Дом отдыха в нашем районе богатый, всесоюзного значения, с крутящейся дверью. Под пальмой сидит дежурная — глядит, кто ходит.
У дежурной свой стол, на столе телефон и высокая лампа на подставке из ценного камня малахита, с бронзовой стойкой, оформленной в виде соснового ствола. Ствол как живой, и кора облуплена, и сучки, и в довершение всего — по стволу забирается бронзовый мишка. Тут же бронзовая чернильница в форме гнилого пня, возле него на малахитовой травке спит медведица, и пресс для промокания чернил с бронзовым медвежонком вместо ручки. Говорят, была еще и пепельница с мишкой, подающим спички, но ее унес кто-то из отдыхающих.
На всех трех этажах размещаются гостиные, приятно оформленные наглядной агитацией. На бархатных панелях прибиты золотые буквы, призывающие отдыхающих к упорному труду.
Всюду порядок, вывешены таблички «Гасите свет».
Пастухов ничего этого не видел, глядеть не пожелал. Как привез хор, так и остался дрыхнуть в кабинке под предлогом, что могут стащить запасное колесо.
Встали мы на сцене, как всегда, в три шеренги. Первые два ряда — девчата, сзади на стульях — юноши. Дарью, как обещали, поставили в середину.
Если не считать меня да еще трех-четырех «старожилок», девчонки в хору как на подбор — восемнадцати, девятнадцати лет. Иван Степанович, бывало, поглядит, когда мы сольемся на сцене, в одинаковых расшитых платьях да в кокошниках, и засмеется: «Ровно винтовки образца сорок первого года…»
По какой причине был урожай на девчат в сорок первом году, неизвестно. Говорят, в тот год на солнце выступили пятна. Может, от этого…
Поднялся занавес. На нас смотрят. Нам хлопают. И мы уже не мы, а артисты — стоим в три ряда, а впереди, на стуле, наш замечательный дядя Леня, душа нашего хора, наша надежная защита. Сидит он в черных очках, положив на колени платочек под свой знаменитый баян, и думает.
Он всегда о чем-нибудь думает, дядя Леня.
— Можно объявлять? — спросила Лариса тихо.
— Обожди, — сказал дядя Леня. — Пусть сядут. Сзади места пустые.
Когда дядя Леня говорит, кажется, что все видит. А на самом-то деле он слепой. Совершенно слепой, как осенняя ночь…
Культурник жалуется: загонять народ на мероприятие — дело сложное. Во-первых, городские всего повидали, капризничают и требуют чуть не Тамару Макарову. А потом среди отдыхающих в настоящее время оказались руководящие товарищи, и отвлечь их от «пульки» нет никакой возможности.
Начали с опозданием против афиши на полчаса.
Лариса выплыла на середину и объявила песню.
Сперва слушали плохо, шумели, ходили туда-сюда. На втором куплете подошел солидный дяденька в тапках, видно, заслуженный дяденька: ему приставили кресло в первом ряду. Он долго крутился на своем кресле, дышал на очки, оттирал их пижамой, наконец нацепил на нос и стал угрюмо глядеть на Ларису.
Потом пришел еще один полный дяденька. Этот был еще заслуженнее, потому что тот, что в пижаме, оказал ему уважение: уступил кресло, а сам согнал какую-то тетку и сел рядом на стул.
Они побеседовали немного и стали глядеть на Ларису оба.
Народ постепенно подходил. А когда мы запели нашу коронную «Чеботоху», где продергиваются невзирая на лица наши нерадивые колхозники, когда вслед за припевом:
Разлюбила? Разлюбила.
Так и полагается.
За такого выходить —
После будешь каяться, —
когда вслед за этим припевом будто какая-то нечистая сила подымала Ларису и несла над сценой, и она едва доставала пола, чтобы подыграть мотиву красными каблучками, — людей набилось столько, что мест не хватило и опоздавшим, среди которых были шеф-повар и технички, пришлось толпиться в дверях.
Лариса объявила «Одуванчики». Эта песня наша собственная, самодельная — музыку наиграл дядя Леня, а уж по его музыке как-то сами собой подобрались слова.
Песню эту особенно любила покойница Груня. За исполнение ее Груня была отмечена в Москве: ее записали на пленку и передавали по радио.
Начинает один женский голос. Потом, словно прислушиваясь и привыкая, постепенно вовлекаются подголоски. Каждый пристраивается на свой лад и по-своему, и вот уже поет весь хор, громко, в одну душу, и вдруг на середине куплета, где вовсе этого не ждешь, голоса срываются почти на нет, парни смолкают вовсе, а девчата тянут тихохонько сквозь сомкнутые губы.
Некоторые думают — песня вся, и начинают хлопать…
Вот и сейчас кто-то захлопал. Я глянула в ту сторону и увидела в четвертом ряду кондукторшу с автобуса-экспресса.
Сосед остановил ее. Она перепугалась и спрятала руки за спину.
А сосед ее был Игорь Тимофеевич. Он сидел, положив руку на спинку ее стула, н, когда мы с Ларисой запели «Поляночку», кивнул на меня и стал что-то лениво объяснять ей на ухо, и она счастливо улыбалась своими полненькими губками…
Она не сразу почувствовала, что рука Игоря Тимофеевича сползла со спинки стула и легла на ее плечо. А когда почувствовала, испугалась. Что делать? Вижу, не слушает и на Игоря Тимофеевича не смотрит. Смотрит только на длинную белую руку. А рука тянется все ниже и ниже, ниже комсомольского значка и, кажется, становится все длинней и длинней. Кондукторша смотрит на нее, словно на змею, и не понимает, как реагировать. Поглядела на Игоря Тимофеевича, хотела с ним посоветоваться, но он слушал песню до того печально, что неудобно было его отвлекать. А рука все лезет и лезет…
Песня кончилась. Захлопали. И два заслуженных дяденьки похлопали немного, как из президиума. И Игорева рука тоже ухитрилась похлопать, не переставая, впрочем, обнимать девушку.
Запели «У бережка». А кондукторша оглядывается, смущается, готова провалиться. Не понимает, дурочка, что из рядов на нее никто внимания не обращает.
Наконец она осмелилась и стала что-то говорить Игорю Тимофеевичу. Он небрежно показал глазами на сцену — слушай, мол, не отвлекайся. Она все же упрямилась и в конце концов сняла с себя его руку.
Мы пропели куплеты. Девушка испуганно косилась на Игоря Тимофеевича. Он молча слушал. Она что-то сказала. Он не ответил. Она стала говорить часто, а он не обращал внимания. Тогда она взяла в свои маленькие ладошки белую кисть и, отвернувшись, стала робко сжимать его пальцы. Он все молчал. Тогда она стала шептать ему на ухо — вроде оправдываться. Потом, виновато выпятив губки, попыталась заплетать его длинные пальцы как косу. Он раздраженно отдернул руку.
Тамара закусила губку и тихонько вышла из зала.
Игорь Тимофеевич посмотрел ей вслед бархатным своим глазом, хлопнул откидным сиденьем и, неуважительно топоча каблуками, пошел к выходу под сердитое шиканье зала.
Как только концерт кончился, дядю Леню, а с ним и девчат по традиции потащили на угощение.
Одних культурник пригласил персонально, другие пошли так.
По пути спохватились, что меня нету, — стали звать на разные голоса. Горланят, как оглашенные, дозываются. И не потому, что я им больно нужна, а просто так положено, чтобы я куклой сидела в середке.
Я притаилась и не пошла.
Круглая луна висела низко и светила, как матовый фонарь. Все было видно — каждый листочек, каждая галечка. Даже воздух под луной стало видно.
Дом отдыха стоял на пологом склоне, недалеко от реки. На эту сторону выходила открытая терраса, огороженная длинной балюстрадой и плоскими цементными вазами. От террасы до самого берега, кое-где перехлестываясь, между стриженой акацией и ухоженной травкой тянулись узкие, в два следа, торные дорожки.
Я прошла немного, села на прохладную лавочку. У берега в камышах тихонько ворковали лягушки. А на том конце парка, в столовке, гремела посуда, смеялись, и наши девчата запевали совместно с отдыхающими.
— Неужели, Тамара, ты испугалась! — послышался ленивый голос на соседней тропке.
— Конечно, испугалась…
Я сразу поняла — Игорь Тимофеевич нашел кондукторшу.
— Тебя ни разу не обнимали? — спросил он насмешливо.
— Почему не обнимали? Обнимали.
— Ну вот.
— Это было просто так. Чепуха. Мальчики.
— Ясно. Мальчикам можно, а мне нельзя.
— Да. Вам нельзя.
С минуту ничего не было слышно.
— Какая луна, а? — сказала Тамара где-то совсем близко. И, подождав немного, добавила: — Не сердитесь. Правда, вам нельзя.
— Почему?
— Вы знаете почему. Потому что…
Я поднялась и пошла. В середине парка возвышался полированный гранитный пьедестал со снятыми буквами. На нем стояла бронзовая ваза. У черного хода столовой терпеливо сидели четыре собаки. Возле мастерских блестела, как облитая, гора каменного угля. Там же ждала наша машина.
Я забралась в кабинку.
Пастухов спал сильным сном, положив голову на баранку, и не услышал, как я привалилась к нему.
А в столовой поют во всю мочь, стараются, кто кого перекричит. Эта обедня на час, не меньше.
Только придремалась — снова голоса. Никакого покоя нет.
— Вот и грузовик, — грустно говорил Игорь Тимофеевич. — Сейчас все придут, и поедешь в кабинке до самого шоссе. А там на автобус… А я опять останусь один.
— Вы такой умный, ученый, а печальный, — перебила его Тамара. — Вас, наверное, многие любят. Женщины обожают печальных. Правда?
Игорь Тимофеевич невесело усмехнулся:
— Одна до того обожала, что в Москву, прямо ко мне на работу приехала. Без приглашения. И в самый неподходящий момент. Представляешь: песочим одного полудурка за моральный облик, а она является.
— Какая бесстыдница. Разве можно так нахальничать.
— Что делать? Вызываю приятеля — чучмека. Чучмек положительный. Красит брови. Звать Артур. Едем в ресторан. Артур ведет ее танцевать, а я потихоньку испаряюсь.
— Так ей и надо. Другой раз не приедет.
— А с ней истерика. Судороги какие-то. Прямо в ресторане. Артур смылся. А милиционер приводит ее ко мне на квартиру. Квартира коммунальная. А она с милицией: растрепанная, злющая.
— Ужас. А вы что?
— А что мне оставалось делать? Изобразил круглые глаза, заявил, что такую не знаю. Первый раз вижу… Получилось довольно убедительно.
Тамара долго молчала.
— А может быть, вы ошиблись, — проговорила она неуверенно. — Может, она вас по правде любила.
— Кто теперь любит по правде! — печально произнес Игорь Тимофеевич. — Люди в большинстве своем поганые и пустые. И я в том числе.
— Что вы на себя наговариваете? — испугалась Тамара. — Что вы!
— А разве я виноват? Такова наша природа… Был такой ученый, поэт, — Игорь Тимофеевич скучно вздохнул, — Лукреций. Физик и лирик.
— Знаю.
— Где тебе знать, Тамарка. Ваше поколение…
— Нет, знаю. Мы Лукреция проходили по истории.
— Так вот, у него сказано где-то, что мнится нам, что лучше всего то, что мы ищем. Но лишь найдем его — тотчас бросаем и ищем другое. Сказано две тысячи, лет назад, а ничего не изменилось.
— Вы все время говорите что-то грустное-грустное. А у меня сейчас такое настроение, будто сегодня большой, большой праздник… Такой, какой бывает только один раз, один раз в жизни… У меня даже голова от счастья кружится… Разве бы я поехала сюда когда-нибудь, не спросившись у папы? А теперь — все равно… Папа сейчас сидит у ворот, ждет, сердится… А мне все равно.
— Достанется?
— Ну и пусть. Может, мне приятно, что достанется.
— Можно я тебя поцелую?
Некоторое время ничего не было слышно. Потом Игорь Тимофеевич сказал:
— Ты еще и целоваться не умеешь.
— Сами вы не умеете… А где сумочка?
— Я снес ее к себе. Пойдем возьмем.
— Поздно. Ваш сосед, может быть, лег.
— Соседа нет. Он ушел на «пульку». До утра. Пойдем.
— Давайте не будем об этом. Хорошо?
Пастухов громко всхрапнул, проснулся и стал озираться.
— Ты боишься меня? — спросил Игорь Тимофеевич.
Тамара промолчала.
— Какая ты все-таки чудная, Тамарка! — проговорил Игорь Тимофеевич до того грустно и нежно, что даже мне его жалко стало. — Может, ты и есть душа, определенная для меня свыше? Может, ты и есть мое чудо, мой случайный счастливый выигрыш в сто тысяч рублей?.. Хотя это и из области чертовщины, но мне иногда кажется, что в мире, во всей галактике существует только одна-единственная душа, которая целиком и полностью предопределена другой душе человеческой. Иначе чего бы людям мучиться и метаться в поисках пары, сходиться, тосковать, разочаровываться, расходиться… Ну, как бы объяснить тебе понаглядней… — Он стал шарить в карманах и вытащил скомканный рубль. — Вот… — Он расправил рубль на ладони и разорвал его на две косые половинки.
— Ой! — вскрикнула Тамара. — Что вы делаете?
— Если приложить половинку чужого рубля, — медленно объяснил Игорь Тимофеевич, — контуры не сойдутся, хотя все рубли одинаковы. Только одна половинка, твоя, точно подходит к моей. Понятно?
Тамара кивала радостно и часто.
— Спрячь свою половинку. А я буду хранить свою. Пока они с нами, мы будем всегда вместе.
Пастухов, хлопая глазами, глядел из окна кабины.
— Пойдем, — сказал Игорь Тимофеевич и потянул Тамару за руку.
— Ну, пожалуйста… Ну, не нужно… Ну, пожалуйста.
Он все тянул.
У Тамары расстегнулась кофточка.
— Что вы делаете! — крикнула она. — Пустите! А то я больше никогда, никогда не приду!
Пастухов вышел из кабинки и встал на виду, запустив наполовину кулаки в карманы узких, как перчатки, штанов. Игорь Тимофеевич не замечал его.
Он протащил Тамару мимо кучи угля, и они остановились на голой площадке.
— А ты, оказывается, глупая, — сказал Игорь Тимофеевич.
— Да, да, глупая! Ничего не знаю… Что можно, что нельзя, ничего, ничего не знаю. И себя не знаю. Как будто это не я сейчас, а кто-то чужой-пречужой…
Девчонка совсем растерялась. Она попробовала застегнуть блузку, но ее дрожащие пальцы не умели совладать с частыми пуговками. Она махнула рукой и стояла так, нараспашку, ломая пальчики.
— Ну хорошо. Успокойся, — Игорь Тимофеевич оглянулся. — Поцелуй меня.
— Пустите, пожалуйста! — попросила она жалобно.
— Что за упрямство, — мягко говорил Игорь Тимофеевич. — Ведь мы уже…
Тут он увидел Пастухова и стал говорить громко, как в телефон:
— На этой машине вы и поедете. Гораздо быстрей, чем на электричке…
— Отойдите от нее, — сказал Пастухов издали.
Тамара оглянулась. Некоторое время все трое стояли, вылупив друг на друга глаза.
Пастухов, видно, считал, что девушка обрадуется его заступничеству, но получилось наоборот. Тамара заслонила Игоря Тимофеевича и сердито промолвила:
— А тебе что за дело? — Она прижалась к своему ухажеру и, угрожающе выпятив полные губки, добавила: — Ишь ты какой!
— Кто это? — спросил Игорь Тимофеевич.
Она пожала плечами.
Бригадир медленно, немного бочком, приближался к ним.
— Спокойно! — сказал Игорь Тимофеевич непонятно кому — себе или Тамаре.
В это время послышался слитный говор девчат, и веселый Митька набросился на Игоря Тимофеевича с приветствиями и поцелуями.
— Игорюха! — кричал он в полном восторге. — Откуда свалился?! Это кто у тебя — жена? Нет? Ну ничего, ладно… Наш кореш, деревенский. За одной партой сидели, казанками менялись! — порадовал он Тамару. — К нам едешь? Нет? Ну ничего, ладно!
Хотя Игорь Тимофеевич и выставлял локоть, и утирал белым платочком целованные места, Митька кидался на него как полоумный. За минуту он выложил деревенские новости, в основном, конечно, про себя и про свой выдающийся тенор.
— Погоди, погоди, Митя, — Игорь Тимофеевич пытался отлепиться от него. — Тут девушку надо устроить. До шоссе подкинуть.
— Уважим! Витьке скажу — уважит! Ты не гляди на него, что он за баранкой. Он у нас вроде тебя — ученый, только с заскоками.
И Митька поведал, как Пастухов задурил всем головы скоростной механизацией, чуть не спалил избу и угодил под суд. И все из-за своих скоростей, чудило.
— Не такой чудило, как тебе кажется, — сказал Игорь Тимофеевич казенным голосом. — Скорость — философия нашего времени.
— Правильно! — круто поворотил Митька. — Мы с ним на пару боролись! Я чуть язык не прикусил! Все бы хорошо — с пахотой ничего не выходит. Чем быстрей гонишь, тем борозда хужей. То глубокая, то мелкая.
— Ничего страшного, — сказал Игорь Тимофеевич. — Надо делать поправку на выкатывание. И только.
— Что, что? — подскочил Пастухов,
— Поправку на выкатывание, — любезно повторил он. — Хотите, изображу формулу? Есть карандаш?
Пастухов стал копаться в карманах. Игорь Тимофеевич, не теряя времени, лениво разъяснял, что динамическое выкатывание — явление, свойственное всем механизмам с вращающимися частями, а Тамара с гордостью смотрела на него.
Как на грех, ни бумажки, ни карандаша не нашлось. Народ подобрался не канцелярский. Девчата шумели в машине, торопили ехать.
— Давайте встретимся как-нибудь днем, — устало улыбнулся Игорь Тимофеевич. — Ну, хотя бы в субботу. Я вам охотно помогу.
— А мы уговорились в субботу на концерт, — напомнила Тамара.
Пастухов взглянул на нее зверем.
Его удалось усадить за баранку только после того, как москвич твердо пообещал завтра к девяти часам утра прибыть на комсомольское поле.
— Все? — закричал Пастухов, включая стартер.
— Все, — лениво ответила Лариса из кузова.
Машина тронулась.
— Погодите, — сказал слепой дядя Леня, — Дарьи нету.
Стали сигналить. Минут через пять она выбегла из темноты, забралась в кузов и притихла в уголке. Лариса брезгливо подвинулась, сказала: «Опахнись хоть», — и мы поехали.