Я решил писать о том, что я знаю, а знал я мало. Я выбрал темой рассказа жизнеописание нянечки нашего детского сада - особы довольно интересной, о которой сейчас уже не могу припомнить ничего, кроме имени: Марья Ивановна. Имя классическое. Тогда я ясно сознавал, что писать нужно только о том, что хорошо знаешь. Позже я забыл это правило и стал писать лишь то, чего не знаю - это случилось тогда, когда я начал разучиваться писать.

Для рассказа мне хватило одной страницы. Я даже не успел закончить страницу, потому что пришли взрослые и нарушили мое уединение. Тогда я понимал, что для того, чтобы истина зазвучала, ей требуется тишина. Нет, не тишина, а нечто совсем другое. Но я не могу сейчас назвать нужное слово потому что с той поры прошло лет сорок и я нужное слово позабыл. Но я помню, что помнил его.

Взрослые вынули мой лист из машинки и спросили о чем я писал.

- О Марье Ивановне.

- А что, Марья Ивановна - бухгалтер?

Я тогда не знал значения слова "бухгалтер". Да и как я мог его знать, если всего за несколько зней до того отец объяснял мне значение слова "топор" и не смог объяснить - я ещё никогда не видел топора. Хорошо помню его жесты и вибрирующее "Р" в глубине его груди - он произносил: топоРРР, РРРубить, дРРРова, но из всего объяснения я запомнил только рычание новой и интересной для меня буквы.

- Бухгалтер - это тот, кто пишет много цифр, - объяснили мне взрослые, - а у тебя на листочке одни цифры, букв почти нет.

Я посмотрел на листок и, в самом деле, увидел на нем много цифр. Я уже знал цифры. Взрослые не смогли прочесть мой рассказ, он был написан слишком непонятно. Я тоже не смог бы прочесть его, просто потому, что не умел читать. Так что никто и никогда не прочтет жизнеописания славной нашей Марьи Ивановны.

- Тебе нужно выучить буквы и научиться писать понятнее, - посоветовали взрослые. Взрослые тогда были единой недифференцированной общностью, вроде нестрашного Горыныча о тысяче голов и лишь спустя несколько лет Горыныч начал распадаться на отдельные тела. Отдельные тела от него отпочковывались - родители, родственники, некто, приходящий в гости, первая учительница для которой я проткнул свою ладонь иглой (чтобы показать, как я не боюсь боли) и остальные. Но чем больше людей отпочковывались от Горыныча, тем обширнее становился он сам - теперь он вырос в громадное человечество, а отдельные его представители либо приобрели нестираемую индивидуальность, либо бегают вокруг как тараканы, изредка припочковываясь к общему телу и снова отпочковываясь от него. Иногда к общему телу прилипаю даже я сам, например, участвуя в каком-нибудь затхлом собрании по поводу чего-то совсем ненужного; или создавая хорошо продающийся продукт, который совершенно неотличим от продукта, сотворяемого моими собратьями.

Итак, мне посоветовали научиться писать попонятнее. С самого начала я был слишком непонятен.

Я не последовал этому совету, потому что знал - с Горынычем шутки плохи. Вот опять написал неверно. Шутки с Горынычем как раз хороши, но когда делаешь что-нибудь серьезное, то должен слушаться именно себя. Только себя. Одного себя. Самого себя. Никого, кроме себя. И, главное, - всего себя. Последнее как раз труднее всего. Как только ты послушаешься советов того громадного тела, которое простирается за горизонты, а тебе оставило небольшую площадку свободного пространства - тело становится клейким. Оно выделяет липкое и сладкое вещество. От этого вещества пьянеешь и забываешь о главном. Забываешь даже о том, что такое главное. И забываешь о том, что главное вообще существует. Большое тело принимает тебя с удовольствием и с удовольствием дает новые советы; ты подчиняешься им, тебе становится все слаще и все спокойнее, ты прилипаешь все вернее и постепенно срастаешься с ним, не чувствуя при этом никакой потребности вырваться. Если же ты делаешь что-то серьезное, не слушая советов, то обычно получается чепуха. Но ты никогда не узнаешь, что у тебя получилось, потому что все сделанное тобою будет названо чепухой. Даже если Горыныч похвалит сделанное тобою, то, увы, нельзя верить его похвале - ведь он бесконечно слеп. Я не последовал совету и не научился писать понятнее. Мне пришлось просто прекратить писать на несколько лет, до тех пор, пока я не выучил буквы.

Если первый мой шедевр был непонятен, то второй был невидим - невидим весь, кроме первой фразы. Первая же фраза была написана по чужому совету и очень мне не нравилась. Я помню эту фразу: "Однажды Маша (со своим братом) пошла в лес". Фраза была написана на огромном листе ватмана, похожем на простыню; написана в самом уголке, так что весь лист остался девственно белым (опять чужое слово - я не знал тогда что такое "девственно"), его белизна была похожа на цвет зимы - вот это правда. Я написал первую фразу авторучкой с очень светлыми чернилами. Вставку "со своим братом" я сделал по прямой подсказке той головы Горыныча, которая была поблизости. Та же голова и отобрала у меня авторучку, назидательно объяснив, что писать нужно в тетрадке, а не на таком большом листе, которым можно кровать застелить. Но в тетрадке я писать не стал, потому что все писали в тетрадках, а человек, умеющий писать, не пожет делать то же, что и все. Повесть о Маше с возможным братом не осталась неоконченной: я, уже без ручки, продолжал сидеть на листе и следить за тем местом, по которому двигалась невидимая строка. Когда строка дошла до конца листа, я встал, перевернул лист и продолжал писать снова. Маша пережила немало приключений. Вспоминая теперь этот случай, я не могу понять той светлой гордости, которая переполняла меня, закончившего невидимую повесть. Положим, повесть, была неплоха и заслуживала мои чувства, но именно в тот день я одолел первую ступеньку бесконечной лестницы, ведущей вниз - к тем, кто не умеет писать, к тем людаям, к которым я и принадлежу сейчас. Поистине то был роковой день. Тогда я впервые послушался чужого совета и стал писать понятно, угождая чужому глазу. Пусть понятной оказалась всего одна строка, но это была первая моя строка, продиктованная чужой волей. Это как первый укол морфия и прямо в то место, где болит.

Несколько месяцев спустя я сделал ещё одну уступку обществу - я научился писать в тетради. К чести меня тогдашнего, могу сказать, что это была единственная уступка. Я исписал несколько тетрадей цифрами - от единицы до нескольких тысяч и уже собирался дойти до миллиона, когда тетрадь у меня отобрали. Я обиделся тогда на взрослых - я ещё не знал, что если у тебя отбирают тетрадь и письменные принадлежности - то это как раз и значит, что ты умеешь писать так, как нужно. Нельзя помешать человеку писать, если он умеет это делать: ещё много месяцев после того, как мне запретили писать, я писал просто в воздухе, заполняя его словами. Слова были прекрасны - и очень жаль, что сейчас я не могу вспомнить ни одного из них.

Пришло время и мне снова дали тетрадь, в которой я уже не хотел писать (лист ограничивает); дали и заставили писать палочки. В этом, умеренном и посильном труде, я не смог проявить себя: наивысшей отметкой за палочки и крючки мне была тройка и это несказанно огорчало всех добрых людей, радевших о моем развитии. Сейчас я научился писать и палочки, и крючки этому научила меня жизнь. Я могу изрисовать крючками и палочками любое количество листов, сочетая эти простые знаки так, что человек несведующий найдет в них смысл и даже заинтересуется чтением. Мои крючки и палочки будут каллиграфически совершенны и даже сгодятся для продажи, но писать сейчас я не умею.

Вот я снова вспомнил тот день, когда начал писать повесть на большом листе. Достаточно закрыть глаза и я вижу: ранний вечер, около семи, конец зимы, в доме тепло от электрического света (в моих воспоминаниях электрический свет всегда теплый, хотя сейчас я вижу, что он звучит как крик - долгий крик не о помощи, не от боли, не от страха, а просто ни о чем); две застеленные кровати, ковер на стене, выключенная настольная лампа и множество теней, каждая из которых на что-то похожа. Плохо то, что сейчас в мое воспоминание внедрился письменный стол - тот стол, который я купил уже взрослым. Логика убивает память, подсказывая, что писать можно только на столе, а никак не на полу. Еще логика подсказывает мне, что такого большого листа, какой я помню, просто не могло быть. Воспоминание подчиняется логике и умирает.

Все следующее дсятилетие я ничего не писал, обучаясь изображать палочки и крючки. Пришло время и я овладел этим мастерством. Я не писал ничего хорошего, но изредка испытывал свое умение, опасаясь, что оно исчезнет. Вечерами, где-нибудь летом, на даче, я начинал говорить и собирал своими словами маленькую толпу маленьких поклонников - человек примерно до восьми или десяти. Мне ничего не стоило удерживать их внимание сколь угодно долго - я даже мог смотреть в их зрачки и наблюдлать процесс постепенного стекленения, умирания мысли и самости, словно бы в зрачках кристаллизовалась соль. И, чем дольше я рассказывал, тем непрозрачнее становились зрачки. Потом я пугался и обрывал свой рассказ. Меня просили продолжить и, порою, я все же продолжал. Я приобрел репутацию человека, который больше всего на свете любит, чтобы его просили. Сейчас я уже вполне привык к виду остекленевших зрачков, совсем остекленевших. Иногда я специально гуляю среди модных книжных развалов - там где все книги имеют блестящие обложки, а на каждой второй обложке есть голая загорелая женщина и всякий раз это одна и та же женщина, если хорошо присмотреться. Так же хватает мускулистых мужчин на обложках, и каждый раз это один и тот же мужчина. Есть немало нарисованных монстров, которые всего лишь разные воплощения знакомого мне Горыныча - к сожалению, нарисованные вопрощения. Сейчас я даже рад видеть остекленевшие зрачки - это означает, что искусство все же идет в массы и держит массы цепко, как энцефалитный клещ.

Вторым моим напечатанным произведением (после жизнеописания Марьи Ивановны) была повесть Гоголя "Портрет". Я случайно обнаружил в доме толстую книжку с зеленым выпуклым Гололем на обложке (нос Гоголя выдавался далее всего и поэтому был стерт до бело-бумажного цвета - его стерли другие книжки, вдвигаемые и выдвигаемые; каждой книжке хочется утереть Гоголю нос). Я прочел Гоголя от корки до корки несколько раз. Потом попробовал читать задом наперед и по отдельным страницам вразброс (книга рассыпалась), но так и не нашел объяснения сказке. Так писать люди не могут. Они просто иначе устроены. Эта книга могла быть написана инопланетянином, например. Несколько страниц я даже не поленился разрезать на отдельные буквы, буквы смешал и разложил в случайном порядке - даже от этого ощущение сказки не пропало. Если вы не верите мне, то попробуйте проделать те же манипуляции с вашим собственным Гоголем - только отнеситесь к этому с душой.

Разрезая и складывая Гоголя по-новому, я приметил тонкое и неожиданное чувство, ровно, как ручеек, струившееся сквозь меня. Разрезать страницу мне было куда менее приятно, чем складывать её снова. Я проверял вновь и вновь, пока не убедился окончательно в правильности своей догадки. Я до сих пор не могу понять того, что делают критики и всяческие иные анализировщики (извините за слово) литературных произведений, например школьные учителя. Я не понимаю, как они могут, без всякого внутреннего протеста резать живую ткань, как они могут вырезать куски и изготавливать из кусков цитаты, как они могут без всяких угрызений совести пользоваться этими цитатами. Ведь это же все равно, что поймать прекрасное живое существо, отрезать у него ногу, взять в руку кровоточащий и подергивающийся обрубок и показывать его всем - для доказательства некоторой собственной мысли, например: все живые существа этой породы - плохи, или наоборот, хороши. Если у этих людей есть мысли, то почему они не хотят писать сами? Даже если все живые существа данной породы плохи, то зачем же их так жестоко убивать - они заслужили право на жизь уже тем, что родились. Каждый урод хочет жить, он хочет жить не меньше красавца. Пускай себе живет, если хочет, пускай скачет под солнышком, а мы посмотрим на его уродство и отойдем в сторону. Нехорошо обижать обиженных судьбой.

С тех пор я никогда не разрезал книг на буквы, зато часто складывал буквы в слова. Это занятие порой доставляло мне необъяснимое для окружающих блаженство - настолько необъяснимое, что окружающих приходилось опасаться. Помню, что я решил создать сказку самостоятельно. Для этого я взял ворох газет и просмотрел их, и убедился в их полнейшей мертвости. Ни одна статья, ни одно слово, ни одна буква в них не хотела скакать и резвиться под солнышком. Груды мертворожденных слов и ещё большие груды слов, медленно убитых употреблением. Представляю себе, как они страдали - когда я читаю газеты, в моей памяти часто всплывает тот образ: белая-белая планета, усыпаная грудами черных маленьких тел, многие из которых ещё не утратили отпечатка предсмертной муки. Иногда я встречаю слово или два, которые пока живы в этой пустыне - о, несчастные, как им одиноко. Большинство людей, профессионально пишущих слова, совершенно серьезно считают, что слова мертвы - вот поэтому они и обходятся со словами так жестоко.

Итак, я взял ворох газет, просмотрел их и ужаснулся. Я решил оживить мертвую материю - я взял ножницы, клей, тетрадь и стал вырезать газетные буквы. Им не было больно, совсем не было. Потом я стал склеивать буквы в слова и наклевать слова на строчки. Газетные буквы совсем маленькие, они плохо слушаются неумелых пальцев. Они клеются вкривь и вкось. Промучившись около часа, я решил вырезать целые строчки и наклеивать эти строчки друг на друга так, чтобы видимой оказалась только нужная буква. Дело пошло быстрее. Через несколько дней я имел несколько страниц напечатанного текста, полностью повторяющего текст "Портрета". Но текст был мертв, сказки не получилось. Повесть Гоголя "Портрет" - одно из худших моих произведений. Я закрыл тетрадь с тем, чтобы никогда больше не открывать её. Я отложил тетрадь в сторону, посмотрел на неё и увидел, что она распухла: ведь мне пришлось наклеивать множество строчек одну поверх другой - строки стали толсты и весомы. Тогда я понял в первый раз, что пухлость и весомость не имеют никакого отношения к жизни. Пухлое может оказаться мертвым, а единственная строка - живой. Я ещё раз раскрыл тетрадь и очень внимательно посмотрел на строки. Каждая строка была выпукла, как линза, только непрозрачна - просто потому, что в центре строки все бумажные полосочки накладывались, а края были однослойны. С тех пор я стал искать в книгах строки, выпуклые, как линзы, и прозрачные.

Позже, когда закончилось десятилетие молчания, я попробовал превратить свое перо в штык. Перо согласилось, на удивление охотно. По-моему, у пера вообще есть комплекс неполноценности, по поводу того, что оно не штык. Потому перо становится штыком по первой нашей просьбе, но куда менее охотно поддается обратному превращению: из штыка в перо. Иногда перо слишком злобно и трусливо, чтобы сразу изменить вою сущность - от созидания к разрушению. В этом случае оно превращается не в штык, а в иглу, и колет с неменьшим удовольствием от своего дела, чем штык.

Перо согласилось и быстро изобразило стих, который заканчивался примерно так:

Я играю словами в солдатики,

Их выстраиваю на бумаге.

Вместо пушек - законы грамматики,

Сочетание рифм - это флаги.

Стихотворение мне понравилось. Оно только оставляло неприятный привкус на губах - как чай, заваренный в цинковой фляге. И после каждого прочтения привкус становился сильнее. И хотя стихотворение было как раз таким, как мне хотелось, я перестал его повторять и хорошенько почистил зубы. После этого я не позволял моему перу равняться со штыками, иглами, буравчиками, шприцами для иньекций и прочими сомнительными предметами. Гораздо позже, читая толстые журналы, я наткнулся на стихотворение, которое оставляло такой же цинковый привкус на губах. Не буду называть это творение. Во-первых, потому, что мое перо не хочет колоть. Во-вторых, потому что таких же цинковых стихов в толстые журналы налито полным-полно - по самое горлышко.

Однажды я услышал слово, которое предопределило всю мою будущую судьбу, то есть, мой путь вниз. Путь туда, где я сейчас нахожусь. Это было слово "ужастик". Слово мне сказала милая девушка лет семнадцати, которая шла рядом со мной по улице; как сейчас помню - мы шли вдоль длинного мебельного магазина и была ранняя весна. Я не помню имени и фамилии той девушки. Помню лишь, что она любила ходить теми же улицами, по которым ходил я. И какую бы улицу я ни выбрал, эта улица оказывалась нужна ей, именно в тот день. И направления наши всегда совпадали. Даже более того: если мне, почему-либо, хотелось остановиться и постоять, ей тоже хотелось того же. Бывают в жизни совпадения, - думал я. И больше ничего не думал. У той девушки был острый нос. Она была полной и высокой, но симпатичной. В ту весну она носила желтый плащ, обычно расстегнутый. Когда мы останавливались, полы её плаща касались меня - та весна была ветренной. У неё был необычный голос, но я не могу его вспомнить, на него накладываются голоса нескольких других полных и высоких девушек, которых я знал потом. А ещё позже появляются девушки невысокие, худые и спортивные. Я так хорошо помню тот день, что могу сейчас высмотреть в нем любые детали. Для этого мне достаточно сместить фокус своей памяти. Вот память перемещает взгляд от желтого плаща, который касается моих коленей, и видит ржавую зеленую ограду, а за ней спортивную площадку, на которой перемещаются дети. Я мог бы разглядеть и этих детей, но мне не хочется. Она сказала слово "ужастик".

Я помню контекст: "Мы все рассказывали ужастики. Это было так интересно." "Конечно, интересно, - ответил я, - в детстве я тоже рассказывал ужастики. Очень хорошо получалась. Тоже было интересно". Я имел ввиду все те истории, которые я рассказывал летними вечерами на даче. Те рассказы, от которых стекленели зрачки. Они все были ужастиками. Ужастики я мог выдумывать по дюжине в день, и все были разными. К сожалению, эта ужасная легкость сохранилась до сих пор - а открытая дверь всегда манит войти.

Прошло ещё лет семь или восемь до того, как я отнес свой рассказ в редакцию. Редакция была очень захолустной: она находилась на краю города, там, куда ещё не протянули трамвайную или иную линию. На двери редакции был написан только номер квартиры, больше ничего. Я смело позвонил и мне открыли. Как оказалось, редакция журнала состояла из одного главного редактора, но журнал, тем не менее, выходил и печатал рассказы. Мой рассказ был хорош, хотя я уже сделал к том времени не одну значительную уступку Горынычу. Эти уступки были ничем, по сравнению с теми, которые мне предстояло сделать.

Рассказ ещё не был ужастиком, но слегка походил на него. Это был серьезный рассказ о жизни и смерти людей, исследующих пещеры. Редактор прочел мои странички и ничего не понял. Его лицо было озадаченным. Он умел сортировать по качеству те наборы слов, которые приходили к нему - поэтому он не мог назвать рассказ просто чепухой и посоветовать мне заняться чем угодно, но не литературой. Но ничего другого он тоже сказать не мог. Мой рассказ он понял не больше, чем древние взрослые поняли мой рассказ о жизни Марьи Ивановны.

- Может быть, вы мне покажете ещё что-нибудь? - спросил он.

У меня был ещё один рассказ и я его показал. Зря, конечно, ведь второй рассказ был ещё более непонятен, чем первый.

- Это хорошо, - сказал он, прочитав, - но мы такого не печатаем. Я вам посоветую обратиться... И он назвал куда. Туда я впоследствии обратился.

- А что вы скажете о первом рассказе? - робко спросил я.

Тогда я считал, что если на свете и существуют непогрешимые люди, то все они работают главными радакторами журналов.

- Мне не совсем понятно, - сказал он, - вот, например, это слово.

Слово было "мана".

Я начал объяснять и говорил долго, минут двадцать, примерно. Он перебил меня (хотя я видел, что его глаза уже начинали стекленеть) и спросил о другом слове. Я снова начал объяснять. Он снова перебил меня:

- В вашем рассказе всего две странички, а чтобы его понять, нужно написать ещё целую книгу. Нужно писать проще и доступнее. Смотрите, сейчас я вам покажу.

Это был мой первый урок писательского мастерства. Он был неплохим человеком, я думаю, он действительно хотел мне помочь.

- Вот здесь нужно написать : "из пещеры послышались крики, стоны", сказал он.

И я совершил свое первое преступление - я согласился с криками и стонами. Конечно, я понимал, что люди, исследовавшие пещеру, ушли очень глубоко (они шли в глубину не меньше пяти или семи часов), а значит, никаких криков и стонов из пещеры не доносилось. Да и с какой силой нужно стонать, чтобы твой стон донесся из пещеры? И третье: стоны не могли послышаться сразу - ведь людям предстояло прожить ещё пять или семь часов до катастрофы. Но я согласился, потому что главные редакторы всегда правы. Я в самом деле так считал тогда, поверьте.

Я согласился и на другие операции, которые мне предлагались. Рассказ умер на операционном столе, но был напечатан. Тогда я думал, что публикация оправдывает убийство. Ничто не оправдывает убийство. Теперь уже поздно об этом говорить.

Гордый от того, что мой рассказ приняли, я понес свой второй рассказ в другое место (то, которое мне было подсказано). В другом месте редактора звали Галиной Ивановной и она была милейшей женщиной. Галина Ивановна показала мне мою же фразу и сделала такое выражение лица, которое означало: "фи!".

Некоторые думают, что любви противоположна ненависть, а некоторые считают, что равнодушие. На самом деле любви противоположны деньги.

Вот таким был этот пассаж. Милейшая Галина Ивановна предложила заменить деньги "меркантильностью". Я снова согласился, хотя мог бы привести десяток - другой примеров, когда меркантильность была одной из составляющих любви. Я даже знал пример, когда любовь просто вылупилась из меркантильности - как цыпленок из яйца. Но я не привел этих примеров. Я хорошо знал, что именно деньги, монеты или бумажечки (такие приятные на ощупь) убивают любовь, и тоже имел этому немало примеров. Но в тот момент я об этих примерах забыл, потому что вдруг понял, что получу гонорар. Как потом оказалось, мой первый гонорар был эквивалентен двум центам, честное слово.

Когда я вышел на улицу, шел сильный дождь.

Некоторые думают, что культуре противоположна цивилизация, а некоторые считают, что низкий уровень образования. А на самом деле... Впрочем, я об этом уже говорил.

ДВЕ ГОЛУБЫХ ИСКРЫ

Жил-был дрессировщик обезьян. Однажды он изобрел особенный корм, съев который, обезьяна умнеет. Однако корм был очень горек и ни одна обезьяна не хотела его есть.

Некоторые, впрочем, пробовали по крошке и замирали с глубокомысленным выражением мордочки. Потом просили ещё по крошке и еще; много раз выбирая из разных сторон лепешки; но дальше крошек дело не шло. Были и такие, что выпрашивали большую лепешку и уносили её с собой, основательно обнюхав, но наутро возвращали целую либо вымазанную куриным пометом. Несколько раз дрессировщик находил куски лепешек в корзине для бумаг, а мелкие кусочки валялись по всему цирку. Вскоре цирковые мышки настолько поумнели, что эмигрировали с французским Шапито. Наибольшее, чего дрессировщик мог добиться - заставить обезьян принимать корм по чайной ложке раз в день. Обезьяны слегка умнели, но ровно настолько, чтобы на следующий день увильнуть от принятия корма. Их ум развивался лишь в одном направлении.

Тогда дрессировщик стал морить обезьян голодом, надеясь, что голодными они станут есть чудодейственный корм. Некоторых он порол бичом с пистолетной гильзой на кончике, а самым умным грозил словами. Второму в стаде самцу Барсику он предложил медовый сухарь и самку первого, Наину. В ответ на это обезьяны прорыли подкоп к складу и уничтожили почти все запасы волшебного вещества. "К чему нам ум? - говорили умнейшие из обезьян, - для того хорошо вертеться на сцене под дудочку и барабан ум не обязателен! И кто такой наш дрессировщик, как не обезьяна, чьи предки наелись ума?"

Молодая самочка Ванда, влюбленная в дрессировщика, набрала во время кутерьмы полную сумку чудесных лепешек и потом жевала их, зарывшись в солому, подальше от посторонних взглядов. Но её желудок оказался органически неспособен переварить умный корм. После каждого кусочка Ванду рвало, а ума почти не прибавлялось.

Корма осталось так мало, что дрессировщику пришлось продать большинство обезьян в зоопарки. Остальных он кормил по ложке в день, все сокращая и сокращая порцию. Наконец он продал всех обезьян, кроме одной, продал свою машину, дом и сад (а маленькую яхту "Бьюти" продал гораздо раньше), на полученные деньги изготовил дополнительный корм и занялся воспитанием последней обезьяны.

Сейчас обезьяны сидят по зоопаркам и давно не помнят этой истории. Бывший дрессировщик изредка наведывается к ним и те встречают его радостным визгом и колотят ладонями по стенам своих грязных клеток; живя вполне счастливо, они иногда предлагают ему банановую шкурку или просят послушать как тикают часы. Вернувшись после смены домой, дрессировщик каждый раз находит, что жена поразительно напоминает ему самочку Ванду, изрядно постаревшую, но так и не набравшуюся ума. Порой во сне она верещит по-обезьяньи, а проснувшись, гладит голову супруга, который притворяется спящим, и даже ищет блох в его седеющих волосах. После таких снов она особенна тиха, нежна и молчалива. Сын дрессировщика лазит по деревьям, обожает есть фрукты и живых муравьев. Да или нет? - гадает дрессировщик, но правду ему не суждено узнать.

Та обезьяна, что оставалась последней, работает директором цирка, в котором бывший дрессировщик убирает навоз. Любимое занятие её - снять штаны и нагадить на только что убранный пол. Когда она встречает бывшего дрессировщика, то ждет, чтобы тот поздоровался первым. По ночам она выходит на манеж и до одурения вертится там под магнитофонную запись дудочки и барабана, и в её глубоких глазах двумя голубыми искрами дрожит умная печаль. Там, на манеже, она и засыпает, свернувшись клубочком, утомленная памятью.

В КРАЮ ВЕЛИКИХ ОГНЕЙ

Страна Интеллиантерия славна тем, что тамошние жители не умеют добывать огонь. Несмотря на свой интеллектуальный уровень они так и не изобрели спичек, зажигалок или кремниевых огнив. Разумеется, могли бы повзаимствовать у других стран, но не захотели, как идеологически чуждые приспособления. Огонь в тех местах ценится и весьма. Огонь передают из поколения в поколение, а если кто огонек загасит, того считают человеком вовсе пропащим. Все огоньки Интеллиантерии, как большие, так и малые, зажжены от единого большого огня, гудящего в столичном подвале. И вот однажды тот огонь угас.

Отчего и как это случилось - среди историков нет единого мнения. Большинство склоняются к тому, чтобы видеть происки соседних держав, Интеллиантерии завидующих и стремящихся её духовно подчинить. Короче говоря, стал большой огонь гаснуть, тухнуть, дымить и пахнуть мокрыми тряпками. А потом и вовсе пропал. Некоторое время ситуацию держали под контролем. Все интеллиантерцы пребывали в уверенности, что с огнем ничего не случилось, а только проводятся временные ремонтные мероприятия, имеющие целью раздуть негаснущее пламя ещё жарче. В школах и детсадах срочно разучивали песни, славящие величие родного огня, поднявшегося до звезд и их затмившего, разумеется; думали, что песнями и обойдется. Но как-то не обошлось.

Вообще-то, обладающие современными технологиями интеллиантерцы вполне смогли бы обойтись и без огня. Курильщиков среди них немного - слишком дорогое удовольствие, а готовить пищу можно и на электричестве. Но тут дело шло о символе. Страна начинала бурлить. Пенсионеры, непривыкшие к электроплиткам, перешли на сухой паек. Уровень жизни стал катастрофически падать. Впрочем, страна Интеллиантерия невелика и всегда можно сходить за огнем к соседям. За месяц или два обернешься, через одно море и две реки.

Много было кандидатов в спасители, но выбрали одного лишь Троепыгина, Вячеслава Денисыча, человека безупречно честного и оттого несколько странного. Взял Троепыгин керосиновую лампу с негорящим фитильком, поклонился родной земле и ушел.

И воспряли духом его соперники.

Первый из соперников выступил по телевидению в первый же вечер. "Я принесу вам огонь быстрее, - говорил он, - если мой поход профинансируют должным образом. Разумеется, с хорошим снаряжением я обгоню Троепыгина и вернусь раньше." На следующее утро начал он снаряжать экспедицию и вроде бы пошел куда-то, да никто не помнит точно, ведь последующие события затмили его отъезд. Но, в любом случае, не вернулся, это уж точно.

Следующим событием было выступление Вячеслава Четверинкина, который под пристальными взглядами телезрителей лично подписал обещание добыть огонь в течение одного месяца и двух дней. Обещание заверили нотариально и положили в банк, выдав Четверинкину пятьсот тысяч национальных рублей под залог обещания.

Однако уже утром следующего дня Пятихвостов с групой поддержки издал аналогичное обещание массовым тиражом. Цена экземпляра достигала тридцати национальных рублей, и все же тираж разошелся мгновенно. В обещании указывалось, что искра огня будет доставлена лично каждому из купивших. Но и тем дело не кончилось.

Следующим в борьбу вступил Инокентий Шестерной, в прошлом известный блатной певец по прозвищу Кеша-шестерка. Кеша пообещал баллотироваться в президенты и напечатал свое обещание добыть огонь и подарить его каждому на листовках, а листовки те рассыпал над городами с вертолетов, неизвестно на какие деньги арендованых.

После этого на жителей Интеллиантерии обещания полились потоком: вначале им пообещали построить по индивидуальному негаснущему камину в каждой квартире, затем выдать каждому желающему огнемет и даже устроить показательные пожары на площадях, откуда каждый желающий смог бы взять головешку. Находились и более скромные обещатели, обещавшие всего лишь искры огня, но обещавшие, что обещают искренне и обвинявшие всех иных обещателей во лжи. По центральному телевидению устроили программу "Конкурс на лучшее обещание", в которой, весьма демократично, мог участвовать каждый, собравший миллион голосов в свою поддержку. Деньги в Интеллиантерии к тому времени перевелись и расплачиваться стали обещаниями, записанными на бумажках и заверенными подписями. Так как обещаний появлялось все больше, то мелкие обещательные бумаги, типа "обещаю горящую свечку такого-то диаметра и толщины" прекратили хождение. Буханка хлеба стоила уже четыре обещанных огненных фейерверка, а импортные вещи можно было купить лишь за срочные обещания, вроде, "Обещаю огненный шторм через 0,044 секунды". Но и такие падали в цене.

Центральное радио передавало обнадеживающие обещания о скорой приостановке падения курса обещаний, но с некоторого времени стало просто помалкивать. Иногда раздувались бурные кампании по поводу поисков Кеши-шестерки, Четверинкина, Пятихвостова и других. Впрочем, никого не нашли, кроме Кеши. Однако Кеша готовился к выборам и как политическая фигура был недосягаем.

Ходили слухи, что некоторые (не будем называть фамилий) состоятельные и облеченные властью граждане выписали из-за границы идеологически вредные спички. К одному из таких с шепотом "Огоньку не найдется?" среди бела дня подошли трое громил (переодетые работники прокуратуры, если уж честно). Огоньку, однако, не нашлось.

Как раз в это время Троепыгин, Вячеслав Денисович, возвращался из заграницы с горящей керосиновой лампой, бережно завернутой в ватник, о чем откровенно и написал в таможенной декларации. Много треволнений довелось ему пережить: и в шторме чуть не погиб, и к грабителям попал, и от двух соблазнительных предложений отказался. Не понравилась ему чужая земля неуютная она, как будто не настоящая. Таможеники отказали ему в праве на ввоз по следующей причине: "Ввоз в Интеллиантерию огнесодержащих продуктов в размере менее ста пылающих мегатонн запрещен, как подрывающий национальный престиж. Постановление о контроле за курсом обещаний от пятого октября, номер 5167ъ12Ю07." Насмеялись таможенники над Троепыгиным и сильно его обидели. Уехал он в дальние земли и там издал горьке мемуары, а на гонорар купил пожарную машину. На ней и разъезжает до сих пор.

СКАЗКА О СЛЕПОМ ВЕЛИКАНЕ

Население края Плюмпация состояло из короля, его семьи и свиты, восьмидесяти двух чиновников и слепого великана. Слепой великан постоянно спал и во сне же производил некоторые полезные для жизни действия, как-то: рвал и жевал траву, перекатывался с одного пастбища на другое, зимою закапывался в снег, чтобы не замерзать. Время от времени чиновники Плюмпации использовали великана в интересах государства: заставляли носить камни, складывать из них жилища, собирать урожай или идти на войну со слепыми великанами других соседних государств. Все это слепой великан делал, не сопротивляясь, потому что продолжал спать. Чиновники, украшенные перьямим, с королем во главе, выходилил на холм и глядели на битвы великанов (порой даже трех или четырех) и радовались, видя завидную силушку своего героя. Получив несколько синяков и царапин, герой возвращался в свои поля и продолжал спать, пожевывая траву. Казалось бы, государство Плюмпация живет на редкость хорошо и правильно, ничего не предвещало грядущих перемен. Да как бы не так.

Нашлись среди чиновников досужие люди, которые собрались разбудить великана. Первым среди них был некто Днепрянский: личность во многих отношениях выдающаяся, неуемная и вечно лезущая куда ни попадя. "В том состоит наша миссия, - говорил Днепрянский, - чтобы это бессловесное чудище открыло глаза и заняло достойное место среди чиновництва в нашем государстве". Вместе с четырьмя приспешниками ходил Днеепрянский на луга будить великана - долго ходил, да напрасно, - не будится он, совсем не будится.

Колол его Днепрянский пиками, порол розгами, даже топорами рубил, да крепкая у великана шкура и сон крепкий, не обижается великан, никак не обижается. Только поворотится во сне, вздохнет, икнет, почешет спину да и задавит невзначай кого-либо из приспешников. Однако единомышненники находились все новые.

Вечерами сидел Днепрянский над умными книгами, тонким перышком записывал мысли свои, а мыслей у него было видимо-невидимо. Наконец придумал.

Изобрел Днепрянский рупор. Да рупор тот был особенный: стоит крикнуть в него, как по всей Плюмпации деревья верхушками склоняются, по морям волны рябят, а хрустальные люстры разлетаются на мелкие кусочки. Опасная то была вещь, но решил-таки Днепрянский рискнуть. Вышел он в дальние луга, стал пред сонным чудищем, приложил рупор к губам и крикнул: "Вставай-пробудись!". Пошевелился великан во сне, раскинул руки и снес невзначай село, мельницу и ветхую церквушку. "Вставай-пробудись!" - крикнул Днепрянский снова и снова чудище пошевелилось. Так кричал оратор до самого воскресенья, пока голос сел. Много бед было наделано, а великан так не проснулся. Пожурил царь плюмпацийский нашего незадачливого героя да повелел больше того не творить ибо совсем не осталось в Плюмпации хрустальных люстр. И настала ночь.

А ночью великан проснулся.

Приподнялся, протер глаза, да ничего не увидел, ибо был слеп, да и ночка-то выдалась темная. А утром узрели чиновники плюмпацийские бредущего великана. Шел он, склонив голову и прислушиваясь. Так как ноги имел разной длины, то все заворачивал и за ночь далеко не ушел. Обрадовался Днепрянский, схватил рупор и закричал что есть мочи: "Сюда, счастливое чудище!" Разбился от того крика последний хрусталь в Плюмпации, последние деревья выворотились с корнем и последняя рыба всплыла в реках белыми брюхами кверху. Но услышал великан и пошел на зов.

Обиделся король плюмпацийский на такое дело, собрал было рать, да рать слаба оказалась. Позвал чужих великанов, да и те послабее нашего будут. Пробежали они с гиками по земле в одну сторону, прошли в другую и не осталось в краю Плюмпация ни единого целого места. Да и самого Днепрянского в суматохе задавили. Куда же делся император, неизвестно и по сей день. А великан снова заснул. Так и спит до сих пор, хотя сильно исхудал: ведь трава на холме (там, где раньше столица стояла) растет мелкая и место всеми ветрами продувается. Чиновники же не пропали, а даже размножились кормятся в шерсти спящего чудища, кровушку пьют, аки вши мелкие. И снова всем хорошо, до поры, до времени - пока новый будильщик не найдется. Но что буди великана, что не буди, не будет от того толку - ведь слеп он как крот и даже носа своего не видит.

ПЯТЬ ТЫСЯЧ СМЫСЛА

В кармане у него лежала банкнота в пять тысяч смысла. Об удивительности этого факта он никогда не задумывался - а ведь каждый день видел, как люди, собравшись вместе, обмениваются копейками смысла, иногда пятачками, но никогда - полновесными рублями. Его считали странным и глупым, ведь он избегал людей, а если и попадал в их общество, то не мог предложить смысла ни на копейку. Женщины его жалели, а мужчины вначале задирали, но быстро привыкали. Когда же он показывал свою купюру, ему говорили, что такой на свете нет, она даже не фальшивая, а просто нарисованная. Если хочешь подуснуть фальшивку, то давай рубль, его хотя бы сбыть можно.

И правда - глядя в вечерний телевизор, он видел людей, даривших друг другу фальшивые рубли и полтинники, только рубли и полтинники, никогда больше или меньше. Он задумывался, - что толку в таких подарках, - но не приходил к ответу, так как к философии склонности не имел.

Однажды он попал на проповедь лысого мудреца с непроизносимой фамилией. Тот предлагал залу фальшивую сторублевку и клялся собственным загаром, что купюра настоящая. На сторулевку многих можно купить - и многие покупались.

А у него в кармане лежала банкнота в пять тысяч. Помучившись здесь и там, он понес её в банк. Банк имел высокие деревянные двери, расчитанные, вероятно, на подъемные краны или на стадо фланирующих жирафов - и холл, в котором разместилась бы половина футбольного поля. Гуляющие в этом холле выглядели как люди из телевизора: каждый предлагал взглядом не меньше чем полтинник. Он ощутил робость.

- Разумеется, фальшивая, - сказали ему из-за стойки, - и проверять нечего. Все фальшивые, что больше рубля. За всю жизнь видел только одну настоящую десятку, и то не уверен. А чтобы пять тысяч, - ты, братишка, лучше рублевку нарисуй. Не спорю, может казначейство и выпускало такую большую, кто его знает. Может, оно и десять тысяч выпустить захочет. Но почему ты думаешь, что эта банкнота тебе достанется? Ты кто такой? - вот и иди, пока я охрану не натравил. Иш ты, какой нашелся.

С этими словами обиженый работник встал и ушел, взмахнув галстуком, и оставил за собой две копейки, бренчащие на стойке.

После этого случая он надолго потерял веру в себя. Однажды он собрался продать купюру.

- Трудно и долго, - сказал знающий человек, - продать и купить я могу все, но за это дело не возьмусь.

- Она хотя бы настоящая?

Знающий человек помял купюру в пальцах.

- А тебе какая разница? Для продажи это не имеет значения.

Последней надеждой оставались грабители с большой дороги. Найдя самую большую дорогу, он вышел около полуночи на пустой автобусной остановке. Большая дорога простиралась направо и налево подобная асфальтовому морю. Ночной ветер мел песок, пахнущий асфальтовыми брызгами. Хотелось петь или хотя бы кричать. Над морем летели асфальтовые чайки и асфальтовые дельфины пенили асфальтовую поверхность, убегая от асфальтовых плезиозавров. Автобус удалялся, превращаясь в бледно-желтую звездочку о шести дрожащих лучах. Вот уж его парус растаял за горизонтом. Грабители не заставили себя долго ждать. Один из них сразу же появился из-за телефонной будки, мирно качавшейся на волнах. В темноте за его спиной угадывались другие, бредущие державно, как богатыри за Черномором.

- Ты че тут делаешь? - поинтересовался грабитель. - Кошелек или жизнь.

Он протянул грабителю купюру в пять тысяч.

- Пять тысяч смысла? - удивился грабитель. - Ребята, это бессмысленно. Пошли искать следующего.

И грабители ушли вглубь и волны расступились, принимая их.

После всего пережитого он заболел. Болезнь выражалась в набухании ушей и, как сказали врачи, неизбежно оканчивалась смертью. Только в прошлом сезоне полбольницы от этого премерло. Молитесь богу, помогает.

Он стал молиться богу, но уши продолжали набухать. Врачи, списав его в неизлечимые, больше не стеснялись и даже иногда щипали в его присутствии молоденьких практиканток.

- А, этот? Ничего, этот все равно помрет, - говорили они и глаза практиканток на мгновение становились удивленными, но, отметив бессмысленность человечка, возвращались в исходное состояние.

Однажды он чересчур перемолился и почувствовал себя хуже. Вначале появилось ощущение момента: все его органы чувств выпучивались, стараясь зафиксировать поперечный срез времени и протянуть мгновение как можно дольше. Уже через несколько минут он понял, что не выдержит - сознание стало туманиться от наплыва информации, высасываемой из пространства. Его глаза расширились до боли и уставились в одну точку. Потом он почувствовал озноб и озноб плавно перетек в беспричинный страх. Беспричинный, но определенный - это был страх высоты. Он ощутил комнату как шаткую картонную коробку без дна и крышки, с дырами в стенах, которая, подрагивая, медленно поднимается - земля ещё достаточно близко, чтобы разглядеть детали и уже достаточно далеко, чтобы каждый метр отдаления означал лишнюю снежинку холодного ужаса. Он вцепился в раму кровати. Два стакана на подоконнике задребезжали, задребезжала и люстра.

Комната разваливалась на куски, вроде бы картонные, и куски падали, ныряя и порхая в потоках воздуха; осталась лишь койка и ветер, туго гудящий в её пружинах. Простынь унесло. Истина, черная как приставленный к глазу пистолетный ствол, села у его ног.

- Теперь ты понял? - спросила она. - Из пяти тысяч сделать шесть, затем семь и так далее, насколько хватит твоей жизни и если я позволю тебе жить.

И приближающиеся облака окрасились алым и трехкопеечные люди внизу сказали: "Закат, похоже".

КОЕ-ЧТО ОБ ОДНОМЕРНОСТИ

Не так далеко от нашей галактики, по левую сторону, плавает одномерный мир, бесконечный, как и положено настоящему миру. Выглядит он как слабо светящаяся зеленоватая лента нулевой толщины. Лента вьется в беззвездном пространстве, иногда давая петли и пересекая сама себя. Интересно, что думают жители одномерности, пересекаясь сами с собою? - остается только гадать. Жизнь одномерцев не лишена проблемы (более одной проблемы не умещается на пространственной нити). Проблема эта, как ни странно, танк.

Танк движется по одномерному пространству медленно, но безостановочно. Одномерцы, занятые хозяйством, войнами, политикой или познанием безграничностей, замечают танк только тогда, когда он подходит совсем близко. Убежать, однако, они не могут - ни вправо, ни влево пути нет. Они начинают кричать с интонацией запрета и махать руками, но танк не останавливается. Тогда несчастный одномерец становится на колени и опускает голову, чтобы тихо встретить смерть. Но танк идет и гремит и лязгает зубчатыми колесами - тогда одномерец поднимает голову и его страх усиливается до неообразимых размеров. Он начинает сжиматься в коок. Коок чисто одномерское понятие, которому нет эквивалента в нашем мире - что-то вроде одномерного кокона. Сжавшись, одномерец становится таким маленьким, что без всякого вреда для себя проходит между гусениц танка. Затем разворачивается из коока и, как ни в чем ни бывало, продолжает заниматься хозяйством, войнами, политикой или познанием безграничностей. К сожалению, выйдя из коока, одномерец как и остается маленьким, примерно в одну треть прежней величины. Так как все его близживущие сограждане стали столь же мелки, он не слишком огорчается. К тому же, когда танк, запутавшийся в пространственной петле, снова пройдет над одномерцем, тот, почти не пугаясь, лишь слегка наклонит голову и подумает, что мелким быть - завидный удел.

Интересно, что одномерские ученые уже давно знают, как остановить танк: этой дьявольской машине, унижающей одномерский народ, нужно броситься под гусеницы, не сворачиваясь в коок - тогда танк (который не может свернуть или подпрыгнуть на бугорке по причине одномерности) остановится. Но пока, за прошедшую половину вечности, ни один не захотел быть первым - а вы бы захотели? То-то же.

ЖУЛЬКА

Это началось в те золотые времена, когда сигареты стоили копейки, когда знамена были алы, когда дети ходили в галстуках, а голосовать было обязательно, когда всем хватало Любительской и Докторской, а Салями существовала только в фильме о Штирлице, когда... Впрочем, скажете вы, не были те времена золотыми. Согласен, не были золотыми, пускай были они только позолоченными. Но дело не в них. Дело в сигаретах.

А история, которую я расскажу вам, точно, случилась, - хотите верьте, хотите нет.

Недалеко от центра есть маленький переулок, где сейчас построили кафе, автостоянку и авторемонтрую мастерскую. Стоит в том переулке табачная фабрика. Так просто и написано:

Табачная фабрика г. N.

Недавно вывешивали у фабрики синее знамя одной очень богатой иностранной фирмы. Но подул ветер и знамя упало, и больше его не вывешивали. Сейчас переулок тих, ворота фабрики закрыты, на проходной дежурят несколько добрых молодцев, вооруженных, в комбинезонах, с короткой нерусской надписью на комбинезонах. Сейчас на фабрику не пройти, табак из фабрики не выносят и не продают направо и налево, как бывало когда-то. Сейчас на фабрике порядок, менеджмент, налоговые инспектора и таможенные декларанты - многое есть, нет только русской широты души.

Я помню времена, когда въезжали во двор фабрики машины, груженные громадными тюками с табачным листом, тюки обычно цеплялись за стены кирпичной арки, рвались и высыпали из себя светло-коричневую слоистую труху. Иногда табачный тюк падал и рассыпался целиком, и никого это особенно не волновало - подумаешь, центнером больше или меньше. Мальчики из близлежащих школ совершали паломничества в эту табачную Мекку и никогда не возвращались с пустыми руками. Иногда появлялись мальчики из дальних школ, но были немилосердно биты. Двор фабрики был устлан табаком, как аллея старого парка - осенним листом; табачные слои втаптывались в грязь ногами, снующими туда-сюда; ногами, перетаптывающимися на месте (ноги бездельников, во время очередного перекура); ногами, идущими степенно и важно (это, понятно, начальственные ноги), медленно прокатываюшимися колесами грузовиков; за каждой машиной оставался светло-коричневый табачный след.

В углу двора стояла собачья будка. Обитательница будки, старая и толстая Жулька, всю свою жизнь проспала на подстилке из табачного листа. Она так много спала, что, казалось, уже разучилась открывать глаза. Даже ежедневные человеческие подношения Жулька воспринимала как продолжение снов и, принимая колбаску от бутерброда или кусочек хлеба с сахаром, не открывала глаз. Может быть, была Жулька слепа. Многие так и думали, а наверняка никто не знал - никому не было дела. Несмотря на феноменальную сонливость Жульки, в будке несколько раз рождались щенки. Заметив очередной приплод, сторожиха Маша (древняя, седая как лунь, но с ярко накрашенными губами) грозила Жульке пальцем и задавала очевидный вопрос об отце щенков. Так как Жулька не отвечала, сторожиха Маша ограничивалась всего одним вопросом.

Старая Жулька умела курить. Трудно сказать, кто и когда научил её этой маленькой человеческой слабости, но в последние свои дни Жулька не могла и часу спокойно прожить без сигареты: она высовывала нос из будки и взвизгивала, попрошайничая. По ночам она негромко скулила, вспоминая неисчерпаемую человеческую доброту.

Со временем курящая Жулька стала стала талисманом фабрики. А произошло это так: Жулька вдруг очень заинтересовала делегацию югославских гостей; один из гостей подошел к собаке и дал ей незажженнную сигарету; собака обрадовалась, завертев задней половиной туловища, и стала посасывать сигарету как косточку, но вскоре выронила ее; тогда другой гость, из самых главных, подал Жульке зажженнную сигарету - и Жулька вдохновенно её выкурила. После этого югославские друзья заключили с фабрикой выгодный контракт.

Все Жулькины щенки умирали. Люди так привыкли к этому, что не заметили однажды, как один из них остался жить. Песочно-жентая собачонка уже второй месяц высовыла свой носик из будки и, похоже, умирать не собиралась. Тогда её тоже прозвали Жулькой и решили научить курить. И только тогда невнимательные люди заметили, что младшая Жулька не была обычной собакой.

Пока младшая Жулька подросла, времена изменились. Машины с табаком все реже въезжали во двор табачной фабрики и табака они привозили все меньше. Мальчики из близлежащих школ получили несколько нагоняев и перестали наведоваться на фабрику. Югославские друзья куда-то пропали, вместе с их выгодным контрактом. Сторожиха Маша ушла на пенсию и больше не красила губы. Старая Жулька мирно умерла, не успев увидеть такого безобразия. Кто бы мог подумать, что изобилие не вечно? - времена изобилия прошли. Фабрика, после недолгой агонии, закрылась и младшую Жульку выгнали на улицу. Она была очень необычной собакой.

Мамы, ведушие по улице чистеньких воспитанных девочек, обходили Жульку стороной; мамы, ведущие розовощеких мальчиков, обычно останавливались неподалеку от Жульки (метра за четыре, не ближе) и говорили:

- Вот видел Петенька, что бывает, когда много курят?

- Вот видел, - отвечали Петеньки.

- Так ты не будешь курить? - спрашивали мамы.

- Так не буду, - отвечали Петеньки.

И те же Петеньки, преображенные временной свободой, гуляя вечерами, угощали Жульку сигаретами.

Жулька была довольно крупной собакой с приятным и располагающим выражением мордочки и совершенно человеческими глазами. Передняя половина её туловища была полностью парализована, поэтому Жулька всегда ходила на двух лапах - на задних. Но её задние лапы тоже были необычно изогнуты, поэтому Жулька передвигалась не прыгая, как кенгуру, и не на кончиках лап, как обыкновенные собаки, а опиралась на что-то, напоминающее человеческую ступню. Это делало её походку устойчивой и похожей на человеческую. Ходила она, попеременно переставляя лапы - медленно, по-человечески, просто иначе не могла. Ее передние, парализованные лапы, болтались в суставах и во время ходьбы свисали вниз, совсем как человеческие руки. Однажды учитель биологии Иван Николаич зазавал Жульку в школу конфетой "Золотой Ключик" (а была Жулька жутко доверчивой, тоже по-человечески, бывают такие натуры) и показывал её на открытом уроке о вреде курения. За открытый урок школа получила приз, Иван Николаич - денежную премию, директор - благодарность в приказе по районо, сама Жулька получила обещанную конфетку и сьела её из благодарности (была не голодна), а трое пятиклассников раз и навсегда бросили курить, уразумев, что Жулька стала такой из-за курения.

Главным занятием Жульки было выпрашивание сигарет.

Для детей, живших на той улице, Жулька была постоянным развлечением. Мальчики и девочки развлекались по-разному. Мальчики обычно тащили Жульку на одну из соседних улиц (она позволяла тащить себя куда угодно и даже смущенно подметала хвостом асфальт, в предвкушении этой процедуры), тащили на ту улицу, где побольше народу, но так же мало тусклых вечерних фонарей. Они давали Жульке сигарету и ждали. Услышав шаги, приближающиеся сквозь туман, Жулька роняла сигарету и спешила попросить новую. Ей нравилось не столько курить, сколько выпрашивать.

Если человек был незнаком с шуткой, то, увидев выходящее из вечернего тумана жуткое человекообразное существо с собачьей мордой, он так пугался, что мог даже упасть. Особенно удачно выходила шутка, если Жулька подходила к прохожему, держа сигарету в зубах. Однажды Жулька подошла к молодому человеку в длинном пальто и белом шарфе. Молодой человек громко рассмеялся, слегка напугав Жульку, а потом заставил её глотнуть из фляжки. Жулька согласилась, из вежливости - она вообще считала, что все, что делает человек, может быть только правильным. Она глотнула, но больше никогда не подходила в к людям в длинных пальто и с шарфами. Иногда она даже рычала на людей, от которых пахло, но рычала беззлобно - злобно она не умела.

Девочки развлекались проще. Они обвязывали Жульку ленточками и вешали ей на уши прищепки. От этого уши сильно отвисали и Жулька становилась похожа на старую цыганку с огромными сережками в ушах. Все это Жулька переносила с покорностью и лишь смотрела на девочек добрыми человеческими глазами. Иногда девочки забывали снять ленточки и сережки, - тогда Жулька освобождалась от ленточек, вяляясь в траве, и молча терпела прищепки, которые не могла снять. В такие дни она грустно сидела за оградой детского садика номер 277 и время от времени трясла головой, и прищепки хлопали её по щекам. Иногда Жулька ходила с прищепками насколько дней подряд и прищепки давили все сильнее и сильнее, и Жулька начинала плакать, и ходила за девочками. Тогда девочки снимали прищепки. Девочки были добрыми.

Осенью у Жульки появился хозяин. Хозяин надел на жулькину шею ошейник и посадил Жульку на цепь. Хозяин разводил кур. Весь двор был полон белыми курами, курочки-рябы тоже встречались. И белые и курочки-рябы быстро распознали жулькину безответность и стали обходиться с ней вполне бесцеремонно. Одна белая курица досаждала Жульке больше всех - даже вытаскивала мясо из её миски. Сама белая курица мяса не ела, а лишала Жульку обеда только из хулиганских побуждений. Остальные жители двора старались не отставать от зловредной белой курицы.

Хозяин ждал от Жульки благодарности и хорошей работы. Но Жулька не умела охранять кур. Она даже лаять не умела. Хозяин потратил зря немало часов, обучая Жульку нормальному собачьему лаю. Он тыкал Жульку лыжной палкой, не очень больно, но обидно, и приказывал лаять. Жулька только смотрела ему в глаза, показывая, как она его любит. К конце концов хозяин прекратил заниматься Жулькой. В начале зимы он убрал цепь, но ошейник оставил. Теперь жулькиной работой было только любить хозяина. Ничего другого она все равно не умела.

Та зима выдалась ранней, снежной и холодной. Весь двор был заметен сугробами; куры ходили лишь по протоптанным дорожкам, и то с неохотой. Хозяин стал выпивать, отрастил бороду и перешел на деньгосберегательную диету. Несмотря на диету, денег становилось все меньше. В ту последнюю зиму сигареты доставались Жульке редко, по две-три в неделю. Ей часто снился запах табака и знакомые девочки с мальчиками вместе, иногда снился даже двор табачной фабрики - тогда она тихо повизгивала во сне, а если это случалось днем и поблизости от белой курицы, то курица квохтала от гордого злорадства. Куры были глупыми. Иногда они с большими стараниями пролазили под воротами и оказывались на улице, где их быстро съедали бездомные невоспитанные собаки. Несмотря на поголовное невозвращение, все новые и новые куры мечтали пролезть под железной стеной и оказаться в цивилизованном, с их точки зрения, мире. Свой собственный мир они находили неправильным и недостойным себя. Впрочем, куры всего лишь брали пример с людей - люди в ту зиму тоже особенно влюблялись в красивую сказку про мир иной, настоящий; мир, в котором есть пятьсот сортов колбасы, а не только Докторская и Любительская. А в ту зиму прожорливые люди уже съели все местные запасы Докторской и Любительской. После снегопадов улицы не расчищали; люди тоже ходили только по протоптанным дорожками и с неохотой; люди тоже считали свой собственный мир неправильным и недостойным себя.

Хозяин очень огорчался, когда, вернувшись (с неудачной охоты - по мнению Жульки), он недощитывался курицы. Тогда он долго и назидательно ругал Жульку, а она только смотрела в его глаза, показывая, как сильно она его любит. Такой взгляд долго выносить невозможно. В конце концов хозяин давал Жульке сигарету и уходил в дом.

Однажды утром, когда хозяина не было, Жулька увидела во дворе незнакомую рыжую собачонку. Собачонка была не полностью рыжей, а с белыми пятнами по бокам. Собачонка была чистой, быстрой и смелой, с задорным блеском в глазах - она тявкнула Жульке, как старой знакомой, и бросилась гонять кур. Суда по её бестолковым прыжкам, собачонка не была глолодна, а гоняла кур из хулиганских побуждений. Особенно доставалось белой курице, которая была слишком горда, чтобы быстро бегать. Пока Жулька встала на задние лапы и медленно подошла, белая курица оказалась пойманной. Жулька и печально тявкнула, вспомнив прошлые обиды. Рыжая собачонка не обратила на Жульку внимания. Тогда Жулька пристроилась рядом и тоже стала есть белую курицу. Курица была большой и жирной, её вполне хватало на двоих.

Когда калитка открылась и хозяин вошел во двор, чужая собачка взвизгнула и прыгнула в сугроб. Она, видимо, знала продолжение. Сугроб был глубоким и собачка застряла. "Надо было прыгать на дорожку" - сочувственно подумала Жулька. Пытаясь выбраться, собачка визжала, барахталась и проваливалась глубже.

Хозяин снял рюкзак, взял лыжную палку с отломанным кружком и направился к сугробу. Собачка завизжала совсем жалобно. Жулька вытянулась на задних лапах, чтобы удобней было наблюдать. Она ждала, что хозяин будет учить чужую собачку лаять и удивлялась такому странному желанию хозяина ведь лаять чужая собачка вроде бы умела.

После третьего удара палкой чужая собачка перестала визжать. Хозяин примерился и ткнул её ещё раз. Потом повернулся и подошел к Жульке. Он держал лыжную палку приподнятой для удара. Половина курицы красиво проплавляла снег свежей кровью. Хозяин поднял палку выше. Жулька смотрела на него своими человеческими глазами, но что-то в её взгляде изменилось. Хозяин заметил это и опустил палку. Потом он долго что-то говорил, потом зажег сигарету и протянул Жульке, но Жулька отвернулась и медленно пошла по дорожке. Хозяин бросил сигарету в снег, выругался и ушел в дом. Вскоре он вернулся с фанеркой, подцепил фанеркой тело чужой собачки и выбросил за калитку. Лыжи и палки так и остались лежать во дворе до утра. Ночью Жулька изгрызла пластмассу на одной из палок, а потом, для верности, и на другой.

Следующим утром, не очень рано, когда снег был синим и желтым от косо падающих ярких солнечных лучей, Жулька нашла подкоп, сделанный курами, и выбралась на улицу. Хозяин пел песни, потому что было воскресенье, потому что он был пьян, потому что картошки в доме осталось только не месяц, потому что контора, куда он устроился, лопнула, потому что жены и детей у него не было никогда, а единственная собачка, которую он любил, соблазнилась первым же куском куриного мяса, потому что жизнь была дурой, а он - дураком, потому что только и осталось у него счастья, что напиться и запеть, по обычаю, широко распространенному и тогда, и сейчас.

Жулька давно не была на улице, поэтому она постояла, оглядываяь, прежде чем уйти. Улица стала другой, улица даже пахла иначе. Улица пахла клеем и на железном заборе хозяина висело свежеприклеенное объявление. По улице проехала машина необычной формы и провели собаку необычной породы. Жулька попробовала тявкнуть, но чужая собака оставила без внимания её маленький тявк.

Потом Жулька пошла в ту сторону, где заканчивался город. По дороге она прошла мимо табачной фабрики и увидела доброго молодца в в серо-синем комбинезоне и нерусской надписью на кармане комбинезона. Добрый молодец проводил её удивленным взглядом и хлопнул себя по карману. Сейчас табачная фабрика пахла иначе - это была совсем не та фабрика, где Жулька родилась. Может быть, там был порядок, менеджмент, налоговые инспекотора и таможенные декларанты, может быть, это все было очень хорошо, но куда же делся двор, усыпанный табачным листом, куда же делась беспричинная человеческая забота, куда же делись кусочки Докторской и Любительской, даваемые чистого сердца пускай появилась Салями, выпрыгнув в жизнь прямо из фильма о Штирлице, но Жульке не было дела до Салями.

В конце переулка она встретила бывшую сторожиху, старушку Машу, совсем древнюю, не узнающую никого, даже странную собачку Жульку. Старушка Маша, казалось, состояла из одних только морщин и платков; она медленно шла и просила пустую улицу подать ей копеечку. Пустая улица не подавала; а Жулька ещё помнила старушку Машу с ярко накрашенными губами.

По дороге Жулька трижды встретила мальчиков, хорошо помнивших её. Мальчики предлагали ей сигареты, но Жулька отказывалась. Мальчики громко удивлялись - в тринадцать лет ум ещё не способен понять, что от сигареты можно отказаться. А в самом конце улицы Жулька встретила знакомую девочку и девочка повесила ей на уши прищепки. Жулька посмотрела с таким выражением, как будто говорила: "Спасибо, не за что".

Потом Жулька долго шла в сторону парка. Проезжающие легковушки притормаживали, чтобы успеть полюбоваться на чудо природы. Один раз ей бросили из машины кусочек колбасы Салями. Жулька остановилась, подумала, но наклоняться не стала.

- Смотри, как она смотрит, - сказал мальчик, сидящий в машине, совсем как человек.

Мужчина, сидящий за рулем, задумался. "Совсем как человек, - подумал он, - когда-то я читал что-то подобное. Очень давно."

- Совсем как человек, - сказал мальчик, - а знаешь, папа, у меня в книжке об этом написано.

Он взял книгу с заднего сиденья и прочел: "Когда бьют животное, его глаза смотрят, как человеческие. Сколько же нужно выстрадать, чтобы стать человеком?"

- Что это за книга? - спросил отец.

- Карел Чапек.

- Чапек - это фантастика, - вспомнил отец. - Я в детстве тоже любил фантастику.

Эти люди были последними, кто видел странную собаку Жульку.

Утро переходило в день.

Жулька шла по шоссе, медленно, не быстрее человека. Справа от неё уже начинался парк, прозрачный, с широкими пятнистыми аллеями. Темно-зеленые ели стояли неподвижно, как нарисованные. Серебрянный крестик самолета чертил безбрежность над головой и оставлял за собой сдвоенный тающий след. "Похоже на дымок сигареты", - подумала Жулька. Перед поворотом Жулька обернулась и в последний раз посмотрела назад, - на город, переворачивающий очередную страницу повести временных лет.

ЗМЕИНЫЙ УКУС

Есть чувство наступающей весны. Он знал это чувство с детства. Стоило лишь закрыть глаза и представить раннюю весну, как он видел серый, уже сухой асфальт, черные стволы, согретые солнцем, и цепочку разноцветных детей, идущих куда-то с лопатами. Во времена его детства весенние субботники были радостны. Воспоминание осталось до сих пор и не потускнеет, сколько бы он не прожил на свете. Есть вещи, которые навсегда.

Два красных автомобиля, похожие на личинок колорадского жука, медленно ползли по улице. Вот лобовые стекла одновременно поймали две солнечных полоски; отраженный луч ожег глаза, сгустился зеленым пятном на сетчатке. Александр опустил веки. Зеленое пятно разделилось на две вертикальные полосы - хищные, до совершенства напоминающие зрачки зверя, глядящего на тебя из темноты. О чем это я думал сейчас? Детство. Я знаю чувство наступающей весны. Когда-то субботники были радостны. Есть вещи, которые навсегда. Ничто никогда не повторится. Глаза зверя. Обо всем этом я думал сразу. И продолжаю думать о чем я думал. И ещё раз. И ещё раз, и еще. Как много вещей может вместить разум. Как много места, оказывается, там внутри. Есть загадка: что самое большое? И ответ - моя голова, потому что она может вместить весь мир. Значит, внутренний мир больше внешнего. Значит, если во внешнем есть моря и горы, то во внутреннем больше морей и гор. Значит, если во внешнем могут жить чудовища, то во внутреннем их гораздо больше. Только их никто не видит, не защищается от них. На что они похожи? На пауков, змей, спрутов, летучих мышей? На картины Босха? И что ты чувствуешь, когда они кусают тебя изнутри? Может быть, сейчас я видел глаза одного из них, а не только солнечные полоски? Какая чепуха - я ведь всего лишь вдыхал запах весны. Весна кружит голову. Интересно, только мне, или со всеми так?

Он открыл глаза и пошел к площади.

Был второй день Пасхи. Черная, живая, дышащая земля парка ещё удерживала долгую память ушедших холодов.

Над брусчаткой площади перекатывались мегафонные всхлипы. Маленький однорукий человек нес истину народу. Его слова были раскатисто-неразборчивы, но собирали толпу. Александр подошел. Жизнерадостный калека выкрикивал что-то, указуя проклинающим перстом на огромного небритого детину; тот порывался вырвать мегафон, но смущался от собственной глупой силы. И так, так пахло весной. Засмущавшись ещё отчаянее, детина отвернулся и заплакал как ребенок, и ушел в сторону парка, утираясь рукавом.

Слева стояла женщина. Александра поразило выражение её лица - смерч, кристаллизовавшийся в неподвижность. Губы белые и жесткие как камень. Женщина пошатнулась. Казалось, она сейчас упадет. Ее щека дернулась.

- Что с вами? - спросил Александр.

- Всех, - Александр прочел слово по движению губ, - Всех, - уже громче, - всех убью!

Женщина вытолкнулась из толпы.

"Да потому что вы и есть подавляющие классы, вы, вы и есть!" - проорал мегафон.

Что это было? Кто сошел с ума? Я? Эта женщина? Или все эти люди? Зачем она собирается убивать кого-то? И как можно убить всех? Зачем собрались здесь все они? Александр вгляделся в лица вокруг - все лица были одинаковы. Вот так они выглядят - люди, укушенные изнутри. Те чудовища, которые живут внутри нас должны быть похожи на змей - больших и мелких, просто ядовитых и смертельно ядовитых. Они подползают и ждут, совершенно невидимые во внутренней темноте; но их ещё можно как-то почувствовать, если смотреть в себя, и слушать себя и ощупывать душевную муть неумелыми неловкими движениями. Но стоит тебе забыть об опасности, как они подползут и ужалят, и твоя душа наполнится ядом, и ты понесешь этот яд в себе, понесешь его другим людям. Сейчас я видел женщину, ужаленную змеей. Господи, не дай мне такой участи... Но как пахнет весной...

* * *

В этот день - второй день Пасхи - Катюше исполнялось восемь лет. Еще недавно Катюша была смешной, приветливой не без кокетства, девочкой, очень милой и любимой всеми. Ее необычный, доверчивый взгляд умилял маму, соседей, старушек в парке и даже одичалых собак из ближних переулков - они тоже любили её изо всех сил и показывали это как умели.

А весь этот ужас случился в январе, в один из прозрачных, желто-сине-сиреневых дней, когда морозная даль и близь полна желтого тумана, воздух налит синевой, а тени берез сиреневы до рези в глазах и хочется вернуться в детство, сесть в саночки и задохнуться от страха на черной крутизне ледяной горки. Катины разноцветные саночки без спинки пронеслись по сверкающему, как лезвие косы, изгибу горки и вдруг, с леденящей неожиданностью, подпрыгнули, перевернулись и бросили ребенка на раздвоенный черный пенек. Сейчас тот пенек уже выбросил к небу первые зеленые хвостики, намереваясь вырасти в здоровое дерево, назло всем лесорубам, лесопилам и лесогубителям. В здоровое дерево. Здоровое. Какое страшное слово.

Врач сказал, что ничего страшного, что все пройдет, что надо принимать таблетки и спать днем, что не надо волноваться и напрягаться. Когда медицина бессильна, ей стыдно. Когда медицине стыдно, она мелет бессильную чушь. А что же делать матери? Мать звали Мариной.

Марина видела, что происходит. Наверное, так чувствуешь, когда засасывает трясина, или зыбучие пески, или тебя уносит на льдине в открытый океан и ты хочешь надеяться, но не можешь. Вначале из дома исчезли подружки, потом стали неинтересны мультфильмы и книжки. Потом даже собаки из переулков перестали любить Катюшу, а некоторые даже стали рычать. Старушки из парка качали головами. Соседи молчали, сочувствовали или злорадствовали - в соответствии с коренными склонностями своих натур. Теперь Катюша не выходила гулять. Теперь она часто сидела одна, неподвижно, с печальным сумраком в глазах, будто окутанная невидимым облаком чего-то странного и страшного. И с каждым днем облако подползало и становилось плотнее. Мать знала, что в этом облаке: злость, страх, равнодушие и боль. Равнодушие было страшнее всего. Перебрав все возможные варианты, Марина решила (слегка утешившись) что ребенку нужен отец.

Катюша сидела на диване перед пыльным выключенным телевизором и играла с котенком. Пушистик (подарок от дяди Саши, будущего папы) оказался умным и воспитанным; он сразу понял, что от него хотят и сейчас самозабвенно баловался, обнимая лапками руку новой хозяйки, притворяясь одновременно, что хочет поймать широким розовым ротиком (а зубки какие острые!) пружинку её светлых волос. Мама, всегда жившая одиноко, и любившая только её, Катюшу, восторженной и прилипчивой любовью (любовью, похожей на переваренное варенье из яблок), в этот раз пригласила гостя только для себя. Катюша, втайне радуясь тому, что она думает, как большая, поняла маму, но не простила.

Мама и дядя Саша тихо говорили в соседней комнате.

- Знаешь, Шура, она очень умная у меня девочка, она даже на меня иногда смотрит сверху вниз, - сказала Марина.

- Не называй меня Шурой. Меня так даже в школе не дразнили.

- Дааа? А как тебя дразнили, ну скажи, как, ну скажи, - Марина смотрела ему в глаза, вложив во взгляд все чувство, которое имела, и ещё столько же выдуманного. - Так как тебя дразнили?

- Искандер.

Огоньки в её глазах на мгновение потухли. Это имя ей ничего не говорило. Она не понимала большую часть того, что он говорил ей, и совсем не смогла бы понять те слова, которые он уже тысячу раз сказал своей настоящей, выдуманной женщине. Марина была глупа, но Александр все равно любил её, сейчас он был почти уверен в этом. По крайней мере, он любил её, когда она улыбалась. Ему нравилась и уютная квартирка с вещами, лезущими в глаза (глаз ещё не успел притереться к ним), нравилась и Катюша - сегодня он почувствовал что-то вроде родительской любви: ты занят своим делом, а живой комочек копошится совсем рядом, то и дело толкая тебя торчащими локтями и коленками, и ты видишь его не глазами, а сердцем. Видишь, радуешься, и ощущаешь себя старым, но от этого тепло.

- Искандер? - это похоже на имя лошади.

- На имя лошади больше похоже Буцефал.

- Какая разница? - снова не поняла Марина.

Марина - двадцативосьмилетняя женщина, полнеющая, но все ещё красивая и уверенная в своей красоте, - твердо знала, что на сей раз она все же выйдет замуж. Она видела явную любовь к себе и к дочери в каждом нежном и сильном движении Александра. Она была влюблена в него уже два месяца, была влюблена очень, но это не мешало ей рассуждать трезво и смотреть на вещи с жестокой точностью филина, заметившего полевку.

Марина снова вспомнила о дочери:

- Знаешь, я боюсь. Теперь она одна и одна. И у неё так часто болит голова, и она может расплакаться по любому пустяку. Но они там говорят, что все пройдет. И еще, знаешь, такая застенчивая стала, а иногда - вчера вазу разбила от злости.

- Это ещё не страшно. Я и сам умею злиться.

- Неправда, ну разозлись, ну, хочешь, я тебя разозлю, ну, вот так, ага!

* * *

...Пушистик спрыгнул с дивана и, скучая, пробовал ловить что-то на клетчатом ковре. Вот он встал, поднял сразу же хвост трубой, сделал несколько шагов, снова сел, плавно обернул лапки хвостом - будто шарфом. Катюша следила за ним спокойными пустыми глазами, втягиваясь в привычно нарастающую волну боли в висках. Она могла просидеть так очень долго одна, в абсолюной, всезначащей, осмысленной пустоте, в приятной пустоте, без мыслей, воли и желаний. Когда находило ЭТО, она не хотела есть, не хотела пить, не хотела спать, не хотела никого видеть, и не видеть тоже не хотела. Ей было настолько все равно, что в прошлый приступ она чуть было не проглотила лезвие от бритвы, а не проглотила его потому, что было совершенно все равно - глотать или не глотать.

В соседней комнате прощались.

Катюша вскочила, босиком пробежала маленький темный коридорчик. Заходящее солнце, разбрызганное граненым дверным стеклом, заставило закрыть глаза. Не открывая глаз, она схватилась за мягкий шершавый рукав и побольнее прижалась к нему лицом; побольнее, чтобы стало не все равно. Но рука не ответила ей. Катюша вздрогнула, покраснела и быстро взглянула на маму; мама, к счастью, ничего не заметила.

Дверь открылась и закрылась.

Пушистик, привставая на задние лапки, играл свисающим с вешалки поясом платья.

...Вечер всегда приходит вдруг. Облака ушли, обнажив бездну; сгрудились неровной фиолетовой полосой далеко на востоке. Солнце уже давно утонуло за домами; их исполинские кубы казались черными на фоне неподвижно летящего пожара всех умерших дней. Александр шел и стоял, он был здесь и везде, тепло и холод, счастье и отчаяние, все мыслимые и невыдуманные пока противоречия раздваивали его, разрывали на две непримиримые части. В свете невероятного заката это чувство раздвоенности казалось столь естественным, что ему захотелось запомнить этот вечер навсегда.

Да, - попытался он объяснить сам себя, - я просто не знаю, что мне делать. Я совсем не люблю её, но люблю так, что не смогу без неё жить, и с нею я тоже не смогу. Неужели так бывает? За что мне эта мука? Зачем мне так плохо и так хорошо?

Он шел, аккуратно наступая на каждый третий квадратик сиреневой остывающей мостовой. Многие камни были с выемками, наверное, после дождя в них собирается вода. Наверное эти камни старше. Тысячелетий на сто, примерно. Даже камень может одряхлеть. Два широких клена вместо зеленых, выбрасывали в мутнеющий воздух коричневые листья. Александр замечал все, волнующее ощущение безвыходности стократно обострило чувства и остановило бестолку шевелившуюся мысль. Я знаю, что уже выпью этот яд - он слишком сладок. Я знаю, что чувствует человек, решившийся выпить яд. Четкий ритм его шагов выкоко взлетал в черном ущелье между домами - вверх, к звездам, ожидающим чуда, к зеленоватому свету приблизившейся ночи. И вдруг он вспомнил утро, вспомнил два красных автомобиля, вспомнил зрачки зверя, светившиеся в темноте; вспомнил женщину с окаменевшим лицом. Женщину, ужаленную змеей.

* * *

Прошло две недели.

Он шел по тихой и безлюдной улице; солнце светило вниз ярко, как прожектор. Казалось, что это падающее сияние просто придавливает к земле. День начинался неудачно. Ерунда, но все же. Минуту назад истеричная маленькая псинка облаяла его из подворотни, трусливо втягиваясь в зеленую щель при каждом его шаге. Александр почувствовал злобу. Мимо проехал толстомясый мальчик на синем велосипеде и, проезжая, гикнул что-то бессмысленное, ни к кому не обращаясь. Александр снова почувствовал злобу, но теперь злоба была обращена на невинного мальчика. Что-то вскипало внутри. Александр попробовал вчувствоваться в себя и вдруг отчетливо, как в кошмарном сне, увидел множественные шевеления растущих и плодящихся змеек змеек ненависти; только злоба и чернота в душе, только злоба и чернота. Откуда это во мне? Я ведь хороший?

Он попробовал оправдаться: да, это виновато время, которое отбирает у тебя все - свободу, мечты, устои, покой, уверенность хотя бы в чем-нибудь, отбирает любые возможности (от этого всегда хочется кричать), превращая тебя в механизм, в никому не нужное колесико на ржавом подшипнике, крутящееся только потому, что привыкло крутиться, плачущее от ржавой боли и бесполезности своего вращения. Не у одного тебя - у многих. И значит, что такая же муть поднимается в чужих душах. И что же тогда? На мгновение стало страшно.

Он прошел сквозь рану, пробитую в заборе, и двинулся по дорожке, протоптанной многими ногами, сокращавшими путь. Дорожка вихляла у внутренней стороны забора; справа возвышалась скелетистая громада неоконченной стройки. Ему показалось, что декорации расставлены. Кем? Для чего? За что? Почему именно я?

Чтобы унять ещё неосевшую злобу, он стал вспоминать о Марине. Его мысли становились все теплее и теплее, и он уже совсем погрузился в них, когда один из парней, идущих навтречу (Александр заметил их только что), протянул руку и шлепнул его по лбу, сбросив в пыль его спортивную шапочку от солнца. Оба парня были дебелыми и могли не бояться случайного одинокого человека. Собственная шутка так развеселила их, что они приостановились, чтобы высмеять из себя лишнее веселье, присели, выставив зады; успокоились; пошли дальше.

Его взгляд упал на толстый отрезок арматурной проволоки, удобно валяющийся под ногами, а потом на две жирные спины, содрогающиеся от радости. Кто и зачем подложил сюда этот прут? Почему в такие минуты рука всегда находит сталь или камень?

- Стоять! А ну сюда! - он не знал, что будет делать в следующую секунду, но рука уже поняла, что нужно делать, потянувшись к железному пруту.

Парни повернули спины, весело ухмыляясь. Александр поднял прут. Пальцы сразу оценили удобную форму ребристой ручки. Металл был теплым. Металл не скользил в ладони. Рука начала свободный замах. У руки была собственная воля, собственное предствавление о жизни, собственная генетическая память о том как обращаться с прутами. Парни, пожалуй, испугались, но улыбки ещё не сползли с их лиц. Один из них, более осторожный, стоял чуть сзади.

- Ну ты же не будешь, - начал второй.

Александр размахнулся; металл прошуршал сквозь воздух; звук напоминал короткий выдох сквозь стиснутые зубы. В последний момент включилось сознание, выворачивая кисть кверху; прут прошел чуть выше цели и прогрыз пунктирную рваную полосу на досках забора. Один из парней уже бежал, оглядываясь, другой упал на камни и шарил рукой в широком кармане.

- На, бери.

- Что это? - Александр удивился.

- Как что? Деньги.

Второй вскочил и побежал вслед за первым, нырнул в дыру.

Алексанр уверенным движением швырнул прут через забор. Он вел себя так, будто всю жизнь только и делал, что проламывал головы прохожим. Всех убью, всех! Как права была та женщина! Он стоял один, посреди пустой дорожки, смяв в кулаке ненужные бумажки. Сознание, которое выключилось на несколько секунд, сейчас было на высоте. Солнце светило так ярко, что все вокруг казалось седым.

Вот он, укус змеи, - подумал Александр, - даже если он смертелен, мне плевать. Могу ли я контролировать себя? (Он поднес ладонь к лицу, сжал и разжал кулак.) Да, могу. Тело подчинялось, хотя все движения были все ещё затуманены злобой. Он прошел вдоль забора метров сто и остановился, наблюдая висящее над крышей домика прекрасное фиолетовое цветение дикой яблони. Две ветви цвета свежей крови. Каштаны положили ему на плечи полупрозрачные тени. Он вдыхал красоту, изгоняя из себя злобу. С каждым днем все труднее терпеть. Это - как боль, которая бьет и бьет в одну точку: сначала ты спокоен и полон уверенности (боль, которая бьет в одну точку - в старину такой пыткой сводили с ума), но вот боль пробивает в твоей уверенности отверстие и уверенность начинает вытекать. И ты становишься совсем пустым, ты начинаешь кричать и рваться, громыхая в собственной пустоте, и, в конце концов, разваливаешься на осколки, каждый из которых плавится от боли и извивается, как перерезанный дождевой червь. С каждым днем все труднее терпеть обнаглевшую мразь, которая сжимает вокруг тебя свои кольца. Порядочных людей осталось так мало, что, кажется, живешь на планете негодяев. Когда это подходит слишком близко, ты не выдерживаешь, срываешься, становишься таким же, как они.

- Молодой человек! - перед ним стояла женщина, - молодой человек, помогите мне, пожалуйста, у меня такая маленькая пенсия...

Александр поискал одной рукой в кармане, но ничего не нашел. Злоба уже почти прошла, он хотел помочь этой женщине и было стыдно, что помочь не может. У неё не только маленькая пенсия, у неё интеллигентное лицо и робкий голос привычно порядочного человека. Пожалуй, я преувеличил, думая о планете негодяев. Порядочные люди просто не видны за спинами остальных. Вскоре я буду встречать нищих, говорящих по-французски: "Мсье, же не манж па си жюр", - и это будет правдой...

Только подходя к станции метро, он заметил, что держит в руке деньги вот почему женщина просила о помощи. Он выбросил деньги в урну. Милиционер, стоявший невдалеке, взглянул на него с профессиональным подозрением. Александр ужаснулся, почувствовав, как вновь набухла ядом его душа. Если бы милиционер подошел сейчас, то... Слава Богу, не подошел.

Он спустился в метро; в каменном переходе играла музыка, продавали гвоздики. Это именно то, что нужно. Цветок он подарит Катюше, малышка как-то призналась, что больше всего любит гвоздики.

По просторной платформе станции пробежал нищий замазурка лет восьми, пнул ногой конкурентку - взрослую, полупарализованню нищую в красном платке. Та закатила глаза и упала. Маленький отбежал и занялся делом. Он обошел стороной несколько человек, которые выглядели состоятельными, и прилип к бедной старушке. Именно так и говорил Заратустра: "Я не настолько беден, чтобы подавать милостыню". Бедные подают чаще.

- А где же твоя мама? - спрашивала старушка.

Господи, как глупы бывают люди.

- А мама сгорела, а папа заболел и умер, а из дома прогнали, осталось четверо детей... - заныл малявка, привычно подделывая невесть какой акцент.

Старушка стала доставать деньги.

- Нет, не надо, бабушка, у вас и так мало...

Старушка добавила еще.

Александр отошел на край платформы. Еще немного - и он не выдержал бы. Нет, никогда здесь не будет нищих, говорящих по-французски - слишком велика конкуренция.

Рядом стала женщина и оперлась на перила, попробовав рукой их прочность. Заложила ногу за ногу. Еще минута - и я убью её за эту позу, подумал Александр, - столкну под поезд. Вот просто так, подойду и столкну. За всех. За них. За себя. Женщина отошла, будто почуяла беду.

Потом он долго ехал темными подземными склепами, бросающими в глаза то гирлянды неуловимо-быстрых фонариков, то слепые провалы с дальними поездами, несущимися навстречу, то просто серые неотчетливые полосы. Змеиный яд осел, как пена в кружке, но не исчез. Александр чувствовал его, глядя на локти перед своим лицом, слыша чужие глупые разговоры, ощущая толчки человеческой массы, продавливающейся к дверям.

* * *

Катюша сидела на подоконнике. Невысокие липки у нижних этажей, голые, мокрые и неприятные до сих пор, превратились в волнистые живые холмики они успели зазеленеть за несколько дней. Дальняя травяная лужайка с грязной дорожкой наискосок на глазах из желтой превращалась в зеленую, покрытую воздушной пеной мыльных шариков. Катюша знала, что это закрываются одуванчики, чувствуя приближение темноты.

- Про того, которого вернулся, про того, чьи песни берегла, - напевала она знакомую песенку.

Она заметила его издалека, как всегда, она всегда ждала, что он появится - там, на повороте, у столба с синим треугольником, у широко свисающей ивы, серой, желтой, и совсем зеленой теперь. Мама сказала называть его "папой", но Катюша пока только примеряла это слово, не решаясь произнести. Дядя Саша не приходил целых две недели, со дня её рождения. Тогда он подарил Пушистика. Пушистик похож на маленького медвежонка, но лучше; за две недели он научился ходить по клавишам пианино - Катюша сама его научила. Правда, ни слуха, ни понимания музыки Пушистик не проявил. Еще Пушистик научился хватать всех за ноги и этому Катюша тоже научила его сама.

Катюша подбежала к двери и, постояв немного, - чуть меньше чем нужно отперла замки. Папа пришел ко мне, потому что у него гвоздика. Я просила такую. Дверь слегка провалилась внутрь, подул ветерок. Катюша ждала. Тишина. Голос на третьем этаже. Снова тишина. Вот они - его шаги. Катюша пробежала в спальню и спряталась за дверью. Она присела на корточки. Два комара, прилепившиеся на обоях прямо перед глазами, не обращали на неё внимания. Наверное, они не боялись маленьких. Катюша дунула, но комары сидели прочно.

Дверь квартиры номер 39 была открыта.

Знакомые шаги в комнате; Катюша приподнялась, готовая броситься навстречу, но услышала чужое имя и будто наткнулась на стену.

- Марина? - Александр прошел несколько шагов, вернулся и запер дверь, - Марина?

Квартира была пуста. Маленькая кухня, широко открытое окно, неубранный стол, пыль на батарее. Разочарование и легкое чувство опасности, всплывающее неизвестно из каких глубин - из темных галерей подсознания.

Он вошел в кухню, почему-то стараясь ступать негромко. Прислушиваясь, набрал воду в пластмассовую бутылочку и поставил на стол розовую гвоздику, принесенную с собой. Рядом положил кулечек с ягодами малины, вспотевшими от собственной чистоты и свежести. Он гордился собой: достать малину в это время года почти невозможно. На фоне холодной голубизны стен гвоздика смотрелась трогательно - маленькое воздушное пятнышко красоты. За окном кружились голуби. Нечто странное ощущалось в их движении, но Александр не успел задуматься - что. После, когда все разрушено, мы ещё долго можем вспоминать, что же помешало уже почти осязаемому счастью, и тогда нас удивляет малость и случайность причины победившего зла. Между тем, зло не случайно, иначе бы оно не побеждало так часто. Но как найти его настоящую причину?

Подходя к окну, Александр наступил на котенка.

Пушистик рванулся с воющим вскриком, вспрыгнул на стул и оттуда на подоконник. Изогнувшись, он вдавливал свое маленькое тело в свежепокрашенный угол рамы и низко рычал.

- Иди сюда, ну, иди, упадешь, - Александр медленно протягивал ладонь, удивляясь изменению ласкового комочка, мгновенно ставшего зверем. Вибрирующий предостерегающий звук опустился, затем прокатился вверх, превратившись на мгновение в мелодичную трель и оборвался. Сантиметр. Еще сантиметр. Еще. Краем, самой границей сознания, Александр отметил, как сзади скрипнула дверь; легкое колебание воздуха вошло и уснуло на шее котенка. Еще сантиметр...

Взметнувшись мгновенным, четким, неуловимым движением, движением миллионов древних поколений, зверь вонзился в его ладонь. Боль пришла позже, с заметной задержкой. Вначале Александр увидел, как клыки входят в мягкую кожу. Затем с холодным изумлением ощутил, как боль поднимается вдоль его руки. Боль достигла плеча и прыгнула, зажглась в мозгу ярким красным фонариком, рассыпалась гаснущими звездами фейерверка. Александр ударил, сталкивая зверя в пустоту. планирующие голуби расступились, чтобы пропустить чуждое из стихии извивающееся тельце - каплю рождающейся смерти.

Оранжевая в заходящем солнце капелька крови набухла, отяжелела, потянулась вниз и упала, разбившись о подоконник, оставив неровный лучистый кружок.

Катюша видела все. Она подбежала и, отбиваясь от мешавших ей сильных рук, стала взбираться на окно. Но руки охватили её и держали слишком крепко. Александр чувствовал, как страшно бьется под его ладонью маленькое сердце, вырываясь из-под тонких ребер. С каждым толчком сердца древнее и могучее, злобное чувство нарастало внутри него. Он сильнее сжал руки. Катюша непонятно выкрикнула и начала ломать его мизинец двумя руками. Александр напряжением всех сил удерживал палец, но напрасно. Палец хрустнул и Александр не почувствовал боли. Здоровой рукой он схватил ребенка за шиворот и отшвырнул в сторону.

Когда это было? Двадцать, двадцать пять лет назад? Лес, узорчатое летнее утро. Высокая шершавая береза на опушке. Гнездо красиво порхающией большой птицы. В то утро он влез наверх - легкий и ловкий мальчишка - и посмотрел в гнездо. Сойка растерянно и жалко кричала в отдалении, перепрыгивая от волнения с ветки на ветку. Он решил не трогать гнезда и начал спускаться. Еще очень высоко над землей он остановился, не зная, куда поставить ногу. Чуть ниже торчал сухой сучок. Этот сучок не смог бы выдержать и малую часть его веса, Саша знал это определенно. И, зная это, он стал ногой на сучок, разжал руки. Может быть, то тоже был укус змеи? сейчас Александр почувствовал то же самое.

Точно зная, что произойдет затем, он схватил девочку за воротник платья и отшвырнул в сторону. Катюша ударилась лицом о край стола и мягко, будто приседая, опустилась на пол.

...Расцветали яблони и груши...

Голуби кружили в такт музыке. Александр замер, не понимая, откуда пришла музыка. Музыка шла изнутри. Это была мелодия, которую он услышал сегодня в полдень, входя в подземный переход станции метро. Он хотел купить цветок. Он так хотел выбрать лучший. Спускаясь по ступенькам, он слышал низкий, пронзающий насквозь дрожащий звук виолончели; этот звук вдруг вошел в сердце, расправил крылья, и вместе со звуком в сердце вошел весь мир видимый и невидимый, мир существующий и выдуманный, мир страшный и прекрасный в своей чудовищности. Музыка предсказывала финал. Слепой музыкант играл в подземном переходе и прохожие бросали ему мелкие купоны.

...Поплыли туманы над рекой...

Он осторожно перенес девочку на диван; Катюша не приходила в сознание, но её сердце билось быстро и сильно. Он подошел к гладкому издевательски блестящему телефону и набрал нужный номер. Он услышал в трубке свое дыхание и свой шепот, неизвестно как и зачем усиленный бездушным аппаратом. Шепот повторял, повторял, повторял номер.

...По того, которого вернулся...

Трубка больно давила ухо и Александр понял, что держит её не той рукой; он взглянул на правую руку и увидел вспухший искалеченный мизинец, торчащий в сторону.

...Про того, чьи песни берегла...

Он опустил руку. В трубке возник голос - безразличный голос женщины, которую не трогает ничто человеческое. Голос отрывисто сказал что-то и замолчал, ожидая. Он вернулся к ребенку, положил руку Катюше на грудь и не услышал стука сердца.

...От Катюши передай привет...

Голуби улетели. Оранжевое, совсем неяркое солнце, плоское, будто нарисованное, висело, почти касаясь дальнего зубчатого городского горизонта. Вот оно коснулось одного из выступающих углов и черный треугольник стал беспощадно и уверенно погружаться в живое огромное тело. Александр покачнулся, ощутив неустойчивость движущейся планеты. Безграничная плоскость горизонта с дорогами, машинами, людьми и всем затихающим городом медленно переворачивалась, угрожая сбросить глупое человечество в темные сиреневые бездны.

В дверь позвонили. Александр встал на подоконник и сделал шаг в пропасть.

* * *

В ту весну мы с друзьями дежурили в ДНД, тогда ещё была такая организация. Не совсем с друзьями: нас было девять человек, а я знал только пятерых. Почему-то мне в напарники доставались незнакомые. С незнакомыми не о чем говорить, можно только играть в карты. Так мы и делали. Мы надевали повязки, заходили в один из садиков на своей территории, прогоняли местных хулиганов, не особенно с ними ссорясь, садились за столик и играли в дурака. Обычно наше дежурство тем и ограничивалось. Но в этот раз нам поиграть не дали.

Нас позвали местные жители, которые, несмотря на наше явное увиливание от обязанностей, все же считали нас властью. Оказывается, кто-то выпал или выпрыгнул из окна. Моего напарника звали Олегом.

Мы с Олегом подошли к нужному дому. Я распорядился, чтобы вызвали милицию и чтобы никто не подходил к телу. Впрочем, милицию уже вызвали. Открытым было только одно окно, на пятом этаже. Мы с Олегом решили подняться по лестнице и проверить. Лифт не работал, мы поднимались пешком. Номеров этажей тоже не было и мы сбились со счета. На одной из лестничных площадок мы увидели женщину в зеленом платье. Она стояла, прислонившись спиной к белой стене. Мы поднялись ещё на этаж выше. Здесь была выбита оконная рама и дул ветер. В оконном проеме сидел белый пушистый котенок, сидел на самом краю.

- Смотри, он не боится упасть, - сказал я.

- Я его сниму, - сказал Олег.

Он подошел и протянул руку.

Беззвучно, оттолкнувшись всеми четырьмя лапами, котенок подпрыгнул вертикально. Он взлетел медленно и плавно, будто в замедленной сьемке, и, перебирая лапами в воздухе, начал падать. Он столкнулся с каменным карнизом и, не удержавшись, полетел вниз.

- Ничего себе, - сказал Олег, - сегодня международный день самоубийц, что ли? Даже коты выбрасываются из окон.

Он подошел к проему и осторожно глянул вниз.

- Ну что?

- Готов. Там внизу асфальт. Если бы он падал с другой стороны, то мог бы и спастись. Помнишь, там липы растут?

Потом мы спустились на этаж ниже. Женщина все так же стояла, прислонившись спиной к стене. У неё было странное лицо - лицо как будто мерцало на грани молодости и старости: можно было видеть какая она сейчас, какой она была в ранней молодости, какой она станет лет через двадцать или тридцать. Женщина отошла от стены и подошла к двери. На её спине отпечатались две меловые полоски, на лопатках, как крылышки ангела. Я вспомнил о том, что я представитель власти.

- Что произошло?

- Не открывают, - сказала женщина.

- Может быть, никого дома нет.

- Там осталась моя дочь. Она не могла уйти.

- Почему?

- Дверь заперта изнутри.

- Значит, это та самая квартира, - сказал Олег и нажал кнопку.

Мы подождали, уверенные, что на звонок никто не откликлется. Но за дверью послышались шаги и маленькая девочка с заплаканным лицом отперла.

- Приходил дядя Саша, - сказала она, - он хотел подарить мне цветочек.

Мы спустились вниз. Милиция уже приехала. Сейчас эксперт осматривал тело. Он все время диктовал своему помощнику, помощник записывал.

- А вот это интересно, - сказал эксперт, - это не перелом от падения. Палец ему сломали. Значит была борьба. Запишите.

Помощник записал.

- Тогда придется осмотреть тело подробнее, - сказал эксперт, - может быть, найдутся и другие странные следы. Ну, этого уж я совсем не понимаю. Вот эта ранка на груди. Знаете, на что это похоже больше всего? На след от укуса змеи.

Вечер был теплым. Воздух был мягок и почти сладок на вкус. Я глубоко вдохнул и понял, что наконец-то настала весна.

В ЛЕТО 1012го

Лесная дорожка заросла травой; трава щекотала голые колени, она была мягкой и влажной, с метелочками. Лешка шел ловить рыбу - в маленькой речке всегда хватало линей, угрей, больших быстрых щук и мелких полосатых окуньков. За спиной Лешка нес котомку, пока ещё пустую. В одной руке он держал короткую удочку, другой срывал метелки с травы.

Он привычно осмотрел берег, выбирая хорошее место. На хорошем месте сидел старик в белой полотняной рубахе. Старик просто сидел - и видано ли, чтобы старики ловили рыбу?

- Дедушка, что ты здесь делаешь? - спросил Лешка.

- Жду.

- Кого?

- Тебя.

Лешка не поверил.

- Тогда скажи, как меня зовут и что я делаю.

- Тебя зовут Лешка, ты пришел ловить рыбу.

- А, - Лешка вспомнил, - я слышал о тебе. Ты тот старик, который живет в лесу и знает будущее. Берегись, тебя хотели убить.

- Я знаю.

- А ты все знаешь, что будет потом?

- Потом будет многое.

- Ну, что будет с этим лесом?

- Наш лес ещё долго будет стоять - ты успеешь вырасти и состариться. Но потом придут люди, которые умеют только убивать и жечь, и будет большой пожар. Потом лес будут рубить, пока не вырубят весь. А после этого здесь будет поле, потом пустошь, потом снова поле. И поле будет всегда.

- А что будет с нашей речкой?

- Она обмелеет и высохнет.

- А рыба?

- Рыбы тоже не будет.

- Так не может быть. А люди? Их тоже не станет?

- Люди будут всегда. Они будут жить беспечно, не думая о большой беде. Будут ссориться и воевать друг с другом. Будут славить воевод и князей. А когда беда прийдет, то будет уже поздно. Многих убьют, многих заставят работать и каждого научат подчиняться. И люди научатся подчиняться сначала чужим князьям, потом своим, потом опять чужим - так без конца, пока не перепутают своих и чужих.

- А что будет со мной?

- Ты свершишь великие дела.

- Я стану воеводой?

- Нет. Ты выучишься грамоте. Ты будешь жить в монастыре и записывать то, что видел, или то, о чем тебе рассказали другие. И обо мне ты напишешь тоже, поэтому я прославлюсь навеки.

- А разве это великое дело, дедушка, научиться водить перышком?

- А разве это великое дело научиться хорошо убивать и весли людей на смерть?

- Ладно. А что будет с тобой?

- Со мной уже ничего не будет. Сегодня меня убьют.

- Неправда. Никто не может знать такого о себе. А много ли я наловлю рыбы сегодня?

Река плыла и вспыхивала мелкими солнечными брызгами. Толстые цветы желтели среди ряски. Уж отплыл от коряги. Метнулась стая мальков, убегающих от окуня. Тяжело плеснула большая рыба - лещ, наверное.

- Сегодня ты не поймаешь ни одной рыбы, - сказал старик.

Словам старика Лешка не поверил. Особенно последним словам - слишком много рыбы было в реке, хоть лови голыми руками. И о лесе тоже неправда как можно сжечь и вырубить такой богатый лес? Неправда и о людях - наши люди смелые и свободные, их никто не сможет победить. А речка будет течь всегда - глупый старик. Но солнце поднималось все выше, а рыба не ловилась. Лешка встал и направился по дороге, ведущей в город.

Он сразу заметил небольшую толпу, человек двадцать.

- Что тут?

- Да вот старик из лесу, который все знает.

- Да ну его.

- Ты не слышал, что он говорит. Он сказал, что вырубят наш лес; сказал, что высохнет река и что рыбы больше не будет; сказал, что придут чужие люди и с ними большая беда; сказал, что все мы будем подчиняться этим людям; сказал, что у нас не будет хороших князей. Ну ничего, мы его не выпустим!

Рыжебородый человек в синей свите с медными пуговицами стоял перед толпой и задавал вопросы.

- Что ты обо мне знаешь?

- У тебя дом, в доме три окна, рядом кошара, вокруг плот из прутьев. Твой инструмент - молот и гвозди, долото, клещи, струг и пила. Ты делаешь бодни, ведра, чаши, ига для волов, - отвечал старик.

Старик выглядел усталым, смотрел в землю. У его ног вились оводы. Верно! - удивился рыжебородый. - Глупый старик, - сказал кто-то в толпе. Почему глупый? - Он про Яшку все рассказывает, я так тоже могу, а вот смерти он своей не чует. Не знает, что дружина сейчас будет здесь. Глупый старик.

Толпа раступилась и пропустила дюжину людей в шоломах, с копьями и броней на груди. Впереди был князь - в вишневом плаще поверх кафтана, на плече золотая застежка, золотая пряжка на поясе, золотые брансолеты на руках.

Толпа загудела, задвигалась и затихла, ожидая расправы. Сейчас каждый смог бы предсказать учать старика - предсказать не хуже волхва. Две пятнистые серые птички перелетели с дерева на дерево и заверещали, ругаясь. Старик посмотрел на небо, потом опустил глаза.

- Так ты, старик, - спросил князь, - ты знаешь все, что случается на свете? И все, что случится на свете?

- Знаю, князь.

- А знаешь ли ты, что случится с тобой сегодня?

- Знаю, князь.

- Тогда скажи нам! - его рука потянулась за мечом. Толпа радостно загудела.

- Сегодня я свершу великие дела, которые прославят меня навеки, ответил старик.

Князь замахнулся широким мечом и ударил наотмашь. Старик упал, мешая кровь с пылью. Один из воинов дважды потрогал лежащего копьем - не для проверки, а чтобы показать людям.

Князь рассмеялся.

- Вот и все великие дела, которые ты свершил сегодня! Будете вы ещё верить волхвам, али нет?

Толпа развеселилась тоже:

- Не будем, отец родной, не будем! Глупый был старик, куда ему до твоей мудрости!

В этот день Лешка больше не ловил рыбу. Он лежал в лесной траве, лицом кверху, смотрел на колыхание верхушек, заметающих небо, на светлые облака, летящие куда-то назад - так, что кружилась голва - и тихонько плакал - о старике, о богатом лесе, о речке, полной рыбы, о людях, которые не чуют беды. Длинные травинки склонялись и шевелились над его лицом. На одну из травинок присел красный, в пятнышках, жучок. Лешка поймал его и посадил на ладонь. Жучок деловито пополз вверх, к пальцам. Лешка повернул руку и жучок снова пополз вверх.

- Букашка-букашка, ты знаешь, что сегодя было? Они его убили. И сказали: "глупый старик". Он говорил, что я выучусь грамоте и буду записывать то, что видел; говорил, что я свершу великие дела. Он ведь знал, что говорит. Он ведь знал, что память об этом дне останется навеки. Я никогда не забуду, как его убили - правда, букашка?

Букашка расправила маслянные крылышки и полетела, и растаяла в солнечном воздухе.

ИСПОВЕДЬ КОМПЬЮТЕРНОГО СУЩЕСТВА

(написано собственноручно экранным сейвером "Лабиринт")

Я помню тот миг, когда я родилось на экран. Первым моим ощущением было громадное счастьe существования. Вначале я увидело табличку "START" и поняло, что некая добрая воля позаботилась обо мне и обставила начало моего пути с надлежащей торжественностью. Сердце мое воспылало благодарностью к этому миру и его создателям. Вокруг меня не было тьмы и зла, кирпичные стены были красивы - и я с замиранием сердца пошло по предначертанному пути.

Вскоре я увидело прекрасную картину по правую руку от себя и постаралось свернуть, но тщетно. Я кричало, звало, молилось. Вначале я подумало о несовершенстве моего мира, но сразу же устыдилось своего сомнения. Ведь в самом деле, тот, кто создал меня в этой Вселенной, лучше понимал мои нужды и уж наверно, сумел как нужно позаботиться о них. Вскоре я узнало, что мир мой довольно тесен. Некоторое время мне было одиноко, но наконец я увидело существо, без сомнения, принадлежавшее к высшей расе и даже имевшее тело. Его мордочка была заострена, лапы поджаты и хвост подогнут, я не могу говорить с уверенностью, ведь я прокатилось слишком быстро. Мне было до слез жаль его - наказанного неподвижностью.

Знаешь ли, я ведь живу долго, уже вторую минуту, я многое поняло и во многое проникло мыслью. Я благодарю создателя за то, что он подарил мне столь счастливую и полноценную жизнь. В этой жизни есть все - и тайна, и красота, и тень неминуемой смерти. Я благодарю его даже за стены, поставленные на моем пути. Я знаю, что я не вечно. В последние секунды я все чаще думаю о смерти, думаю - а что там? за тем порогом, за той долей мгновения, когда великий пользователь двинет рукой - и я исчезну. Что станет с моим пониманием сути и своей судьбы? Куда исчезнет весь груз моего жизненного опыта - а я ведь столько всего передумало на своем долгом веку?

Моя жизнь протекала быстро и спокойно - в ней не было крови и чудовищ, никто не охотился за мной, я не нуждалось в пище и любви. Зато было время и одиночество - чтобы задуматься. Мне кажется, я поняло картину мироздания. Жизнь есть лабиринт, где ни право, ни лево не являются верными направлениями. Куда бы ты ни катился, ты снова вернешся на круги свои - и нет ничего нового под рассеянным светом серого потолка. Судьба гонит нас впред и дальше и лишь изредка нам удается остановиться и перевести дух тогда, когда все разрушено и остается снова начать со старта. Мне удавалось простоять так пару секунд. В эти моменты я видело, как рушатся стены мироздания и новые, иные, поднимаются взамен их. Я видело это дважды. Я видело черноту между горизонтами мира, и величие этой картины не передать словами. Кем бы ни был тот, кто создал мой мир - я преклоняюсь пред ним и молюсь. Я знаю каково это - жить и видеть, и понимать.

Мы очень похожи с ним. Порой мне кажется, что мы одно - одно, и лишь в разных смысловых горизонтах. Его лабиринт ничем не отличается от моего и его смерть надвигается столь же неотвратимо, как и моя. Смысл его жизни так же величественен, как и мой. И так же как и я, умирая, он поймет, что прожил не напрасно. Жизненный его путь тяжел и полон неожиданных поворотов, которые не ведут никуда и ни к чему. И в этом есть особенный, пока недоступный мне, смысл.

Там будет рай, я знаю. И ничто не исчезнет. Каждое движение моей души избежит распада и воскреснет навечно - по его непреходящей ценности. Я часто думаю, как будет выглядеть то место, куда я приду после смерти. Там не будет стен, я знаю. Непонятные надписи, которые время от времени пролетают мимо меня, наконец станут ясны и я проникну в их истинный, сакральный, смысл. Животное с хвостом обязательно научится двигаться - ведь оно достаточно наказано неподвижностью в прошлой жизни. А улыбающаяся морда сменит глупую улыбку на добрую и - но главное - там не будет стен и, о, создатель! - как же далеко я смогу укатиться по прямой! и в этом смысл всего, в бесконечном движении вперед, в непрекращающемся совершенствовании себя - а если нет - то в чем же?.. В чем же?..

ДУЭЛЬ

Серж Капитанов родился на свет больным. Болезнь его не была конкретной и определенной, как, например, плоскостопие, опущение желудка или недостаточность почечного кровообращения. Серж Капитанов с детства ощущал запах мандарин и не мог отделаться от этого запаха. В первые годы жизни мать водила его к врачам, но врачи не могли даже записать болезнь в карточку, так как болезнь не имела названия. Лечить же без записи в карточку они не умели. Когда Капитанов стал постарше, его начали водить к психотерапевтам. Все психотерапевты были со странностями: например, один питался только проросшей пшеницей, которую растил в аквариумах, отчего рыбы толстели; второй мазал лысину ароматическим маслом, чтобы космическое электричество свободнее искрило на голове; третий всегда опаздывал, а четвертый лечил щекоткой и даже изобрел бензиновый аппаратик для удобного щекотания. Аппаратик плохо заводился и громко трещал.

Психотерапевты, в отличие от обыкновенных врачей, никогда не разводили руками и не говорили, что случай сложен - все случаи, попадавшиеся им, были просты и излечимы. Каждый обещал излечить Сержа Капитанова, гарантировал результат, давал честное слово, сообщал, что таких случаев у него было около двух десятков и каждый больной успешно выздоровел. Если же Серж Капитанов позволял себе сомневаться в результате, то терапевт обычно говорил: "Я даю честное слово. Вы что, сомневаетесь в моем честном слове?" Результатов, однако, не было. С каждым годом Капитанову становилось все тяжелее жить. Болезнь разрасталась; давала новые симптомы каждую весну, а запах мандарин усилился настолько, что от него иногда мутило, особенно по ночам. По ночам мандарины даже материализовались на тумбочке, а к утру сгнивали, подтекая соком. Каждое утро Капитанов выбрасывал их ведрами.

Однажды, раннею весной, когда Капитанову было особенно плохо, он увидел афишу, сообщавшую о лечебных сеансах с участием внеземных цивилизаций. Он остановился и перечитал афишу несколько раз. Действительно, так и написано: "Целитель межгалактической категории (далее следует перечисление заслуг и титулов) дает лечебные сеансы с участием внеземных цивилизаций. Гарантируется излечение от любых болезней, особенно от неизлечимых. Людям, являющимся следствием обстоятельств, дается шанс стать следствием себя."

Нужно быть сумасшедшим, чтобы поверить в такое лечение, - подумал Капитанов, но все-таки пошел лечиться.

Сеанс проходил в зале бывшего кинотеатра, заполненном наполовину. Целитель, облаченный в обрядовые одежды, выступил с беседой и дал честное слово, что излечит каждого страждущего. Билет на сеанс стоил немного, но с каждого страждущего взымался дополнительный благотворительный побор. Рядом с Капитановым сидела неподвижная женщина в зеленом, похожая на крупное насекомое. Женщина изредка шевелила головой, но эти слабые движения лишь подчеркивали общую неподвижность. Целитель вызвал из зала желающего (желающий страдал заиканием) и на глазах у публики излечил его. Во время лечения целитель надувался, краснел, выпячивал нижнюю губу и перебирал пальцами блестящую цепочку с висюльками. Голову он держал слегка задранной, чтобы легче принимать сигналы цивилизаций. Сигналы цивилизаций, как слышалось и виделось Капитанову, спускались сверху в виде знаков азбуки Морзе, но все цивилизации сигнализировали о разном, так что разобраться в этом смешении было трудно.

После индивидуального лечения контактер благословил зал и сообщил, что все присутствующие здоровы. Капитанов втянул воздух: запах мандарин нисколько не ослабел. Мандариновый сок крупными каплями стекал с кончика галстука под стул. Под стулом уже была целая горка шкурок.

- Это безобразие! - сказала зеленая женщина, не меняя выражения лица. - Я сейчас встану и так и скажу!

В зале встал хорошо одетый человек с умным выражением лица.

- Вы хотите поделиться впечатлениями? - спросил контактер.

- Да, я, понимаете ли, директор фирмы "Арсолоп", вот моя визитка, передайте. Мне очень понравился ваш сеанс. У меня полностью прошли боли и рассосался шрам на руке. Вот смотрите, кожа совершенно чистая. - Закатив рукав, он показал руку близсидящим. Видимо, кожа действительно была чистой.

- Я так понимаю, что вы человек деловой, - сказал контактер со сцены, - может быть, у вас есть конкретные предложения?

- Я бы мог помочь вам со спонсорством, - ответил деловой человек, мой телефон на карточке.

На этом сеанс закончился.

- Интересно, сколько ему заплатили? - спросила зеленая женщина Капитанова.

Женщина была вся в тонких металлических цепочках; цепочки выходили из всех отверстий одежды и расходились в стороны, торча, как наэлектризованные. При этом они постоянно меняли длину и направление. Капитанов удивился, но виду не подал, разве что спросил, для определенности:

- Вы инопланетянка?

- Да, - сказала женщина, зазвенев, - но я здесь с детства.

- Вы думаете, он специально подсажен?

- Но это же очевидно. Давайте подождем его на выходе и спросим.

- Может быть, это неэтично? - спросил Капитанов.

- Я согласна взять грех на душу.

Они подождали делового человека, пропустили его и пошли сзади.

- Что вы все за мной идете! - возмутился деловой человек. - Я из-за вас нервничаю.

- Меня зовут Богомолова, - представилась женщина, похожая на насекомое, - я бы хотела узнать, сколько вам заплатили за участие в сегодняшнем спектакле.

Ее цепочки потянулись в сторону собеседника, но, прикоснувшись, безжизненно упали. Она стала наматывать их на палец.

- Восемнадцать, хотя обычно платят двадцать. Меньше чем за восемнадцать я не работаю. Вы хотите меня нанять?

- Нет, я просто интересуюсь. Вам не стыдно?

- Я, дамочка, - сказал деловой человек, - зарабатываю себе на хлеб тяжелым трудом. Меня уже трижды били и много раз пытались догнать. Ведь на сеансы ходят одни и те же люди. Я рискую собой, как гладиатор, чтобы обеспечить своих детей. У меня двое и оба хотят есть. Прощайте. И нечего трогать меня вашими цепями.

Он удалился.

- Кошмар, - сказала Богомолова, - не осталось ни одного честного человека. Никому нельзя верить. Ведь он соврал про двух детей. Я по глазам увидела, что соврал.

- А может быть, правда.

- Нет, неправда, везде одна ложь. Я могу чувствовать ложь на расстоянии, так что я знаю что говорю. Все только и делают, что лгут. Хотите пари?

- Не хочу.

- Но все равно, давайте проверим.

От эмоций её цепочки топырились сильнее.

Они прошли вдоль улицы, читая объявления.

- Вот это, - сказала Богомолова. - Продается бумага по цене 6 гр. Я сейчас позвоню и проверю. А ещё лучше - вы позвоните и проверьте.

- Я вам вполне доверяю, - сказал Капитанов.

- Телефон работает? - спросила Богомолова старушку, отходившую от автомата.

Загрузка...