Вечером районный центр М. выходит на бульвар.
Выходят душистые, как пробные флакончики, девушки, солдаты с увольнительными до двадцати четырех ноль-ноль, молчаливые папы и мамы с новыми колясками, выезжают на велосипедах юноши в мохнатых кепочках.
И начальник милиции надевает гражданский пиджак и выходит с беременной женой запросто.
По одной стороне бульвара идут к вокзалу, по другой стороне — к реке. Так и текут от реки к вокзалу, от вокзала к реке.
А на базарной площади из трех репродукторов на все стороны играет радио, создавая праздничную обстановку.
У парадных сидят на табуретках бабушки, замечают, какая невеста с кем идет, у какой новые туфли.
Девчата шушукаются, одаряют подруг калеными семечками и пьют воду с двойным сиропом.
Часов в семь вечера, в самый разгар гулянья, когда народу не уместиться на узких тротуарах, на главной улице появился Пастухов. Идет по самой середине, на виду у всей общественности и спотыкается на булыжинах.
У меня прямо сердце упало. Опять как суслик напился.
Подбежала к нему, гляжу — весь бок в мелу. И пуговица расстегнута. Прямо срамота. Только-только на поруки взяли, а он под окнами райкома комсомола марширует в таком виде.
Встала я против него и говорю тихо:
— Давай домой! Сейчас же!
Встал, качается, как лодочка, старается сообразить, что к чему. Совсем пьяный — глаза как холодец.
Я повторяю:
— Не совестно? Весь вывозился. Давай домой.
Пастухов узнал меня, обрадовался и сказал на всю улицу:
— На мне пятно? Не отрицаю. На мне пятно, а на нем нету. Понятно? Пусти.
Он рванулся куда-то. Видно, у него была цель.
Я уцепилась за его пиджак. Увидев, что от меня попросту не отделаться, он снова остановился и спросил обиженно:
— Ты что — выпивши?
Медленно покачиваясь, он стал шарить грязными лапами в пиджаке, выворачивать брючные карманы. На землю посыпались бумажки, исписанные формулами, квитанции, вырезки со схемами, фотографии тракторов, таблицы горючего.
Под конец он нашел, что искал: мятый, исписанный с обеих сторон листок белой бумаги.
Он пытался развернуть листок, но пальцы плохо слушались, и в конце концов пришлось разворачивать мне.
— Читай. Понятно? — гордо сказал Пастухов, когда я развернула.
Это было заявление на пересмотр дела.
Главный упор делался на то, что Пастухов добровольно приехал из Москвы, проводит в жизнь ценные идеи по механизации сельского хозяйства.
Сам Пастухов такую бумагу сочинить бы постыдился. Наверное, ходил на дом к защитнице, и она ему помогала.
Бумага была помечена сегодняшним числом и заляпана томатным соусом.
— Сейчас же домой! — сказала я. — Спать.
— Нельзя. Понятно?
— Почему?
— Эту бумагу надо пустить по инстанциям.
— По каким инстанциям? Сегодня воскресенье.
— Неважно. Понятно? В прокуратуре сказали — часок отдохни и заходи… Всех генералов соберем, раз такое дело. По тревоге.
— Да ты что, с ума спятил? Кто сказал?
— Тебе не все равно кто? Не хватайся за меня — людей постыдись. С пятном жить нельзя. Понятно? Кто мне поверит, когда на мне пятно? Доверят гонять на скоростях? Нет, скажут, он под судом и следствием. Отстранить. На меня и раньше Иван Степанович косился. А теперь и вовсе не доверит.
Я знала, что пьяненькие мужики еще больше, чем трезвые, любят, когда им поддакивают, и стала кивать, что, мол, действительно не доверит тебе Иван Степанович технику и действительно пятно надо смывать, а сама вела его потихоньку в первые попавшиеся ворота, лишь бы с глаз долой. Вела я его зигзагами за руку по чужому двору между мокрым бельем и думала: «До чего обидно за нашу молодежь. Столько вокруг интересного, захватывающего, а они — вон что делают».
Пастухов, видно, устал.
— Живешь ты неправильно, суматошно, — внушала я ему. — Я понимаю — жизнь порой сложна и противоречива, ее трудно подвести под какую-то догму. Но надо приучать себя жить так, как надо, а не так, как тебе хочется.
Он шел и внимательно слушал.
— Как радостно видеть, когда юноша к чему-то стремится, — внушала, я ему. — Старается быть полезным, не задумывается ни о корысти, ни о славе. А слава сама приходит в процессе труда.
Улица, на которую мы вышли, была тихая — заборов больше, чем домов. Прислонила я Пастухова к водоразборной колонке, заправила ему карманы, отряхнула мел с рукава, убедила застегнуть пуговицу.
Теперь задача состояла в том, чтобы посадить Пастухова в автобус. Пока я подумывала, как это половчей сделать, вдали ударил барабан и духовой оркестр заиграл «Дунайские волны».
И тут уж я вовсе не могла удержать Пастухова, и он меня потащил, как на буксире, и невозможно было понять, кто из нас трезвый, а кто выпивши.
Притащил он меня в городской садик и потянул на танцевальную площадку. Тут мое терпение лопнуло. Пусть делает что хочет.
Гляжу — без билета его на площадку не пускают, а билета, как нетрезвому, не дают. Ребята на контроле смеются. Пастухов наклонился и произнес речь, что он человек не гордый и будет веселиться среди прохожих на аллейке. А барышня — вот она — припасена. С этими словами он схватил меня за талию и принялся кружить под фонарями, вокруг районной Доски почета. Прошу его остановиться — где там! Впился своими клешнями: ни охнуть, ни вздохнуть.
— Поскольку взяла шефство — обязана танцевать!
Прямо со стыда сгореть! Сегодня собралась на спевку поспеть, бюро провести, над собой поработать. Да и постирушки дома целая гора накопилась. Вот и поработала. Хоть бы музыка скорей кончилась.
Вдруг Пастухов бросил меня и застыл как вкопанный. Застыл и уставился на темную дорожку. Там маячили две фигуры: одна побольше, другая поменьше. Они то шли, то останавливались. А Пастухов все прислушивался.
Фигуры подошли под фонарь, и я поняла, в чем дело. Впереди шла знакомая кондукторша, а за ней — пожилой дяденька в соломенной шляпе.
Пастухов глянул на меня, будто его оглушили, и сказал:
— Устремились в сады и парки. Понятно?
Кондукторше было совестно. Она оглядывалась и ломала пальчики. А пожилой угрюмо разминал папироску.
— Ну не надо… — умоляла она. — Ну пожалуйста.
— Пусти! — рванулся Пастухов.
Я его едва удержала.
— А чего он к ней пристает?!
— Это же отец.
— Отец?
— Ясно, отец. Образумься.
Пастухов покорно пошел за мной в тень, на дальнюю скамеечку.
А девушка торопливо говорила:
— Ну, не ходи, ну, пожалуйста…
— Да тебе-то что, — басил отец. — Я в сторонке буду. В сторонке.
— Прошу тебя. Я уже большая.
— Какая ты большая, — вздохнул отец.
— Мне неудобно. Понимаешь, неудобно. Я уже работаю. Меня пассажиры узнают.
Прошли два парня в ковбойках и загоготали:
— Опять с папочкой за ручку!
Девушка ломала пальцы и морщилась от страданья.
— Я не могу больше, — сказала она. — Я иду домой.
Отец махнул рукой. Он остановился возле нашей скамейки, небритый и такой же толстогубый, как дочка. На нем были мягкий пиджак и широкие, до земли брюки, такие, что не видать — босой или обутый.
На пиджаке висела медаль.
Пастухов пробормотал:
— А что, если я с ней сейчас… — уронил голову на мое плечо и сразу спекся — заснул. Теперь ничего не сделаешь. Отоспится — тогда поедем.
Девушка купила билетик и быстро, словно за ней гнались, протопала по мостику на площадку.
Отец постоял, подумал, пошел поглядеть через ограду. Но щели были узкие и видно плохо. А близко не подойти. Администрация проявила смекалку и вырыла вокруг ограды глубокую канаву, чтобы не лазили без билетов. Плюс к тому — канава доверху налита водой.
Заиграли румбу. Отец решительно бросил папироску и пошел к мостику. Девушка с красной повязкой потребовала билет.
— Там моя дочь, — сказал он. — Я хочу присутствовать.
— Купите билет и присутствуйте.
— Да я не танцевать. Посмотрю и уйду.
— Возьмите билет, а там хоть на голове ходите, — сказала девушка с повязкой.
Он пожевал губами, отошел и сел. От него крепко несло табаком.
— Как придет воскресенье, хоть не просыпайся, — проговорил он больше для себя, чем для меня. — Куда это годится? Никуда не годится.
Я поинтересовалась, что случилось.
— Говорят, ничего особенного не случилось. Мелкий факт. А я не могу смириться. Для них мелкий, а для меня не мелкий. Есть тут у нас тип, некто Коротков. Он Тамарочку за то, что не пошла с ним танцевать, обозвал жабой. И вдобавок замахнулся.
У него треснул голос, и он разозлился.
— Стал караулить этого подонка… Извините, я потерпевший отец, а отсюда и злость. Он знал, что я его караулю, и прятался. Поймал я его наконец. Поговорили. Он мне заявляет: «Что я ей, голову снес? Пусть нос не дерет!»
Я сказала, что надо заявить куда следует, по месту работы.
— Я говорил со знакомым милиционером. «Подайте, — говорит, — в суд, выставьте свидетелей, возьмите о дочке характеристику». Не пошел я по этому пути. Сами понимаете почему. — Он поперхнулся. Тихонько выругавшись, встал, прошелся по дорожке. Потом сел снова.
А Пастухов спал на моем плече под духовой оркестр и чмокал губами, как младенец.
— Принял решение не пускать Тамарочку на танцы, — продолжал потерпевший отец. — Не пускать на танцы. Мы тут недалеко живем. Музыку слышно. В воскресенье молодежь идет, а она сядет у окна как арестантка и слушает музыку. Она у меня одна. Больше никого у меня нету. Никого нет… Принял решение — ходить с ней. Приду на площадку. Сижу. Курю. И что бы вы думали? Не стали ее приглашать. «Эта та, за которой папа наблюдает? Ну и пусть он сам с ней танцует». Пошел к администратору. Поговорили. Здешние активисты посоветовали написать в газету. Ославить этого подонка на весь район, чтобы в дальнейшем было неповадно… Заодно просили в заметке отметить о воспитательной работе среди молодежи. Что воспитательную работу надо вести всегда и всюду. Даже на танцах. Добиться того, чтобы девушка могла смело отказать тому, с кем она не хочет танцевать, не боясь, что ее изобьют.
Написал заметку, — говорил он сквозь зубы. — Подписал: «Пенсионер такой-то». Одобрили. Посоветовали включить мысль, чтобы на площадке практиковали перерывы и, когда пары еще не разошлись, проводились короткие беседы по этике юноши и девушки. Чтобы музыка чередовалась с играми, с вопросами, с премиями… С премиями. Конечно, танцы у молодежи отнять нельзя. Но сами танцы в крайнем случае должны быть русские, хорошие, вежливые, например тустеп, коробушка. А то играют какую-то западную отраву.
Он встал, отошел недалеко, высморкался, утер лицо платком и сел снова. Сел и долго молчал.
— Напечатали? — спросила я.
— Про тустеп напечатали.
— А про этого? — внезапно проснулся Пастухов. — Про подонка?
— Изъяли. Говорят, частный факт. Никому не интересно… Что она у вас за исключительная…
— Неверно! — разволновался Пастухов. — Люди, я вам скажу, каждый без исключения исключительный человек. И вы. И я. И она исключительная. Потому что у каждого из нас в мозгу своя особая извилинка. Такая, вроде морской раковины, каждая с особым изгибом. В этих изгибах, если ты хочешь знать, — весь гвоздь. По этим изгибам течет моя мысль и открывает секреты природы, которые для других закрыты. Если бы у людей было бы только серое вещество, а не было бы у каждого своей особенной ракушки, не было бы у нас ни «Анны Карениной», ни теории относительности.
Я напомнила, что незаменимых людей нет.
— Неверно, — замотал головой Пастухов. — У нас даже Аврора незаменимая. (Это у нас в колхозе корова такая). А люди — тем более.
— Выпившему ничего не докажешь, — вздохнул пенсионер.
Но я хотела доказать.
— У нас, к твоему сведению, не капиталистическое общество, чтобы у каждого мысли кривуляли по собственным зигзагам. А если ты такой исключительный, что в твою башку вставлена морская раковина, так дождись по крайней мере, когда тебя народ станет признавать. А сам не выставляйся. Будь поскромней. А то много об себе понимаете. Пользы от вас никакой, а скандалы — то и дело.
— С этим надо мириться, — сказал Пастухов.
— А мы не хотим мириться! Будем вправлять мозги и выравнивать твои извилины. А не поможет, соберем правление и снимем с бригадира. Тогда узнаешь, заменимый ты или незаменимый.
— Дай тебе волю, ты бы всех под одну гребенку остригла. Под бокс. Понятно? И меня под бокс и Настасью Ивановну под бокс.
— Зачем под бокс? Личные склонности я не отрицаю. Стригитесь, как хотите.
За беседой Пастухов быстро трезвел и уже поддавался убеждению.
— Одного я не пойму, — проговорил он. — Какая тебе польза доказывать, что я самый что ни на есть середняк, вполне заменяемый и на работе и на других делах? Ну ладно, убедишь ты меня, усохнет у меня эта самая особая извилинка. И останется в голове одна только серая масса, и стану я походить на тех замороженных человеков, у которых эта серая масса через глаза просвечивает. Легче тебе будет?
— Ивану Степановичу с тобой легче будет. И то ладно.
— Может быть, ваш друг частично и прав, — сказал пенсионер. — Все-таки приятно сознавать, что ты на своем деле — один-единственный. А взаимозаменяемым, как какая-нибудь велосипедная шина, человеку быть обидно. Особенно нашему человеку.
— Верно, папаша! — закричал Пастухов. — Не цыкай на человека, когда он что-то доказывает! Сперва понять попробуй!
— Ему не терпится гонять технику на повышенных скоростях, трактора ломать, а правление не позволяет. Вот он и выдумал.
Пришлось разъяснять известные истины: отдельный человек должен шагать в ногу с коллективом. Без коллектива человек — ноль, хоть у него в голове морская раковина аж из самого Индийского океана и размером с пепельницу, и что все его беды и шатания происходят оттого, что он душой оторван от коллектива.
— Поэтому я хочу тебе дать совет. Только отнесись к тому, что я говорю, внимательно и не вздымайся на дыбки. Парень ты культурный и грамотный. Не спорю. Но для твоего общего роста, для твоего дальнейшего эстетического воспитания тебе было бы полезно включиться в хор. Мы тебе сапожки по колодке пошьем, такие же, как у нас у всех, — красивенькие…
Пастухов дернулся, будто его ткнули в спину, и уставился на меня злющими глазами.
— Ты опять?
— Что опять?
— Про хор? Про песенки?
Я ничего не могла понять. И даже испугалась.
— Так вот, — стал говорить он медленно, с каждым словом ударяя кулаком по лавочке. — Если еще раз помянешь про хор, я не погляжу, что я твой подшефный, а ты девчонка. Дам бубна.
— Ну вот и договорились… Тебе, дураку, хорошего хотят, время с тобой теряют, а ты…
— С выпившим не договоришься, — вздохнул пенсионер. Он остался дожидаться дочку, а мы с Пастуховым пошли побыстрей, чтобы захватить последний автобус.