Они как будто вдвоем, но вдвоем,
Как жестко связанные ножки циркуля;
Твоя душа, закрепленная ножка, не подает виду
Что двинется, но движется, когда двинется другая.
И хотя она находится в центре,
Но когда другая удаляется,
Она склоняется, и прислушивается к ней
И выпрямляется, когда та возвращается обратно.
Так и мне с тобой — я должен,
Как другая ножка, двигаться косо.
Твоя твердость делает мой круг правильным,
И заставляет меня кончать, где я начал.
В Главе 3 я рассматривал совместную работу двух глаз, составляющую бинокулярное зрение. Сочетание зрения обоими глазами доставляет нам информацию такого рода, которую мы могли бы получить от одного глаза лишь с помощью особых видов добавочного знания (например, знания о наложении предметов в поле зрения); в действительности, мы получаем восприятие глубины. Это информация о другом измерении (как сказал бы физик), или информация о другом логическом типе (как сказал бы я).
В этой главе, вдобавок к обсуждению двойного описания, я хочу исследовать вопрос о границах. Что ограничивает единичные предметы, что ограничивает «вещи», и прежде всего — что ограничивает человеческое Я — если у него есть какая-нибудь граница?
Существует ли нечто вроде линии или поверхности, о которых можно сказать, что «Я» нахожусь «внутри» этой границы раздела, а «снаружи» — окружающая среда или некоторое другое лицо? На каком основании мы делаем такие различия?
Ясно (хотя это обычно игнорируют), что язык, на котором можно ответить на этот вопрос, это, в конечном счете, не пространственно-временной язык. «Внутри» и «снаружи» — неподходящие метафоры для включения и исключения, если речь идет о человеческом Я.
Психика не содержит ни вещей, ни свиней, ни людей, ни жаб-повитух [Alytans obstetricans, разновидность жаб, размножающихся на суше, о которых будет речь дальше (см. стр. 122). — Прим. перев], ничего подобного, а только идеи (т. е. сообщения о различиях), информацию о «вещах» в кавычках, всегда в кавычках. Точно так же, психика не содержит ни времени, ни пространства, а только идеи о «времени» и «пространстве». Отсюда следует, что границы индивида, если они вообще реальны, это не пространственные границы, а нечто более напоминающее поверхности, окружающие множества в теоретико-множественных диаграммах, или пузыри, исходящие в комиксах изо рта персонажей.
На прошлой неделе моей дочери исполнилось десять лет. Десятый день рождения важен, потому что он он составляет переход к двузначным числам. Она заметила, полушутя и полусерьезно, что не чувствует себя «нисколько другой».
Граница между девятым и десятым годом жизни не была реальной в том смысле, что не составляла разницы в ощущении. Но, вероятно, можно нарисовать диаграммы Венна [Условные рисунки в теории множеств, изображающие отношения между множествами. — Прим. перев.] или пузыри для классификации утверждений о различных возрастах.
Кроме того, я хочу привлечь внимание к тому роду получения информации (или обучения), касающегося человеческого «Я», и притом способного произвести некоторое «изменение» в собственном «Я». В частности, я рассмотрю изменения в границах Я, например, открытие, что нет этих границ, или нет центра. И так далее.
Каким образом мы усваиваем эти уроки мудрости (а может быть безумия), по-видимому, меняющие «нас самих» — то есть наши представления о человеческом Я?
Я начал размышлять о таких вещах очень давно, и вот два вывода, к которым я пришел перед Второй мировой войной, когда я разрабатывал то, что называл «динамикой» или «механикой» культуры Иатмул на реке Сепик, в Новой Гвинее.
Один из этих выводов состоял в том, что понятия взаимодействия и характерологического обучения (не просто приобретения так называемой «реакции» на звонок, а готовности обучаться таким автоматизмам) совпадают между собой.
Обучение контекстам жизни — это предмет, который должен обсуждаться не как внутреннее переживание, а как вопрос внешних отношений между двумя существами. При этом отношение есть всегда результат двойного описания.
Правильный подход (и притом большое улучшение) состоит в том, что надо вначале представлять себе две взаимодействующих стороны наподобие двух глаз, каждый из которых дает монокулярное восприятие происходящего, а оба вместе дают бинокулярное восприятие глубины. Этот двойной взгляд и есть отношение.
Отношение не присуще внутренне одному лицу. Бессмысленно говорить о «зависимости», «агрессивности», «гордости», и так далее. Все такие слова коренятся в происходящем между лицами, а не в чем-то внутри лица.
Несомненно, есть обучение в более специальном смысле. Есть изменения в А и изменения в Б, соответствующие зависимости-выручке в отношении. Но прежде имеется отношение; оно предшествует.
Лишь тесно придерживаясь первичности и приоритета отношений, можно избежать снотворных объяснений. Опиум не содержит снотворного принципа, как человек не содержит инстинкта агрессии.
Материал Новой Гвинеи, как и многое после него, научили меня, что если я хочу, например, объяснить гордое поведение, то я ничего не достигну, ссылаясь на «гордость» индивида. Точно так же, нельзя объяснить агрессию, ссылаясь на инстинктивную (или даже выученную) «агрессивность» [Заметим, кстати, как легко опуститься от социобиологии к паранойе и, пожалуй, от яростного отрицания социобиологии, увы, тоже к паранойе!]. Я полагаю, что такое объяснение, смещающее внимание с межличностного поля отношений к фиктивной внутренней тенденции, принципу, инстинкту или чему-то в этом роде, представляет собой большую нелепость, которая лишь скрывает подлинные вопросы.
Если вы хотите говорить, например, о «гордости», то вы должны говорить о двух лицах или двух группах и о том, что происходит между ними. Б восхищается А; но восхищение Б условно, и может превратиться в презрение; и так далее. Можно определить частный случай гордости, как частный паттерн взаимодействия.
То же касается «зависимости», «храбрости», «пассивно-агрессивного поведения», «фатализма», и так далее. Все характерологические прилагательные следует сузить или расширить, чтобы придти к их определениям из паттернов взаимного обмена, то есть из комбинаций двойного описания.
Так же, как бинокулярное зрение доставляет возможность информации нового рода (о глубине), понимание поведения (сознательное или бессознательное) в терминах отношения доставляет новый логический тип обучения. (В моей книге «Steps to an Ecology of Mind» я назвал это Обучением II, или дейтерообучением)
Весь этот предмет несколько трудно охватить взглядом, потому что нас учили представлять себе обучение как нечто, состоящее из двух частей: Учитель «обучает», а учащийся (или экспериментальное животное) «обучается». Но эта линейная модель устарела, когда мы осознали кибернетические циклы взаимодействия. Минимальная единица взаимодействия состоит из трех компонент. (В этом старые экспериментаторы были правы, вопреки их слепоте к различию логических типов).
Назовем эти три компоненты стимулом, реакцией и подкреплением. Из них вторая компонента является подкреплением первой, а третья — подкреплением второй. Реакция учащегося подкрепляет стимул, доставляемый учителем, и так далее.
Гордость — это условное восхищение, доставляемое зрителем, плюс реакция исполнителя, плюс бOльшее восхищение, плюс принятие восхищения. (Оборвите эту последовательность, где хотите!). Конечно, компоненты контекста обучения могут переплетаться сотнями способов, и, соответственно, составлять сотни характерологических «черт», но из этих сотен экспериментаторы, как это ни странно, усматривали лишь полдесятка.
Я утверждаю, что существует обучение контексту, обучение, отличное от того, что видят экспериментаторы. Далее, я утверждаю, что это обучение контексту происходит от некоторого вида двойного описания, сопровождающего отношение и взаимодействие. Более того, как и все темы контекстного обучения, эти темы отношений подтверждают сами себя. Гордость питается восхищением. Но поскольку восхищение условно — и гордый человек боится презрения другого — отсюда следует, что другой ничем не может уменьшить эту гордость. Если он выражает презрение, он в то же время подкрепляет гордость.
Точно так же, можно ожидать встретить самоподтверждение в других примерах того же логического типа. Исследование, игра, преступление и поведение типа А, выделяемое при психосоматическом изучении повышенного давления, — все эти вещи одинаково трудно устранить. Конечно, все это — не категории поведения; это категории контекстной организации поведения.
Резюмируя, можно сказать, что эта глава содержит важные добавочные обобщения. Мы понимаем теперь механику отношения как частный случай двойного описания, и видим, что в единице последовательности поведения содержится по крайней мере три компоненты, а может быть гораздо больше.
Древнегреческий совет «познай самого себя» может нести в себе много уровней мистического постижения, но вдобавок к этим аспектам дела существует еще очень простой, универсальный и попросту прагматический аспект. Несомненно, всякое знание о чем угодно отчасти происходит от того, что называют самопознанием.
Как утверждают буддисты, «Я» — это некоторая фикция. Если это верно, наша задача — определить, какого рода эта фикция. Но пока я приму «Я» в качестве эвристического понятия, чего-то вроде лестницы, полезной, чтобы взобраться наверх, которая в дальнейшем может быть отброшена или оставлена позади.
Я протягиваю руку в темноту и нащупываю электрический выключатель. «Я нашел его. Вот где он»; а затем: «Теперь Я могу его включить».
Но чтобы включить свет, мне незачем было знать положение выключателя, или положение моей руки. Мне достаточно было бы сенсорного ощущения контакта между рукой и выключателем. Я мог бы полностью ошибиться в моем утверждении, что «вот он где», и все же, раз моя рука на выключателе, я могу его повернуть.
Вопрос состоит в следующем: «Где моя рука?» Этот элемент самопознания находится в очень специальном и особом отношении с отысканием выключателя, или знанием, где находится выключатель.
Например, под гипнозом я мог бы поверить, что моя рука была над моей головой, тогда как на самом деле она была вытянута горизонтально. В таком случае я предположил бы, что выключатель находится сверху, над моей головой. Я мог бы даже принять успешное включение света за подтверждение моего открытия, что выключатель был «над моей головой».
Мы проецируем наши мнения о собственном Я на внешний мир, и часто мы ошибаемся по поводу своего Я, продолжая двигаться, действовать и взаимодействовать со своими друзьями — успешно, но придерживаясь ложных мнений.
Что же такое, в таком случае, это «Я»? Что прибавляется к информации, в контексте этой главы, если мы повинуемся старому совету «познай самого себя»?
Вернемся к началу рассуждения. Допустим, я «знаю», что моя рука находится над моей головой, и «знаю», что выключатель света находится на уровне плеча. Допустим, я прав в отношении выключателя, но ошибаюсь в отношении моей руки. Тогда, в поиске выключателя, я никогда не положу руку на место, где находится выключатель. Мне было бы лучше не «знать» положение выключателя. Тогда я, может быть, нашел бы его каким-нибудь случайным движением, методом проб и ошибок.
Каковы же, в таком случае, правила познания самого себя? При каких обстоятельствах лучше — в прагматическом смысле — не иметь такого знания, чем иметь ошибочные мнения? При каких обстоятельствах знание самого себя прагматически необходимо? Большинство людей, по-видимому, живет без ответа на вопросы этого рода. Они, кажется, живут, даже не задавая себе такие вопросы.
Попробуем теперь подойти ко всему этому без такого эпистемологического высокомения. Есть ли у собаки знание о самой себе? Возможно ли, чтобы без знания о самой себе собака могла гнаться за зайцем? Не есть ли вся масса поучений, предписывающих нам познать самого себя, просто путаница чудовищных иллюзий, построенных для компенсации парадоксов сознания?
Если отбросить представление, что собака — это одно существо, а заяц — другое, и рассмотреть зайца-собаку как единую систему, то можно спросить: Какая избыточность должна быть в этой системе, при которой эта часть системы способна гнаться за той? А может быть, неспособна не гнаться за ней?
Теперь, по-видимому, получается совсем другой ответ: Единственная необходимая в этих случаях информация (т. е. избыточность) имеет относительный характер. Сказал ли заяц, убегая от собаки, чтобы та гналась за ним? В случае включения света — когда рука («моя» рука?) коснулась выключателя, была создана необходимая информация об отношении между рукой и выключателем; и тогда включение стало возможно без добавочной информации обо мне, моей руке и выключателе.
Собака может приглашать к игре «погонись за мной». Она пригибается, приблизив подбородок и горло к земле, и тянется вперед, прижав к земле передние лапы, согнутые в локтях. Глаза ее подняты вверх и движутся в своих глазницах, при неподвижной голове. Задние лапы согнуты под телом, готовые к прыжку вперед. Эта поза известна всякому, кто когда-нибудь играл с собакой. Существование таких сигналов доказывает, что собака способна к коммуникации по крайней мере на двух расселовских уровнях, или логических типах.
Впрочем, здесь я сосредоточиваю внимание лишь на тех аспектах игры, которые демонстрируют правило, что два описания лучше одного.
Игру и создание игры следует рассматривать как единое явление: именно субъективно представляется, что последовательность остается в самом деле игровой, лишь поскольку она сохраняет некоторые элементы творчества и неожиданности. Если последовательность вполне известна, это ритуал, хотя, может быть, все еще формирующий характер ее участников. [Если определить игру как установление и исследование отношения, то приветствие и ритуал суть подтверждения отношения. Но, конечно, смесь подтверждения и исследования — обычное явление.] Довольно просто увидеть первый уровень открытия у играющего человека, А, имеющего в своем распоряжении конечное число альтернативных действий. Эти действия суть эволюционные последовательности с естественным отбором не элементов действия, но паттернов элементов действия. А испытывает на Б различные действия и обнаруживает, что Б принимает лишь некоторые контексты. Это значит, что А должен либо предварять некоторые действия некоторыми другими действиями, либо помещать некоторые из своих действий во временны’е рамки (последовательности взаимодействия), предпочтительные для Б. А «предлагает»; Б «располагает».
Чудом кажется на первый взгляд изобретение игры разными видами млекопитающих. Я наблюдал этот процесс во взаимодействии между нашей собакой-кейсхондом и нашим ручным гиббоном, причем было вполне ясно, что собака отвечает на неожиданный щипок ее шерсти своей нормальной реакцией. Гиббон внезапно появляется с балок под крышей веранды и как будто нападает. Собака за ним гонится, гиббон убегает, и вся система движется от веранды к нашей спальне, где вместо открытых балок и перекладин есть потолок. Теперь, вынужденный оставаться на полу, гиббон поворачивается и наступает на собаку, которая отступает, убегая на веранду. Тогда гиббон поднимается под крышу, и вся последовательность начинается сначала, повторяясь много раз, что доставляет, по-видимому, удовольствие обоим игрокам.
Очень похожий опыт — открытие и изобретение игр с дельфином в воде. Я решил не давать пожилой самке Tursiops никаких ключей к обращению со мной, кроме «стимула» моего присутствия в воде. Я сидел, скрестив руки, на ступеньках, спускающихся в воду. Дельфин подплыл ко мне и расположился рядом со мной в одном или двух дюймах от моего бока. Время от времени возникали случайные физические контакты между нами, из-за движений воды. По-видимому, эти контакты не интересовали животное. Примерно через две минуты дельфин отодвинулся и медленно проплыл вокруг меня, и вскоре я почувствовал, как что-то толкает меня под правую руку. Это был клюв дельфина, и я столкнулся с проблемой: каким образом не давать животному никаких ключей, как со мной обращаться. Задуманная мною стратегия оказалась невозможной.
Я расслабил мою правую руку и позволил дельфину просунуть клюв под нее. Через несколько секунд весь дельфин оказался у меня под рукой. Затем он согнулся передо мной в положение, при котором он сел мне на колени. Начиная с этой позиции, мы в течение нескольких минут вместе плавали и играли.
На следующий день я держался той же последовательности, но без периода выжидания в течение нескольких минут, когда дельфин находился рядом со мной. Я погладил его спину рукой. Он тут же поправил меня, отплыв на небольшое расстояние, а затем проплыл вокруг меня, шлепнув меня передним краем хвостового плавника, как ему вероятно, казалось, слегка. После этого он направился в дальний конец бассейна и там оставался.
Это, опять-таки, эволюционные последовательности, и важно отчетливо понять, что именно развилось. Было бы неправильно описывать межвидовую игру собака — гиббон или человек — дельфин как эволюцию элементов поведения, поскольку здесь не возникло новых элементов поведения. В самом деле, для каждого существа в этом не было эволюции новых контекстов поведения. Собака неизменно оставалась собакой; гиббон — гиббоном; дельфин — дельфином; и человек — человеком. Каждый сохранял свой собственный «характер» — свою собственную организацию воспринимаемой вселенной — и все же ясно, что здесь нечто произошло. Возникли или были открыты паттерны взаимодействия, и эти паттерны сохранялись, хотя бы недолго. Иными словами, здесь был естественный отбор паттернов взаимодействия. При этом некоторые паттерны продержались дольше других.
Здесь была эволюция сочетаемости. С минимальными изменениями собаки и гиббона, система собака-гиббон стала проще — приобрела бOльшую внутреннюю интеграцию и согласованность.
Таким образом, имеется бOльший объект — назовем его А плюс Б — и для этого бOльшего объекта в игре осуществляется процесс, который, как я полагаю, правильно было бы назвать практикой. Это процесс обучения, в котором система А плюс Б не получает новой информации извне, а только из самой системы. Взаимодействие делает информацию о частях А доступной частям Б, и обратно. Произошло изменение границ.
Теперь мы поместим эти данные в более широкую теоретическую рамку. Совершим некоторую абдукцию [Абдукцией в логике называется силлогизм, большая посылка которого достоверна, а малая посылка лишь вероятна.], в поиске других случаев, аналогичных игре в том смысле, что они подчиняются тому же правилу.
Заметим, что понятие игры не ограничивает и не определяет действия, составляющие игру. Термин «игра» применим лишь к определенным широким условиям взаимного обмена. В обычном употреблении этого слова «игра» — это не название действия или поступка; это название рамки, в которой помещается действие. В таком случае можно ожидать, что игра не подчиняется регулярным правилам подкрепления. И в самом деле, всякий, кто пытался остановить каких-нибудь играющих детей, знает ощущение, когда его усилия попросту включаются в ход игры.
Итак, чтобы найти другие случаи, подчиняющиеся тому же правилу (или элементу теории), нам надо искать формы интеграции поведения, которые (а) не определяют действия, составляющие их содержание; и (б) не подчиняются обычным правилам подкрепления.
Здесь сразу же приходят на ум два случая: «исследование» и «преступление». Далее, заслуживают рассмотрения «поведение типа А» (которое спецалисты по психосоматическим болезням считают отчасти ответственным за устойчивую гипертонию), «паранойя», «шизофрения», и т. д.
Рассмотрим «исследование», чтобы разобраться, насколько оно является контекстом или продуктом некоторого рода двойного описания.
Прежде всего, исследование (и преступление, и игра, и все другие слова этого класса) есть первичное описание — словесное или несловесное — собственного Я: «Я исследую». Но то, что исследуется, это не просто «мой внешний мир», или «внешний мир, как Я его переживаю».
Во-вторых, исследование содержит самоподтверждение, независимо от того, приятно или неприятно это для исследователя. Если вы попытаетесь научить крысу не-исследованию, заставляя ее совать нос в ящики с электрическим шоком, то, как мы видели в предыдущей главе, она будет по-прежнему это делать, вероятно, из потребности знать, какие ящики безопасны, и какие опасны. В этом смысле, исследование всегда успешно.
Таким образом, исследование не только содержит самоподтверждение; у человека оно также, по-видимому, становится непреодолимой привычкой. Я знал когда-то великого альпиниста Джеффри Янга, взобравшегося — с одной ногой — на северный склон Маттергорна (вторую ему ампутировали во время Первой мировой войны). Я знал также бегуна на дальние дистанции Ли Мэллори, кости которого лежат где-то в двухстах футах от вершины Эвереста. Эти альпинисты дают нам представление об исследовании. Джеффри Янг говаривал, что одним из главных навыков альпиниста является неприслушивание к слабостям, жалобам и болям нашего тела — думаю, они даже принадлежат к вознаграждениям за альпинизм. Это победа над самим собой.
Такие изменения в собственном «Я» обычно описываются как «победы», причем используются такие линейные слова, как «дисциплина» и «самообладание». Конечно, это всего лишь вера в сверхъестественное — может быть, еще и несколько вредная. То, что на самом деле происходит, больше похоже на воплощение или сочетание представлений о мире с представлениями о самом себе.
Это наводит на мысль о другом примере, традиционно близком антропологам: о тотемизме.
У многих людей мышление о социальной системе, которую они составляют, формируется (буквально: информируется) аналогией между системой, которую они в самом деле составляют, и более обширной экологической и биологической системой, которую составляют все животные, растения и люди. Эта аналогия отчасти верна, отчасти фиктивна, и отчасти превращается в реальность — оправдывается — действиями, продиктованными такой фантазией. Тогда фантазия становится морфогенетической, то есть становится одним из детерминантов строения общества.
Аналогия между социальной системой и миром природы — это религия, которую антропологи называют тотемизмом. В качестве аналогии она и более уместна, и более здрава, чем знакомая нам аналогия, уподобляющая людей и общество машинам девятнадцатого века.
Тотемизм в своей поздней и отчасти светской форме известен западному миру как предпосылка геральдики. Семейства или патриархальные линии заявляют о своем древнем достоинстве, изображая животных на своих геральдических щитах или тотемных столбах, которые становятся тем самым генеалогическими схемами, комбинирующими зверей различных ветвей своей родословной. Такие изображения статуса семьи в мифологической иерархии часто возвеличивают собственную личность или происхождение за счет других ветвей родословного древа. По мере возрастания этой более притязательной составляющей тотемизма, люди склонны забывать более широкую связь с окружающей природой, или сводить ее к банальным шуткам. Моя семья имеет на гербе символ, пожалованный в восемнадцатом веке. Конечно, это крыло летучей мыши. [Фамилия автора Bateson происходит от летучей мыши (bat). — Прим. перев] Подобным образом, мать моего отца, из Нижней Шотландии, по фамилии Эйкин (Aikin), имела в своем семейном гербе дуб на серебряном фоне. В их диалекте есть пословица, что «из маленьких желудей (т. е. aikins) вырастают большие дубы». И так далее.
При такой обычной секуляризации, по-видимому, происходит сдвиг внимания от самого отношения к одной его стороне, то есть оно сосредоточивается на объектах или лицах, которые состояли в этом отношении. Это обычный путь к вульгаризированной эпистемологии и к потере понимания или прозрения, возникающего при ощущении природы, подобном ощущению собственной семьи. Однако, все еще встречаются практикующие тотемисты, даже среди профессиональных биологов. Когда вы видите, как преподает профессор Конрад Лоренц, вы постигаете, что делали пещерные люди Ориньякского периода, когда они рисовали на стенах и потолках своих пещер всех этих живых, подвижных оленей и мамонтов. Позы и выразительные движения Лоренца, его телесная коммуникация все время меняются в зависимости от природы животного, о котором он говорит. Вот сейчас он — гусь; через несколько минут — рыба из семейства цихлид, и так далее. Он подходит к доске и быстро изображает животное, скажем, собаку, живую и колеблющуюся между нападением и бегством. Затем, после мгновенного применения губки и мела, изменяются задняя сторона шеи и угол наклона хвоста: становится ясно, что собака собирается нападать.
Он прочел на Гаваях курс лекций, посвятив последнюю из них проблемам философии науки. Когда он говорил о Вселенной Эйнштейна, его тело, казалось, слегка изгибалось и сжималось, выражая эмпатию с этой абстракцией.
И загадочным образом, наподобие ориньякцев, он неспособен нарисовать человеческую фигуру. Его попытки, как и у них, приводят лишь к человечкам из палочек. То, чему тотемизм учит о собственном Я, глубоко незрительно.
Эмпатия Лоренца в отношении животных дает ему почти несправедливое преимущество перед другими зоологами. Он способен прочесть, и несомненно читает многое в поведении животного, сравнивая его (сознательно или подсознательно) с собственным ощущением, будто он делает то же. (Многие психиатры пользуются тем же приемом, чтобы проникнуть в мысли и чувства своих пациентов). Два различных описания всегда лучше единственного.
В наши дни мы можем воздержаться от двойного описания, то есть от традиционного тотемизма австралийских аборигенов и от тотемизма европейской геральдики, и посмотреть со стороны на процесс вырождения. Мы видим, как эго заменило прозрение, как семейными животными стали гербы и знамена, и как были забыты отношения между животными прототипами в природе.
(В наше время мы вдалбливаем детям немного естественной истории и вместе с ней немного «искусства», чтобы они забыли свою животную и экологическую природу, а также эстетическое ощущение жизни, и выросли хорошими бизнесменами).
Кстати, есть и другой путь вырождения, который становится заметным при нашем сравнительном обзоре. Это эзопизация естественной истории. В этом процессе религию заменяют не гордость и эго, а развлечение. В этом случае естественная история больше не претендует на знакомство с реальными существами; она становится клубком историй, более или менее циничных, более или менее моральных, более или менее занимательных. Холистический взгляд, который я называю религией, раскалывается, доставляя либо оружие человеческому эго, либо игрушки человеческому воображению.
Мы настолько привыкли ко вселенной, в которой мы живем, и к нашим мелочным методам мышления о ней, что, например, вряд ли удивляемся возможности абдукции — то есть возможности описать некоторое событие или вещь (скажем, человека, бреющегося перед зеркалом), а затем искать другие случаи, подходящие к правилу, изобретенному нами для этого описания. Мы можем рассмотреть анатомию лягушки, а затем искать другие примеры тех же абстрактных отношений, повторяющихся в других живых существах, включая в этом случае самих себя.
Сопутствующее расширение абстрактных компонент некоторого описания называется абдукцией, и я надеюсь, что читатель увидит этот процесс свежим взглядом. Самая возможность абдукции несколько загадочна, а явление это несравненно шире распространено, чем может показаться.
Метафора, сновидение, притча, аллегория, все искусство, вся наука, вся религия, вся поэзия, тотемизм (о чем уже была речь), организация фактов в сравнительной анатомии — все это примеры, или совокупности примеров абдукции в области человеческого разума.
Но, очевидно, возможность абдукции доходит до самых корней и в физической науке. Исторические примеры этого — ньютонов анализ солнечной системы и периодическая таблица элементов.
И обратно, во вселенной, где нет места абдукции, было бы невозможно никакое мышление.
Здесь меня занимает лишь тот аспект всеобщего факта абдукции, который касается рассматриваемого в этой главе типа изменений. Я занимаюсь изменениями в основах эпистемологии, в характере, личности, и так далее. Любое изменение в нашей эпистемологии означало бы смещение всей нашей системы абдукций. Мы должны пройти через угрозу хаоса, в котором мышление невозможно.
Каждая абдукция может рассматриваться как двойное или множественное описание некоторого объекта, события или последовательности. Изучая социальную организацию австралийского племени и схему естественных отношений, лежащую в основе тотемизма, я могу усмотреть абдуктивную связь между этими областями знания, так как обе они подчиняются одним и тем же правилам. В каждом из этих случаев предполагается, что некоторые формальные характеристики одной из компонент отражаются в другой.
Это повторение приводит к некоторым весьма значительным следствиям. Для людей, которых оно касается, оно влечет за собой запреты. Их представления о природе, как бы они ни были фантастичны, поддерживаются их социальной системой; и обратно, их социальная система поддерживается их представлениями о природе. Поэтому людям, находящимся под таким двойным влиянием, очень трудно изменить свои взгляды на природу и на социальную систему. За благо устойчивости они расплачиваются жесткостью, образом жизни, при котором все люди неизбежно связаны невероятно сложной сетью взаимно поддерживающих друг друга предпосылок. С другой стороны, изменение означало бы разного рода ослабления или противоречия в системе предпосылок.
По-видимому, в природе есть большие области, соответственно отражаемые процессами нашего мышления, в которых преобладают абдуктивные системы. Например, анатомию и физиологию тела можно рассматривать как одну большую абдуктивную систему, всегда объединенную внутренней связью. Подобным образом, среда, где живет данный организм, представляет собой другую внутренне связанную абдуктивную систему, хотя эта система не связана непосредственно с системой этого организма.
Чтобы могло осуществиться изменение, то новое, которое при этом возникает, должно удовлетворять двум требованиям. Оно должно подходить к внутренним условиям связности самого организма, и оно должно подходить к внешним условиям среды.
Таким образом получется, что двойное описание — как я его назвал — становится двойным условием, или двойным требованием. Возможности изменения дважды ограничены. Чтобы организм мог выжить, изменение всегда должно происходить дважды определенным способом. Внутренние требования тела, в общем, консервативны. Выживание тела требует, чтобы расстройство было не слишком велико. Напротив, меняющаяся среда может потребовать изменения в организме, вопреки его консерватизму.
В Главе 6 мы рассмотрим происходящий отсюда контраст между гомологией, возникающей вследствие филогенетического консерватизма, и адаптацией, наградой за изменение.