверей и столько же обходных путей. Число планов оказалось неисчислимо огромным, но путем упорных мнемонических и математических усилий Воеводин уменьшил его до двадцати тысяч. Для начала нужно было составить картотеку планов, затем создать архив и каждое действие протоколировать дважды - ведь неточность означала бы потерянные годы, а то и весь остаток жизни. Он собирался пройти все лабиринты туда и обратно и найти среди них единственную дорогу домой. Пусть прошли годы, пусть его забыли на родине, но рано или поздно он вернется, припадет к чему-нибудь теплому и расскажет что-нибудь. И он приступил к работе.

12

Очень скоро он выяснил две вещи. Во первых, он оставался чужим в этих, явно нечеловеческих измерениях. Здесь даже воздух был малопригоден для дыхания. Он стал задыхаться. Здешняя еда не подходила для питания человеческого тела - он стал страдать расстройствами пищеварения и заработал язву. Здешнее тяготение не подходило для перемещения людей суставы его ног стали скрипеть особенно сильно. Здешнее время текло иначе, в среднем, гораздо быстрее - поэтому Воеводин стал быстро стариться. Здешние впечатления ложились на память неровно и клочьями - поэтому память Воеводина стала сдавать. Порой он даже забывал цель и предмет своих поисков. Но воля продолжала толкать его вперед. Женщина и взрослые дети не могли понять его занятий, да и не пытались. Может быть, они считали его сумасшедшим, вечно рыщущим по квартире. Не желая терпеть их взгляды и внезапно вывешиваемую тишину, Воеводин стал выходить только по ночам. Но зеркалам уже не снились сны.

И второе, что он заметил: несмотря на неприспособленость здешнего континуума для нормальных людей, ему стало намного легче. Вскоре отдалилась тоска и подкрадывалась лишь в редкие минуты отдыха. Почти стершаяся память уже перестала волновать. И новые надежды, составившиеся из голых цифр, ожили, заворковали и согрели сердце. Он соревновался с самим собой и, пройдя тысячный лабиринт, он устроил себе праздник. Накрыл для себя стол, нарезал много колбасы и налил старого вина. В этот день он был счастлив. Он ни о чем не вспоминал и ничего не хотел, лишь побыстрее вернуться к работе. Он собирался проработать целые сутки без перерыва и потому наелся с запасом; забыл о своей печени, желудке и прочем. Он оставил себе на сон четыре часа.

13

Он знал что проснется даже несколько раньше. Во сне его мучила боль в груди. Скорая помощь была вызвана слишком поздно - просто для галочки. "Нельзя было так объедаться в его возрасте, - сказал врач и поправил белую шапочку из под которой торчали ослиные уши, - а тем более нельзя было есть колбасу. Колбаса всегда приводит к инфаркту."

- Мы бы его предупредили, - ответил один из детей, хрюкнув и почесав третьей ногой в затылке, - но он давно перестал понимать человеческую речь.

14

Сохранилась дневниковая запись Воеводина, датируемая последними днями. "Все время ловлю себя на той мысли, что прошлое не прошло. С точки зрения вечности "сейчас" и "тогда" эквивалентны. Иногда эта идея проясняется совершенно и я ощущаю моменты прошлого как настоящее, как "сейчас", прошлое есть настоящее бесконечной длительности, слегка отодвинутое от нас. Существуют моменты, ни капли не потускневшие в памяти, с которых я не задумываясь и не удивившись начал бы жизнь снова, если бы невидимый, но услужливый благодетель вдруг подсунул бы их мне вместо настоящего. Я просто хотел сказать, что смерти нет. Я просто что-то хотел сказать."

МОМЕНТАЛЬНОЕ ФОТО

В день её свадьбы погода была неустойчива.

Она спала нервно, пролупробуждаясь, и видела во сне звезды, вальсирующие под ногами, и кистеперые большие зеркала, и пламенного осьминога со стучащей коробкой яблочного сока в груди, и очень много черноты, которая светилась. Совсем проснулась около пяти; как мышка, осторожно высунула носик из одеяльной щелки - вот холодно, а мне хорошо и я сама хорошая просто до слез; и услышала звуки, редко шлепающие по железке за окном. Открыла форточку и в комнату влетели свежие утренние шепоты. Тучи порхали так стремительно, что хотелось увернуться, волочили мокрые хвосты, вытряхивали парные перины, чесали животики о торчащие предметы местности; тучи шли так низко, что труба напротив была видна лишь ниже пояса снизу, но и дело приподнимала пушистое свое платье, показывая ножку, а мускулистый тополь с короткими ветвями косился в её сторону, покачивая куцей верхушкой; асфальт глядел на это безобразие любопытными просыхающими лужицами. "Тук-тук", - сказала уже сухая железка и поймала две мокрых звездочки, похожих на генеральские. Как хорошо быть генералом, а замужем тоже хорошо.

В течение дня дождь начинался трижды или четырежды, но лишь под вечер решился и ударил удало и лихо, с размахом, бросаясь рыболовными сетями, пупыря воздух и пуская наискосок медленных и высокорослых водяных призраков. Каждый раз, когда тучи открывали синие чистые провалы, отороченные слепящей белизной, в них нахально вплывала дневная луна с подпалинами, прекрасно видимая четвертушка, контрабандой проникшая в день.

В конце концов она решила, что так не бывает, и перестала смотреть на луну. Все-таки это был день её свадьбы. Ей повезло - она выходила замуж по любви.

Особенно запомнилось ей венчание в темной церкви: в церкви она была впервые и удивилась, что изнутри зал больше, чем снаружи; что среди свечей и ликов летает негаснущее эхо; и вечное око будто бы глядит на тебя, как бы ты не повернулась и у какой бы стенки не стала; что лампа висит на цепи; что есть целых три выхода, хотя достаточно и одного; и с острой болью пожалела черную молодую монашку с мертвыми глазами, глазами, как у вареной рыбы - пожалела как раз за её мертвые глаза в день своей свадьбы - потом их подвели к странно одетому человечку (пальцы Стаса были теплыми), который стал серьезно говорить чепуху, но улыбался по-доброму; а она слышала, как спорят видеомальчики из ритуального бюро - спорят о том, есть ли в церкви электророзетка или нет её - эхо разносило их спор по гулкой выпуклой тьме и вечное око насмешливо щурилось над всеми и всем. Камеру так и не включили, а жаль, венчалась она лишь красоты ради.

Потом поехали за город, в Рыково, где обитал отец; в большом дворе поместилось человек сорок гостей, по списку двадцать шесть, остальные приблудные; все пили отчаянно, а приблудные к тому же издавали конские звуки и запахи; нужно было держать в руках поднос и не чувствовать себя дурой; кланяться с грацией Василисы Прекрасной, а своего дурачка держать к себе поближе, помогать матери, ловить взгляды подруг и угадывать то, что за взглядами; туфелек натер ногу до волдырей, на мизинце и под косточкой; а старые лужи под забором совсем черны от прелых листьев; знакомая собака по кличке Гавганистан отказывалась от вкусненьких котлеток из вымоченной солонины и с дикой тоской глядела на безобразие, и совсем не лаяла. Гавганистан обычно срывался с цепи, когда видел постороннего, никакая цепь зверюгу не держала, а тут совсем расквасился. Гости пьянели и пели песни, зыбыв, что песен не знают, а петь не умеют. Песни были народными и грустными - чтоб тяжелее стало на душе, чтоб поплакаться, чтоб потом, прийдя домой, взглянуть в зеркало, на жену, на детей и слегка одуреть от горя, потому что жизнь прошла. То, что жизнь прошла, это и так ясно, но данная мысль требует соответствующей эмоции - оттого и пели песни. Она посмотрела в рот ближнего певца и увидела язык, похожий на маленькую подушку; певец вспомнил, что образование имеет высшее техническое и петь перестал. Потом попала под дождь - столы были под тентами, но все равно пришлось идти переодеваться. Переодевалась в закутке, знакомом с детства, а местный мальчик подглядывал сквозь щель в портьерах - она включила вторую лампу - чтобы лучше было видно местному мальчику: и вообще она никого не стеснялась и чувствовала себя под наркозом. Нашла в углу свою детскую куклу, всплакнула и покрасила кукле пятку авторучкой - и кукла тоже запомнила этот день.

Гуляли до двенадцати, тупо хотелось спать и губам опротивели поцелуи, а в спину вбили кол, на голову надели железный обруч и били по нему молотком, противная очередь пьяных подгоняла одноместный туалет, который так спешил, что не успевал накидывать крючок; пропустили без очереди, учтиво; уже подрались женщины - совсем не знаю кто они; уже поймали на огороде посторонего - обрывал абрикосы, побили и дали выпить - лицо смутно знакомо; на пэршу ночку вам сына та дочку - кричали и она улыбалась и благодарила за пожелание, и щеки устали от улыбок. Потом все-таки включили камеру и стали снимать; когда снимали сзади, она стала чуть-чуть гладить руку жениха, теперь мужа - чтобы увидеть это движение на кассете лет через двадцать и всплакнуть о былых годах и былой любви. Рука мужа откликнулась Стас всегда таял от ласки - не трудно будет держать такого на поводке. Тихий противный дождь шуршал по клеенке - хотелось обижаться, кусаться, орать, топтать, рвать или веселиться, на худой конец; сил хватало лишь на обиду. Мать ушла на веранду и тихо плакала там, как по покойнику.

- Ну вот и все, - сказал Стас, когда все закончилось, - ты чего надутая?

- Так.

Он сел на голый стул у стены и остался так сидеть. Делай же что-нибудь, Иванушка, мужчина на то и нужен, чтобы что-то делать.

Она посмотрела на голый пол у дорожки и увидела трещину, щель между досками, в два пальца примерно шириной - щель шла через всю комнату, от стены к стене. Ну вот - первая трещина между нами, а мы сидим по разные стороны от нее, и никто не хочет её переступить, - подумала она и скрестила пальчики, чтобы не сбылось.

- Смотри. Вот и первая трещина между нами.

- Ага. Поживем - починим.

- А если там мыши?

- Конечно, там мыши, - подтвердил Стас дистиллированным голосом.

Она принесла подаренную коробочку с нарисованной на ней роскошной женщиной, небывалой женщиной, плодом воображения рекламного шизофреника:

- Смотри, какие у неё губы. Правда похожи на мои? Нет, ты на губы смотри!

- У неё толще.

- Тебе не нравятся мои губы?

- Не выдумывай.

- Я сегодня заходила сюда и никакой щели не было.

- Ты не заметила.

- Я включила две лампы. Я бы заметила.

- Зачем тебе было две лампы?

- Чтоб из окон меня было видно.

- Ну да, ну да, - не поверил Стас.

- Скажи, у нас правда будет все хорошо? - спросила она, - пообещай, что все будет хорошо. И я не хочу никогда-никогда с тобой ссориться. Пообещай, что ты как-нибудь залепишь эту трещину.

* * *

Она вышла в чулан и поискала фонарик; она обязательно хотела заглянуть в щель - не потому, что боялась мышей, а просто потому что. В чулане была лишь крупа, мука, и запах чистого дерева; были ещё большие гвозди на подоконнике, гвозди с надетыми шляпками; а за окошком снова висела луна, низкая и коричневая. Луне было наплевать, играют свадьбу тут или не играют свадьбу, и когда все мы вымрем она с тем же самодовольным равнодушием станет смотреть на черноснежные холмы, смерчи и равнины вечной ядерной зимы. Фу, какой ужас представится. Фонарика не оказалось и на веранде; она вышла поискать во двор - столы стояли осиротело, Гавганистан лег так, как будто умер и даже запылился. "Гавчик!" - позвала она, но Гавчик не откликнулся, не простив надругательства. На столах было полно вкусных черешен с темно-красным липким блеском, но только не хотелось подходить.

Она вернулась без фонарика в свою, теперь в нашу, комнату. Стас все сидел на стуле как пришитый. Она убила его за это, убила в сослагательном наклонении, потом закрыла дверь, задернула шторы и стала раздеваться. Убитый пошевелился и обратил внимание. Его взгляд был теплым и, как ни странно, она до сих пор стеснялась этого взгляда. Просто я по-настоящему люблю его, а это все осложняет.

- Ты так и будешь сидеть? - спросила она и откинула одеяло. В такой перине можно утонуть. Я любила зарываться в такую в детстве. Или в эту же самую. Я всегда прыгала в неё и пряталась, когда по улице шли цыгане. Цыгане воруют хороших маленьких девочек.

- Нет.

- По тебе незаметно. Принеси мне черешен, ты все равно зря сидишь.

Стас отпоролся от стула, принес черешен в тазике и она стала есть их, не вставая с кровати - сначала так, а потом отвернувшись; переела сегодня, тяжело лежать на левом боку; потом снова увидела звезды под ногами и кистеперые зеркала и пламенного осьминога с яблоком в груди - ей показалось, что настало вчера, но на самом деле уже было завтра и утренняя серость пробивалась между гардинами и утренняя совесть начинала скрестись в душе, и Стас сопел рядом, отвернувшись, и снова хотелось черешен; за стенкой густо храпели, а молодой каштан тихонько скребся в стекло. Пилинь-пилинь-пилинь, - повторяла пташка с таким усердием, будто пилила дрова.

Она заснула снова и увидела во сне щель, трещину, но во сне трещина шла не по полу, а по мягкому светящемуся воздуху, связывавшему её с ним. Она по-настоящему испугалась во сне, потому что щель расширялась. Она стала звать его, но из щели повалил пар, засверкали электрические разряды; она начала кричать и увидела сквозь клубы, как он отворачивается и уходит замедленной походкой и машет ей кепкой, не оборачиваясь.

* * *

Утром Стас был обижен; она попробовала приласкаться, но с первого раза не получилось, тогда она тоже обиделась, встала и подняла мужа. Сейчас встречу кого-нибудь и он скажет: "что-то рано поднялись, голубки".

- Что-то рано поднялись, голубки, - сказала мать.

Мать с отцом собирались жить здесь, в Рыково, ещё недели две. Конечно, это не называется медовым месяцем - среди такой толпы.

- В спальне щель на полу, видела? - спросила она.

Мать сходила и посмотрела на щель.

- Дом старый.

- Дом старый.

- Уже трескается не в первый раз, - сказала мать. - Когда я выходила замуж, была точно такая же щель, но в другой комнате.

- А потом? - она вспомнила утренний сон и звонкая пружинка взвелась у виска.

- А потом как-то починили.

- Заставлю своего починить.

- Заставь, заставь, посмотрим, - обрадовалась мать за всю женскую половину человечества.

Под домом был подпол и Стас слазил туда, вымазавшись в мелу и в курином помете. Рассказал, что щель уже пошла через всю заднюю стену. Сходили к задней стене, нашли щель за лопухами и до самого обеда Стас замазывал её цементом. Работать ему нравилось и после обеда он снова полез в подпол. Он даже слепил из цемента никому ненужный водосток и отпечатал на нем свою ладонь - для вечной памяти. Лопухи были в росе, свежи и огромны, похожи на древнетропический лес. С изнанки на них сидели сырые улитки величиной со спичечный коробок каждая. Отец сидел на бревнышке и гладил Гавчика. Гавчик заглядывал в глаза, не поднимая головы с человеческих коленей. Гавчик умел быть нежным.

- Может, ты и на меня обратишь внимание? - спросила она мужа.

- Как ты обращала на меня внимание вчера, так я обращу на тебя внимание сегодня, - сказал он.

Она приказала бросить работу, но Стас сказал, что никто не будет ему приказывать; что она сама не знает, чего хочет; и вообще, он старается для семьи. Она согласилась. После того, как уедет отец, дом станет их, и только их: две комнаты больших и две маленьких, веранда и чулан, удобства во дворе, река внизу, за огородом; год назад посадили орех и орех принялся; в конце огорода есть овраг с крыжовником и кленами, в котором все лето в траве шампиньоны, а всю осень - синюшки в листьях. В реке щуки, которых ловят сетью столько, что можно насушить на всю зиму. За рекой лес - такой глухой, что никто толком и не знает куда он тянется. До города семь километров, ходит городской автобус, номер сто пятьдесят четвертый. Совсем неплохо для начала жизни.

На следующий день появились две женщины с портфелем и сумкой. В сумке лежал большой катушечный магнитофон, видимо, очень тяжелый. Старшая женщина была похожа лицом на перезрелую клубнику а телом на яблочный недогрызок; младшая глядела, как испуганная курица. Когда младшая садилась, были видны трусы. "Убивала бы таких", - подумала она. Гавчик уже отошел после свадьбы и женщин пришлось принимать за воротами. Женщины были инженерами-проектировщиками, геологического профиля, что-то вроде этого. Одну звали Галиной, другую Антониной Степановной. Женщины поглядели на щель в задней стене, уже замазанную и забеленную, и сообщили, что имел место подземный толчок силой в полтора балла; обычно такие толчки не причиняют разрушений, обычно такие толчки ласковы, как котята, они только балуются, но не кусают, но структура почв в данной местности такова, что предполагает аномальную склонность к эрозии, а дальше уж совсем непонятные слова, разбавленные профессиональными жестами и не всегда скромными взглядами. Некоторые из взглядов были длинны. Стас смотрел на ноги Галины, а она на его плечи - черт с ним, правильно, на то он и мужчина, чтобы смотреть. А с ней тоже черт. Вначале она поджарила Галину в печи, потом отрезала ей голову и отдала Гавчику, потом зашила в мешок с бешеными клопами, потом медленно утопила в помойной яме, наслаждаясь булькающими криками и мольбами о совершенно невозможной в данном случае пощаде, потом сказала ей что-то вежливое.

- Кто будет платить за ремонт? - практично спросил отец.

- Здесь проходит несколько важных подземных коммуникаций. Они могли быть повреждены. Горячая вода с электростанции и электрический кабель. Собака у вас страшная, это какая порода? Правда, жарко сегодня? Погода, говорили, будет дождливая.

- Я хотел бы узнать, будет ли кто-нибудь нести за это ответственность. Или это наше личное дело?

- Ой, не до личных дел сейчас, сами видите жизнь какая.

Жизнь была именно такая и все замолчали ненадолго, будто вспомнив умершего.

- Значит, никто не будет.

- Других повреждений не было? Может быть, у соседей?

- К соседям и зайдите.

Когда женщины уходили, Галина виляла задом; "не смотри", - сказала она мужу и поцеловала щеку, немного соленую. "Подумаешь, трещина, - сказал муж, - она совсем маленькая. Постелим половики и её видно не будет. Я никогда не видел землетрясения. Жалко, что не обратил внимания. Наверное, интересно."

* * *

Ночь была ветренна и дрожали стекла, и хотелось не спать, а только говорить, говорить, говорить, и жизнь была сложна, как написанная по китайски, и радостна, и радостна, как зеленый утренний луч, разбудивший тебя сквозь каштаны и занавески; из щели дуло холодом, хотя щель и накрыли половиками. Зато можно прижаться к твердому плечу; можно даже сунуть голову под мышку и потереться лобиком, как котенок. Наутро у неё ныло плечо и текло из носу, и она отворачивалась от зеркал.

- В вашей комнате спать нельзя, - сказала мать, - я не могу позволить тебе заболеть.

- Не мне, а нам, мамусенька.

- Да, да, вам, - мамусенька имела ввиду ребенка, а не мужа. - Как он у тебя по ночам?

- Не знаю, других я не пробовала. Обыкновенно.

- Ну, совет да любовь.

- Спасибо.

Мать хотела внука, здорового, веселого и вмеру крикливого, мать хотела вспомнить себя молодой и хотела показать молодым пример настоящей материнской заботы. До рождения ребенка сейчас оставалось шесть с половиной месяцев. Ребенок завязался так быстро и неожиданно, что они со Стасом даже не поверили поначалу. Тот первый раз был в доме матери; она сидела на коленях Стаса, когда мать вышла за хлебом - минут на десять, не больше. Завязался так охотно, словно давно мечтал родиться на свет и только и ждал, когда мать выйдет за хлебом.

- Тогда где же нам спать? В одной кроватке с вами?

- Можно поставить ширму. На чердаке когда-то была.

- Нет, спасибоньки, - сказала она, подумав. - У меня медовый месяц, я не хочу прятаться за ширмой.

- Никто не будет на вас смотреть.

- Я кричу, когда мне приятно, - соврала она, - вы же не будете затыкать уши ватой?

- Тогда можно на веранде, там двойные рамы.

- Она вся стеклянная.

- Мы завесим окна простынями, - предложила мать.

- Пойдем, посмотрим.

Они пошли и посмотрели. Веранда, в принципе, подходила.

Следующие две ночи прошли в восторгах страсти, не вполне разделяемых ею, потом восторги выдохлись и в большие окна веранды стали засматриваться страшные настоящие звезды, и было видно, как они далеки.

- Как ты думаешь, - спрашивала она, - а на звездах кто-то живет? - или другие детские вопросы. Стас обстоятельно отвечал и получал удовольствие от объяснений. Объясняя, он видел себя со стороны и со стороны казался очень умным.

- Как ты думаешь? - спрашивала она, - зачем мы встретились? Так было записано в судьбе или все случайно?

- Как ты думаешь? - спрашивала она. - Что означает слово "кистеперые"? Я не знаю его, но оно мне дважды снилось. Это означает что-нибудь? Как ты думаешь, зачем мы любим друг друга так сильно? Ведь это же тяжело - любить так сильно? Что бы случилось со мной, если бы я тебя не встретила; я бы умерла, наверное, я без тебя, как без себя - не улыбайся, пожалуйста: что думаю, то и говорю...

- Как ты думаешь? - спрашивала она.

Стас был моложе её на год. Когда-то они были одноклассниками. Стас ухаживал за ней шесть лет подряд, начиная с девятого класса.

- Почему только с девятого класса? - спрашивала она. - О чем же ты раньше думал?

- В девятом классе я выиграл тебя в карты, - отвечал Стас.

Вот ещё глупости. И она гладила его плечи, и левая часть её лица была освещена луной, а правая - тусклым светом из-за занавески, и Стас никак не мог решить какая часть лица красивее: обе нравились ему одинаково, но обе были совершенно разными. - Как ты думаешь, кто-нибудь ещё любит так, как мы? - спрашивала его женщина с двумя лицами. - Почему люди умирают? Для чего родится наш ребенок, если когда-нибудь он все равно умрет? Может быть, он будет жить после смерти где-нибудь вечно на звездах? Мне кажется, что эти две ночи уже не повторятся, как ты думаешь? - спрашивала она.

Стас хотел видеть её взгляд, но её глаза были закрыты.

* * *

- Я думаю, у нас ещё все впереди.

Он встал и вышел покурить. На ступенях сидел отец Вероники и не курил. Гавчик положил на крыльцо передние лапы и поскуливал.

- Курить будете? - спросил он.

- Уже два года не курю, - ответил отец Вероники.

- А что так?

- Сердце. Не дает спать. Как лягу, так и начинает. Приходится вставать. Только матери не говори. А ты что?

- Покурить вышел.

- Ну, кури.

Они помолчали.

- Не нравится мне эта щель, - сказал отец, - не большая радость спать на веранде.

- Это же не навсегда.

- И я о том же. Завтра вставим доску и подопрем снизу. А дальше видно будет.

- Вы валидол не пробовали?

- Лучше помолчи об этом. Свои болезни я лучше тебя знаю.

- Извините.

Наутро зашли в сарай и выбрали две подходящих доски; отец вытащил ящик с инструментами; рубанок хорошо, со смоляным запахом брал дерево, стружка выходила гладкая и закрученная как поросячий хвостик. Трещина уже пошла по стене и добралась до крыши. Как странно получается, - думал Стас, - каждый день между нами эта трещина, она все шире и больше. Почему-то получается так, что мы постоянно по разные стороны. О какой чепухе я думаю - вот если бы мы были на льдине и льдина между нами треснула, вот тогда бы это имело значение - но это уже совсем чепуха...

- Я мерял, - сказал отец, - за вчера она раздвинулась на полтора сантиметра.

- Так и дом завалится.

- Никуда он не завалится, обычное дело, - отец говорил спокойно, когда я женился, тоже поначалу пошла трещина.

- И что же?

- Пробовал ремонтировать, не получалось. Нанимали рабочих, ходили жаловаться, потом отец помогал. Соседи советовали, умно советовали. Так и жили. Вероника уже родилась. Бабка моя, царство ей небесное, уже тогда ходила скрюченная в три погибели, но умна была, даже греческий знала выучила в монастыре... Гавчик, не лезь... Однажды сказала, что щель надо заделывать вдвоем. Я сперва не поверил. Как-то в праздник мы рано встали и решили ремонтировать дом вместе. Ко второму дню праздника щели уже не было. Сейчас ты даже не найдешь того места.

- Отец говорит, что щель нужно ремонтировать вдвоем, - сказал он жене.

- Только когда сваришь борщ вместо меня, - ответила Вероника, - а потом постираешь нижнее белье четырех человек, уберешь в доме и нарвешь вишен на пироги. Все, вопрос исчерпан.

- Я тоже, кажется в столяры не нанимался. У меня точно такой же медовый месяц, как и у тебя. Совсем не обязательно строить из себя ретивую домохозяйку, ещё будет время. Через три недели мне в институт. Я должен хоть немного отдохнуть, я хочу спокойно провести время с тобой.

- Можешь отдыхать без меня, - сказала Вероника. - Спи, если хочешь, в комнате с трещиной, а я буду спать на веранде, но только без тебя. На веранде слишком мало места для двоих. Когда соскучишься один в холодной кроватке, то закончишь ремонт и меня позовешь. Может быть я и прийду, если будешь хорошо просить.

Выходя, он перевернул столик с какими-то катушками. Ее глаза побелели до цвета лягушачьей кожи; так не бывает, подумал он. Он уже во второй или третий раз замечал, какими странными могут быть её глаза.

Следующие три дня они не разговаривали. Ночами он лежал один, в комнате с трещиной, и трещина росла, особенно быстро по ночам раздвигаясь, она потрескивала, рвались её внутренние нити, связи, то, что вечно было вместе и никогда не собиралось рваться. Что может рваться там, в глубине земли, если там нет ничего, кроме жирной черной земной плоти, побуравленной червями? Что может рваться в сердце, если там нет ничего, кроме мяса?

На третий день треснули обе стены и потолок: дом разделился на две, стоящие рядом, половинки. Звонили в город, но город латал свои собственные дыры, воровал, давал взятки, мелкие и непомерные, драл налоги, переименовывал улицы, рассаживал так и этак своих депутатов - чтобы они хоть чуть-чуть в депутаты годились, издавал воззвания и займы, прикарманивал зарплаты уже за четырнадцатый месяц подряд, разгонял недовольных, выпускал на улицы милицейские патрули, размножив их, вероятно, на печатном станке, принимал иностранные делегации - вобщем, жил полнокровной жизнью. А деревня его не волновала.

Однако.

Однако, в один из дней пришли рабочие и настелили на крышу шифер, прибив листы только с одной стороны - чтобы крыша раздвигалась; на чердаке положили листы пенопласта, который скрипел как нож по стеклу; стены снаружи и изнутри закрыли таким же пенопластом.

- Повесите сюда портьеры и все будет окей, - сказали рабочие.

Их было двое; они стояли в солнечном просвете между каштанами и пили яблочный сок из бумажного кулька; увидели Веронику, одновременно повернули головы и проводили взглядом её ноги. Ну и пусть, - подумал он, - на то она и женщина, чтобы на её ноги смотрели. Первый рабочий был с остроконечными ушами и клоком седины на лбу; второй за каждым словом повторял: "та ладно!". Второй был в черных очках, совершенно непрозрачных, и, судя по всему, был жизнерадостно туп.

- Она будет и дальше увеличиваться?

- Мы не можем положить эти листы на пол, - ответили рабочие, - потому что они некрепкие. По ним нельзя ходить. Вам нужно соблюдать осторожность.

- Но это же не ремонт. Зимой здесь нельзя будет жить - до зимы дом отремонтируют?

- Собака у вас злая. У Васи, помнишь Васю? - был дог, так он теленка загрыз.

- Я вам задал вопрос, - отец начинал нервничать, - вы можете сказать хоть что-то вразумительное?

- Не злись, папаша. Как твою дочку зовут?

- Она замужем.

- Это не проблема. Распишитесь, пожалуйста, вот здесь.

И он расписался в специальной тетрадке по технике безопасности.

Когда рабочие уходили, то выломали две штакетины и пофектовали слегка, потом сыграли в чехарду, слазили на старую вербу и заглянули в воронье гнездо, и только после этого влезли в кузов грузовика.

- Вы не удивляйтесь, - сказал водитель, - на такую работу только таких и присылают.

* * *

Вечером четвертого дня мать Вероники пригласила его к себе на разговор.

- Я вижу, что у вас не все ладится, - сказала мать.

- Это она вам так сказала?

- Нет, я же мать, я вижу трещину. Я все вижу.

- И что вы видите?

- Я вижу как страдает моя дочь. Ты же клялся, что её любишь. Ты же шесть лет дарил ей цветы. А теперь, извини, так по-свински. Она этого не заслужила.

- Чего это она не заслужила? - спросил Стас.

- Я вижу, ты настроен воинственно, ну и зря. Ты же теперь женатый мужчина.

- В последние дни я как-то об этом забыл, - намекнул он.

- Ну вот, значит мы друг друга поняли, - сказала мать. - Семейная жизнь налагает определенные обязанности. Мужчина должен выполнять свой супружеский долг. Пообещай, что больше так вести себя не станешь. Это же не по-мужски.

- Как?

- Пообещай, что будешь выполнять свой супружеский долг, с сегодняшнего дня. Если ты не хочешь, то надо было подумать до свадьбы. Или мы можем сходить к врачу. Сейчас все делается анонимно. Ведь у вас будет ребенок, твой ребенок, значит, с тобой все в порядке. Это просто нервное, это со многими мальчиками бывает. Попьешь таблетки и все восстановится. Вероника ведь настоящая женщина - она даже кричит когда ей приятно. Ей очень тяжело жить одной.

Он вышел из комнаты и столкнулся на крыльце с Вероникой.

- Сейчас разговаривал с твоей матерью. Ты знаешь, что она мне сказала? Сказала, что я должен выполнять свой супружеский долг! Что отведет меня к врачу, если я не буду этого делать!

Вероника захохотала и оперлась спиной о стену. Гавчик весело гавкнул, принимая участие в человеческой радости.

Заполночь Вероника пришла к нему и села в ногах на кровати.

- Чего ты?

- Соскучилась.

- Ты же говорила, что не прийдешь больше в эту комнату.

- Ничего я такого не говорила. Я говорила, что не прийду, пока ты не уберешь трещину.

- Трещина на месте.

- Ага, я взяла фонарик, чтобы в неё не упасть. Она такая страшная и глубокая. Мне было даже страшно через неё прыгать. Но я прыгнула.

- В неё уже можно упасть?

- Да, особенно ночью.

- Так тебе было страшно?

- Ага. Но я тут.

- Зачем?

- Потому что соскучилась. Подвинься.

Она пощекотала ему подошву и он отодвинул ногу.

- Мне не нравится жить здесь с твоими родителями, - сказал он, - я собирался жить с тобой. Я женился на тебе, а не на троих сразу. Есть вещи, которые я не могу выносить.

- Ты имеешь ввиду маму?

- Ее первую.

- Подумаешь, она неправильно поняла. Хочешь, я пойду и сама ей все объясню?

- Она все равно останется на твоей стороне. Вас трое, а я один.

- Так ты подвинешься или нет?

- Нет.

- Пожалуйста, если не хочешь.

- Пусть сначала они уедут, а потом попробуем все начать ещё раз. Сейчас у меня не то настроение.

- Раньше у тебя всегда было то настроение.

- Раньше никто не делал из меня идиота и, тем более, импотента.

- Но они уже скоро уедут.

- Вот скоро и поговорим.

- Так вот, значит, как.

- Именно так.

Стерва. Она смеялась, когда я ей рассказал.

Вероника встала и молча ушла. Он услышал, как щелкнул фонарик, увидел как метнулся слабый свет, которым она освещала себе дорогу. Смотри, не споткнись. Я вам человек, а не мячик, который можно ногами пинать.

Всю ночь он слышал, как противно скрипит пенопласт - это значило, что трещина росла. В эту ночь она росла особенно быстро - от царапающего душу скрипа он не мог неподвижно лежать. Он пробовал закрывать уши пальцами, но звук не становился тише. Когда-то он читал, что некоторые звуки проникают прямо сквозь лобовую кость. От этого звука что-то рвалось и лопалось в душе - как будто через душу тоже шла трещина и тоже расширялась. Возьми нож, подойди к окну, коснись лезвием стекла и быстро проведи сверху вниз; лезвие держи перпердикулярно, обязательно перпендикулярно; если не получится с первого раза, то повтори - и ты узнаешь в каком месте сейчас твоя душа. Судя по боли, душа сегодня жила в глотке и между ушами. Невозможно переносить такой скрип долго. Если он не прекратится, - я разломаю все эти фиговые листы. Лучше жить на улице или с дырами в стенах, чем слышать такое каждую ночь. Он этого можно сойти с ума. Кажется, была такая пытка звуком в изощренном средневековье, где-то на древнем востоке, умевшем смаковать боль, - и после этой пытки ты был сумасшедшим или мертвецом.

Он закрыл глаза и увидел, как одно за другим из черноты появляются незнакомые лица: одно было даже лицом негра, у другого подергивалась губа при каждом срипе, у третьего не было нижней челюсти. Или я уже сошел с ума, - подумал он.

* * *

Ее родители уехали через неделю. Расставались холодно. Холодный ветер скакал из лужи в лужу, забирался под платье до самых подмышек, трепал косынку, как флаг. Ночью была гроза и где-то выпал град. Несмотря на лето, казалось, что вот-вот может пойти снег. Тучи ползли над полем низко, распарывая себе животы столбами. Она вышла в легком платье и ежилась - руки под мышки. Разве бывает так холодно летом? Все пройдет и снова выйдет солнце. Так же не бывает, чтобы холода навечно. Глупенький, родной мой, обними меня.

- Я совсем замерзла, - сказала она.

Стас стоял рядом.

- Ты и так холодная, сильнее не замерзнешь, - и не обнял.

Стас стал уходить в институт, где он подрабатывал в лаборатории. Она готовила завтраки и ужины, пропускала ненужные обеды, и целыми днями сидела в пыльном кресле, не думая, а просто скучая. Иногда пылесосила, читала приключения драных мушкетеров, ещё и залитых яичным кремом. Искала потерянные карты, чтобы погадать себе, или смотрела в стену. Если долго смотреть, то треугольники на обоях будут появляться и пропадать, и опять появляться - это даже интересно. Если закрыть глаза, то мир начинает раскручиваться, как медленная карусель. В детстве я умела пускать ртом пузыри и танцевать еврейские народные танцы. И она пускала пузыри, и она танцевала еврейские народные танцы, и даже пробовала сочинять музыку. День расцветал, потом поднимался, потом садился в вечер. Стас приезжал около шести или семи, ничего не рассказывал, ел, смотрел телевизор, потом ложился спать. Однажды она увидела, что его щека расцарапана, но не спросила. Днями она иногда разговаривала с всепонимающим Гавчиком, а ночами сама с собой. Тепло так и не наступало. Длился август. Ей нехватало тепла.

Однажды она проснулась очень рано, около четырех, и поняла, что должна что-нибудь сделать. Просто сейчас - взять и сделать. Он спит в своей комнате и я ему совсем не нужна. Она осмотрела просыпающуюся комнату, не поворачивая головы, одними глазами. Слегка тошнило. Надо что-нибудь делать. Она села на кровати и зевнула; комната потянулась и открыла глаза, но окна ещё оставались сонными, а тень под столом видела десятый сон. Треугольники на обоях склонили верхние уголки. Если не ради себя, то ради ребенка. Мужчине труднее признаться в своей глупости. Одеваться или нет? - нет, лучше в ночнушке, мужчина вернее клюет на несовсем голое тело.

Она тихо поднялась, открыла дверь в его комнату и услышала дыхание спящего. Трещина была в два шага шириной. Можно перепрыгнуть, это совсем не страшно, как будто прыгаешь через лужу. Можно даже закрыть глаза, когда прыгаешь. Она подошла к самому краю и посмотрела вниз, в черноту. Покачнулась и отступила. Никогда не думала, что наша трещина так глубока и страшна. Нет, сейчас я не могу.

Снова проснулась в семь, и не успела приготовить завтрак. Стас, наверное, нашел что-нибудь в холодильнике. Можно будет, например, за это извиниться. Или ещё за что-нибудь. Мужчина всегда выслушает, когда перед ним извиняются. Через двадцать минут ему выходить. Подойдет лестница, которая в чулане.

Она сходила в чулан и принесла лестницу. Тяжелая. Положила над трещиной. Трещина была метра полтора в ширину и неизвестно сколько в глубину. Три ступеньки над пропастью. Как далеко все зашло. Только сделать первый шаг. Главное не оступиться. Он ведь не подаст руку с той стороны, ни за что не подаст. Она шагнула, раскинув руки для баланса, и Стас обернулся, но продолжил одеваться, как будто ничего не происходило. Где-то в глубине пропасти трещали электрические искры - там портился электрокабель. Ну помоги же мне. Разве ты не видишь, как мне тяжело?

- Вот так, ты пришла? - удивился Стас.

- Хочу тебя проводить.

- Что-то на тебя не похоже.

- А сегодня хочу.

- Ну-ну.

- Дай, ну кто так воротник застегивает...

Она поправила воротник и обняла его за талию. Теперь поцеловать. Поцеловала и отстранилась.

- Ну, теперь уходи, - сказала она.

- Ты что-то хотела?

- Нет, так просто. - Она поцеловала его снова и снова убрала губы от ответного поцелуя. Никуда он не уйдет теперь.

- Ну, я пойду, - сказал Стас.

- А как же я? Ты меня просто так и бросишь?

- О чем ты думала раньше?

- Раньше было раньше.

Она крепко обняла его на мгновение и отодвинулась. Пускай теперь попробует уйти и оставить меня одну на весь день.

- Я опоздаю, - сказал он.

- Конечно, опоздаешь.

- Я правда опоздаю...

- Какое небо голубое!

Она отвернулась и ушла на средину комнаты. Можно прямо здесь, на ковре, ковер мягкий. Конечно, надо будет положить его под низ - мужчина все же мягче, чем ковер. Стас шел за ней. Как привязанный идет, бедняжка.

- Ну? - сказала она и качнулась бедрами назад.

Он повалил её на пол и стал срывать джинсы. Она не сопротивлялась, подняла руки и удобно легла на ковре. Ах, ты боже мой, какие у нас страсти. Оказывается, достаточно было только подойди и подышать в ушко. Ну, и когда же ты справишься? Совсем, бедный, забыл, как застежка пришита. Ну вспоминай, вспоминай. Как все просто в жизни, оказывается. А на свою работу ты уже опоздал, вот так! Ей вдруг стало смешно, она хихикнула, а потом захохотала и не могла больше удержаться. Неловкие руки все ещё мяли и рвали что-то, потом отпустили - она продолжала смеяться. Стас выругался и назвал её словом, значения которого она сквозь смех не поняла, ушел. Можно было бы ещё догнать. Пусть. Она прекратила плакать и села.

Путь обратно она уже проделала без страха и даже постояла на своем мостике, заглядывая в глубину. В глубине высокое напряжение рязряжало себя синими вспышками. Трещина продолжала расширяться весь день и в половине двенадцатого лестница обвалилась. Я точно знаю, что в доме нет другой лестницы - значит, сегодняшний мостик был последним.

* * *

Этим вечером он не пришел вовремя. Не пришел ни в семь, ни в девять, ни в двенадцать. Если я его потеряю, - говорила себе она, - я не смогу жить. Разве что ради ребенка. Я даже не знаю, смогу ли я жить без него даже ради ребенка. Ей казалось, что потолок, как в одном старом фильме, начинает опускаться и придавливает в её к полу. Ей не хватало воздуха. Она была как рыбка в сачке рыболова - сколько не бейся, а сковородка близится. Она падала с нераскрывшимся парашутом. Она тонула, закупоренная в батискафе. Она лежала, прализованная, на рельсах, а поезд надвигался на неё из ночи. Нет пытки страшнее, чем тиканье часов - каждая секунда как игла, каждая секунда как укус, каждая секунда как тромб, который уже начал свое путешествие по артериям, каждая секунда... Дважды длинно бибикнул автомобиль и она очнулась. Выбежала во двор, заперла в сарае уже сходящего с ума Гавчика. Распахнула калитку - бибикалка ещё не успела затихнуть в её голове.

За калиткой была голая степь с шатром из рассыпанных звезд над степью. Почему звезды безжалостны? - подумала она невпопад; из машины вышли двое мужчин, они несли третьего.

- Что с ним?

Он был просто пьян. Простосправлялиденьрождения. Кого? Левчика. Ну да, Левчика. Двое несущих были тоже пьяны. Может быть, вы останетесь до утра? Останемсяхозяйкаостанемся. С ним все в порядке? Ачто, родилсяуженасвете такойфраер, чтобнашегоСтасикаобидеть? Конечно, где ж найти такого фраера.

Ночью она затосковала и вошла в комнату, где ночевали Стас и его друзья. Один из друзей, не замечая её, мочился в трещину. Поднял голову, заметил.

- Хреновая это у вас штука, - сказал.

- Какая?

- Дыра.

- Мне тоже не нравится.

- Если б в моем доме была такая, я б её сто процентов заделал.

- Ты знаешь как?

- К экстрасенсу сходи, они помогают.

- Уже ходила.

- И что?

- Бред, - ответила она.

- Вот и я говорю, что бред.

Друзья уехали утром, а она приготовила завтрак, села у постели спящего мужа и стала смотреть. Зеленый совсем. Проснись, плохо тебе? В следующий раз помрешь, если так напьешься. Потом пошла мыться.

Она заснула в ванне, от усталости и покоя, от того, что все закончилось хорошо и проснулась чувствуя, что кто-то гладит её грудь. Во сне это была змея; змея пила молоко из её груди. Вздрогнула, плеснув водой.

- Уйди.

Он был побрит, вымыт и в наглаженной новой рубашке. Надо же, сам нагладил. Как на праздник собрался.

- Я уже положил две доски, сороковки, а поверх лист фанеры, - сказал он, - ещё нужно сделать перильца и будет совсем спокойно ходить. Она уже не увеличивается. Сегодня начнем её засыпать вместе.

- Я не хочу, чтобы ты приставал ко мне в ванне, - сказала она.

Дрожь в груди не унималась. Она ещё чувствовала ласковое шевеление змеиного тела.

- Я последний раз тебя прошу.

Она плеснула на него мыльной водой и чистая рубашка пристала к телу. Он встал, вышел, дернул за ворот и оторвал пуговицу. Потом перешел через мостик. Нагнулся над краем и посмотрел вниз. Бросится туда, что ли? Но она ведь все равно не поймет и не оценит. Просто поживет с год, потом найдет себе другого и будет мучить другого, точно так, как мучила меня. Ей на спину нужно пришить объявление: смертельно опасна для мужчин; не подходить ближе, чем на десять метров. Он приподнял доску сороковку и столкнул все сооружение вниз. Внизу что-то взорвалось и из трещины пошел пар. Моста больше нет и не будет. Я бы её избил, если бы не её живот. Живот уже виден, правда неизвестно чей ребенок в нем сидит. Не удивлюсь, если он не будет похож на меня. Ну а что потом? Что-то громко шипело в трещине. Наверное, лопнула подземная труба. Пусть все летит к черту.

У него была другая женщина, любившая так же сильно. Другую женщину звали Валей и она работала в его же лаборатории. Толщину спектральных линий измеряли на картинке, даваемой проектором, в темноте. Измеряли обычной линейкой, как будто сейчас не конец двадцатого века, а чертичто, конец всего, конец всему, полный конец - да, это точно, теперь уже полный конец. Валя стояла совсем близко, как всегда. При каждом вдохе он ощущал теплые толчки её тела.

- Не толкайся, - сказал он.

Ну давай, коснись ещё раз.

- Я же вижу, что тебе нравится, как я толкаюсь.

Нет никакой разницы ты или другая. Но этого я тебе не скажу, а сама ты не увидишь.

- Как это ты видишь? - спросил он.

- Я же женщина, все-таки. Может, ты об этом вспомнишь?

- На работе я не помню, что такое женщина.

И дома не помню тоже. Разве что на улицах, где полно женщин; мне стали нравиться порочные. Вот сегодня: такая вся маленькая, противная на лицо, сразу видно, что гадина, и сразу видно, что на все готова; с большим задом, на ногах что-то вроде сапог, зашнурованных до колен, стоит и чешет одной ногой другую.

- Я тебе рассказывала, как плакала в день твоей свадьбы?

Рассказывала четыре раза, и каждый раз мне нравилось. Можешь рассказать ещё раз, я послушаю.

- Рассказывала.

- Ну тебе же точно нравится, - она положила руки ему на плечи.

- Сейчас сюда войдут, - сказал он.

- А теперь тебе нравится ещё больше. Обними меня, почему я должна делать все сама?

Он обнял и стал смотреть через её плечо на закрытую дверь. Так просто не войдут. Сначала позвонят, конечно. Мы ведь проводим эксперимент, для которого нужна темнота. Никто не войдет без предупреждения.

- Знаешь, мне очень плохо, - сказал он.

- Знаю. Это она?

- Она.

- Она тебя не любит.

- Нет, любит. Очень любит. Страшно любит. Если бы так просто. Это другое. Это трещина.

- Мне бы не помешала любить никакая трещина. Ты мне только разреши. Ты уже мне разрешил, правильно? А жена у тебя просто дерьмо.

- Да, она просто дерьмо, - согласился он и стал рассказывать, на ходу придумывая подробности. Валя слушала, прижавшись к его груди. Он чувствовал спиной, как шевелятся её пальцы. Чувствовал её бедра, все тверже и ближе. В конце рассказа он совсем заврался. - Нельзя так плохо говорить о женщине, которая тебя любит, - сказала Валя, - она не может быть такой плохой.

- Она ещё хуже, у меня просто нет слов, чтобы правильно рассказать.

* * *

Вначале сентября снова приехали её мать с отцом. Вначале сентября ей было совсем плохо, но она уже отвыкла говорить кому-то о себе и ничего не рассказала.

- Ну как вы тут? - громко спросила мать.

- Нормально.

Мать посмотрела на трещину.

- Я бы тебя ремнем отстегала за это.

- Отстегай, сделай милось, только не кричи, голова болит.

- Не поможет.

- Не поможет.

- А как здоровье?

Мать волновалась о здоровье, потому что ждала ребенка. Ждала, как своего.

- Здоровье в порядке.

- Тогда завтра начнем копать картошку. Уже третий день копают.

Здоровье не было в порядке. При мысли о картошке ей стало совсем плохо.

На следующий день начали в шесть утра и копали до темноты. Она ходила и носила ведра с картошкой. Разве они не понимают, что мне нельзя? - думала она. - Они поймут только если я умру или если будет выкидыш. Если сорву себе сердце или упаду сейчас в обморок - не поймут. Никто ничего не собирался понимать. Никто никогда никого не понимает. В сердце завелась беспокойная птичка, которая временами превращалась в молотобойца. Потом снова в птичку. Пусть бьется бедное, все равно мне долго не прожить.

- Что-то ты бледная, - сказала мать.

Заметила наконец-то, и года не прошло.

- Просто не загорала летом, - ответила она.

На следующий день повторилось то же, только погода была с мрякой и холодным ветром. На третий день градусник показал тридцать восемь и смертельные семь, но она никому об этом не сказала и даже обрадовалась, и старалась на поле больше всех. Иногда ей даже хотелось умереть - но не от усталости и боли, а чтобы показать им всем кто они есть. Можно простить все, но не это, - думала она. - Все равно простишь, поплачешь и простишь, думала другая она, спрятанная внутри первой.

После обеда ноги перестали держать её и она села у мешков, закрыла глаза - пространство вращалось как волчок и набирало обороты.

- Что с тобой? - спросил муж - заболела?

- Нет, просто скучно стало. Не видно, что ли?

- Работать надо лучше.

- От работы кони дохнут, - она открыла глаза и оперлась обеими руками о землю, чтобы не потерять равновесия. Струйка пота стекала по спине.

- Скучно? - спросила мать. - Вы бы сходили куда-нибудь. В театр или кафе.

- Спасибо, мне очень хочется в театр и в кафе, - сказала она и встала, и снова взялась за тяжелое ведро.

Она не помнила, как уехали мать с отцом. Она мало что запомнила из тех дней. Температура не падала и с каждым днем все сильнее болели почки; начался кашель, негромкий, но мучительный. Так плохо ей ещё не было. Она лежала и ничего не делала, даже не ела. Она не знала какое сегодня число, растеряла дни недели, забыла месяцы и лишь помнила, что наступила вечная осень.

- Привет, - сказал муж однажды, - у меня сюрприз.

- Почему ты на меня кричишь?

- Я не кричу, это пар шумит.

- Какой пар?

- Прорвало какую-нибудь трубу. Теперь они точно приедут и залатают эту трещину.

Глупости, эту трещину можно залатать только вдвоем, - подумала она.

- У меня билеты в цирк, - сказал муж.

- Какой цирк?

- Ты же хотела куда-нибудь поехать!

- Почему ты не работе?

- Сегодня воскресенье, проснись!

- Хватит на меня орать, я не пойду не в какой цирк, я больна!

- Я специально поехал в город, чтобы купить для тебя билеты! Никакая ты не больна! Тебе просто нравится издеваться надо мной! Это единственное, он чего ты получаешь удовольствие!

- Хватит кричать! - выкрикнула она. - Ладно, едем в цирк.

* * *

Они поехали в цирк, от буквы Ц запахло детством, как будто тебя наказали за то, что ты переела мороженого; задача: сколько лет я не ела мороженого, если каждый месяц с ним равен десятилетию? Как выглядят подруги? - за десятилетия они состарились или умерли; а вот круглится тумба с теми же несмываемыми афишами: столетней давности молодежная группа приглашает на дископрыгалку столетней давности молодежь. Я тоже была молодой когда-то и не знала зачем дают молодость.

- Зачем дают молодость? - спросила она.

- Чтобы вспоминать её в старости, - ответил Стас.

Всю дорогу Стас молчал, а ей было странно и чудно ехать в троллейбусе - как в лейбусе для троллей, как в сказочном экипаже; она совсем отвыкла от города. Город подпрыгивал на дорожных неровностях и при каждом толчке рвота чуть-чуть поднималась - как ртуть в градуснике под мышкой. К счастью, они сели. Напротив тоже сидели люди, люди обыкновенные, люди с загорелыми лицами, люди улыбающиеся, люди спорящие дружелюбным матом, люди косящиеся на контролера и на глазок прикидывающие степень его свирепости. У всех людей нормальные жизни, до жути нормальные. Она смотрела как дрожало колечко на ручке зонтика, потом рука, державшая зонтик, умно поднялась и почесала ручкой зонтика хозяйское ухо. Человек человеку волк, палач и дракон. Так, примерно, сформулируем.

Стас все смотрел на женщину с двумя детьми; нет не на женщину, на её детей, особенно на маленькую девочку. Годик, наверное. Умеет говорить только "мама" и "дай". Девочка была в шапочке, которая налезла на глаза, из-под шапочки виднелись только губы. Губы гримасничали, примеряя выражения. Если представить её взрослой, то каждое выражение будет что-то означать. Удивление. Сомнение. Призыв. Счастье. Снова удивление. Сомнение. Проклятие. Плач. Мать серая от усталости. Пепельная. Пламя - угли - пепел прах - и новая жизнь, прорастающая из праха. Все-таки она пустила на свет эту живую душу и тем годра - а зачем? Зачем рождаться на свет, если всю жизнь проживешь вот такой серой?

Девочку положили в коляску и она скривилась; братик пощекотал пятку замахала руками, скривилась снова; потянулась к матери и поцеловалась с громким чмоком, опять скривилась; мать дала ей свою сумочку, положила на животик - ух, как крепко схватилась, и какое блаженство на лице - держись крепче, не упусти. Только собственность нас никогда не предаст; люди яблоки счастья, полные ядовитых червей внутри. Радуйся, маленькая, пока можешь.

Уже у самого цирка (цирка был похож на большую кепку, брошенную на площадь) их чуть не сбил автобобиль. Автомобиль резко затормозил и развернулся, из багажника торчали несколько пластмассовых букв достраивали надпись на магазине: ...витеньси...

Голова прочти прошла, но тошнота с каждым шагом и толчком подступала к горлу, слово ...витеньси... извивалось червем в мозгу и прогрызало извилистые ходы, как древоточец; кто-то орал, клоуны, должно быть, кто-то качался на трапеции, кто-то ездил на лошади по кругу, кто-то укротил трусливого тигра и кланялся по этому поводу, показывая беструсый зад женщина, ещё года три сможет притворяться молодой; кто-то направлял в глаза прожектор и это было так, словно тебя обливают холодной водой в мороз глаза перестали различать белый свет и видели вместо него синий. Я или сошла с ума, или серьезно заболела - думала она, успокоившись и смирившись. Мне не жарко и не холодно, мне и жарко и холодно сразу.

В антракте она увидела мальчика с мороженым и и сразу влюбилась в мороженое. Мороженое было розовым и, наверное, пахло летней ягодой. Я тоже хочу такое; я хочу, два таких или десять, я хочу объесться мороженным и умереть от мороженного, пусть тогда меня наказывают, но за дело. Если я не сьем мороженного сейчас, я встану и уйду и упаду под ближайшим забором. Она попробовала подняться, но не смогла - перед глазами поплыли хлопья серого снега. Серая вьюга мела по арене наметая серые сугробы. Если из такого снега вылепить бабу, она будет с черепом и косой.

Стас сидел каменный.

- Стасик, - сказала она и улыбнулась виновато, - мне очень хочется мороженого. Пожалуйста, мне очень хочется.

- Как ты хотела идти со мной в цирк, так я тебе и мороженого принесу, - сказал он и отвернулся, и стал снова смотреть на арену.

На выходе смешной человек в клетчатой кепке предлагал мгновенное фото. У него был фотоаппарат величиной с чемоданчик. На ящике пальмы сидела злая обезьянка. Ее обязанностью было пожимать каждую руку, которая протянет деньги.

- Как, сразу будет готово? - заинтересовался Стас. - А в чем состоит процесс?

- Да, молодые люди, пройдите сюда, улыбочку...

- Понимаете, я работаю в лаборатории. Судя по вашему оборудованию...

- Вот так, хорошо.

Она прикрыла глаза и склонила голову на плечо мужу - ей тяжело было стоять иначе. Щелкнул затвор и фотограф протянул карточку. Она с удивлением посмотрела на себя - на фотографии она, бесконечно влюбленная, томно склоняла голову на плечо бесконечно любящего мужчины.

- Это не просто фотография, - сказала она. - Пусть сделают ещё одну.

* * *

Две этих фотографии будут имет долгую историю. Вероника будет хранить свою в конверте, а конверт в сумочке. Когда её сыну будет три с половиной, она выйдет за толстого старца с больными легкими и ещё семь лет прождет смерти мужа. Старец будет умерено богат и обеспечен жильем. Она так и не родит второго ребенка. Первый, его она назовет Арсением, будет расти злым и драчливым. Однажды он порвет конверт с фотографией, порвет на клочки. Когда Арсению будет двенадцать, он ввяжется в драку с двумя пьяными и ему проломят череп. Она будет жить совсем одна в большой квартире и в ясные вечера сидеть у окна, гадая, на какой из звезд сейчас её сын, и видит ли он её. Зачем мы встретились? Так было записано в судьбе, или все случайно? Зачем люди умирают? Зачем умирают люди друг для друга? Стас женится на Вале и сумеет раздуть в себе постоянно тлеющее чувство. Валя окажется хорошей и мягкой под его руками - он вылепит из неё ту фигурку, которая ему понравится. Фотографию он спрячет между страницами книги, а книгу поставит на полку и полку завесит желтой тканью. Однажды будет вечер, около половины двенадцатого, он станет искать на полке словарь иностранных слов - и одна из книг выпадет. Он поднимет фотографию (жена и дочь будут досматривать шумный сериал в соседней комнате), сядет на софу и будет долго смотреть на женщину, которую всегда любил и всегда будет любить, но которая уже совсем затерялась во временах и звездных пространствах, а потому превратилась лишь в символ святой и вечной любви.

ЗАПАДНЫЙ СКЛОН

Когда ему ещё не было двадцати, Кеннет не раз спускался по западному склону Эль-рисо. И только тогда, когда двое его товарищей погибли (один провалившись в снежную трясину под Голубым Гребнем, другой - не впев срезать поворот у невидимых сверху Драконьих Зубов) - только тогда Кеннет попрощался с западным склоном.

Не то, чтобы ему надоели лыжи или безумный риск запрещенных трасс, даже не отмеченных на схеме, - ты проваливаешься туда словно в сверкающую развертывающуюся пропасть, дно которой выстлано облаками, - нет. Просто он вспомнил о маленькой Джемме, у которой не было никого, кроме старшего брата. Если Кеннет погибнет, то с кем останется она? В свои пять лет Джемма только начинала осваивать лыжи, она ещё неумело входила в повороты и не любила быстрых ледяных спусков. Но уже тогда было видно, что эта девочка создана для гор.

Несколько лет Кеннет проработал инструктором, обучавшим премудростям горных лых курортников, грациозных, как мешки с песком. Восточный склон Эль-рисо был совершенно безопасен и невыносимо скучен. От скуки Кеннет увлекся стрельбой из автоматической винтовки, и уже дважды побеждал в ежегодных состязаниях, и уже снова начинал скучать. Но произошло несчастье.

В ту зиму Джемме едва исполнилось двенадцать, она проходила спуски и грациозно, и классически правильно, но слишком правильно, будто старательная школьница, и Кеннет понимал, что ещё очень нескоро к ней придет бесстрашная уверенность, позволяющая играть с ледяной горой, словно с дрессированным зверьком. Кеннет не раз рассказывал ей о западном склоне и рисовал карту трассы, и объяснял, почему этот спуск смертельно опасен, а Джемма смотрела на него своими огромными глазами и соглашалась с каждым его словом. В ней уже начинала звучать мелодия - притягательная, но непонятная, как песня на незнакомом языке. Скоро Джемма поймет, что это песня о любви. У Джеммы были друзья - братья Харперы, Род и Джейсон, оба намного старше её. Они-то понимали слова в песне.

С ними Джемма объездила весь Эль-рисо, конечно, кроме западного склона. Семь лет по западному склону не спускался никто и с трассы исчезли даже желтые треугольники, предупреждавшие об опасности.

... Двое суток подряд - девятнадцатого и двадцатого января - бушевала метель, а двадцать первого утром Кеннет узнал, что Джеммы не стало. Внешне он остался спокоен. Удивляясь своему спокойствию, он собрал вещи, взял автоматическую винтовку и свои старые лыжи "Россиньоль", заточенные на очень жесткий снег, погрузил все в машину и поехал вверх по петляющему серпантину дороги.

Ему рассказали, как это случилось. Перед самой метелью Джемма с друзьями проходила на скорость один из не особенно опасных участков. Через горные зубцы начинали переползать облака; Кеннет знал, что в такие минуты освещение становится фейерическим, со снега исчезают тени, и только инстинкт помогает не сбиться с трассы. К концу трассы Род и Джейсон приехали вдвоем. Они выпили пива в деревне и ждали Джемму, пока не началась метель. Потом выпили ещё и только на следующий день испугались. Если бы Джемму стали искать сразу, она бы осталась жива. Только они были виноваты в её смерти. Именно поэтому Кеннет взял с собой винтовку. теперь его собственная жизнь не имела смысла. Но те, кто убили Джемму, должны были умереть.

Братьев Харперов Кеннет нашел быстро. Они все ещё оставались в деревне у подножия и напивались пивом, чтобы отогнать черные мысли.

- О, Кеннет! - Род изобразил на лице сострадание. - Мне так жаль, правда.

- Я приехал поохотиться, - сказал Кеннет.

- Здесь нет дичи, - братья переглянулись, - здесь нет дичи, Кеннет, что с тобой?

- Я хороший охотник, я никогда не промахиваюсь, вы это знаете. Поэтому я найду дичь.

- Мы понимаем, Кеннет, это так подействовало на тебя...

- Я приехал за крупной дичью. Я убью вас обоих, но не сразу. Я дам вам шанс. Я даю вам ровно час времени, чтобы уйти от меня; потом я пойду за вами.

Кеннет посмотрел на часы. До захода солнца оставалось ещё два с половиной часа.

* * *

Кеннет поставил машину у единственной дороги, ведущей вниз. Чуть выше покачивалась кабинка фуникулера с изображенной на ней схемой лыжных трасс. Схема была выполнена флуоресцентными красками и ярко светилась в косых солнечных лучах. Братья Харперы не могли уехать ни вверх и вниз. остаться в деревне они тоже не могли. Они могли лишь уйти в гору пешеходной тропинкой. Этот путь займет часов десять-двенадцать.

Вскоре Кеннет заметил две лыжные курточки: яркие красная и оранжевая точки передвигались вверх по синеющему в ожидании сумерек снегу. Еще двадцать минут он следин за ними, затем встал и направился к кабине фуникулера. Через полчаса Кеннет пил кофе в большом зале гостиницы, построенной на самой вершине Эль-рисо. Братьев Хрперов он опередил на десять часов, как минимум.

Январь на Эль-рисо - мертвый сезон: январские ветры слишком холодны. Большой зал был пуст, лиш одна, невзрачного вида женщина читала книгу у камина. Порой она поднимала глаза и смотрела поверх очков в глубокую сиреневую ночь, густеющую за огромным окном, больше похожим на стеклянную стену.

Кеннет сел рядом. вскоре они разговорились. Книга называлась "Ранговые корреляции" и потому быстро была забыта. Женщину звали Сузан Ли, она умела хорошо слушать. Сейчас Кеннет должен был говорить с кем-то. Он рассказал Сузан все, что он знал об Эль-рисо, все о прошлых днях и даже о западном склоне. Но он ничего не сказал о Джемме, это было слишком тяжело. Они расстались почти друзьями.

Утром ему не пришлось долго ждать. Братья Харперы в полной экипировке появились с первыми лучами солнца. Эти мальчишки собирались спуститься по одной из безопасных трасс.

- Привет, ребята! - Кеннет поднял винтовку и покачал ею в воздухе. так и быть, я дам вам ещё пять минут.

В винтовке не было патронов. Брвтья Харперы должны были погибнуть на трассе - так, как погибла Джемма. Кеннет это решил и это будет. Сейчас братья могут уходить только по западному склону. Западный склон не может пройти ни один человек, спускающийся здесь впервые.

Род и Джейсон исчезли. Кеннет подождал пять минут и направился за ними. Он постоял немного, прежде чем спускаться. Он ждал, пока его тело вспомнит западный склон, вспомнит бешеную радость полуполета-полупадения, пока...

Он увидел три лыжни. Трое? Сомнения нет, только что здесь прошли трое. Не раздумывая, Кеннет скользнул вниз. Его ноги узнавали снег, как пальцы пианиста узнают не игранный с детства этюд Черни. Он шел намного быстрее тех, кто впереди. Вскоре он увидел братьев Харпер и чуть в стороне незнакомую фигуру. Сегодня на склоне погибнут трое. Жаль, Кеннет не хотел этого.

Склон был крут, но безопасен до саомй развилки: на пути торчала бугристая скала; она выглядела как кусок наждака под микроскопом. Скала была совершенно черной - здешний ветер всегда дует снизу вверх и никогда не оставляет снега на подветренной стороне больших камней. И этот же ветер делает невидимыми мелкие камни - "драконьи зубы", - о которые ты разбиваешься в лепешку, если только свернешь вправо.

Незнакомая фигура свернула вправо и в этот момент он узнал её.

Братья Харперы свернули влево. Это был их последний шанс; об этом пути им наверняка рассказала бедная Джемма; вскоре они вылетят на голый лед, на котором даже лыжи с жестким кантом будут неуправляемыми; в леднике будут две трещины, каждая с большим шифтом - метра полотора, - но их можно перепрыгнуть. Если они это сделают, то уйдут от погони. Но та, которая свернула вправо, обязательно погибнет.

Кеннет свернул вправо, - пусть о братьях позаботится их собственная судьба.

Сейчас он думал о той женщине, которая спускалась по широкой дуге Голубого Гребня. В этом месте глубокий снег не дает набрать скорость, и, значит, Кеннет мог догнать её лишь одним способом - пройдя через трясину. Это место было огромным провалом. Постоянные ветры заметали его пушистым снегом, таким мягким, что даже упавший легкий женский шарф мгновенно проваливался на невообразимую глубину. Слетев с почти отвесного склона, Кеннет чуть сильнее нажал задники; лыжи вынырнули из снега и понеслись с предельной скоростью. На такой скорости лыжи ведут себя как крылья, они планируют над мягким снегом, почти не опираясь на него. Пройдя трясину, Кеннет стал на кант и прошипел ещё десяток метров по леденистому снегу. женская фигура в желтой куртке подъехала и стала рядом.

Ее рука поднялась, чтобы снять очки, но Кеннет был быстрее. Он сорвал очки и отбросил их далеко в снег. Сузан Ли была удивлена и возмущена одновременно. Ее глаза проследили за очками, утонувшими в трясине.

- Что вы себе позволяете? Мои очки!

- Я люблю тебя, - сказал Кенет первое, что пришло в голову.

- Правда? Повтори.

- Я люблю тебя, - он повторил эти слова и вдруг понял, что они были правдой.

Сузан улыбнулась.

- Но зачем ты выбросил мои очки?

- Потому что дальше мы будем спускаться медленно, очень медленно и осторожно.

* * *

Спустившись в деревню, Кеннет узнал, что братья Харперы остались живы. Но это не особенно огорчило его. Шесть месяцев спустя Кеннет и Сузан стали мужем и женой. Вторым ребенком у них родилась дочь. девочку назвали Джеммой. Кеннет больше никогда не поднимался на Эль-рисо.

НАТЮРМОРТ

Инструкция по использованию: Нанести

шампунь на волосы, смыть, в случае

необходимости повторить.

надпись на флаконе шампуня Pantene

Малосольный огурец, два свежих лимончика, ещё с зеленью, высушенная рыбка с ладонь величиной, колючий ершик для мытья бутылок (концы щетинок загнуты по часовой, беленький, но с несмываемой грязью на стержне), и рядом с ним бутылочка шампуня, уже почти пустая. Два последних предмета хорошо смотрятся вместе - поставим их в сторонку. Кто первый назвал это мертвой натурой? - художник ведь должен видеть, что совсем мертвых предметов нет. Впрочем, чего-то недостает этой композиции. Ладно. Поставим карточный домик, здесь, на переднем плане, а в домик поместим шахматного коня красавец, блестит, шея гордо изогнута, только не белый, а кремовый, почему-то. Когда-то фигурки вырезали из слоновой кости, теперь их прессуют из старых авторучек. Сойдет за белого, как-нибудь. Теперь можно и рисовать. Начнем с огурца - вот он, худой, пупыристый, сразу заметно, что не он главный на столе, хотя с него и начали рисунок. Попробуем вдохнуть в него жизнь. Если верно угадать, то оживут и остальные предметы. Допустим, он молод, это сразу видно. Зелен и прыщав. Побольше фантазии. Допустим, его зовут Гришей - ага, вот, уже зашевелился и моргнул глазками; конь приподнимает голову и смотрит гордо: смотрите, мол, какая я ценная штучка; ершик с бутылочкой затеяли скучный разговор о вчерашней постели - они давно надоели друг другу; рыбка захлопала по скатерти сушеным хвостиком и притворилась совсем живой; лимончики дремают в уголке, надувшись. Такие все милые; ещё час или два они будут жить, пока я не закончу рисунок - но не в моих силах оживить их навсегда.

Гриша работал регистратором на туристической базе "Возьмемся за руки". Столь легкомысленное название было дано базе её прежним директором, быстро уволенным из-за несоотвествия. Новый директор собирался назвать базу оригинально, но строго, например "Дружба", "Полет" или "Поход". "Горная сказка", - на романтичный манер. Правда, новое название требовало новой регистрации в налоговом органе, а за регистрацию орган брал сумму, равную годовому доходу базы - данные органы вообще были голодны, злы на весь мир, готовы весь этот мир сьесть, но глупы - и только благодаря их глупости мир ещё существовал и кое-как цвел. Была средина лета. Была глупая жара. В городе водились магнолии с удушающим парфюмерным ароматом. Платановые аллеи теряли клочья кожуры. Море дышало между мелких камней. На глубине обитали смутно сьедобные мидии, которых никто не пробовал. Рабочее место функционировало. Гриша присутствовал на своем рабочем месте и упорно переводил статью о полупроводниках, - он училася в радиотехническом и месяц назад провалил экзамен по английскому. На его стойке, рядом с книгой, лежало пирожное, а на пирожном сидела муха - такая голодная и несчастная с виду, что Грише было совестно её прихлопнуть.

В дальнем конце зала Машка, инструкторша, инструктировала очередную группу из пяти человек; группа расположилась на двух скамейках - зеленой и зеленой. Машке было около тридцати, она была плотной неравномерно загорелой женщиной, неправильно, не по-женски полной, с соломенными волосами, всегдашними спортивными штанами синего цвета. Гриша её не любил и тому были причины. Позавчера, позно вечером, весь дружный коллектив базы, исключая директора, смотрел фильм по телевизору. Фильм был бесцветный, безвкусный, бестолковый, но беспокойный - кто-то суетился и пытался от кого-то с экрана сбежать. Все четверо зрителей сидели на одной скамье - зеленой, с железными некрашенными лапками. Инструкторша Машка сидела рядом с Гришей и Гриша не замечал её до тех пор, пока она не придвинулась и не коснулась теплым бедром. Гриша не отодвинулся и продолжал смотреть, но экран ушел из фокуса. Бедро придвинулось плотнее. Если она подаст мне ещё и коленку, - подумал Гриша, - то я приглашу её сегодня на пляж и там что-нибудь будет. "Что-нибудь" - это самый точный термин, который Гриша мог применить к событиям ближайшего будущего: до сих пор самое глубокое его отношение с женщиной состояло в прикосновении к бедру одноклассницы, год назад. Одноклассница даже не сказала, а только посмотрела так, что на целый год отбила охоту к кому-нибудь притрагиваться. Впрочем, Грише было всего семнадцать с половиной и он уже составил план: к восемнадцати соблазнить трех женщин, разбить их сердца, найти верную подругу жизни и взять с неё клятву верности. Подруга будет ждать его мужественного возвращения из войск, потом он заработает кучу денег, женится, создаст одного ребенка, уедет за границу, там сделает что-нибудь особенное и ещё одного ребенка, любимого, найдет себе вторую женщину и откроет магазин. План был довольно конкретен и Машка годилась, как первая из трех, намеченных к соблазнению. Машка подала не коленку, а плечо, и Гриша продолжал сидеть в нерешительности - такого оборота судьбы он не планировал.

Телевизор в тот вечер звучал достаточно мощно и Машка стала задавать разные вопросы, на ушко, как это всегда делают женщины, наметившие себе возможного сердечного друга: вопросы были о прошлом Гриши, о его семье, о его увлечениях и, конечно, о его девушках. Отвечая, Гриша увеличил количество своих девушек на две условных единицы и получилось так, что у него целых две девушки. "Как же так? - сказала Машка и вроде бы обиделась, из солидарности со всем женским полом, - они же наверное, тебя любят?" "Само собой", - ответил Гриша и сделал гордое выражение, которое обычно означает, что мальчику стыдно. Интересно, что бесстыдники гордого выражения делать не умеют. Губы дышали в самое ухо - тепло и влажно. Когда фильм окончился, Машка сказала, так же тепло и влажно, что хочет погулять и предложила пройтись к пляжу. Гриша с тревожной радостью согласился и побрел, цепляясь ногами в пахучих травах. На пляже, у щита с надписью "купаться запрещено", Машка вдруг остановилась и сказала, какая хорошая ночь. Точно, хорошая, ответил Гриша и отступил к щиту, и увяз в песке пятками, и почувствовал, что дальше отступать некуда. "Просто необыкновенная ночь", - сказала Машка совершенно будничным голосом, прижала его к щиту и стала хрипло целовать, и по её лицу текли слезы, а сердце её бойко стучало и было легко ощутимо даже сквозь значительный слой плоти. Гриша сказал: "Не надо, пожалуйста!", - вырвался и убежал. На следующий день Машка улыбнулась и поздоровалась и вела себя так, будто ничего не случилось. С тех самых пор Гриша её и не любил.

А на самом деле её звали Мариной Григорьевной.

- Мне сказали, мне нужно здесь зарегистрироваться, - услышал он голос и поднял глаза.

Перед ним стоял светло-рыжий мужчина с интеллигентной бородкой, в очках и с умным взглядои. Мужчине было за сорок, но насколько за сорок, Гриша не мог определить - все возрасты за сорок были для него тем же, чем для очень древних греков была Киммерия - страной без пейзажа, где всегда холодно и никогда не восходит солце.

- Да, пожалуйста, заполните карточку, - сказал Гриша и подвинул плотный листок. - Вон там ваша группа. Как раз проводят инструктаж. Ваш инструктор Марина Григорьевна.

- Женщина? - удивился человек в очках.

- Если не нравится женщина, то мужчина будет через три дня.

- Ну почему же, мне даже очень приятно.

- Скажу вам по секрету, - сказал Гриша, - вы с ней поосторожней приятничайте. Она с каждым туристом готова переспать. А СПИД ведь не спит.

- Тогда почему вы её держите? - удивился мужчина.

- Ну это же не от меня зависит.

- Вы всех так предупреждаете?

Сегодня Гриша предупредил уже троих - это была его маленькая мужская месть.

Туристическая группа отправлялась в четырехдневный поход по побережью и по прибрежным горам. Высота гор нигде не достигала четырехсот и склоны не были круты. По гребню горы обросли невысоким леском - в основном сосновыми насаждениями, обильно запаутиненными, далекими от естественности, кое-где растасканными на дрова и на зимние праздники, но по дороге встретится ещё и тропическая роща с лианами, почти такими же, как в джунглях. В той роще даже растут две молоденькие секвои, посаженные лет двадцать назад. Через две-три тысячи лет секвои станут главнейшей достопримечательностью маршрута, а пока что они ничем не выделяются среди прочих, обыкновенных деревьев. Туристы, разглядывающие секвои, обычно остаются недовольны. В этом случае проводник произносит предписанную фразу: "Приглашаем вас к нам через две тысячи лет."

- Приглашаем вас к нам через две тысячи лет, - произнесла проводница Машка, Марина Григорьевна на самом деле, и рыжий турист в очках щелкнул её на фоне неестественных деревьев. Турист был худым, малорослым и, судя по всему, небогатым. Так себе: куры деньги клюют, но дохнут от голода. Какой-нибудь любознательный врач или педагог. Последний в списке.

Она нашла последнюю фамилию в списке и сверила с памятью. Дорош А. Я. Еще три дня работы, а потом день отдыха. Мою первую любовь тоже звали А. Я.

Было утро второго дня.

- Кажется, наша проводница о нас совсем забыла, - сказала небритому туристу его жена. - Посмотри-ка на голубков.

Проводница все утро шла рядом с рыжим невзрачным туристом с бородкой, которого, кажется, звали Сашей. Данный Саша не крепко умел пить, умел умно молчать и хорошо рассказывал анекдоты у вечернего костра, но все анекдоты были приличными. Скучный какой-то и на червяка похож.

- Я кое-что знаю про нашу проводницу, - сказал небритый турист жене. Меня предупредили.

- О чем тебя предупредили?

- Она каждому вешается на шею. В прошлый раз был большой скандал, потому что она заразила женатого мужчину.

- Заразила чем? - спросила жена.

- У неё СПИД.

- Брехня.

- Во всяком случае, мне так сказали.

- Если бы я знала заранее, нас бы тут не было.

- Вот поэтому я и не сказал. Это же не передается просто так, птичка моя, воздушно-капельно.

В полдень группа достигла наиживописнейшего места маршрута (без учета рощи с секвоями) и расположилась на отдых. Где-то невдалеке были развалины древней крепости, которую строили не то турки, не то греки, не то моавитяне. С развалин открывался особенный вид на море, море казалось не плоско лежащим, а приподнимающим голову, чтобы поглядеть на тебя - это из-за высоты, двести пятьдесят два метра над уровнем. Так красиво, что хочется взлететь и не падать. Полный штиль. Никого вокруг, кроме мушиного зуда. Для удобства посетителей внутри полукруга развалин поставлены скамейки; скамейки прикручеры проволокой к железным крючкам, вбитым в землю на глубину двух с половиной недоступных метров, и на каждой скамейке инвентарный номер - это означает, что скамейки принадлежат ответственной организации и просто так их не украдешь. Даже и не пробуй, уважаемый друг.

На скамейке двое: он и она.

- Понимаешь, Маша, жена и сын, - сказал Дорош А. Я. - Это ведь так просто не сбросишь со счета. Мы вместе уже двадцать два года. И она очень несчастный человек.

- Я думаю, с тобой ей хорошо, - сказала Марина Григорьевна так, будто уронила голос.

- Она очень больна.

- Сердце?

- Почему именно сердце?

- Потому что я не знала как спросить. Никогда не знаешь, как об этом спросить.

- Нервы. Она очень нервный человек и нуждается в уходе.

- В твоем уходе.

- В моем.

- Я так и знала, что ты скажешь что-нибудь такое.

- Почему?

- Потому что ты настоящий, а все настоящие давно разобраны, на мою долю не осталось.

- Не говори так.

- Ты прекрасно знаешь, что это так.

Она встала, посмотрела на синий блеск и села ему на колени, обняла одной рукой, положила ладонь на ухо, дважды хлопнула: тук-тук, продолжая смотреть вдаль.

- У тебя губы красивые, - сказал он.

- Ты прекрасно знаешь, что некрасивые. Были бы красивые, ты бы их давно уже целовал.

К вечеру группа накупалась, наелась шашлыков, нажглась на солнце, выспалась и даже наслушалась новостей по приемнику. Вода была мутной, солнце - колючим и просто бешеным, новости, как всегда, гнусно лгали и пугали. Приемник шипел и не ловил намеченного: отломали антенну, поставили между камней, она наклонилась, и была трогательная стремительность в легком её наклоне - стремление к эфирной выси. Шашлыки пахли пережаренным мясом и не пахли шашлыками. Спать надоело. Становилось положительно скучно. Две толстые, но спортивные сестрицы лет двадцати положили бадминтон в чехольчики и изъявили неувереное желание идти дальше.

- Подождем Марину Григорьевну и пойдем, - предложила одна из сестричек.

- Можете долго ждать, - заметила в сторону жена небритого туриста.

- А что с ней?

- С ней течка. Так, кажется, это называется?

Небритый турист кивнул.

- Когда мы вернемся, предлагаю сообщить администрации. Думаю, что вы тоже поставите свои подписи.

- Она ушла вместе с этим, который?... - наивно спросила вторая сестра.

- Ну а с кем же еще, девочка? - жена небритого туриста сделала очень большие глаза.

- Мы ведь не в каменном веке живем, - предположила первая сестричка, и свободные люди имеют право любить друг друга.

- Не знаю, как там у свободных, а она при исполнении обязанностей. А у него кольцо на пальце. А если бы с нами были дети?

- Может, она бы не вела себя так.

- Уверяю вас, девочки, она вела бы себя точно так же. Мне ли таких не знать?

- Что ты имеешь ввиду? - спросил небритый турист.

- Я имею ввиду, что все мужчины, не исключая тебя, кобелеют, как только остаются одни. И попробуй только сказать, что я не права - я тебе припомню. Я предлагаю позвать нашего рыболова и больше никого не ждать.

Наш рыболов отошел метров на двести и стоял по пояс в воде - далеко от берега. Значит, нашел какой-нибудь подводный камень. Кулек с возможной рыбой рыболов крепил к плавкам.

Когда они спустились к морю, солнце уже таяло в дальних облаках, как мороженое в жаркий день. На пляже никого не было. Костер слегка дымился и дымок поднимался вертикально, синея на фоне скалы, и белый на фоне темнеющего неба. У костра разбросана картофельная и апельсиновая кожура. Тут же пустой флакончик Pantene. Далеко в море идет кораблик: он ходит по расписанию, через каждый час и пятьдесят три минуты.

- Что-то я не вижу наших, - сказал Александр Яковлевич. - Но если честно, то они мне уже надоели.

- Тебе хорошо говорить, а я на работе.

- Мне бы такую работу, - сказал он весело.

- Не говори о том, чего не знаешь.

- Ну и пожалуйста, не буду. Они наверное, уже пошли. Что там такое?

Маша вынула из-под камня листок и читала его с выражением непрозрачности на лице.

- Что они пишут?

- Это мне.

- Можно почитать?

- Ничего интересного. Пишут, что захотели погулять одни. Такое часто бывает. Это не опасно, здесь ничего с ними не произойдет.

- А зачем же ты нужна?

- Я положена по разнарядке. Как аптечка, карта местности или инструкция к шампуню - и так же нужна.

- Разве к шампуню пишут инструкции?

- Вот, возьми и почитай, если не веришь. Даже если у тебя единственная извилина, то от такого чтения она распрямится.

Она присела к костру и стала раздувать огонек. Угли ещё тлели и быстро взяли листок. Мороженое уже совсем растаяло и розово стекало на дымчатый горизонт. Кораблик уплыл, за ним, навернео, летели жадные чайки.

- Когда пойдем догонять?

- Не пойдем догонять. Я хочу остаться здесь.

- Я вижу, у вас здесь совсем мало формальностей.

- Это из-за близости к природе, - сказала она. - Пошли купаться. Здесь совсем нет людей, потому что нет ни автомобильных дорог, ни источников. Я хочу тебя обнять.

Она уже расстегивала ремешок часов.

- Мы сегодня вели себя неосторожно.

- Почему это? Из-за туристов?

- Нет. Вдруг ребенок?

- Ах, ребенок. Это все неважно. Я хочу, чтобы сегодня ночью ты был ещё неосторожнее. Пообещай мне.

Группа весь вечер шла через лес, по тропинке. Впереди всех шла жена небритого туриста, выражая стремительностью негодование. Небритый турист молча пылил за ней, глядя на пыль, пылящую из-под запыленных кед. Иногда он проводил ладонью по потной шее - когда одна из сестричек щекотала его длинной травинкой. Со спины он казался размышляющим о чем-то необычном. В сосновых вырубках травинки укоротились и небритый турист заскучал. Прошли заброшенную пасеку с остатками пчелинвентаря. Грустные растения наполняли воздух запахом и своими половыми клетками (мужского пола), слетающими с тычинок. Позади всех шел рыболов, отставший шагов на сто - он смотрел по сторонам, выискивая грибы. Он был уверен, что в любом лесу есть грибы, стоит лишь хорошо поискать. Рыболов был худ, но мускулист: казалось, что его кожа, загорелая до нечеловеческого оттенка (с намеком на синеву), а на шее складчатая, имеет толщину бумажного листа. Хороший мужик, но засушенный, - так определила рыболова жена небритого туриста.

Когда стало темнеть, они спустились к морю и поставили две палатки женскую и мужскую. Пляж был пологим, песчаным, с холмиком и длинной лужей позади холмика. Лужа была совсем неглубокой - прямо в воде стояла белая собачка с печальными глазами и, видимо, получала удовольствие от стояния в луже. Увидев людей, собачка отошла - она любила размышлять в одиночестве. Еще собачке нравилось, что вода щекочет соски - ещё щенков утопили только вчера.

Ночью небритый турист проснулся от тоски и подумал, что такую же тоску должен ощущать ещё кто-то. Рыболова в палатке не было - видно, пошел на промысел, по ночам самая путина. Дышалось тяжело и душно. Небритый турист вышел на берег и втиснулся между двумя толстыми сестричками. Сестрички были тверденькими и бугристокожими, как лимончики.

- Которая из вас меня щекотала? - спросил он.

- Это не я, - сказали сестрички одновременно.

- А жаль, - заметил небритый турист. - Надеюсь, вы любите купаться голенькими?

- Мы стесняемся.

- Это только поначалу, - сказал небритый турист.

Директор базы "Возьмемся за руки" был высоким мужчиной в обязательном кремовом пиджаке. Он имел большой кабинет с картами; кабинет явно превалировал над всей террирорией базы. Директор базы "Возьмемся за руки" любил карты; карты в кабинете занимали всю стену и еженедельно менялись: карта Европы с некоторыми маршрутами, намеченными красным, карта республики, топографическая карта района и даже карта полушарий. Директор любил себя среди карт. Марину Григорьевну он поначалу не заметил, а, заметив, спросил.

- Что вы хотели? - спросил он.

- Это вы меня хотели видеть.

- Я вас не хотел видеть, а вызвал. Это разные вещи. Видеть вас я как раз и не хочу. Так как я все-таки не зверь, то сообщаю вам, что вы увольняетесь по собственному желанию. Пишите заявление.

- Я напишу его в своей комнате.

- Если вы хотите занять комнату, то будьте добры её оплатить. Тариф вам известен.

- Я могу прочитать, что они обо мне написали?

- То, что думали и то, что видели. Я не дам этому документу хода, но не ради вас. Ради вас я даже копытом не шевельну.

- А ради чего?

- У человека, которого вы соблазнили, больная жена, и сын инвалид второй группы.

- Я знаю.

- Боже мой, какая наглось! - ужаснулся директор и тряхнул кремовой гривой. - Она знала!

Когда Марина Григорьевна вышла, он подошел к карте Европы, чтобы рассматривать маршруты, намеченные красным. При каждом шаге он далеко выносил вперед плечо, противоположное ноге. Говорят, что такая походка наиболее приличествует деловому мужчине. Маршруты успокаивали. Он присмотрелся к карте и с удивлением отметил, что карта была дамой треф.

Она зашла в комнату Гриши. Гриша лежал на кровати, в трусах и майке. Рядом с кроватью лежали два толстых словаря, один на другом; волнистый попугайчик радостно крикнул, слетел к ней на плечо и поцеловал в нос. Попугайчика тоже звали Гришей и он был влюблен в зеркало: трогательно ухаживал сам за собой, пробовал кормить собственное отражение и щипать его за перышки. Когда попугайчику Грише нашли попугайчика Свету, он Свету прогнал, с заметной яростью, и ещё долго летал обиженный - разве не известно, что попугайчики однолюбы?

- Привет, Гриша, - сказала она, - я пока здесь посижу и успокоюсь, ладно?

Гриша поискал было брюки.

- Да ладно, не старайся, я на тебя не смотрю.

Она села на самый краешек кровати и Гриша подумал, а не поприставать ли ему, но так и не решился - слишком уж далеко она села.

- Да пошел ты .......! - вдруг выругалась она как-то очень вяло и почти вальяжно; ощущался большой опыт в подборе слов. Человек Гриша почувствовал легкий трепет и подумал, что ещё молод приставать к зрелым женщинам - и при этом сравнил себя с малосольным огурцом; сравнение казалось вдвойне верным из-за пупырышек на лице. Попугай Гриша только наклонил голову, пробуя запомнить фразу.

- А знаешь, Гриша, мы с ним договорились никогда не встречаться и не разговаривать, если встретимся случайно. Это значит, что мы даже не поздороваемся, понятно?

- Понятно, - сказал Гриша, - мне заниматься надо.

Она вышла из комнаты и закрыла за собой дверь. Дверь оказалась бубновой шестеркой. Вышла во дворик, увидела ещё не убредшую группу: ершик с пустой бутылочкой, два лимончика, уже пожелтевших от яркого солца, и таранка, любознательно глядящая большими пустыми глазами. Дунул ветер и карточный домик рассыпался у неё за спиной.

Они встретились ещё раз, случайно, на перекрестке большого города. Была ранняя весна, лило с неба, чуть-чуть. Трепетали лужи и реки, предчувствуя весну. Мелкие лужи в асфальтовых дырах напоминали формой тазовые кости гигантопитека. Брызгались машины, стреляла паром труба неизвестного предназначения и два милиционера обдумывали, как мимо трубы проскочить, не подмочив милицейской чести и достоинства - формы, то есть. Было градусов на семь выше нуля. Она была в плащевой куртке и очень беременна - именно это слово "очень" и мелькнуло в голове Александра Яковлевича; он опустил голову и не поздоровался. Она заметила, что на любимом лице стало больше морщин, что борода наполовину поседела, справа сильнее; что плечи ушли вперед и вниз, и рост будто стал меньше; заметила, что он стал жалок и стар: так стареют от непосильного труда, или горя, которое длится, или от непрестанной тревоги о том, кого любишь; заметила, что он её заметил, и вспомнила запах лета, услышала тихое море на закате, и была благодарна за то, что он не поздоровался с ней.

ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА В ЗРЕЛОМ ВОЗРАСТЕ

Я начал писать раньше, чем научился читать. Первый мой рассказ был напечатан мною ещё тогда, когда я не знал букв, кроме, может быть, буквы А. То есть, мне было тогда около трех лет. Я прекрасно помню тот день и все обстоятельства этого происшествия, как теперь оказалось, знаменательного. Это был кабинет: нечто подобное тому, что теперь называют офисом. За окнами была зима, я хорошо помню, что была именно зима, потому что свет из окон был зимним. Зимний свет ни с чем не спутаешь - в нем совсем особенная хмурая белизна, одновременно напоминающая и серость и один из множества оттенков сиреневого. Человеку с воображением легко представить то, о чем я говорю: достаточно посмотреть на потолок в побелке (если побелка свежая) и вообразить, что этот оттенок начал светиться. Таков цвет зимы, и таков был цвет того дня. Окна в кабинете были занавешены простынями до половины, снизу, и я не мог видеть настоящей зимы на улице, но свет, проникавший сквозь простыни, был, несомненно, зимним. В кабинете стояло несколько столов, покрытых бледными скатертями, напоминающими те самые простыни, которые прикрывали окна; я не помню что было на других столах (те предметы были совершенно непонятны мне, непонятны, а потому неинтересны), зато на одном из столов была печатная машинка. Я взобрался на стул - прекрасно ощущаю сейчас его чернокожее, чуть липкое сиденье - и оказался у печатной машинки. По некоему капризу судьбы в машинку был вставлен чистый лист. Не знаю откуда, но в то время я уже знал, для чего служат печатные машинки. Я знал тогда и как нужно писать. Я имею ввиду не "писать буквы и слова", а именно "писать", в высочайшем значении этого слова. Наверное, такое знание заложено в ребенке от рождения, как в маленьком Моцарте была заложена будущая музыка и как заложено в семени будущее дерево, со всеми его ветвями и даже со множеством поколений будущих деревьев. Я писал свой первый рассказ не тем тяжелым, неживым и довольно примитивным стилем, который вы видите сейчас перед собою (можете отметить, как часто я путаюсь и ошибаюсь), - тогда мой стиль был безупречен.

Загрузка...