Владимир Плугин ПОХИЩЕНИЕ «ДОЧЕРИ ЕЛИЗАВЕТЫ»





В августе или сентябре 1774 года граф Алексей Григорьевич Орлов получил любопытное письмо. Начиналось оно так: «Поступок, который принцесса Елизавета всея России совершает, только предуведомляет Вас, граф, что ныне дело идёт о том, какой партии Вы решитесь держаться в текущих делах. Завещание, составленное покойной императрицей Елизаветой в пользу своей дочери, прекрасно сохранилось и [находится] в хороших руках; и князь Разумовский, командующий частью нашего населения под именем Пугачёва, пользуясь славой благодаря преданности, которую питает вся русская нация к законным наследникам славной памяти покойной императрицы, делает то, что мы воодушевлены храбростью в поисках средств разбить свои оковы». Сообщив далее, что она в своё время побывала в Сибири, что «все остальные злокозни, которые её преследовали, известны всему народу», но что теперь она «поддерживаема и опирается на многих государей», дочь Елизаветы Петровны воззвала к чести и славе Орлова, которые должны «предписать» ему помочь наследнице российского престола выполнить свой долг. «Прямой характер и справедливый ум» Орлова подсказывают принцессе, что она не должна в нём ошибиться. Обратиться к нему её «уполномочили главные друзья» императрицы Елизаветы. Да и сам закон и «несчастие нации, которая нам принадлежит» (ибо мы «можем громко объявить перед лицом всего мира, что у нас отняли и присвоили себе нашу империю»), не позволяют отказаться «подать быструю помощь в бедствиях, губящих нашу империю». Она весьма уверена в честности Орлова, знаки которой он оказывал «при представлявшихся несколько раз удобных случаях», по которым она и судит о «превосходстве» его «сердца». Если он считает, что её присутствие в Ливорно необходимо для переговоров с ним, то пусть ответит через того, кто передаст ему это письмо. «Справедливое суждение» графа поможет ему принять верное решение. Он может не сомневаться как в её покровительстве и защите, так и в её благодарности, которая «так сладостна для чувствительных душ»...

Алехан читал внимательно. Серьёзное отношение к делу, которого порой не хватало брату Григорию, было свойством его характера, развитым долгой и тяжёлой военной страдой. Впрочем, то, что он читал сейчас, заставило бы округлить глаза самого нелюбопытного лентяя. Главное было понять, что скрывается за всем этим. Капкан, конечно, расставлен слишком неискусно. Завещание — очевидный подлог. Манифест наивен и звучит не по-русски. Письмо написано сумбурно. Мнимая дочь Елизаветы так плохо продумала свою династическую легенду (или так боится конкурентов?), что не включила в завещание даже собственного брата, буде таковой у неё есть. А уж то, что один из Разумовских будто бы и есть Пугачёв... В Европе-то, конечно, каких только слухов ни ходит. Но «российская принцесса» должна ведь знать меру, если уж не знает дела. Сказать гетману Кирилле Григорьевичу — то-то посмеялся бы... И кому всё это преподносят — ему, Орлову, словно он вчера родился или с луны свалился. Ясно, что за этим стоит какая-то престранная авантурьера. Уж не та ли самая, о которой получено из Архипелага известие, что будто бы ожидает его на Паросе, а прибыла из Константинополя и живёт на аглицком судне. Эта пишет, что находится в Турции, но письмо-то послано ещё во время войны. Ну, а если дама та самая, тем лучше. Он уже послал на Парос майора Войновича с наказом: «...с оною женщиною переговорить, и буде найдёт што ни будь сумнительное, в таком случае обещал бы на словах мою услугу, а из-за того звал бы для точного разговора сюда в Ливорну». «И моё мнение, — доносил он царице, — буде найдётся таковая сумасшедшая, тогда, заманя её на корабли, отослать прямо в Кронштадт».

«А если это другая?» — размышлял он. Всё равно. «Буде есть и хочет не принадлежащего себе, то б я навязал камень ей на шею да в воду». И вот ведь что ещё примечания достойно. Слог письма самозванки сходствует, пожалуй, с обнародованиями Пугачёва. Случайно ли мнимая Елизавета сбрехнула о Емельке?.. «Я всё ещё в подозревании, не замешались ли и тут французы, о чём я в бытность мою докладывал, а теперь меня ещё более подтверждает полученное мною письмо от неизвестного лица». Впрочем, есть ли самое лицо? Пока он этого не знает. Хотя авантурьера прозрачно намекает, будто неоднократно имела возможность наблюдать за ним вблизи. В Италии это, конечно, нетрудно было сделать. Но, может быть, нет никакой самозванки и кто-то просто ещё раз пытается прощупать, до чего простирается его верность особе её императорского величества? Узнали про брата и про фавор Потёмкина? Но кто?

Ясно, что интрига идёт не из России, и это уже хорошо. На подозрении, конечно, турки и французы, а то и польские конфедераты. Но с этими кознями он справится... В самом деле, откуда бы взяться настоящей самозванке? Баб-авантурьерок в русской истории словно отродясь не было. Мужики — другое дело. Хоть пруд пруди. Особливо «Петры Третьи»... Впрочем, не все «набивались в мужья» императрице Екатерине Алексеевне. Помнится, была такая наивная душа, Клим Васильев, священник с Гусского погоста. Явился в ближайшую провинциальную канцелярию и заявил, что он государынин сын. Только вот сомневается, то ли Анны Иоанновны, толи Елизаветы Петровны. Увезли-то его в дальние края из Петербурга несмышлёнышем, чтобы спрятать от лихих людей. Но осталось в памяти, что когда государыня-матушка провожала его в путь-дорогу, то дала денег на пряники и сказала, что как он в возраст войдёт, так сразу и станет государем. Вот он на сей предмет и явился, просит любить и жаловать. И кажется, ведь в своём разуме был... Так что и ещё один братец уже сам по себе объявился у новой авантурьеры, ежели она всё-таки существует.

Конечно, никакого ответа он писать пока не будет, «чтоб чрез то не утвердить более, что есть такой человек на свете, и не подать о себе подозрения». А матушке-государыне всё надобно донести подробно, чтобы сама распорядилась, как надлежит ему поступать. Он же будет только исполнять. Дело слишком щекотливое, чтобы, не зная броду, лезть в воду. Может, матушка сочтёт, что всё это пустое.

В окончательном варианте «всеподданнейшего донесения» Алехан пожаловался сначала на худое состояние здоровья, а также на хлопоты, связанные с возвращением флота. Далее уведомил о рапортах, полученных им из Архипелага, о последних военных действиях «по день получения известия о мире», которые при сем прилагает. Потом поздравил Екатерину «яко мать всея России» с самым «благополучным миром», отреагировав заодно на броские и едкие характеристики, данные матушкой иностранным послам. «Я ни мало не сумневаюсь, как Вы сами изволите писать, — почтительно соглашался он с царицей, — што аглицкой и датской чрезвычайно были ради, а протчие разные виды на себе имели. По моему мнению, аглицкой народ прямо нас любит, да и собственные их интересы до оного ведут: чем более мы разоряемся и чем беднее становимся, тем самым они много по положению своему теряют своих выгод; и оне надеются, что во время нужды и мы им помощь большую сделать можем противу их неприятелей, а при том и не завидно, што без помощи и посредства других сделался мир. Датчина же по бессилию и невыгодному своему состоянию] кроме Бога и Вашего величества ни на ково своей нужды не полагает. Французам же очень прискорбно, что яд их, испускаемый противу нас, по всей их возможности, не взял такового действа, как им желалось. Позвольте сказать, что стыд и срам обратился на главу их; оне ж теперь конечно станут стараться, чтоб и оне в Чёрном море получили позволение торговать. Досадно чрезвычайно цесарцам, што они не могли предвидеть так скорого мира, а то б конечно стараться стали показать, что эта услуга ими зделана для нас, а в самом деле ни мало оне нам добра не желают, што лехко приметить можно во всём их государстве. Прусскому уже не удастца теперь прибирать более к себе земель по его желанию, и так ему помеха велика в мутной воде рыбу ловить. И как оба последние народа несказанно желали видеть нас в расслаблении и всеми мерами под прикрытиями разными старались до онова довесть, то и не без прискорбности им о их неудаче. Испанец следует во всём французу, хотя часто от него и обманут бывал. Швед же подущаем и поджигаем был со многих сторон (напасть на Россию, пока основные силы её армии и флота были отвлечены на юг, — Авт.), но не имел смелости, а теперь горюет, что время упустил». Затем Алехан очень ловко обратил внимание государыни на Пугачёва — не агент ли чей-нибудь, не марионетка ли. А от Пугачёва перешёл уже к российской княжне, изложив все подробности и свои мнения и действия. Сознательно не придавая большого значения появлению авантурьеры или даже авантурьерок или же желая лишь сделать на всякий случай такой вид, он тут же присовокупил известие, что вот-де и «во всей Карамани[и] великие замешательства и между собою частые побоищи у турков». «Осмелился» «письмо приложить от владетеля народов друзских принца Ниозефа, который помощью вручённых от Вашего императорского величества мне войск получил старинный свой город Барут» (Бейрут). Да, вот ещё, всемилостивейшая государыня, некоторые «разорённые сербские фамилии прислали депутатов просить милости Вашего величества... На таковой случай не угодно ль будет повелеть оставить несколько фрегатов здеся, и в силу трактата, забрав оные фамилии, послать их сквозь Дарданели через Чёрное море, для поселения в доставшихся в Крыму крепостях, а со временем возможно будет ими и гарнизон заменить».

Ну, вот, кажется, и всё. Алехан вздохнул и вывел заключительную фразу, густо присыпав её сахарной пудрой: «Всё оное отдаю на всемилостивейшее благоволение и монаршую волю, и буду ожидать высочайшего Вашего повеления. И повергая себя ко священным стопам Вашим, пребуду навсегда с искреннею моею рабскою преданностию

Вашего императорского величества всеподданнейший раб

Граф Алексей Орлов. Пиза, 1774 года, сентября 27 дня».

«Да кто ж бы это всё-таки мог быть? Сия мнимая Елизавета?» — застрял в голове вопрос.

— Чего изволите, ваше сиятельство? — непонимающе осведомился камер-юнкер Домашнее, принимая пакет. Орлов озадаченно взглянул на него и только махнул рукой.

Не одному Алехану не удалось разгадать загадку «последней из дома Романовых». Она не далась и ведшему над «принцессой» следствие в Петропавловской крепости князю Александру Михайловичу Голицыну, и целому сонму беллетристов и историков, круживших вокруг романтической тайны. В памяти последующих поколений эта женщина осталась под именем княжны Таракановой, хотя сама она такой фамилией не пользовалась и, скорее всего, даже о ней не слыхала. Фамилия эта принадлежала мужу одной из сестёр братьев Разумовских — Веры Григорьевны. Точнее, он именовался Ефимом Фёдоровичем Дараганом. Но при дворе фамилию переделали в Дараганов, а придворные немцы «оглушили» её, и дети Веры Григорьевны стали называться Таракановыми (подумать только, какими сложными путями возникают порой, казалось бы, чисто русские прозвания). Таракановыми, видимо, с течением времени начали величать и детей сестёр Веры Григорьевны.

Любопытство русского столичного общества дети сестёр Разумовских вызывали уже потому, что появились в северной столице внезапно и неведомо откуда. А когда мальчиков отправили для обучения и воспитания за границу, это могло только подогреть уже роившиеся догадки. Путешествовавший с ними в качестве наставника майор Московского драгунского полка Дитцль мог распустить слух о необычном происхождении его воспитанников в Европе. Да Бог весть, впрочем, какими путями распространяются сплетни по белу свету! Словом, «там» тоже узнали, тем более что в 1765 году за границу приехал и гетман Кирилл Григорьевич с детьми, вновь возбудив интерес к семейству Разумовских. И вот уже почтенный и весьма уважающий себя французский историк Кастера записал на своих бессмертных скрижалях, что-де у императрицы Елизаветы Петровны, как известно (как ему известно), было трое детей от Алексея Кирилловича Разумовского. Причём младшей была девочка, воспитанная под именем княжны Таракановой. Саксонец Хельбиг внёс в легенду некоторое разнообразие, подыскав девочке другого отца — Ивана Ивановича Шувалова...

Поскольку к тому времени, когда «княжна» выступила на историческое поприще, Кастера ещё не опубликовал своего вдохновенного труда, то возможно, что это обстоятельство и помешало претендентке на российский престол принять правильное имя. Впрочем, и «принцессой Елизаветой Второй» она стала далеко не сразу, а сменив такую гирлянду имён, какая была бы впору разве что знаменитому разведчику или крупному аферисту из уголовного мира, да и то, пожалуй, лишь в детективных романах. Сначала она представлялась немкой и называла себя госпожой Франк или госпожой Шёлль. Потом сделалась француженкой де Тремуйль. Гораздо красивее, но не хватало экзотики. И вот она уже персидская владетельница Али Эметте, черкесская княжна Волдомира или Волдомию (титул, полученный будто бы от русской царицы). Потом переменились некоторые обстоятельства, и она стала Бетти из Оберштейна, графиней Пиннеберг (Пинберг), госпожой Зелинской (Силинской), будто бы даже... Пугачёвой. Но постепенно из всей этой карточной колоды визиток была выбрана главная: принцесса Елизавета, дочь императрицы Елизаветы Петровны и единственная законная наследница российского престола.

Первые документированные сведения о сей примечательной особе относятся к 1772 году, когда она поселилась в Варшавском отеле, которые содержал мсье Пелетье, на улице Сены в Париже. Однако Львовский профессор Лунинский, автор обстоятельной, хотя несколько перенасыщенной эффектными пассажами монографии о «княжне Таракановой» (вышедшей на русском языке в скверном переводе В. Петручика), предполагает, что она впервые заявила о себе, почувствовав смутное волнение монаршей крови, двумя годами раньше. «В 1770 году, — пишет он, — выпустили из брюссельской цитадели и отправили за границу австрийских владений в Бельгии восемнадцатилетнюю самозванку, которая выдавала за настоящего отца своего императора Франциска I и долгое время жила в Бордо с ослепительным блеском... Во время отбывания заключения она совсем завладела австрийским наместником, стариком графом Кобенцлем, и благодаря его заступничеству получила свободу. Разве это не княжна Волдомира? Те же ведь обстоятельства поступка, те же приёмы... Во всяком случае, после появления госпожи Азова (ещё одно временно употреблявшееся имя. — Авт.) в Германии, после её хозяйничанья в Оберштейне исчезают следы авантюристки, выпущенной из брюссельской крепости...»

Возможно, возможно. А если послушать Кастера, поклявшегося говорить только правду, то ещё в малолетство российской княжны литовский князь Кароль Радзивилл, так сказать, положил на неё глаз. Посвящённый в её тайну и раздражённый тем, что Екатерина попирала ногами права поляков, он подумал, что дочь Елизаветы предоставила бы ему блестящее средство отомстить. Вполне допустимо, что его честолюбие внушало ему и ещё более тщеславные надежды: может быть, он обольщался возможностью однажды разделить трон, на который он хотел побудить подняться юную Тараканову. Как бы то ни было, он привлёк людей, чьей обязанностью было воспитание этой принцессы, похитил её и привёз в Рим. Это было, по словам Кастера, в 1767 году, когда княжне едва исполнилось двенадцать лет.

Кстати, о возрасте. Если по данным Кастера «Елизавета» родилась в 1755 году, то сама она на следствии в 1775 году говорила, что ей двадцать три года. Следовательно, время её рождения — 1752 год. А те, кто общался с ней в 1773—1774 годах, давали ей от двадцати до тридцати. Так что и здесь ничего определённого. Видимо, внешность «Елизаветы» давала повод для разных умозаключений. И причиной этого была чахотка или начальная стадия грудной болезни.

Появившись в 1772 г. из мрака неизвестности прямо в Париже, центре европейской культуры, галантности, блеска, лоска, мод и т. п., госпожа Франк-Шелль-де Тремуйль «и прочая, и прочая, и прочая» быстро, можно сказать почти мгновенно, расположила к себе, очаровала, покорила, заставила потерять голову едва ли не всё окружавшее её мужское общество. Кавалеры, удостоенные чести быть у неё принятыми, разделялись на три группы. Одни уже отлюбили или были отвергнуты и молча вздыхали, другие были влюблены сейчас и надеялись, иногда не беспочвенно, третьи вот-вот должны были влюбиться. В этой компании были и римский доктор Салицетти, и влиятельный «старый чудак» де Марин, и финансовый посредник «княжны» Шенк, и придворный маршал князя Лимбург-Штирумского граф Рошфор-Валькурт, и великий гетман литовский Михаил Огинский. Да, впрочем, нет смысла перечислять. Как говорил будущий самый верный поклонник (а, скажем наудачу!) Али Эметте, пинский чиновник («консилярий») Михаил Доманский (Доманьский), «все без исключения обоготворяли даму его сердца».

И было за что. Прежде всего, «дама» была красива. Фельдмаршал князь Голицын так описывал её в донесении Екатерине 31 мая 1775 года: «Впрочем, росту она среднего, сухощава, статна, волосы имеет чёрные, глаза карие и несколько коса, нос продолговатый с горбом, почему и походит она лицом на италиянку». Алехан, видевший «Елизавету Вторую» годом раньше, сообщал тому же адресату 14 февраля: «Оная ж женщина росту небольшого (как видно, с чьей колокольни судить; а особенно если с колокольни, — Лет.), тела очень Сухова (опять у Алехана — крайняя степень; сказывается русский народный вкус, — Авт.), лицом ни бела, ни черна, а глаза имеет большие и открытые, цветом тёмно-карие и косы, брови тёмно-русые, а на лице есть и веснушки». Конечно, под такими «инквизиторскими» взглядами красота вянет и оборачивается чуть ли не уродством. Чтобы оживить её, нужно пересесть с прокурорского кресла на канапе в гостиной или скамейку в дворцовом парке. Как это сделал, например, ксёндз Глембоцкий, писавший: «Она очень хорошо сотворена Богом, и если бы не косые глаза, она могла бы соперничать с настоящими красавицами». Другим, однако, раскосые глаза не мешали. И тот же доктор Салицетти восхвалял природную красоту графини Пиннеберг «словами, полными восторга и восхищения». В чём с ним был совершенно солидарен и польский министр-резидент в Ватикане ксёндз д’Античи. Острый глаз Лунинского отметил, что у княжны Волдомира лицо было «белое, молочного цвета, окрашенное часто румянцем» (это противоречит описанию Орлова); что, как и у всякого тронутого болезнью человека, на этом лице «отпечатывались душевные движения и желания, необычайно выразительно обозначаясь оживлением или мертвенностью, строгостью или бледностью»; что у неё были энергичные, резкие движения, а от всей «фигуры шли чары, шла поэзия угасавшей души». Наверное, профессор воспользовался какими-то архивными тайниками, в которые не пожелал допустить читателей. Иначе придётся признать за ним дар прозорливости...

С красотой мадемуазель де Тремуйль соединяла высокую образованность, интеллигентность, разнообразные таланты и безупречные манеры, быстрый и наблюдательный ум, самообладание, наконец, ту оригинальность поведения и поступков, без которой любой красавице не будет доставать изюминки. «Свойства она чувствительного, вспыльчивого, — докладывал Голицын Екатерине, — разума и понятия острого, имеет многие знания, по-французски и по-немецки говорит она совершенно, с чистым обоих произношением и объявляет, что она вояжируя по разным нациям, испытала великую в себе способность к скорому изучению языков, спознав в короткое время английский и италиянский, а живучи в Персии, учила арабский и персидский языки». Алехан: «Говорит хорошо по-французски, по-немецки, немного по-италиянски, разумеет по-аглицки; думать надобно, что и польский язык знает, только никак не отзывается; уверяет о себе, что она арабским и персидским языком очень хорошо говорит».

Ну, положим, насчёт восточных языков госпожа Азова явно себя перехвалила Когда князь Голицын предложил ей перевести на персидский и арабский продиктованную им фразу, она начертала пять строчек такими значками, в которых приглашённые эксперты вообще отказались признать какой-либо из известных в мире алфавитов. В этом отношении «последняя из дома Романовых» действительно имела право называться сестрой Пугачёва. Когда казаки попросили «надёжу» потешить их немецким письмом его собственной, государевой руки, восьмой или девятый «Пётр Фёдорович III» отнюдь не смутился и продемонстрировал... На упрёк огорчённого фельдмаршала в надувательстве «Елизавета» тоже отвечала не опусканием глаз, а прозрачным намёком на квалификацию экспертов. Но, конечно, знания языков у неё от этого не прибавилось. Не подтвердилось и предположение Орлова относительно польского, что, естественно, никак не умаляло её действительно высокой и разносторонней общей культуры, которой могли позавидовать очень многие современницы.

Она была артистична, недурно играла на арфе, чертила, рисовала, увлекалась архитектурой и знала в ней толк. А если все эти достоинства обволакиваются непобедимым обаянием женственности, тонким кокетством, очаровательной непредсказуемостью поступков, то каким же образом, в самом деле, можно было устоять против такого противника. И достойнейшие кавалеры падали, сражённые, один за другим. Для княжны Волдомира достичь этого тем более не составляло труда, что в её характере были, как бы это сказать, — отдельные недостатки. В сущности, она никогда не была, что называется, недоступной красавицей. По крайней мере, всегда умела подчинить личное отношение к человеку интересам дела, то есть карьеры и денег.

«Она, — писал Голицын Екатерине, — вращалась в обществе бесстыдных людей, вследствие чего ни наказания, ни честь, ни стыд не останавливают её от волнения того, что связано с её личной выгодой. Природная быстрота ума её, практичность в некоторых делах, поступки, резко отделяющие её от других, свелись к тому, что она легко может возбудить к себе доверие и извлечь выгоду из добродушия своих знакомых». Это, конечно, слишком резкая аттестация. Голицын был очень раздражён непробиваемым упорством узницы, отказывавшейся открыть о себе истину. Но нельзя отказать князю и в проницательности...

И ещё одно качество отметил в подследственной екатерининский вельможа, назвав его «увёртливостью души». Но это как смотреть. Можно определить его и как стойкость характера. Да, женщина лгала, изворачивалась, нагромождала одну фантазию на другую. Но ни сырость каземата, губившая её здоровье, ни ограничения в пище и одежде, ни другие тюремные строгости, ни нравственные страдания, связанные с постоянным присутствием в камере караульных солдат, не заставили её выдать тайну, которой от неё добивались и которая стала для неё всего дороже. Она гнулась под тяжкими ударами., казалось, готова была сдаться при малейшем новом усилии следствия. Но когда секретарь уже обмакивал перо в чернильницу, готовясь занести на бумагу вожделенные плоды раскаяния, она вдруг выпрямлялась, и взбешённый фельдмаршал уходил ни с чем... Вот на каком квасе был заквашен характер претендентки на российский престол.

Раньше и прямее Голицына оценил эту черту в личности «Елизаветы» Орлов в февральском донесении из «Ливорны»: «Свойство ж оная имеет довольно отважное и своею смелостию много хвалится». Вот последнего «сестре Пугачёва», конечно, не следовало делать. «Етим-то самым, — замечает Алехан, — мне и удалось её завести куда я желал». Но до того, как княжна Волдомира схватилась с противником, оказавшимся ей не по силам, смелость постоянно дула попутным ветром в паруса её корабля, нёсшегося к почестям, богатству, славе. Люди роились вокруг неё, невзирая на предостережение министра-резидента д’Античи, что её приятность и умение вести разговор вероломно и опасно легко могут вскружить голову, если кто-либо не имеет этого в виду. Кто имел, кто не имел. Что с того? Попадались и одни, и другие, и ещё те, те, те и те, те, те.

В Париже главным воздыхателем возле будущей принцессы долгое время был Михаил Огинский, весьма приятный брюнет с бакенбардами, немножко композитор и музыкант, немножко поэт, немножко художник, немножко полководец (он имел честь быть разбитым под Столовичами самим Суворовым, тогда, впрочем, ещё только оттачивавшим свой талант). Завязавшийся роман протекал в пасторальных тонах, в обмене записочками галантно-томного содержания и тому подобным. Прочно привязать к себе пылкую и деятельную княжну Волдомира литовский гетман не смог. Постоянная нужда в деньгах и природные склонности развили в нём меланхолию. И расчувствовавшаяся обладательница несметных персидских сокровищ даже пообещала вскоре частично вознаградить ими возлюбленного. Но почему-то медлила привести этот превосходный план в исполнение. Между тем Огинский, как человек неглупый, стал замечать в поведении дамы своего сердца чёрточки, не вписывавшиеся в романтический ореол, которым он её вместе с прочими окружил. Короче, при вялости его характера и постоянном сетовании на «стечение обстоятельств» роман тихо закончился. К тому же возлюбленной гетмана вскоре пришлось покинуть Париж. Произошли кое-какие недоразумения с кредиторами, которых перестали удовлетворять радужные видения недоступного персидского золота, обманул надежды кое-кто из друзей. Словом, всё подсказывало, что пора менять климат. И весной 1773 года кортеж будущей русской принцессы выехал в Германию, во Франкфурт-на-Майне. Огинский вздохнул по поводу этого «печального момента» и неожиданного «стечения обстоятельств» и, вероятно, стал рисовать птичек, которые у него получались всё лучше. А может быть, тронул матово поблескивающие пластинки клавесина...

Во Франкфурте госпожу Азова встречал придворный маршал графа Лимбург-Штирумского Филиппа-Фердинанда граф Рошфор-Валькурт, который, прослышав о баснословных богатствах Али Эметте, приготовлялся сделать ей предложение. Но его надежды развеялись, как только путешественникам пришлось снова пересечь границу. А пересекли они её всё по тем же причинам, безжалостно выброшенные на улицу хозяином отеля как лица подозрительные (! — для невежи немца.). В эту тяжёлую минуту, говорит Лунинский, «в минуту последнего отчаяния нашёлся, однако, лоцман, который вывел обломки корабля из бурного водоворота». Этим лоцманом оказался сам Филипп-Фердинанд, граф Лимбург-Штирумский, совладелец графства Оберштейн, «герцог» не принадлежавших ему Шлезвиг-Гольштейна и Гольштейн-Шадмбурга, князь Северной Фризии и Вагрии, наследник Гельдерна, графств Зутфен и Пиннеберг, господин Виш, Борколоэ, Тёмен и пр. Он пригласил прелестную незнакомку в свои скромные хижины. Точнее, мысль воспользоваться гостеприимством Филиппа-Фердинанда пришла в голову графу Рошфору, который надеялся временно укрыть здесь от глаз алчных заимодавцев хрупкую и беззащитную фею, пока он приготовит всё для свадебной церемонии. Но владелец Лимбург Штирума выразил вполне законное желание увидеть лицо, которому имеет удовольствие оказать столь малозначащую, впрочем, услугу.

Встреча двух родственных, если судить по длине принятых имён, душ не могла, разумеется, пройти бесследно. 42-летний холостяк влюбился в юную красавицу по уши. Он как-то по-новому вгляделся в Рошфора, понял, что это не иначе как государственный преступник, и заключил его под арест. Кредиторов феи, назвавшейся теперь Элеонорой, Филипп-Фердинанд ублаготворил деньгами и орденами, а саму её вывез в замок Нойсес. Теперь он посвящал своё время нежному воркованию у ног богини. Оно не было ей неприятно. Напротив, ухаживания графа-господина-совладельца-почти-что-князя или герцога были встречены весьма благосклонно. Она, правда, выяснила, что денег в кошельке Филиппа-Фердинанда не так уж много. Но ей очень хотелось стать совершенно законной графиней. Поэтому она не только не рассчитывала на деньги нового возлюбленного, но и обещала в будущем уладить его финансовые проблемы... ну, понятно, из того же персидского рога изобилия. После венчания, естественно.

Но дело почему-то всё время стопорилось или, во всяком случае, развивалось медленнее, чем хотелось Элеоноре, отзывавшейся, впрочем, и на имя Бетти (слишком долгое ношение одного имени, очевидно, утомляло её и казалось столь же неестественным, как и ношение одного платья). Причина заключалась как будто в ней самой, в явной недостаточности ответного чувства, которым Бетти вознаграждала господина «Северной Фризии и Вагрии» (и т. п.), и в некоторой несогласованности её слов с поступками. Евгений Карнович, характеризуя древний немецкий род, потомком которого являлся Филипп-Фердинанд, заметил, что этому роду испокон веков — от Дитриха до Фридриха, от Фридриха до Иоганна, от Иоганна снова до Дитриха и т. д. — не везло на умных мужчин. А возлюбленный Элеоноры считался, по его словам, хорошим парнем и самым большим ротозеем во всей Германии. Автор, со своей стороны, полагает, что Филипп-Фердинанд был вовсе не глуп. Но ум его не отличался практичностью и, кроме того, был совершенно отуманен чарами «божественной Бетти», этого «любимого ребёнка», чьим верным рабом он поклялся быть.

Тем не менее он не оставался глух к долетавшим до него слухам. Потом Филиппу-Фердинанду стало известно о возобновившейся переписке Элеоноры с Огинским (Бетти писала, в частности, что, хотя живёт в прекрасном дворце обожающего её графа, мысли её всецело...). Филипп-Фердинанд всё шире раскрывал глаза, мучился, но... Но любовь не уступала. Напротив, Филипп-Фердинанд уступал ей быстрее, чем успевал прозревать. Ибо Бетти со своей стороны вовсе не думала обороняться. Нет, она наступала. Она знала, что Филипп-Фердинанд слишком увяз в сетях, чтобы суметь выпорхнуть. Госпожа Азова то была ласкова и кротка с влюблённым графом, то вдруг обдавала несчастного холодом. Филипп-Фердинанд спрашивает, почему до сих пор не пришли бумаги, подтверждающие, что она действительно по происхождению владетельная княжна Волдомира? Может быть, граф сомневается? — возмущается Бетти. В таком случае она освобождает его от всех его обязательств. Пусть кончится война. Тогда из Петербурга тотчас вышлют все нужные документы.

Госпожа Азова послала в Оберштейн, где находился Филипп-Фердинанд, копию письма, которое собиралась отправить в Россию к вице-канцлеру князю Александру Михайловичу Голицыну, тому самому, с которым ей пришлось встретиться через два года при весьма драматических для неё обстоятельствах. Правда, по содержанию этого послания можно было подумать, что оно адресовано скорее самому графу Лимбург-Штирумскому. Так много в нём говорилось о глубоких и нежных чувствах княжны к своему нынешнему покровителю и о желании пройти рука об руку с ним свой жизненный путь. С такой горечью рассказывалось о нелепых и недостойных сплетнях и слухах по поводу её происхождения в связи с отсутствием у неё удостоверительных бумаг.

Владелец Лимбург-Штирума, этот самый большой ротозей во всей Германии, не поверил. Но попался в другую расставленную ему ловушку. Княжна заявила вдруг, что ей нужно срочно возвращаться в Персию, где её опекун собирается устроить пышную свадьбу. Она просит одолжить ей денег на дорогу, а взамен она пришлёт такие сокровища... И тогда Филипп-Фердинанд оправдал сложившееся о нём мнение. Он тут же сделал формальное предложение и сказал, что готов уступить трон предков младшему брату, а сам за прекрасной княжной отправится отсель хоть за тридевять земель, то есть в любезную ей Персию. Я, заверял граф свою искусительницу, готов «всё посвятить тому, благодаря чему я имею всё и на всё надеюсь, даже на наше соединение, потому что только оно одно может дать мне на этом свете счастье... люблю тебя как никогда».

Надобность в поездке на томящийся под бременем невостребованных сокровищ Восток у «маленькой Али» (ещё одно нежное прозвище, данное графом Элеоноре) пропала. Но упрямый ротозей (такое сочетание психических качеств встречается не так уж редко) потребовал перед вступлением в брак от возлюбленной двух вещей: он желал, чтобы Бетти покаялась в прошлых грехах, очистила душу и чтобы она приняла католичество. На последнее княжна ^Волдомира как-то не решалась. Видимо, она уже обдумывала своё новое превращение. А покаяться не затруднилась, что при её гордом характере было удивительно. По всей вероятности, она хорошо рассчитала, какой эффект это должно произвести на Филиппа-Фердинанда. Произведя глубокое отступление, Бетти заманила не в меру разгорячившегося и осмелевшего владетеля Лимбург-Штирума в новую западню и нанесла сокрушительный ответный удар. Она поведала Филиппу-Фердинанду, что в достаточно недалёком уже будущем он, кажется, станет счастливым отцом...

Поражение Филиппа-Фердинанда было полным и безоговорочным. Ротозей сам покаялся и поклялся княжне Волдомира в верности. А в случае, если их брак по каким-либо причинам не состоится, передавал ей во владение графство Оберштейн, хотя не переставал ужасаться доходившим до него слухам об аферах и скандальных историях, в которых будто бы было замешано «божественное дорогое дитя». В конце концов, именно в его владениях Бетти, покрасовавшись немного в новом для неё наряде, в один прекрасный день заявила, что чувствует себя российскою принцессой. Как всё это произошло, сама ли Бетти сделала такое интересное умозаключение или кто-то ей подсказал, и при каких обстоятельствах, — об этом можно лишь догадываться. Но молва о царевне начала расползаться по окрестным немецким землям. Филипп-Фердинанд слышал её, будучи в Бертенштейне у своей сестры Йозефы-Фредерики-Поликсены. Некий поручик де П. с жаром и очень занимательно рассказывал историю несчастной дочери русской императрицы при дворе князя Гогенлоэ. Словом, пошла писать губерния.

И время для этого, надо сказать, было самое подходящее. Шёл декабрь 1773 года. В Европе только что узнали о том, что в глубине России вспыхнул мятеж против царицы Екатерины, возглавляемый загадочным Емельяном Пугачёвым, объявившим себя Петром III Фёдоровичем. По-видимому, прав Лунинский: это не случайное совпадение. «Государыня Оберштейна» на лету подхватила шанс, брошенный судьбой. Теперь её жизнь потекла по новому руслу. Филипп-Фердинанд был ей больше не нужен...

В 1772—1773 годах по дорогам Германии, между Франкфуртом, Мангеймом и Страсбургом, не однажды колесил со свитой очень популярный в Речи Посполитой литовский магнат, виленский воевода князь Кароль Радзивилл, по прозвищу Пане Коханку («любезный пан» или «любезный мой» было любимым присловьем князя). Человек солидный, кряжистый, с мясистым лицом, усатый и лысый — короче говоря, положительный во всех смыслах. Он считался одним из столпов барских конфедератов в эмиграции и вояжировал по Европе, склоняя дворы и правительства помочь терпящей бедствие Польше. Его главные надежды были, естественно, на Турцию и её союзников, прежде всего Францию. Он побывал в Версале и собирался отправиться в Венецию, а оттуда в Стамбул. На какой-то из немецких дорог путь его пересёкся с путём Бетти из Оберштейна. Пане Коханку и княжна Волдомира взглянули в глаза друг другу, обменялись любезностями, и если чего не зафиксировали исторические документы, так это взаимного изумления и радости, слёз умиления, которых следовало ожидать от неожиданного и трогательного свидания воспитателя и воспитанницы, расставшихся чуть ли не шесть лет назад (см. Кастера). Оба вели себя так, словно впервые видят друг друга. Неизвестно даже, произвела ли Бетти с самого начала должное впечатление на виленского воеводу.

Но скоро всё встало на свои места. Как только Пане Коханку узнал, с кем имеет честь. Он послал новоявленной Елизавете прочувствованное послание, не лишённое, впрочем, конкретности. «Я смотрю на предприятие Вашего высочества, — говорилось в нём, — как на чудо Провидения, которое витает над моей несчастной родиной, посылая ей на помощь такую героиню... Для встречи... следует выбрать постороннее место, чтобы укрыться от взоров докучных наблюдателей. Дом, который я нанял месяц тому назад, стоит пустым... Буду там ожидать».

Как видно, Пане Коханку пытался сразу поставить дело на здоровую детективную основу. «Елизавета», однако, видела пока в Радзивилле лишь один из возможных путей достижения русской короны или, точнее, движения в этом направлении. Она опять возобновила переписку с Огинским. Правда, в её писаниях к литовскому гетману чуть не в каждой строчке стояли многосмысленные точки. А Огинскому давно уже надоело разгадывать изречения оракула. Ради Бога, он так устал. Ревматические боли в пояснице заставляют его со вздохом отказаться от свидания и заняться лечением. Нет, он не настолько охладел к предмету своих недавних грёз, чтобы не рисовать в воображении её пленительные черты. Он готов принять участие (в чём — он сам никак не мог толком представить), однако какое-то фатальное невезение преследовало его. «Стоит мне только пожелать горячо чего-нибудь хорошего, чтобы оно не исполнилось», — сокрушённо объяснял он своей целеустремлённой и энергичной знакомой. «Стечение обстоятельств...»

«Елизавета» не унывала. Она сумела подчинить себе рассудок и волю некогда строптивого ротозея Филиппа-Фердинанда. Уехав в мае 1774 года в Венецию, она сообщила ему, будто в Версале благосклонно отнеслись к её намерению отправиться вместе с Пане Коханку в Стамбул и там публично заявить о своих правах на российский престол, а также постараться раздуть затухающий пожар сопротивления Екатерине в Речи Посполитой. Польша в её планах занимала большое место. Поддержка мечтаний конфедератов была для неё гарантией их ответного сочувствия её собственным вожделениям. К тому же все поляки так её обожали...

Очень живо интересовал «Елизавету» и Пугачёв. Она была далека от России не только географически. И вряд ли знала, что от Костромы до Екатеринбурга в народе рассказывают небылицы не только о воскресении царя, но и о несчастной внучке Петра Великого. Вряд ли знала. Но сумела угадать безошибочным чутьём авантюристки. За успехами «братца» претендентка на российский престол следила чрезвычайно внимательно, насколько, конечно, это было возможно в её обстоятельствах. Можно ли при случае пойти с пугачёвской карты как с козыря, стоит ли афишировать свои родственные отношения с предводителем мятежников, — зависело от громкости эха, разносимого по Европе пушками Емельяна и топотом его многочисленной конницы. Не случайно в привезённых в Петербург бумагах «дочери Елизаветы Петровны» обнаружился список крепостей, захваченных Пугачёвым, который сумела раздобыть в Париже её приятельница Сангушко. В европейских газетах она могла прочесть о каких-то связях Пугачёва с Разумовским (как и с великим князем Павлом Петровичем и придворными группировками, в частности с Орловыми). Об этом, правда, и так довольно много говорили на Западе. Но только «Елизавета» поставила в сплетнях и пересудах на данную тему логическую точку, заменив неопределённую «связь», так сказать, личной унией. Конечно, удивляться здесь особенно нечему. Это могла бы сделать любая женщина, обладай она фантастическими амбициями претендентки, или любой честолюбец-авантюрист, будь он женщиной. Но двух таких ярких индивидуальностей, отвечавших упомянутым требованиям, одновременно Европа взрастить не могла...

Филипп-Фердинанд, уже махнувший рукой на возможность сохранения каких-либо остатков своего мужского достоинства и августейшей самостоятельности и предавшийся госпоже своего сердца на полную её волю, как мог помогал ей. Прибывшему в Оберштейн агенту великого гетмана литовского капитану Бернарди он рассказывал такие арабские сказки, что заслушалась бы и сама «Елизавета». Он долго втолковывал собеседнику, как сочувственно отнеслась к правам и планам «Елизаветы» Франция в лице нового руководителя её внешней политики герцога д’Эгильона. Да и дофин, кажется, весьма расположен. А поскольку капитан, насколько ему известно, — поклонник его величества короля прусского, этого достойнейшего из монархов (Филипп-Фердинанд на мгновение великодушно забыл, что у него давний судебный процесс с Фридрихом по поводу нарушения последним суверенитета Лимбурга, выразившегося в нападении прусского офицера на гусар и придворного егеря графа), то он может ему конфиденциально сообщить, что российская принцесса очень сочувственно относится к внешнеполитическим интересам берлинского двора и король даже сейчас мог бы предпринять совместно с Пугачёвым кое-какие шаги для распространения своих владений на восток. Филипп-Фердинанд так размечтался и расфантазировался (совсем в стиле своего «божественного дорогого ребёнка»), что уже видел себя вместе с Огинским и Радзивиллом во главе союза, неизвестно из кого состоявшего, под верховным наблюдением Бетти. Бернарди не знал, чему верить, и собирался уговаривать в Париже Огинского ехать в Венецию. Огинский, конечно, в силу «стечения обстоятельств» никуда не поехал, и «княжне Елизавете всея России» (Princesse Elisabeth de touts les Russes — так в первый раз величал Бетти Филипп-Фердинанд перед её отъездом в Италию) оставалось уповать на «Пане Коханку». В конце мая 1774 года «Елизавета Вторая», на время поездки удовлетворившаяся именем графини Пиннеберг, в сопровождении лимбургского полковника барона Кнорра, горничной Франциски фон Мешеде и двух слуг, один из которых был чернокожим, прибыла в город дожей и гондольеров.

Не прожила «Елизавета» в Венеции и трёх недель, как ситуация в городе уже стала напоминать парижскую 1772 года. Блеск ума, обворожительные манеры, обезоруживающее кокетство, соединившись со слухами о царственном происхождении и несметных богатствах (где-то там, на Востоке) «графини Пиннеберг», положили к её ногам если не всю выступающую над водами территорию торговой столицы Адриатики, то, по крайней мере, дворцы и хижины путешественников и эмигрантов. Не избежал общей участи, натурально, и виленский воевода.

Итальянцы тоже не остались равнодушны к чарам неизвестно откуда взявшейся высокородной обольстительницы, свидетельством чему служит пребывание в её ближайшем окружении местного банкира Мартинелли. Впрочем, он вёл себя не столько как поклонник, сколько именно как денежный мешок, больше всего боящийся, как бы его не развязали. И этим, к великому огорчению графини Пиннеберг, был похож на прочих венецианских толстосумов. Они не клюнули не только на персидские сокровища, но даже на специально для них сочинённую сказку о великолепных ломках агата, обнаруженных будто бы в Оберштейне. Венецианский банк, правда, ссудил двести дукатов. Но разве этого было достаточно для особы такого ранга!.. В остальном у неё не было оснований жаловаться на жизнь. Её окружал рой воздыхателей, ловивших каждый её взгляд и каждое слово, её малейшие желания исполнялись, празднества сменяли одно другое. В перерывах удавалось поговорить и о деле. Хотя протоколов, естественно, не велось, можно предположить, что обсуждались главным образом перспективы русско-турецкой войны и пугачёвского движения в России. Последние события на дунайском театре внушали пессимизм. Но, может быть, Пугачёв удачливее? Из Польши и из Версаля доходят слухи, будто при Пугачёве состоят два турецких агента, чуть ли не в масках. Да вот и «Французская газета» на днях (3 июня) буквально то же напечатала. Если это правда, то нужно стараться как можно эффектнее расписать в Стамбуле успехи брата великой княжны. Вряд ли в серале знают об этом больше...

Действительно, пока в венецианских палаццо «последняя из дома Романовых» и знатные польские магнаты и шляхтичи гадали, куда повернётся колесо фортуны, русско-турецкая война стремительно катилась к завершению. Тогда как крестьянско-казацкое восстание, соединившееся с национальными движениями, даже ещё не вступило в последнюю фазу. Ещё русское крепостное крестьянство Поволжья с нетерпением поджидало «батюшку», а мужицкий царь жестоко сражался в горах Башкирии с карательным корпусом подполковника Михельсона. Не далее как через одиннадцать дней после того, как «Французская газета» занимала читателей домыслами о турецких советниках в лагере восставших (то есть 3-го же июня, но по старому стилю), Емельян Пугачёв, только что включивший в ряды своего войска трёхтысячный башкирский отряд под командой Салавата Юлаева, дал Ивану Ивановичу (так звали подполковника) первое серьёзное сражение. На рассвете, когда Михельсон, «деташемент» которого состоял из нескольких рот пехоты, изюмских и казанских (белых) гусар, карабинеров, казаков, вспомогательной башкирско-мещеряцкой конницы и артиллерийской батареи, собирался сниматься с бивуака, он вдруг заметил маячащих неподалёку емелькиных всадников, судя по посадке и строю — башкир. Так оно и было. Это Салават Юлаев, уже почти месяц надоедливой осой вившийся вокруг Михельсона и по свойственной юности горячности неоднократно пытавшийся оспорить у него победу, вновь безрассудно испытывал военное счастье. Подполковник дал команду, и пушки встретили мятежников картечью, после чего вся регулярная кавалерия атаковала тысячу поджидавших противника башкир. Обычно Салават дрался очень упорно, но на этот раз башкиры после короткой схватки подались назад и стали отступать в расходящихся направлениях, уводя за собой и преследовавшую их кавалерию.

Салават выполнял общий тактический замысел пугачёвского штаба — попытаться как можно больше растянуть карательный корпус, расчленить его, а затем атаковать с разных сторон. И в самом деле, Иван Иванович едва не попался. Спасло его то, что половина посланных в погоню за башкирами кавалеристов, упёршись в болото, повернула обратно. Как раз в это время Михельсон получил известие, что «три превеликие толпы» атакуют его обоз, а ещё тысяча человек обрушилась на пехоту. Подполковник устремился на помощь. Салават со своей стороны успел подкрепить Пугачёва. Бой получился по-настоящему жаркий и весьма продолжительный, ибо в нём приняла участие и повстанческая артиллерия. Когда атаки пугачёвцев были отбиты, они отступили к горам, привели себя в порядок, перестроились и вновь попробовали наступать. Однако на этот раз по зрелом размышлении ограничились демонстрацией. Результат сражения обе стороны оценили по-разному, каждая, естественно, в свою пользу. Впрочем, «царь» проявил определённую объективность, заявив, что ни он не одолел Михельсона, ни Михельсон его не разбил. Только Салават Юлаев в письме подчинённым ему командирам выразился излишне резко, заявив, что многие из гусар были убиты, а другие бежали. Михельсон действительно понёс значительные потери — 23 человека было убито и 16 ранено, причём польский хорунжий Врублевский получил семь ран пиками и стрелами.

Салават Юлаев, кумир башкирских егетов, их лучший батыр и поэт-импровизатор, даже посвятил этому бою в долине реки Ай стихи (по крайней мере, так считает автор), названные «Песнь башкира после сражения». Были там, например, такие строки:


Мы в поле бранном отличились;

Любовью к родине горя,

Для славы в прошлый день трудились!

За честь, за веру, за царя

Всей грудью постоять умели;

Разя злодеев, не робели!..

Друзья! хвала вам: целый мир

Узнает, сколь могущ башкир!..

Перевод Кудряшова.


Через день в горах произошла новая схватка повстанцев с Михельсоном, после чего тот вынужден был дать отдых своему потрёпанному и очень утомлённому отряду, а Пугачёв, Салават, Белобородов и прочие повстанческие командиры двинулись к западным границам Башкирии, на Каму...

Вот так обстояли дела в России, о которых, конечно, никто из весёлой компании, собравшейся в Венеции, не мог иметь никакого представления.

В тот самый день, когда Иван Иванович вторично поссорился с Емельяном Ивановичем, «Елизавета», Пане Коханку со своей свитой и французские офицеры-волонтёры отправились на противоположную сторону Адриатики, в Рагузу (Дубровник), чтобы обзавестись паспортами на въезд в Оттоманскую империю. В порту появление «княжны» произвело лёгкий переполох. Не знавшие, кто эта блистательная дама, расспрашивали о ней, знавшие делали таинственную мину и отвечали намёками. Поляки из окружения Радзивилла воздавали ей такие почести, что у любопытных ещё шире раскрывались глаза. Правда, сенат «свободной республики» Рагузы, находившейся под протекторатом Высокой Порты, принял путешественников довольно сухо. Далматинским властям в сложившейся военно-политической обстановке совсем не хотелось обострять отношения с Россией. Ведь ещё свежи были воспоминания о пережитом страхе, когда Алексей Орлов пригрозил появиться с флотом на рейде Дубровника, пожечь все суда и даже бомбардировать город, если республика не откажется от турецкого покровительства. Тогда конфликт едва удалось погасить, отправив делегации и к Орлову, и в Петербург, и в Вену. Причём Екатерина выразила своё мнение о позиции рагузского правительства весьма оригинально. Его представителю был выдан на расходы рубль. Как-то теперь отнесутся на Неве к появлению в городе конфедератов?

Но приезжих как будто всё это совершенно не волновало. Пане Коханку вместе с «великой княжной» поселился в доме французского консула мсье Дериво. Перед «Елизаветой» теперь открыто преклоняли колени как перед будущей монархиней. Правда, вскоре Виленскому воеводе пришлось оставить гостеприимный кров версальского дипломата. Ибо пошли, как водится, толки определённого свойства, в распространении которых особенно преуспевали французские офицеры. Но всё это были житейские мелочи. «Елизавета», живя на широкую ногу, целеустремлённо ковала своё будущее.

Прежде всего она озаботилась тем, чтобы ознакомить сочувственно и даже восторженно внимавшую ей аудиторию со сказками о своём августейшем происхождении. Жила-де была у матушки-императрицы в собственном дворце дочка Лиза. Жила она так до девятого года, когда матушка умерла и племянник её, новый государь Пётр Фёдорович, велел выслать её в страшную и холодную Сибирь. Там она жила в хижине у какой-то старушки. Потом местный поп передал её другой женщине, а та понесла её куда-то через дебри и пустыни, пока не встретили её незнакомые люди и не привели в дом... Разумовского. Здесь она попала под надзор ужасной «мегеры», которая дала ей в пироге отравы. Но у неё оказалось противоядие, и она только долго и тяжело болела. Папа Разумовский созвал врачебный консилиум, и тот предписал девочке свежий воздух, желательно на юге. Тогда родитель отправил её к родственнику в далёкую Исфагань. К какому родственнику? Натурально, к персидскому шаху. Ну, рассказывать, как она там жила, какая неслыханная роскошь её окружала, она не станет. Каждый, кто немного знаком с Востоком, может легко это представить. Только ей минуло восемнадцать лет, как его величество шах предложил ей руку и сердце. Но было одно условие. Она должна была перейти из греческой веры в ихнюю, персидскую. Конечно, она отказалась. Тогда шах решил отправить её в Европу, с тем чтобы она сделала там о себе надлежащее объявление. Перед отъездом он одарил её несметными богатствами и дал в провожатые учёного Али, знавшего двенадцать языков. Али увёз её из Персии в большой карете, где находилось ещё около трёх десятков пассажиров. По России она проехала переодетая в мужское платье. В Петербурге жила две или три недели, бывала в придворном театре, виделась и разговаривала со многими вельможами, друзьями её отца. Потом уехала в Берлин, где была с почётом принята Фридрихом II. Али вскоре умер, а ей пришлось поколесить по Европе. Побывала в Англии, во Франции, в Германии. Проезжает как-то по очень красивым местам. Спрашивает: «Что такое?» — «Графство Оберштейн», — «Сколько стоит?» Называют сумму. Что делать? Пришлось отсчитать...

Присутствовавшие слушали раскрыв рты, боясь пропустить слово[28] и готовые в большинстве поверить всему. Конечно, находились и скептики, но их попытки выяснить правду ни к чему не привели. Претендентка на российский престол была достаточно осторожна и искусно приправляла блюдо из необузданных фантазий жидким соусом видимого правдоподобия. Да и «правд» у неё было в запасе сколько угодно. Например, английскому посланнику в Неаполе сэру Уильяму Гамильтону она позднее рассказывала в письме свою историю несколько иначе. Тут фигурировала столица донских казаков, куда «царевна» бежала из Сибири. Родственник отца был сильно понижен в звании и оказался лишь пришельцем в Персию, взысканным милостями шаха и потому получившим возможность дать ей блестящее воспитание, выписывая заграничных учителей... Ну а князь Голицын на следствии услышал уже нечто совершенно иное.

Другой заботой «Елизаветы» было снестись с сильными мира сего и заручиться их поддержкой. Таких могущественных людей, способных оказать ей реальную помощь, по её мнению, было двое — турецкий султан и Алексей Орлов. Радзивилл, в сущности, являлся лишь проводником к одному из них. 11 августа 1774 года, месяц спустя после заключения мира в Кучук-Кайнарджи, «Елизавета Вторая» написала письмо султану. Пользуясь обычной человеческой логикой, не понять, на что она рассчитывала. Конечно, мир ещё не был ратифицирован. Но думать, что Турция после тяжелейшей, крайне неудачной для неё войны вдруг взбеленится и, вняв призывам и увещеваниям более чем сомнительного лица, вновь примет третью позицию, значило предпочитать действительному ходу вещей галлюцинации. Наверное, где-то тут и должна находиться разгадка. Это было торжество женской логики, осложнённой давно уже воспалённым воображением и ни с чем не желающим считаться стремлением видеть мир таким, каким его хочется видеть...

Словно нарочно посыпая солью не зажившие раны нового владыки османов Абдул-Гамида, «Елизавета» уверяла его, что теперь-де «само небо, кажется, заступается за невинных» (то есть за его величество и за неё). Только бы Блистательная Порта отказалась ото всех предложений мира (!), пока она со своими достойными спутниками не приедет в Константинополь. «И без этого победа за нами, то есть за Пугачёвым» (хотя «Елизавета» не знала о том, что Пугачёв как раз в эти дни захватил Саратов, затем Камышин и шёл на Царицын). Она уже отправила воззвание к русскому флоту в Ливорно (султану лучше, чем кому-либо другому, должны быть известны его боевые достоинства)...

Послание словно кануло в Лету. «Величайший из императоров» молчал. В середине сентября «Елизавета» пишет новое письмо, мягко упрекая адресата за медлительность. Время не ждёт. Она только что узнала, что турецкие генералы заключили мир с русскими (вот тебе на!). Но она надеется на справедливость добродетельнейшего из владык. «Пугачёв близок к победе; следует только не оставлять его» (Пугачёв в это время, в последний раз разбитый Михельсоном у Солениковой ватаги, с горсткой сообщников находился на Малом Узене, где и был схвачен). Её собственная уверенность в успехе подкрепляется тем, что она «узнала из прямых источников»: Бурбонский дом будет в восторге, если у неё хватит сил «вернуть спокойствие народам, стена[ю]щим сыздавна». Пусть только его величество не задерживает с присылкой фирмана.

Это новое послание, как и предыдущее, было передано для отправки по назначению Радзивиллу. И тут обнаружились вещи, от которых «сестра Пугачёва» упала в обморок, а затем разразилась рыданиями и забилась в конвульсиях. А может быть, наоборот. Сначала разразилась и забилась, а потом уже упала в обморок. Оказывается, коварный Пане Коханку и не думал отсылать Абдул-Гамиду первого письма, а оставил его у себя. Видимо, ему очень понравилось, какими красками расписала в нём красавица «царевна» его достоинства и добродетели. А теперь всегда такой галантный и весьма пылкий для своих солидных лет поклонник уже открыто отказывался передать султану и второе, совсем отчаянное, письмо, более похожее на крик утопающего о помощи. Что же случилось с Каролем Радзивиллом? Да скорее всего, он просто трезво оценил сложившуюся ситуацию. Надежды на помощь султана становятся всё более призрачными, как ни старается его агент в Стамбуле Радзишевский. В таких обстоятельствах пересылать повелителю правоверных через свои руки письма, весьма сомнительные по содержанию и написанные столь же сомнительным (по происхождению) лицом, было бы совсем уж неразумно. Да-да, лицом, сомнительным по происхождению. Потому что никаких хоть сколько-нибудь достоверных доказательств, что она действительно русская великая княжна и законная наследница престола необъятной империи, нет. Документов — ни одного. Завещания Петра Великого, Екатерины I и особенно Елизаветы более чем подозрительны. Хорошо, что он не допустил публиковать их в газетах. «Княжна» и так наделала там нескромных и неумных заявлений. А чего добилась? Версаль уже дезавуировал её назойливые намёки на поддержку будто бы Францией прав и планов неизвестно откуда взявшейся претендентки. Консул мсье Дериво открыто называет её обманщицей. А если послушать досужую болтовню французских офицеров насчёт «генеалогического древа» ещё недавно пленявшей всех красавицы, то и вовсе уши вянут. Единственное, что она делает вполне «по-царски», так это тратит деньги. И сама в долгах, и его уже разорила. Хорош бы он был, если бы действительно отправился с ней к султану! Ведь турки уже наслышаны о «её высочестве» (или как её там?) от французов. Только этих переживаний и не хватало его обострившейся ипохондрии. Нет, подальше, подальше от этой дамы, как она ни обворожительна.

Впрочем, это гораздо легче было сказать, чем сделать. После предпринятой «Елизаветой Второй» демонстрации Пане Коханку пришлось внешне уступить. Он отослал оба письма. Но они дошли только до его представителя в Стамбуле Коссаковского, то есть попали из одного кармана Радзивилла в другой. «Елизавета», конечно, скоро это поняла по продолжавшемуся молчанию величайшего из императоров. Последовала новая сцена с конвульсиями, но, кажется, без обморока. Рыдания слышались из комнаты царственной особы в течение трёх дней. Каких только эпитетов не удостоился за это время Пане Коханку! Частично «великая княжна» воспроизвела их в письмах к Филиппу-Фердинанду, о котором совсем было забыла, а теперь как-то сразу вспомнила. Отныне она избегала видеться с лицемерным рабом своих чар. Но это совпадало и с желаниями Радзивилла. В начале ноября Пане Коханку выехал со свитой в Лидо. Прощание двух ещё летом близких друзей и единомышленников было под стать погоде.

«Елизавете» тоже было пора подумать о перемене места жительства: она, как и Радзивилл, была для рагузских властей persona non grata. Сенат даже сообщил о ней и её намерениях через своего представителя в Петербурге Никите Ивановичу Панину. Для Панина (а следовательно, и для Екатерины) всё это уже не было совершенною новостью. Никита Иванович просил сенат не беспокоить себя и его из-за этой бродяжки. Но отношение к ней после такого отзыва не могло стать лучше. «Великая княжна» металась, не зная, на что решиться. Алексей Орлов, которому она написала ещё летом, на её призывы не отзывался. Хотя, в отличие от султана, должен был их услышать. Теперь, когда война закончилась триумфом русских, он мог бы принести задуманному ею предприятию едва ли не больше пользы, чем повелитель правоверных. Во всяком случае, на море он был таким полновластным владыкой, каким величайшему из императоров вряд ли когда удастся стать. Но Орлов молчит. Молчит и Панин, которому она, терзаясь неизвестностью, тоже попыталась закинуть удочку...

Читатели, вероятно, изумлены подобным пассажем, но всё было именно так. Темпераментная искательница монаршего счастья решила сыграть на всех инструментах сразу, не особенно заботясь о благозвучии — лишь бы было погромче. В этих действиях довольно ярко проявилась её натура: авантюризм не позволял «княжне» верно оценить ни людей, ни обстоятельств и потому она довольно часто сама себе расставляла капканы. «Елизавета» всерьёз уверяла Панина, что империя находится в крайне опасном положении и что спасти её может только благополучно избавленная Провидением от злоумышленников законная наследница престола, при которой в России воссияет наконец заря свободы. Охотница за тронами сообщала, что скоро надеется быть в Петербурге, а потому просит любезнейшего Никиту Ивановича позаботиться о её безопасности.

Ах, как бы хотелось на минутку перенестись в XVIII столетие и взглянуть на лица Панина и особенно матушки, когда они знакомились с этим удивительным документом, в котором припудренное блестками светскости наивное лукавство как-то незаметно переходило в беззастенчивое нахальство. Матушка, как известно, очень любила удачную шутку. Но вряд ли на этот раз улыбка осветила её лицо. Самозванцы ей уже порядком досадили. Ещё не разделались окончательно с пугачёвским бунтом. Ещё каких-то два Салавата (так императрица называла Салавата Юлаева и его отца) разбойничали в горах Башкирии. И вот — новый сюрприз. Алексей Григорьевич Орлов, правда, выражает сомнение, действительно ли существует такая женщина. Но не сомневаться, а ловить уже надобно.

12 ноября к Алехану в Ливорно полетело собственноручное послание Екатерины. В нём тоже сначала говорилось о мире с турками, о поимке Пугачёва и только «в-четвёртых» дошло до самозванки. Но предписания были жёсткие: «...письмо, к вам писанное от мошенницы, я читала и нашла оное сходственно с таковым же письмом, от неё писанным к графу Н. И. Панину, — уведомляла царица, — Известно здесь, что она с князем Радзивиллом была в июле в Рагузе, и Я вам советую туда послать кого и разведывать о её пребывании и куда девалась, и если возможно, приманите её в таком месте, где вам ловко бы было её посадить на наш корабль и отправить её за караулом сюда; буде же она в Рагузе гнездит, то Я вас уполномочиваю чрез сие послать туда корабль, или несколько, с требованием о выдаче сей твари, столь дерзко на себя всклепавшей имя и природу, вовсе несбыточные, и в случае непослушанья дозволяю вам употребить угрозы, а буде и наказание нужно, то бомб несколько в город метать можно; а буде без шума достать способ есть, то Я и на сие соглашаюсь. Статься может, что она из Рагузы переехала в Парос и сказывает, будто из Царьграда».

Вот так. Игры с церемониалами, коленопреклонениями и подобострастным шёпотом салонных кавалеров для «Елизаветы Второй» заканчивались. Теперь начиналась охота. За ней. Охота, в которой все средства были объявлены дозволенными. Но красавица, однажды ослеплённая призрачным блеском несбыточной мечты, не желала думать о таких неприятных вещах. «Вы оглашаете в газетах невероятные вещи, чтобы обратить на себя внимание всей Европы, — взывал к её рассудку верный и поумневший Филипп-Фердинанд, — а жизненные интересы более всего велят вам сидеть тихо, как никогда, и не выставлять своих друзей на неминуемую гибель.

Вы... заставляете государства, которые могли бы помочь Вам в небольшом деле, свидетельствовать против Вас. Возвращайтесь в Оберштейн и забудьте навсегда о Персии, Пугачёве и тому подобных глупостях!» Увы, «великая княжна» его не слышала. Она уже покинула Рагузу к вящему удовольствию сената, которое увеличилось бы ещё более, если бы он узнал о грозившей городу бомбардировке. При ней оставались теперь, кроме слуг, только Доманский, Чарномский и бывшие иезуиты Ваисович и ксёндз Ханецкий, взявший на себя функции секретаря, казначея, мажордома и т. п. Путь «Елизаветы Второй» лежал, естественно, не на берега Босфора, а в вечный город — Рим. Английский посланник в Неаполе сэр Уильям Гамильтон выхлопотал ей паспорт. В конце ноября по старому стилю карета «великой княжны» появилась на набережных Тибра и остановилась у дома Джоранни.

Что же привело неутомимую соискательницу российской короны снова под небо Италии? Её интересовал Ватикан. Она сделала попытку проложить себе путь к трону с помощью папской курии. Впрочем, первое время «Елизавета» вела себя тише воды, ниже травы. Выезжала в карете с опущенными занавесками, никого не принимала. Но это только разжигало любопытство экспансивных итальянцев. Даже полиция не могла сказать о ней ничего определённого и полагала, что неизвестная дама — жена одного из двух шляхтичей и сестра другого. Может быть, её супруг вон тот, что разгуливает по Риму в национальном наряде и гипнотизирует публику громадными усищами и саблей без защитной дужки? (Это был Чарномский, называвший, впрочем, себя Линовским, тогда как Доманский стал Станишевским). Публика склонялась к тому, что приезжая незнакомка, скорее всего, авантюристка, то есть попала именно в точку, но не могла, конечно, догадываться, какого масштаба авантюра замышлялась за плотно прикрытыми воротами дома Джоранни. Занавес над тайной вскоре приоткрыла сама «Елизавета», ибо...

Ну, подумайте сами, уважаемые читатели, сколько времени может молодая красивая женщина, знающая, что ею интересуются, соблюдать инкогнито? Конечно, не больше недели, если при этом принять во внимание, что она всерьёз собралась надолго «залечь на дно», дабы сбить со следа возможных недоброжелателей и даже преследователей (молчание Орлова и Панина ничего хорошего не сулило). Через неделю Ханецкий, успевший кое с кем познакомиться, шепнул по секрету самым надёжным и неболтливым, что это-де русская княжна. Жители вечного города были удовлетворены. Тем более что для разнообразия вновь откуда-то выплыла княжна Волдомира, а рядом с ней появилась совсем свеженькая Елизавета Радзивилл, сестра пане Коханку. Впрочем, некий монсеньор Ласкарис, а вслед за ним принц Оранский уверяли, что это дочь турецкого султана. А может, и не дочь. Сама же «великая княжна» на всякий случай просила у сэра Уильяма Гамильтона паспорт на имя госпожи Вальмонд из Ганновера. Ну, да все эти штуки читателям, наверное, уже надоели.

Представившись римлянам, «Елизавета» развернула привычную для неё энергичную и разностороннюю, хотя в то же время несколько хаотичную и импульсивную, деятельность. По-видимому, она собиралась подключить каким-то образом к своей охоте за троном английскую дипломатию, потому что выпрашивала у Гамильтона рекомендательные письма к британским посланникам в Стамбуле и Вене. Были у неё намерения связаться и с польским и прусским дворами. Но особый её интерес возбуждал на этот раз кардинал Альбани, декан папской курии и наиболее вероятный кандидат на вакантный в эту пору престол главы Католической церкви. В первый день нового 1775 года (по новому стилю) Ханецкий, оправдывая славу бывшего иезуита, выследил его эминенцию и вручил ему послание своей госпожи, в котором она ходатайствовала о тайной аудиенции. Альбани отослал Ханецкого к своему секретарю аббату Роккатани. Тот объяснил ксёндзу, что пожелания, выраженные в послании, нереальны. Пусть приславшая Ханецкого особа запечатлеет их на бумаге. Это не устраивало уже «Елизавету». Через два дня Ханецкий изловил аббата в одном из домов и принудил его сесть в карету «Её высочества» и ехать на Марсово поле, в палаты Джоранни.

Здесь Роккатани ожидал «царский» приём, чем-то напоминавший приёмы, которые ещё совсем недавно устраивал Пугачёв. Да понятно чем. Вот этой самой подчёркнутой, декоративной царственностью, забота о которой, впрочем, понятна у мужика в мужицком же окружении, но несколько удивляет, когда речь идёт о даме, потёршейся как-никак в свете. В одной из передних комнат аббата встретила группа «придворных», чьи личности и настоящие профессии остались неизвестными, потому что они исчезли, как только минула надобность. Кабинет властительницы был залит ярким светом светильников, в котором всеми цветами спектра переливались небрежно разбросанные там и сям драгоценности. «Елизавета Вторая» в амазонке сидела у стола, целиком погруженная в писание какого-то важного письма или документа. Ей предстояли Ханецкий и «Станишевский». Увидев аббата, она сделала знак рукой, и «приближённые» вышли. Тогда «великая княжна» начала свою первую атаку на новом для неё фронте. Она наговорила Роккатани кучу приятных вещей как представителю того общественного слоя, который нельзя не уважать за его честные седины и постоянные кропотливые и благодатные труды. Она поговорила и о Фридрихе Великом, и о разделе Польши, и об иезуитах. Она приоткрыла аббату завесу над своей тайной. Ей очень нужен кардинал. Она нуждается в его совете. Вообще-то у неё намерение остаться в Риме до тех пор, пока его не выберут Папой (в чём не может быть сомнения), но здоровье не позволяет говорить об этом уверенно. Тут неизвестно зачем появился «Станишевский» и стал произносить вольтерьянские речи. «Елизавета» вспыхнула, отчитала его за легкомысленное отношение к религии и выгнала... Роккатани вышел очарованный и озадаченный одновременно. «Нельзя отрицать, — писал он в Варшаву королевскому советнику Гижиотти, — что это женщина большого ума, и если и выдаёт себя за другую, то умеет великолепно принять её вид. Интересно, что будет дальше!»

Дальше банк Беллони отказал будущей повелительнице громадной империи в ничем не гарантированном кредите. Это, конечно, говорило не в её пользу. Но тут (чего не бывает на свете!) некий отец Ландай, в молодости служивший в русской гвардии, увидев претендентку на престол, неожиданно признал в ней супругу герцога Ольденбургского, троюродного брата Петра III. Акции «Елизаветы» снова поднялись в цене. А она продолжала активную наступательную игру, обволакивая Роккатани женским обаянием и рассказывая ему всё новые сказки, помогавшие ей самой отвлекаться от обострившейся болезни лёгких. Теперь она собиралась в гости к польскому королю, откуда с почётным конвоем шляхтичей отправится к султану. Пройдёт каких-нибудь полгода, и Польша благодаря её усилиям объединится и снова расцветёт. В Персии её ждёт 60-тысячная армия. О деньгах и говорить нечего. (Право, она словно действительно находилась в родстве с Пугачёвым. Тот сочинял ничуть не хуже и примерно в таком же стиле). «А что княжна думает о Панине и братьях Орловых?» — спросил прослышавший о чём-то аббат. «Панин — человек заслуженный, — отвечала «Елизавета», — но слишком ревностный служака». Она на него не рассчитывает. Орловы же — выходцы из черни, невежи и мужланы по манерам, покровительствовать им было бы неприлично. Впрочем, она приказала на всякий случай графу Алексею прибыть с флотом из Архипелага в Ливорно. Но её ближайшие планы — приехать в Киев, а оттуда в сопровождении шести тысяч гусар — в Варшаву. Вот только опасается, как бы конфедераты, сторонники Потоцкого и Радзивилла, не убили её за намерения помогать королю Станиславу-Августу. «Елизавета» вручила Роккатани письмо для его эминенции, позволив предварительно прочесть его. Она соблазняла претендента на папский престол не только возрождённой при её помощи мощной католической Польшей, но и обращённой в латинство необъятной Россией. «Клянусь слезами, страданиями стольких стенающих народов, что мы не будем препятствовать избавлению душ, которые черпают счастье в душе Вашей эминенции». Она знала, что обещать.

Голубая мечта Рима со времён галицкого князя Романа Мстиславича и Александра Невского — да нет, ещё раньше! — уничтожение крупнейшего оплота «схизмы» в Европе, распространение власти наместника святого Петра не только до восточных границ Европы, но и до берегов Великого азиатского океана!.. Наживка была слишком вкусна, чтобы не соблазниться хоть на минуту. «Кардинал уже в силу своего положения не может холодно принять трудов княжны, направленных к благу Римской церкви, — отвечал очарованный Альбани, — Если бы без тени сомнений справедливость была на Вашей стороне, он желает, чтобы Провидение встало над её шагами и доставило Вам верные средства для осуществления всех прекрасных замыслов». Но вот если бы без тени сомнений... А их-то как раз было больше чем достаточно. Альбани колебался, не зная, на что решиться. Возможно, это неустойчивое равновесие сохранялось бы ещё долго, если бы его неосторожно не нарушила сама «великая княжна», попытавшаяся заручиться поддержкой ещё одного важного духовного лица — польского резидента в Ватикане маркиза д’Античи. «Елизавета» добилась аудиенции в храме Санта Марии дельи Анджели.

Лучше бы она этого не делала. Д’Античи отдал должное её красоте, обаянию, уму и прочим достоинствам. Однако, услышав, что перед ним дочь императрицы Елизаветы и казацкого гетмана Разумовского, что она воспитывалась в Париже и на принадлежавшие ей там несметные богатства поддерживала пугачёвское восстание в России и т. д., как-то заскучал. «Делая вид, что я ей верю и считаю именно той, за которую она себя выдаёт, — сообщал он в Варшаву, — я отговаривал её, при этом разъясняя ей всё несовершенство и невозможность исполнения её ирреальных замыслов, которые она себе строила, и дал ей совет скрыть тайну, а самой удалиться в уединённое место». «Елизавета» попыталась поправить дело письменными бомбардировками. Она бестрепетно призналась, что после свидания в церкви никак не может прийти в себя — столько благородства, ума и добродетели позаимствовала она у его светлости. Ей лично ничего не нужно. Но она не может допустить ратификации позорного Кучук-Кайнарджийского мира. Если это произойдёт, она накажет султана с помощью персидских войск. Она не может примириться со смутой в Польше. Она в состоянии и субсидировать войну против её раздела персидскими деньгами. Она поднимет русский народ на подмогу полякам. Д’Античи повторил свой совет, с тревогой думая, что «Елизавете», видимо, приглянулся его кошелёк. Придя к такому выводу, он стойко отбил все наскоки очаровательного противника. Его позиция положила конец и колебаниям Альбани. «Великая княжна» в который раз оказалась без влиятельных союзников и, что было не менее прискорбно, без денег. Но в тот момент, когда она была близка к отчаянию, в ворота дома Джоранни постучала рука фортуны. Фортуна имела чин майора русской службы и по паспорту называлась Иваном (Яном) Кристенеком (Крестенеком, Христенеком). Это был генеральс-адъютант графа Алексея Григорьевича Орлова.

Получив жёсткий приказ Екатерины изловить «авантурьеру» любыми способами, даже с разрешением немного пострелять из пушек, Алехан энергично принялся воплощать его в жизнь. Прежде всего самозванку надо было найти. Дама с Пароса, как выяснилось, ничего общего с ней не имела. Посланный на фрегате в Архипелаг подполковник Марк Иванович Войнович донёс, что это была купеческая жена из Константинополя, которая сбывала султаншам французскую косметику, бижутерию и тому подобные мелочи. Что баба эта вздорная и заносчивая, повсюду сующая свой нос и пытающаяся всех запугать, заявляя, что она-де в переписке со всеми европейскими державами (дура, одним словом). Что она действительно прислана (турками?) для «обольщения» и «подкупа» Орлова, дабы он «неверным зделался» её императорскому величеству. Что она уже потратила кучу денег под будущие дивиденды с русского командующего и теперь в отчаянье собралась было в Италию, но Марк Иванович, выполняя данную ему инструкцию, отговорил. (И прекрасно, размышлял Алехан, не заниматься же в самом деле ещё и таким анекдотом. Вольно иностранцам прикидывать, за сколько можно его купить.

А он под флагом апостола Андрея — не наёмник и России не за мзду служит).

Для разведывания же о настоящей авантурьере пришлось нарядить специального агента, человека надёжного и много раз проверенного. Но вот незадача: минуло уже больше двух месяцев, а он словно в воду канул. То ли погиб, то ли где-то схвачен. Алехан, конечно, не ждал в бездействии. Он бросил в бой ещё двух агентов — русского офицера и славянина из венецианских подданных. Оба действовали вслепую. Им поручено было узнать, где сейчас пребывает старая знакомая их достойного начальника. (Офицеру при этом была дана для прикрытия формальная отставка, чтобы при случае он мог наняться волонтёром на службу к самозванке или к Радзивиллу). А тут как раз вернулся из Черногории один майор, на два дня останавливавшийся в Рагузе. Он сообщил, что видел там Радзивилла, что «великая княжна» при нём и ей воздают всяческую честь, к чему и его склоняли. Но он «поопасся итить к Злодейке, сказав при том, что ета женщина плутовка и обманщица». Итак, цель была наконец обнаружена. Сообщая об этом императрице 23 декабря 1774 года, Алехан начал готовить корабли к походу, «чтоб таковую злодейку постараться всячески достать» обманом или силой. Он ещё не был уверен, что здоровье позволит ему самому возглавить «группу захвата». Однако вновь полученные сведения сделали поход ненужным. Отозвался один из агентов, фигурирующий в донесениях Орлова императрице под именем «офицера». Оказывается, знакомая его сиятельства уже покинула Рагузу и след её чуть не затерялся. Сначала ему сказали, что она уехала вместе с Радзивиллом в Венецию, но, прибыв туда, он нашёл одного Пане Коханку. Что же касается дамы, то, по его сведениям, она отправилась в Неаполь. Едва Алехан начал выстраивать план новой операции, как на другой день пришло письмо из Неаполя от сэра Уильяма Гамильтона. Английский посланник любезно уведомлял высокого представителя дружественной державы, что одна молодая особа просила у него паспорт в Рим, а из Рима прислала ему письмо, в котором называет себя русской принцессой. Оно, несомненно, заинтересует его сиятельство.

Этот документ был вполне типичным продуктом эпистолярного жанра канцелярии «Елизаветы Второй». Там можно было прочесть и о Сибири, и о Персии, и о Разумовском, и о 7000 цехинов (милорд, разумеется, не откажет ей в такой пустяковой сумме?), и о «господине Пугачёве», который, надо признать, вовсе ей не брат, а настоящий донской казак, который приехал когда-то в Петербург вместе с Разумовским, был замечен Елизаветой Петровной, должен был стать пажом, но уехал в Берлин, где получил великолепное воспитание, и вернулся в Россию, чтобы путём восстания вырвать её из мрака бедности и невежества. «Моя партия очень сильна в этой стране, — писала «великая княжна». — Господин Пугачёв снискал уважение, он хороший генерал и математик, владеет большими познаниями, основательно знает военную тактику, имеет талант объединять людей, владеет народным языком...» Претендентка никак не могла попасть в ногу со временем и постоянно опаздывала...

Самое главное, что почерпнул из письма Алехан, было несомненное наличие у его «знакомой» холерического темперамента и неизбывной тяги к перемене мест. Становилось совершенно ясно, что в Риме она не задержится и упорхнёт в поисках приключений в Стамбул, в Вену, в Берлин, в Варшаву, да мало ли куда ещё. Гоняйся потом за ней по всей Европе, а то и Азии. Нет, её нужно брать без промедления. Хотя это, конечно, легче сказать, чем сделать. «...Министру аглицкому я отвечал, —доносил Орлов Екатерине 5 января (по ст. ст.) 1775 года, — что ето надобно быть самой сумасбродной и безумной женщине, однако ж при том дал ему знать моё любопытство, чтоб я желал видеть её, а при том просил ево, чтоб присоветовал он ехать ей ко мне». Британскому консулу в Ливорно сэру Джону Дику, кавалеру русских орденов, Алехан уже просто приказал писать к верным людям, которых он «в Риме знает, чтоб и оне советовали ей приехать сюда, где она от» него «всякой помощи надеятся может». Главная же роль отводилась «нарошному» Кристенеку, с крайней поспешностью откомандированному в Рим (в том самый день, как Орлов получил почту от Гамильтона). Генеральс-адъютант получил инструкцию: «...об ней в точности наведаться и стараться познакомиться с нею; при том, чтоб он обещал, что она во всём на» Алексея Григорьевича «может положиться, и буде уговорит, чтоб привёз её» к нему «с собою». Алехан, естественно, не был уверен, что авантурьеру удастся «достать», но он надеялся «по последней мере сведому быть о её пребываньи».

Объясняя поведение Орлова во всей этой истории, профессор Лунинский, автор одной из монографий о «княжне Таракановой», склонен был приписывать ему тонкий и коварный расчёт с двойной бухгалтерией: «граф Алексей натянул две тетивы на одном луке, устраивая выступление против царицы и вместе с этим возможность получить себе милости и почести в знак благодарности».

Я с этим совершенно не согласен. Алехан по природе своей вовсе не был безоглядным авантюристом. Он мог рискнуть головой, затеять головоломное по трудности предприятие с самыми высокими ставками и при победе, и тем более при поражении. Но он готовил такие предприятия со всей возможной тщательностью, а не на авось. Он мог в случае необходимости бросить на стол последний козырь. Но он никогда не играл против России и хорошо знал цену всяким заморским посулам. Он вообще не очень жаловал иностранцев. Жизненный опыт показывал ему, что большинство из них глядело на Россию и русских с презрением и одновременно с алчным блеском в глазах. Таких людей он при первой возможности от себя гнал. А чтобы начинать с их помощью делать новую карьеру — надо было лишиться последнего ума. То, что иностранные министры пытались его подкупить и склонить к измене, не свидетельствовало об их мудрости. Да и окажись он таков, как они предполагали, как мог бы он рассчитывать, что по его желанию весь флот взбунтуется и изменит присяге, данной Екатерине? Ведь его бы, скорее всего, скрутили и в клетке привезли в Петербург как государственного злодея. А что бы сталось с братьями? А с родным домом, с обширными имениями, громадными богатствами?..

Алехан тяжело переживал падение брата Григория. Только захлестнувшими его эмоциями можно объяснить отчаянную демонстрацию, которую он предпринял в Вене, когда решился публично приоткрыть завесу над обстоятельствами смерти Петра III. По счастью, он скоро понял, что сыграл слишком рискованно и что сумма проигрыша будет зависеть от его дальнейших действий. Усердие Алехана удвоилось, но не раздвоилось. Он спасал будущее своё и своих братьев...

Иван Кристенек не сразу добился своей цели. Сначала, увидев у дверей своего дома незнакомца, отрекомендовавшегося отставным российским флотским поручиком, «Елизавета» испугалась. Она отправилась в собор Святого Петра и просила Роккатани передать кардиналу Альбани её настоятельную просьбу — узнать через полицию и иные учреждения, что это за личность в штатском с военной выправкой крутится каждый день на Марсовом поле поблизости от её дома. Аббат уклонился. Между тем за Кристенека начала ходатайствовать в очередной раз подстерёгшая «Елизавету» нужда. При её образе жизни удивляться тут было нечему. Давать ей взаймы никто не желал. Более того, подлые кредиторы однажды даже остановили карету столь высокой особы, требуя оплаты долгов. Ханецкий предпочёл на сей раз позу стороннего наблюдателя. И разгневанная «великая княжна» выгнала его. Впрочем, ксёндз Глембоцкий считал, что Ханецкий принял в это время более доходную должность, также имевшую отношение к его покровительнице. Он стал агентом Орлова. «Здесь ходит слух, исходящий от самих москалей, что он должен получить 1000 шкудов от Орлова за измену; я думаю, это ещё немного за такое слишком уж гадкое дело...»

Помогал Ханецкий Орлову или нет, но у «Елизаветы» уже не было выбора. Друзья по-прежнему встречали её приветливыми улыбками. Но это было всё, что она могла от них получить. Аббат Роккатани выслушивал её очередные фантазии (например, о намерении послать курьеров в Берлин и Стамбул, а самой в наряде капуцина пробраться в Москву) как сцены из третьего акта надоевшей пьесы и терпеливо ожидал конца. Короче, когда Кристенек в ответ на предложение объяснить в письменном виде, что, собственно, ему угодно, вручил записку с уведомлением, что он прислан от его сиятельства графа Алексея Григорьевича Орлова и что он может передать ей содержание письма, только что полученного из Пизы (но для этого необходима личная встреча), — ворота дома Джоранни распахнулись. Это было в самом конце января по новому стилю. Встреча прошла в обстановке взаимопонимания. Адъютант Орлова спросил, действительно ли известный пакет, полученный его сиятельством, прислан от её высочества. «Елизавета» подтвердила. Тогда Кристенек сказал, что его сиятельство очень хотел бы увидеться с её высочеством, но не знает, где и как это сделать. Тут он, вероятно, весьма выразительно посмотрел на собеседницу, а может быть, и добавил: желание-де графа так велико, что он даже не желает принимать во внимание, будет ли эта негоция соответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России. «Елизавета» отвечала, что это совсем нетрудно. Встретиться можно бы, например, в Пизе, где граф находится на лечении. Впрочем, не исключено, что это Кристенек со свойственной ему пронырливостью сумел внушить «последней из дома Романовых» наиболее удобное для замыслов Орлова место встречи упоминанием о болезни своего обожаемого начальника, препятствующей ему совершать даже не очень далёкие вояжи.

Кристенек вообще быстро очаровал «великую княжну» и прослыл у неё за человека «очень искреннего». Созданию такового впечатления, очевидно, в немалой степени способствовало то обстоятельство, что от расточаемой лукавым агентом, по выражению Лунинского, «музыки розовых слов шёл и запах денег». Так или иначе, «Елизавета», оговорив, что для путешествия ей необходимо 2 тысячи дукатов, решилась оставить наконец вечный город и двинуться навстречу ожидавшим её русским кораблям. Она была в прекрасном настроении, почти счастлива. Она говорила Роккатани о Провидении, постоянно покровительствовавшем ей, когда у неё самой опускались крылья. Она строила новые радужные планы, трогательно прощалась с друзьями, наговорив всем кучу любезностей. Друзья тоже были взволнованы и желали удачи. Правда, на просьбу вернуть ей копии документов, удостоверяющих её достоинство, и писем к различным высокопоставленным лицам Роккатани сокрушённо сказал, что всё это ради предосторожности сожжено. Тогда как на самом деле было припрятано. Но это мелочи. Будущая государыня не только не рассердилась, но даже подарила аббату золотую шкатулку, на дне которой лежала крохотная, с ноготь, камея с изображением ворона в золотой, украшенной рубинами оправе. Аббат символики не понял, но подарок принял.

С помощью банкира Орлова Дженкинса и Кристенека «Елизавета» расплатилась с немалыми долгами и заняла солидную сумму под векселя. Запах денег сменился звоном настоящих монет, в котором музыкально одарённая «великая княжна» без труда улавливала сладостные мелодии. Кристенек со своей стороны энергично ускорял подготовку к отъезду. Он отправил к Алехану нарочного курьера с извещением о скором приезде гостей и, вероятно, об обещании авантурьеры оказать графу протекцию за будущую услугу при римском или каком-нибудь ином дворе. Появление курьера показывает, что генеральс-адъютант действовал в Риме не в одиночку, что, впрочем, можно было предположить заранее. Орлов в донесении императрице уже после поимки «Елизаветы» отмечал, что в акции кроме Кристенека участвовали и другие агенты, среди которых назвал только Франца Вольфа. Но где и как были задействованы агенты — неизвестно.

11 февраля (по н. ст.) «царственная особа» торжественно, с многочисленной свитой покинула Рим. Кристенек «за три почты» от Пизы помчался вперёд, так сказать, герольдом. «Великую княжну» надлежало встретить как подобает. Точнее, встречать следовало графиню Силинскую (Зелинскую), по странности именовавшуюся также сестрой господина Пугачёва. Римское общество на досуге снова занялось личностью загадочной красавицы с непредсказуемым поведением. Ведь если она и вправду претендует на русский трон, то как же рискнула отправиться в резиденцию высшего представителя императрицы на Средиземном море, под его защиту? Орешек был расколот, скорее всего, дамской частью светской салонной публики, как и повсюду, гораздо более сообразительной, чем мужская. Было доказано (с помощью внутреннего убеждения), что знатная путешественница — бывшая любовница синьора Орлова, когда-то бросившая его ради синьора Радзивилла, а теперь решившая вернуться к прежнему поклоннику. Всё это было настолько очевидно, что вполне успокоило общее любопытство. Едва ли не один маркиз д’Античи имел на этот счёт особое мнение. Он полагал, что птичка полетела прямо в открытую клетку и что синьора Орлова-Чесменского следует поздравить с ловким стратегическим ходом...

15 (4) февраля графиня Силинская прибыла в Пизу и поселилась в нанятых Алеханом палатах Нерви. Обе стороны были радостно возбуждены, хотя и по разным причинам. «Елизавету Вторую» встречали с царскими почестями. Русские офицеры и генералы на улицах и в общественных местах держались перед ней так, словно уже присягнули. Всюду чувствовалась добротная режиссура его сиятельства. Сам Алехан ежедневно бывал с визитами, возил желанную гостью по достопримечательным местам. И конечно, разговоры, разговоры... «Елизавета» принялась в очередной раз пересказывать свою «легенду». «...Сказывала о себе, — доносил Орлов Екатерине несколько суконным языком, лишающим захватывающее повествование всякой поэтической прелести, — что она и воспитана в Перси[и], и там очень великую партию имеет... знакома очень между князьями имперскими, а особливо с триерским и с князем голштейн-лимбургским; была во Франции, говорила с министрами, дав мало о себе знать. Венский двор в подозрении] имеет, на шветской и пруской очень надеется; вся конфедерация ей очень известна и все начальники оной. Намерена была ехать отсель в Константинополь прямо к султану...» Алехан слушал с неподдельным интересом, пытаясь постичь, кто перед ним. Но собеседница, привычно скользя по поверхности, ревниво хранила тайну. «Я ж моего собственного заключения об ней прямо Вашему императорскому величеству донести ни как не могу, по тому что не мог узнать в точности, кто оная действительно», — признавался Алехан Екатерине. Он мог утешиться лишь тем, что прекрасная авантурьера, сидевшая перед ним, знала о нём не больше, хотя думала, что знает всё.

Но если внутренние очи собеседников испускали, так сказать, рентгеновские лучи в тщетной надежде проникнуть за непроницаемую защитную броню друг друга, то внешне картина была совершенно иной. Очаровательная шатенка привычно разыгрывала девицу императорских кровей, богатырь с Андреевской и Георгиевской кавалериями через плечо дебютировал в роли влюблённого пастушка. Правда, соревнование талантов происходило в неравных условиях. «Великая княжна» могла играть сколь угодно блистательно или, напротив, плохо. Зритель всё равно понимал, что пришёл в театр. Алехану же нужно было сыграть пастораль так, чтобы она выглядела правдивее самой жизни. Это было тем труднее, что действие развивалось в темпах, близких к сценическим. Всего за неделю пребывания «Елизаветы» в Пизе пылкий граф успел не только без памяти влюбиться, но и сделать формальное предложение, в подтверждение прежних обещаний, переданных с Кристенеком. «Она же ко мне казалась быть благосклонною, — объяснял Орлов Екатерине, — чево для и я старался казаться перед нею быть очень страстен; наконец я её уверил, что я бы с охотою женился на ней, и в доказательство хоть сего дня, чему она, обольстясь, более поверила». Да, оценивая игру Орлова по шахматной шкале, можно сказать, что он провёл атаку на одном дыхании, а завершающий ход заслуживал нескольких восклицательных знаков. Неужто действительно женился бы, если бы «Елизавета» не сочла, что он слишком уж торопит события? Лунинский в этом не сомневается. В самом деле, зная горячую, азартную натуру Алехана, натуру игрока отнюдь не только в шахматы, предположить такое легче лёгкого. Тем более что он сам подтвердил «серьёзность» своих намерений. «Признаюсь, всемилостивейшая государыня, что я оное исполнил бы, лишь только достичь бы до того, чтобы волю Вашего величества исполнить», — рассыпался перед Екатериной её «всепотданнейший раб». Но почему бы, с другой стороны, и не порисоваться безграничной преданностью, когда проверить её уже не представлялось возможным?

Впрочем, Орлову не удалось так просто уйти из-под венца. Литература сенсаций женила-таки его. Пальма первенства принадлежит Кастера. По его словам, к наивной и доверчивой княжне Таракановой, скромно и в большой нужде жившей в Риме, явился один из тех интриганов, которых так много в Италии, и представился ей под именем и в мундире офицера её нации. Если читатели думают, что речь каким-то образом идёт о Кристенеке, то они ошибаются. Это был неаполитанец Рибас. (На самом деле 25-летний Хосе де Рибас — на русской службе, в которой он состоял с 1772 г., Осип Михайлович — был испанцем или испанским греком. Есть сведения, что именно он был тот офицер, который выслеживал «Елизавету» в Рагузе и Венеции). Притворившись сначала, что его привело к принцессе только сострадание к её несчастиям, и предложив помощь, он объявил затем, что прислан от графа Орлова, который предлагает ей путём уже организованной им и готовой по первому сигналу вспыхнуть революции против тирании Екатерины вступить на трон своей матери. Простодушная княжна согласилась, и вскоре в Рим явился сам Орлов. Очень правдоподобно разыграв комедию вспыхнувшей страсти, этот варвар предложил неопытной девушке сочетаться священными узами брака. Она, на своё несчастье, согласилась, не ведая, что для этого человека нет на свете ничего святого, что хотя в его экстравагантнейших поступках порой не было ничего преступного, зато не было и такого преступления, которое он не мог бы совершить. Сделав вид, будто он хочет, чтобы церемония бракосочетания была произведена по православному ритуалу, Орлов расставил подчинённых ему разбойников, наряженных священниками и служителями закона. Так профанация соединилась с мошенничеством против слабой и слишком доверчивой Таракановой...

Князь Пётр Долгоруков в мемуарах внёс поправку: венчались-де не в Риме, а в Ливорно, роль священника исполнял один из морских офицеров. По версии журнала «Русская старина», венчались на адмиральском корабле, на рейде. Поп — уже известный отец де Рибас. Валишевский не менее прочувствованно рассказал, как после ареста «Елизаветы» в каюту, куда её посадили, вошёл солдат и молча швырнул ей под ноги кольцо, которое она надела во время церемонии на палец «жениха». Ах, как поэтично, как романтично, как драматично! Ну почему, почему реальная история всегда скучнее, чем её рисует пылкое беллетристическое воображение дилетантов? Мельников в книжке «Княжна Тараканова и принцесса Владимирская» и тот же князь Долгоруков в своих мемуарах пошли и того дальше. Они поведали, что в каземате Петропавловской крепости у узницы родился сын. И это-де был сын Алексея Орлова...

Но довольно. Итак, хотя венчание в действительности и не состоялось, предложение Алехана несомненно окончательно развеяло подозрения княжны, если они у неё ещё оставались. Да и Кристенек, снова в майорском мундире, постоянно вертелся рядом, надоедая просьбами о протекции насчёт получения сразу полковничьего чина. Ну откуда тут ждать измены? Согласно показаниям «Елизаветы» на следствии, она попросила графа свозить её в Ливорно. Очевидно, ей хотелось посмотреть красивую гавань, а заодно и ожидавшую её эскадру, как-никак главную надежду всего предприятия. Орлов, естественно, выразил живейшее удовольствие. Лунинский говорит, что мысль принадлежала самому Орлову, что, конечно, выглядит куда логичнее, но не подтверждается источниками.

Утром 22 (11) февраля «великая княжна» с его сиятельством, с Доманским и Чарномским, с камер-медхен Франциской фон Мешеде, слугами Маркесино и Зольтфингером выехала в карете в свой последний свободный вояж. Свободный, разумеется, очень относительно, так как уже с первых минут пребывания в Пизе с неё нигде ни на мгновение не сводили зачарованных взоров её новый поклонник и покровитель и неожиданно пылкие добровольные подданные. Кристенек и прочие сопровождающие ехали следом. К английскому консулу Джону Дику полетел курьер. Высокое общество направлялось к нему в гости. На следующий день показался Ливорно, очень красивый и достаточно большой город, славившийся своими оливами и благоденствием жителей при милостивом правлении великого герцога Леопольда, как пишет об этом Лунинский. Граф представил свою обожаемую спутницу, не назвав, впрочем, её имени, леди Дик и леди Грейг, наконец самому хозяину. Сэру Джону, надо сказать, лицо её показалось знакомым. Он спросил, говорит ли она по-английски (то есть он, вероятно, хотел спросить, не мог ли он видеть её в Англии?). «Немножко», — отвечала «Елизавета». Проницательный англичанин намотал себе на ус, что прелестная молодая леди, несомненно, метресса графа. (Действительно, с её появлением в Пизе вдруг куда-то исчезла некая госпожа Демидова, с которой Орлов до этого, по словам Лунинского, почти не расставался).

Когда отобедали, Алексей Григорьевич предложил дамам прогуляться на пристань. Англичанки отказались, и его сиятельство уехал с «великой княжной», Доманским, Чарномским, Кристенеком и прочими «официальными лицами». В порту высокие гости сели в шлюпку (или в три шлюпки, по Кастера) и под звуки музыки, которым аккомпанировали залпы артиллерийского салюта и громовые крики «ура», под рукоплескания громадной толпы горожан, собравшейся на берегу, причалили к борту адмиральского корабля «Святой Исидор». С судна спустили великолепное кресло, и «Елизавета» вступила наконец на русскую территорию, каковой являлась палуба военного корабля. Она наблюдала учения гвардейцев и егерей с корабля «Мироносиц», потом начались морские манёвры с пушечной стрельбой. Шёл шестой час пополудни. Куда-то внезапно исчез Орлов, а на его месте вырос (впрочем, это не очень удачное для данного случая выражение) гвардии капитан Литвинов с вооружённой стражей. Капитан объявил, что именем её императорского величества и по приказу господина контр-адмирала и кавалера Грейга прибывшая на российский военный корабль дама и сопровождающие её лица арестованы, вслед за чем у Доманского и Чарномского были отобраны их «карабели», а у Кристенека — его офицерская сабля. На требование ошарашенной и близкой к обмороку «великой княжны» позвать графа Литвинов отвечал, что это невозможно. Арест Кристенека наводил на мысль, что тайна каким-то образом раскрыта и что Орлов пострадал первым. Да и мог ли изменить он, подаривший ей в знак беспредельной преданности свой портрет? Всё же сомнения заползали в душу. Она попросила передать графу записку, наполненную вопросами и укорами. Орлов отозвался в тот же вечер (по-немецки и забыв подписаться). Автор рискует предложить читателям полный перевод этого любопытного образчика детективной прозы.


«Ах! Вот где мы не чаяли беды! При всём том надо быть терпеливым. Всемогущий Бог не оставит нас. Я нахожусь при подобных же обстоятельствах, как и Вы, но надеюсь получить свободу через дружбу своих офицеров и хочу сделать маленькое повествование: адмирал Грейг из приязни ко мне хотел дать возможность бежать и сказал мне, что я должен как можно скорее вернуться на материк. Я спросил у него причину этого, тогда он сказал, что получил приказ арестовать меня и всех находящихся со мной. Когда я уже незаметным образом проехал мимо всех наших кораблей, в ту же минуту увидел два судна перед собою и два позади, которые гребли прямо на меня. Я увидел, что дело плохо, и приказал грести изо всех сил на людей, что мои люди и сделали. Я думал пройти мимо, но одна из шлюпок села на мель и моя должна была натолкнуться на неё, что случилось и с другой шлюпкой. Я был окружён. Я спросил, что бы это могло значить, и увидал всех людей пьяными, хотя отвечавшими мне с большою вежливостью, что имели приказ попросить меня на другой корабль, где находились немногие из моих офицеров и солдат. Когда я прибыл туда, то ко мне подошёл командир и со слезами на глазах объявил мне арест. Я должен был согласиться и надеюсь на Бога, что Всемогущий Творец не оставит нас. Что касается адмирала Грейга, то он окажет Вам всевозможные услуги, прошу только на первое время не испытывать его верности. На этот раз он будет очень осторожен. Наконец, мне остаётся только просить Вас Заботиться, насколько возможно, о своём здоровье. Как только я получу свободу, то буду разыскивать Вас по всему свету и служить Вам. Вы только должны заботиться о себе, о чём я Вас прошу всем сердцем. Ваши собственные строчки я получил и читал их со слезами на глазах, т. к. я видел в них, что Вы желаете обвинить меня. Берегите себя. Поручим свою судьбу всемогущему Богу и будем уповать на Него. Я не могу ещё быть уверен, что Вы получите это письмо. Надеюсь сильно, что адмирал будет настолько вежлив и благороден, что передаст Вам его. Целую от всего сердца Ваши ручки».


Ну что ж, искательница приключений могла почитать на досуге типичную «охотничью историю», столь же правдивую, как и её собственные сказки. Расчёт Алехана был прост. Он отнюдь не считал операцию законченной. Завершилась только первая, наиболее ответственная часть её. «Елизавету» ещё нужно было в целости и сохранности доставить на берега Невы, в нетерпеливые объятия матушки-государыни. А для этого нужно было прежде всего позаботиться о её хрупком здоровье, которое внезапное нервное потрясение могло сильно пошатнуть. Следовало как можно дольше сохранять в ней надежду на избавление, которая заставила бы её мириться с обстоятельствами и не предпринимать каких-либо опрометчивых попыток вырваться самой или покончить счёты с жизнью. Пришлось даже пустить бумажную слезу — слезу контрразведчика.

У Кастера весь эпизод ареста «княжны Таракановой» описан иначе, в тонах бульварно-криминального жанра и с той убеждённостью, которая обеспечивает доверие наивной публики. Невинную и прекрасную как ангел жертву гнусной интриги заковали в кандалы, как только она взошла на корабль. Напрасно молит она о пощаде жестокого Орлова, которого называет ещё своим супругом. Напрасно она бросается к его ногам и орошает их своими слезами. Варвар не удостаивает её даже ответом. Её опускают в глубину трюма...

В Ливорно Алехан одолжил у своего друга консула Дика несколько развлекательных книжек для оставшейся на корабле дамы. Он, впрочем, тоже был взволнован всем происшедшим и жаловался сэру Джону на бессонницу. Однако ум графа продолжал работать холодно и расчётливо. В Пизе по приказу Алехана произвели тщательнейший обыск в комнатах «последней из дома Романовых». Улов был богатый. Конечно, дело было не в деньгах и драгоценностях, которых у «великой княжны» опять накопилось немало, а в её переписке, различных бумагах, освещавших многотрудную и очень интенсивную деятельность этой энергичной молодой дамы. Заодно в Пизе арестовали и оставшихся там служителей «высочайшей особы». 25 (14) февраля эскадра Грейга в составе пяти линейных кораблей и одного фрегата взяла курс на Гибралтар.

Итальянская публика, увидев, чем завершились празднества и манёвры на русском флоте, была шокирована чуть ли не в такой же степени, как сами пленники. По словам одного из свидетелей, в городе всё кипело от возбуждения. Автор «Секретных и критических мемуаров о дворах, правительствах и нравах главных итальянских государств» Горани писал, что с «этого времени жители Ливорно и всей Тоскании почувствовали омерзение к Орлову и глубокое презрение ко всему русскому». Очевидно, изрядную долю этого пафоса праведного гнева следует отнести на счёт самих авторов сочинений. Но понять экспансивную южную публику можно. Ведь ей была видна только верхняя часть айсберга. Кастера утверждает, что великий герцог Леопольд даже сделал представление петербургскому и венскому дворам по поводу нарушения суверенитета Тосканы. Но в итоге права оказалась Екатерина, когда писала Орлову 22 мая (по ст. ст.): «Вероятие есть, что за таковую сумасбродную бродягу никто горячо не вступится не токмо, но всяк постыдится скрытно и явно показать, что имел малейшее сношение».

Тем не менее для самого Орлова ситуация создалась достаточно сложная. Он ведь ещё оставался в Ливорно и Пизе — здесь его держали многочисленные дела по завершению архипелагской экспедиции. Ещё не весь флот покинул Средиземное море. Надо было позаботиться и о многочисленных переселенцах в Россию, как знатных и влиятельных, вроде жены молдавского господаря Россандры Гики с семейством или константинопольского патриарха Софрония, так и простых арабах, черногорцах, албанцах, греках. В этой ситуации оказаться объектом сплошных пересудов, сплетен, домыслов, а то и улюлюканья, негодования, может быть, даже ненависти, как когда-то уже было в Петербурге и в Европе в связи с событиями в Ропше, ему, конечно, никак не хотелось. Но это была цена, которую ему пришлось заплатить за выполнение желания императрицы, не считаясь со средствами.

«Достать» авантурьеру тихо не удалось. Весь город олив и вся Пиза, а возможно, и Генуя, Турин, Милан, Рим заговорили вдруг об Орлове с такой страстью, словно он был миллионщик, царственная особа или главарь тайной секты. И итальянские негоцианты при встрече, вместо того чтобы спросить друг друга: «Удачно ли сбыли контрабанду?» или «Как воспользовались неурожаем в Неаполе?» — спрашивали: «А что слышно, не похитил ли этот разбойник Орлов в Тоскане ещё какую-нибудь принцессу?» Его личность была выставлена на общественный суд, и если его агенты в Италии были достаточно внимательны, то, вероятно, рассказали своему шефу много таких фактов его биографии, что Алехану оставалось только развести руками. Хотя у автора нет никаких положительных доказательств, но он почему-то уверен, что тон в формировании публичного мнения и в этом случае задавали дамы, ранее, несомненно, отдававшие должное ещё достаточно молодому красавцу гиганту, осыпанному орденами и драгоценностями, а теперь нашедшие, что он совсем не хорош и что шрам у него на лице, как у настоящего бандита из романов, а нос... самый неприятный нос. Рассказывали о его грубости и неприличных манерах. Вспоминали случай в доме маркизы Джентили Бокка Падули в Риме, когда Орлов во время ужина в присутствии многочисленного и самого изысканного общества начал демонстрировать свою невероятную силу и, легко раздавив в руке куски кристалла и железа, сжал двумя пальцами яблоко, которое разлетелось в стороны мелкими кусочками. Надо ж было такому случиться, что один из них попал в лицо герцогу Глочестеру, брату его величества короля Британии, и... ранил его (или ушиб). Все присутствующие были глубоко возмущены. Только Орлов казался невозмутимым и даже не подумал принести пострадавшему хоть какие-то извинения. Автор должен признать реальность этого достойного сожаления события, потому что ранить или зашибить яблоком можно было только особу королевских кровей (как и нанести травму горошиной — лишь принцессе)...

Впрочем, как бы ни неприятны были разговоры, Алехан подозревал, что дело может ими не ограничиться. «Прошу и того мне не причесть в вину, — писал он Екатерине, — буде я по обстоятельству дела принуждён буду, для спасения моей жизни, и команду оставя, уехать в Росию и упасть ко священным стопам Вашего императорского величества, препоручая мою команду одному из генералов по мне младшему, какой здесь на лицо будет. Да я должен буду и своих в оном случае обманывать и никому предстоящей мне опасности не показывать. Я всего больше опасаюсь езуитов, а с нею некоторые были и остались по разным местам, и она из Пизы уже писала во многие места о моей к ней преданности...» Лунинский считал, что Алехан просто набивал себе цену, чуть ли не блефовал. «Balafre ловко окружил свой лик ореолом, — писал он, — и при сиянии этого блеска спасал колеблющуюся династию Орловых... Он готовил императрицу к неуверенности... В этом вероломстве (? — Авт.), как и вообще в поступке со своей жертвой... виден «человек со шрамом», этот гвардеец, что объявлял народу о государственном заговоре перед Казанским собором, а затем в Ропше удушил Петра III, что ломал подковы у маркизы Падули, что, благодаря чуду, украсившись чужими перьями, приписал себе чесменскую победу. Теперь он хотел перехитрить царицу... возвратиться в столицу и произвести там реставрацию фамильной позиции...»

Спору нет, в поведении Орлова было не без наигрыша, не без преувеличения опасностей преодолённых и ожидаемых. И когда он отправлял донесение императрице «вчерне», оправдываясь боязнью, как бы «дела не проведали и не захватили где ни буть курьера моево со всеми бумагами», это, может быть, была попытка дать почувствовать императрице, каково ему тут приходится. Он деликатно обращал внимание Екатерины на неблагоприятную для него, как он с прискорбием чувствует, нравственную атмосферу, складывающуся при дворе её величества. «...Я принуждён был её («Елизавету». — Авт.) подарить своим портретом, который она при себе имеет, а естли захотят и в Роси[и] мне недоброходствовать, то могут по етому придратся ко мне, когда захотят». Он намекал, что не может отделаться от ощущения, будто кто-то на него куда-то доносит и клевещет. «Я несколько сумнения имею на одного из наших вояжиров, а легко может быть, что я и ошибаюсь; только видел многие французские письма без подписи имя, а рука кажется мне знакомая». И далее: «Я со всеподданическою моею рабскою должностью, чтоб повеленьи Вашего величества исполнить, употребив всевозможные мои силы и стараньи, и щестливым теперь зделался, что мог я оную злодейку захватить. Я почитаю за должность всё Вам доносить так, как перед Богом, и мыслей моих не таить... Желал бы я, всемилостивейшая государыня, чтоб усердию моему, которое я к освящённой Вашего императорского величества имею, соответствовали мои душевные и телесные силы: тогда б я считал себя щестливым и достойным тех милостей, каковые Ваше величество щедро на меня изливаете, а теперь оные принимаю яко недостойной, а из единого Вашего великодушия и особливой милости ко мне... Признаюсь, всемилостивейшая государыня, что я теперь, находясь вне отчества, в здешних местах, опасаться должен, чтоб не быть от сообщников сей злодейки застрелену или окармлену...» Нажим постоянно чувствуется и в содержании донесений, и, как уже говорилось, в самом тоне, в немилосердном переслащивании изъявлений «всеглубочайше рабской и непоколебимой преданности».

Однако о каком вероломстве может тут идти речь? Кого предал Алехан, кому изменил? Ведь с самого начала он выполнял задание, которое ему дала непосредственно императрица, выполнял свой долг подданного. Вопрос: «Ловить или не ловить?» — перед ним не стоял. Да и все основания для настороженности в связи с деятельностью неожиданно объявившейся «дочери» Елизаветы Петровны у русского двора были. Только-только закончилась кровопролитная война. Ещё догорали последние очаги грандиозного восстания. И вдруг в районе дислокации русского флота появляется авантюристка, которая пытается склонить к измене командующего и повлиять на европейское общественное мнение. Безусловно, деятельность «Елизаветы Второй» необходимо было пресечь. Речь можно вести лишь о том, все ли средства хороши для достижения цели. Конечно, с этической точки зрения — не все. Но при оценке поступков героев этой истории необходимо учитывать и психологию «галантного века» с его склонностью к мистификациям, «машкерадам» и рискованным комбинациям всякого рода пиратских и амурных приключений. Века, породившего целую когорту знаменитых авантюристов не где-нибудь, а в добропорядочной, высоконравственной, просвещённой Европе. Нужно помнить также, что Алехан действовал как контрразведчик, а в разведке критерии морально допустимого всегда были предельно широкими.

И потом, с каких это пор «Елизавета Вторая» превратилась в невинную овечку, какой её рисуют слезливые европейские романисты XIX столетия? Это было дитя эпохи, родная сестра Калиостро, Беньовского, Казановы, в какой-то степени и Пугачёва. Личность из тех, кто, однажды не согласившись с тем, что уготовила судьба, решил сам во что бы то ни стало повертеть колесо фортуны. Кто чувствовал или внушил себе, что создан для чего-то иного, более высокого. Кто хотел блистать, покорять, завоёвывать, ходить по грудам золота. Порой это были блестящие артисты. Порой происходила подмена личности. Часто наблюдались и «пограничные состояния». Кто была «великая княжна» на самом деле? Немка из Голштинии, землячка Петра III? Француженка? Польская еврейка? Дочь трактирщика из чешской Праги? (Когда «Елизавете» сообщили последнее предположение, сделанное англичанами, она вспыхнула и заявила, что выцарапает глаза тому, кто это сказал). Это осталось неизвестным. Может быть, с точки зрения происхождения она действительно была «сестрой» Пугачёва и потому упорно не выдавала тайны? Как бы то ни было, эта дама чувствовала себя созданной для иного поприща. И шла к своей цели, невзирая ни на какие препятствия. Остановиться было не в её силах. Поэтому её трагический конец был лишь вопросом времени...

Читателей, вероятно, интересуют некоторые фактические подробности, относящиеся к судьбе «последней из дома Романовых» после ареста. Самойла Карлович Грейг получил от Орлова строгий приказ, «чтоб он всевозможное попечение имел о её (пленницы, — Авт.) здоровье, и приставлен один лекарь; берёгся б, чтоб оная при стоян[ь]и в портах не ушла б; тож чтоб и ни каково б писмеца никому б не передала». Эскадре, им возглавляемой, было предписано «как возможно поспешать к своим водам». 18 апреля Грейг прислал Орлову рапорт. Оказывается, до самых берегов Британии «Елизавета» вела себя спокойно. Письмо Орлова сыграло свою роль. Она всё ещё ждала, что её новый покровитель и «жених» приедет за ней. Когда же в порту, в который зашли корабли, её никто не встретил и она не получила никакого письма, — правда во всей её ужасной полноте дошла наконец до воспалённого надеждой сознания прекрасной искательницы приключений. Она, писал Алехан Екатерине, пересказывая рапорт Грейга, «пришла в отчаяние, узнав свою гибель, и в великое бешенство, а потом упала в обморок и лежала в беспамятстве четверть чёса (так! — Авт.), так што и жизни её отчаялись; а как опамятовалась, то сперва хотела броситься на аглицкие шлюпки, а как и тово не удалось, то намерение положила зарезатся, или в воду бросится...». Всё это происходило почти на глазах многочисленной публики, съехавшейся из Лондона и других мест, чтобы видеть таинственную узницу, о которой каким-то образом успел пройти слух. Грейг поспешил покинуть как можно быстрее родные берега (впрочем, он был шотландец) и плыть на всех парусах к Кронштадту. Орлову он жаловался, «што он трудной етой комиси[и] на роду своём не имел».

22 мая эскадра с «Елизаветой» на борту «Исидора» бросил якорь на кронштадтском рейде. Грейг уведомил о прибытии генерал-губернатора Александра Михайловича Голицына. Тот приказал ночью доставить пленницу и её спутников в Петропавловскую крепость. Грейг отказался. У него был приказ Орлова передать «Елизавету» только по высочайшему указу. В результате всех этих проволочек гвардии капитан Алексей Толстой привёз несчастную «великую княжну» к месту её заключения только в 2 часа ночи 6 июля 1775 года. Ещё до прибытия Грейга в Кронштадт генеральс-адъютант Орлова Иван Кристенек явился в село Коломенское под Москвой, Где отдыхала Екатерина, и вручил ей донесение Орлова и бумаги самозванки. Голицын начал следствие, уведомляя о его ходе императрицу.

15 декабря того же года, вечером, молодая красивая женщина, настоящего имени которой никто так и не узнал, умерла от грудной болезни. Утром следующего дня её погребли в Алексеевском равелине. Правда, легенда вскоре оживила её, продлила ей жизнь на два года — заставила умереть в результате наводнения (сюжет известной картины Флавицкого). Другая легенда перенесла её в московский Ивановский монастырь под именем монахини Досифеи, умершей в 1810 году на 64-м году жизни. Монахиня была всеми почитаема. А Алексей Орлов, живший после отставки в Москве, будто бы избегал проезжать мимо этого монастыря. Польские конфедераты рассказывали страшную историю о том, что пленницу замуровали в стене дворца в Царском Селе. Ещё одна история повествовала о Варваре Мироновой (Назарьевой), в иночестве Аркадии, погребённой в посаде Пучежа Костромской губернии. На самом деле это была... Нашлись будто бы и свидетели тайного свидания Орлова и его жертвы, готовившейся стать матерью, и их жестокой ссоры...


Алехан возвратился в Петербург летом. Один из современников-иностранцев писал о его отношении к случившемуся. «Я слышал, что Алексей Орлов тяготился тем, что был виною её («Елизаветы». — Авт.) заключения и смерти...»

Загрузка...