Но следует заметить, что такие люди не могут влиять на воображение даже самых слабых умов и на самый мягкий и нежный мозг главным образом в силу двух причин. Во-первых, эти люди не могут отвечать так, чтобы ответ их соответствовал идеям других, и потому они не могут ни в чем убедить; во-вторых, ненормальность их ума слишком очевидна, так что все их речи выслушиваются лишь с презрением.

Правда, люди страстные увлекают нас и производят на наше воображение впечатления, подобные тем, какие действуют на них самих; но влияние их слишком очевидно, и мы сопротивляемся этим впечатлениям и по большей части спустя некоторое время отделываемся от них. Они сглаживаются сами собою, если не поддерживаются причиною, вызвавшею их, т. е. когда эти увлеченные страстью люди не находятся с нами и мы не видим более того выражения их лица, которое сообщала ему страсть, то оно не производит более никакого изменения в фибрах нашего мозга и никакого волнения в наших жизненных духах.

Здесь же я исследую лишь такое сильное и пылкое воображение, которое зависит от свойства мозга, делающего его восприимчивым к весьма глубоким впечатлениям от предметов самых незначительных и наименее действующих на нас.

Иметь мозг, который может живо представлять вещи и воспринимать очень отчетливые и яркие образы от предметов самых незначительных, не есть недостаток, лишь бы душа всегда управляла воображением, лишь бы эти образы запечатлевались по ее повелениям и сглаживались, когда она этого захочет, — в этом коренится, напротив, острота и сила ума. Но когда воображение господствует над душою, когда эти образы запечатлеваются, не ожидая повелений воли, в силу свойства мозга и воздействия предметов и жизненных духов, то, очевидно, это будет очень дурным свойством и своего рода безумием. Мы постараемся объяснить характер людей, обладающих такого рода воображением.

Для этого нужно припомнить, что способность ума очень ограничена, что ничто с такою силою не поглощает способности его,

212

как ощущения и вообще все восприятия души, получаемые от предметов, которые сильно действуют на нас, и что глубокие отпечатки в мозгу всегда сопровождаются ощущениями или сильно затрагивающими нас перцепциями. Ибо по этому легко узнать настоящий характер ума людей с сильным воображением.

V. Первый недостаток этих людей тот, что они не способны здраво судить о вещах трудных и сложных: способность их ума поглощена идеями, связанными по природе со слишком глубокими отпечатками в мозгу, поэтому они не могут по своей воле думать о нескольких вещах одновременно. В вопросах же сложных уму приходится быстро пробежать идеи многих вещей и одним взглядом охватить все отношения их и сочетания, знание которых необходимо для решения данных вопросов.

Всем известно по собственному опыту, что мы не способны сосредоточиться на какой-нибудь истине в то время, когда нас волнует какая-нибудь страсть или мы испытываем сильное страдание, потому что тогда в мозгу находятся глубокие отпечатки, которые и поглощают всю способность ума. Между тем люди, о которых мы говорим, от тех же самых предметов получают более глубокие впечатления, чем другие, а потому, согласно нашему предположению, они не могут ни иметь такого же широкого кругозора, ни охватить столько же вещей, как другие. Итак, их первый недостаток — это ограниченный ум, и он тем ограниченнее, чем глубже впечатления, получаемые их мозгом от самых незначительных предметов.

Второй недостаток тот, что они мечтатели, но мечтатели тайные, которых довольно трудно узнать. Большинство людей не считает их мечтателями, лишь одни просвещенные и правильные умы подмечают их иллюзии и ненормальности их воображения.

Чтобы понять происхождение этого недостатка, опять-таки нужно припомнить сказанное нами в начале этой второй книги, а именно:

чувство и воображение по отношению к тому, что происходит в мозгу, различаются только в степени, а величина и глубина отпечатков есть причина того, что душа ощущает предметы, считает их присутствующими и способными действовать на нее и, наконец, близкими к ней настолько, что они могут причинять ей удовольствие и страдание; — нужно припомнить, что, напротив, незначительность отпечатков, полученных от какого-нибудь предмета, есть причина того, что душа лишь воображает этот предмет; она не считает его находящимся налицо, весьма значительным и большим, и что, по мере того как эти отпечатки становятся больше и глубже, душа решает также, что предмет становится больше и значительнее, что он все более приближается к нам и, наконец, что он становится способным действовать на нас и вредить нам.

Мечтатели, о которых я говорю, не дошли до такой степени-безумия, чтобы видеть перед собою предметы отсутствующие; отпечатки в их мозгу еще недостаточно глубоки; они сумасшедшие лишь наполовину; и если бы они были совсем безумцы, то ни к чему было

213

бы говорить о них здесь, потому что все замечали бы их помешательство, следовательно, не могли быть вводимы ими в заблуждения. Они не визионеры чувств, а лишь визионеры воображения. Сумасшедшие — это визионеры чувств, потому что они не видят вещи такими, каковы они суть, и часто видят вещи, которых нет; те же, о ком я говорю здесь, визионеры воображения, потому что они воображают вещи совсем не такими, каковы они в действительности, и воображают даже вещи, которых нет. Однако очевидно, что визионеры чувств и визионеры воображения разнятся лишь по степени и люди часто переходят из одного состояния в другое. Поэтому болезнь ума визионеров воображения должно описывать, сравнивая ее с болезнью ума первых, которая более заметна и производит большее впечатление на ум, ибо в вещах, которые различаются только по степени, всегда следует менее заметное объяснять более заметным.

Итак, второй недостаток людей с сильным и пылким воображением тот, что они визионеры воображения, ибо словом «сумасшедший» мы называем визионеров чувств.

Дурные стороны умов мечтательных состоят в следующем. Эти люди вечно впадают в крайности: они возвышают вещи низменные, преувеличивают малые, сближают далекие. Ничто не кажется им таковым, каково оно в действительности. Они или восхищаются, или возмущаются всем без разбора и без рассуждения. Если они расположены к страху по своему природному сложению, я хочу сказать, если фибры их мозга чрезвычайно нежны, а жизненные духи настолько немногочисленны, бессильны и бездеятельны, что не могут сообщить остальному телу необходимого движения, то эти люди пугаются всякой безделицы, они вздрагивают при падении листа. Если же у них избыток жизненных духов и крови, что бывает чаще, то они питают себя пустыми надеждами и, отдаваясь своему живому и пылкому воображению, строят, как говорится, воздушные замки и находят в этом немалое удовольствие и радость. Они пылки в своих страстях, упорны в своих взглядах, всегда заняты и весьма довольны сами собою. Когда им вздумается прослыть за-beaux-esprits, тогда они выступают в роли писателей, ибо всякого рода есть писатели, — есть среди них и мечтатели — сколько тогда у них странностей, горячности, преувеличений! они никогда не подражают природе; все у них искусственно, натянуто, жеманно. Мысль поражает своими скачками; фраза — своею закругленностью; у них вечные фигуры и гиперболы. Когда же они ударятся в набожность и руководствуются в ней своей фантазией, тогда они становятся настоящими иудеями и фарисеями. По большей части они останавливаются только на внешности, на внешних Церемониях, мелких обрядах и всецело бывают поглощены ими. Они становятся подозрительными, робкими, суеверными. Все для них дело веры, все важно, исключая то, что действительно относится к вере и что действительно важно; ибо довольно часто они пренебрегают наиболее существенным в Евангелии: справедливостью, мило-

214

сердием и верою, — потому что их ум занят менее важными обязанностями. Можно бы еще много сказать об их недостатках;

однако, чтобы убедиться в существовании указанных у них недостатков и чтобы найти некоторые другие, достаточно лишь обратить внимание на то, что происходит в обыкновенных разговорах.

Люди с пылким и сильным воображением имеют еще другие качества, которые необходимо хорошенько объяснить. Мы говорили до сих пор лишь об их недостатках, справедливость требует, чтобы мы сказали теперь об их преимуществах. Среди этих последних они обладают одним, которое главным образом и относится к нашему предмету, так как, благодаря этому преимуществу, они подчиняют себе заурядные умы, заставляют их разделять свои идеи и сообщают им все те ложные впечатления, какими волнуются сами.

VI. Это преимущество состоит в способности выражаться сильно и ярко, хотя и неестественно. Люди, обладающие живым воображением, выражают свои мысли с большою силою и убеждают всех, на кого действует больше внешность и чувственное впечатление, чем сила доводов; ибо мозг этих людей, получает, как было сказано, глубокие впечатления от предметов, которые они воображают, эти же впечатления, естественно, сопровождаются сильною эмоцией жизненных духов, располагающею все их тело к выражению их мыслей. Таким образом, выражение их лица, интонация голоса, оборот фраз, воодушевляя их речь, подготовляют тех, кто слушает и смотрит на них, к вниманию и к механическому восприятию впечатления от образа, волнующего их. Ибо человек, проникнутый тем, что он говорит, заставляет, обыкновенно, проникаться этим других: охваченный страстью способен всегда взволновать других, и хотя бы риторика его была часто неправильна, но это не мешает ей быть очень убедительной, потому что внешность и способ обращения действуют на воображения людей сильнее самых убедительных речей, которые произнесены хладнокровно, ибо эти речи не тешат чувств и не поражают воображения.

Итак, люди, обладающие сильным воображением, имеют преимущество нравиться, трогать и убеждать, благодаря тому что облекают свои мысли в яркие и живые образы. Однако есть еще и другие причины той легкости, с какою они подкупают ум: они говорят по большей части лишь о предметах, доступных заурядным умам;

употребляют только те выражения и слова, которые вызывают лишь смутные понятия чувств, производящие сильное впечатление на воображение людей; о предметах же великих и трудных они говорят лишь неопределенно, общими местами, не дерзая входить в детали и не выдерживая строго принципа, или потому, что они не понимают этих предметов, или же потому, что опасаются, что им не хватит слов, что они запутаются и утомят умы людей, не способных к усиленному вниманию.

Из только что сказанного легко сделать вывод, что ненормальность воображения очень заразительна, что она передается большин-

215

ству умов и распространяется с большою легкостью. Притом, люди с сильным воображением большею частью враги рассудка и здравого смысла, вследствие ограниченности своего ума и склонности к мечтаниям; ясно также, что мало найдется более общих причин наших заблуждений и что эта передача ненормальностей и болезней воображения заразительна. Однако следует еще подтвердить эти истины примерами и общеизвестными опытами.

ГЛАВА II

Общие примеры силы воображения.

Весьма часто мы встречаем примеры влияния воображения отцов на воображение их детей, особенно же влияния матерей на дочерей, господ на слуг и служанок, учителей на учеников, государей на придворных — вообще всех высших на подчиненных им; разумеется, в том случае, если родители, господа и эти высшие лица обладают некоторою силою воображения, ибо слабое воображение родителей и господ может не оказать никакого заметного влияния на детей и слуг.

Встречаются * также примеры подобного влияния воображения между лицами равного положения, но, конечно, реже, так как их, обыкновенно, не связывает то почтение, которое располагает умы, без рассуждения, подчиняться влиянию сильного воображения. Наконец, встречаются также примеры подобного влияния людей низших на лиц, которым они подчинены, и иногда эти люди обладают таким живым и властным воображением, что вертят умом своих господ и начальников, как им угодно.

Нетрудно понять, каким образом отцы и матери могут сильно влиять на воображение своих детей, если принять во внимание, что благодаря" устройству нашего мозга мы склонны подражать тем, с кем мы живем, и проникаться их чувствами и страстями. Эта склонность гораздо сильнее сказывается в детях по отношению к родителям, чем к другим людям. Можно указать несколько причин этого. Во-первых, дети одной крови с родителями, ибо, подобно тому как родители очень часто передают своим детям расположение к известным наследственным болезням, например: подагре, каменной болезни, сумасшествию и, вообще, ко всем болезням, за исключением случайных или имевших своею единственною и исключительною причиною какое-нибудь необычайное брожение соков (горячек и некоторых других), ибо, очевидно, подобного рода болезни не могут передаться; — так точно они передают свойства своего мозга мозгу своих детей и сообщают их воображению известный характер, в -силу которого последние становятся восприимчивы к тем же ощущениям, к которым восприимчивы их родители.

216

Другая причина та, что дети по большей части слишком мало вращаются в обществе других людей, которые могли бы запечатлеть другие отпечатки в их мозгу и отчасти ослабить постоянное влияние воображения родителей. Как человек, никогда не выезжавший из своей страны, обыкновенно воображает, что нравы и обычаи иностранцев идут совершенно вразрез с разумом, потому что они идут вразрез с обычаями его родного города и с течением, по которому он плывет, — так точно и ребенок, никогда не покидавший родительского дома, считает мнения и поступки родителей безусловно разумными или, вернее, ему не приходит в голову, что могут быть иные принципы рассуждения или добродетели, помимо подражания им. Итак, он верит всему, что он слышит от них, и делает все, что они делают.

Это влияние родителей настолько сильно, что оно действует не только на воображение детей, но даже и на другие части их тела. Юноша ходит, говорит, жестикулирует, как и отец его. Дочь одевается так же, как мать, ходит, как она, говорит, как она; если мать картавит — дочь картавит; если у матери неправильный поворот головы — дочь перенимает его. Словом, дети подражают родителям во всем, как в их недостатках и гримасах, так и в их заблуждениях и пороках.

Есть еще несколько других причин, усиливающих это влияние. Главные из них — авторитет родителей, зависимость детей, взаимная любовь их друг к другу; но эти причины общи не только детям, но и придворным, слугам и вообще всем подчиненным. Мы объясним их сейчас на примере придворных.

Есть люди, которые судят о внутренних качествах по внешности;

о величии, силе и способности ума, которые скрыты от них, — по благородству происхождения, богатству и сану, которые им известны. Одно часто измеряют другим; зависимость же от знатных людей, желание разделить их величие и тот наружный блеск, который окружает их, часто заставляют их воздавать этим людям божеские почести, если можно так выразиться. Ибо если Бог дает государям власть, то люди дают им непогрешимость, но такую непогрешимость, которая не ограничена никаким предметом, никаким случаем, не связана ни с какою церемонией. Вельможи, естественно, знают все, они всегда правы, хотя бы брались решать вопросы, которые им совсем незнакомы. Подвергать обсуждению то, что они утверждают, значит не уметь жить; сомневаться в них — утратить уважение. Осуждать же их значит возмущаться или, по крайней мере, показать себя глупцом, чудаком и смешным,

Если же притом вельможи окажут нам такую честь — полюбят нас, то не разделять слепо всех их взглядов будет не только упорством, упрямством, возмущением, но неблагодарностью и низостью, непоправимою ошибкою, которая навсегда лишит нас их расположения; вот почему придворные, а вслед за ними неизбежно весь народ, разделяют без всякого обсуждения все мнения своих

217

государей, даже до такой степени, что очень часто в истинах религии предаются совершенно на произвол их фантазии и прихоти.

В Англии и Германии мы не найдем недостатка в примерах этого не знающего меры подчинения народов нечестивой воле их государей. История последнего времени полна ими; были иногда и такие лица, уже далеко не молодые, которые меняли религию по четыре, по пяти раз, сообразно перемене своих государей.

В Англии короли и даже королевы ведают всеми делами своих государств, как духовными, так и гражданскими, во всех отношениях. Они утверждают чин литургии, праздничные службы, они устанавливают, каким образом следует причащать и причащаться. Так, например, они приказывают не кланяться Иисусу Христу при принятии Святых Тайн, хотя все-таки обязывают принимать причастие, преклонив колени, согласно старому обычаю. Словом, они изменяют что угодно в своих церковных службах, чтобы согласовать их с новыми постановлениями своей веры, и имеют также право обсуждать эти постановления со своим парламентом, как папа с собором, как это можно видеть в статутах Англии и Ирландии, составленных в начале царствования королевы Елизаветы. Наконец, можно сказать, королям английским более подчинена духовная сторона жизни их подданных, чем материальная, потому что несчастные народы, эти сыны мира, гораздо ^еньше заботясь о сохранении веры, чем о сохранении своего имущества, легко примыкают к каким угодно взглядам своих государей, лишь бы это не шло вразрез с их житейскими выгодами.'

Перевороты, происшедшие в религии в Швеции и Дании, также могли бы нам служить подтверждением того, какое влияние имеют одни умы на другие; однако все эти перевороты имели еще несколько других очень важных причин. Поэтому, хотя они и служат ясными доказательствами заразительности воображения — доказательствами слишком сложными и обширными, — они, скорее, изумляют и ослепляют умы, чем просвещают их, потому что слишком много причин содействует таким великим событиям.

Если придворные, да и все остальные люди, часто отказываются от достоверных, существенных истин, которых необходимо держаться, чтобы не погибнуть навеки, то, очевидно, они не осмелятся отстаивать истины абстрактные, малодостоверные и полезные. Если религия государя делается религией его подданных, то разум государя будет также разумом его подданных; и, таким образом, мнения государя будут всегда в моде; его удовольствия, страсти, игры, слова, одежда — вообще все его действия будут в моде; ибо государь сам по себе есть как бы главная мода и почти все, что он делает, тотчас же входит в моду. А так как все ухищрения моды клонятся не к чему иному, как к удовольствию и красоте, то неудивительно, что государи так сильно влияют на воображение других людей.

' Ст. 17 в Религии Англиканской церкви.

218

Если Александр поник головою, то и придворные его поникают головою. Если тиран Дионисий занимается геометрией вследствие приезда Платона в Сиракузы, геометрия тотчас входит в моду, и во дворце этого государя, говорит Плутарх, постоянная пыль, так как все чертят фигуры. Но как только Платон поссорился с ним, и этот государь охладел к научным занятиям и вновь предался своим удовольствиям, его придворные немедленно сделали то же самое, точно, продолжает тот же писатель, они были околдованы и какая-то Цирцея превратила их в других людей. От любви к философии они переходят к любви к разврату, от отвращения к разврату — к отвращению к философии.' Вот каково влияние государей: они могут изменять пороки в добродетели и добродетели в пороки, и одно слово их способно изменить все идеи; одного слова их, жеста, движения глаз или губ достаточно, чтобы наука и ученость считались за низкое педантство; дерзость, грубость и жестокость — за великое мужество, а нечестие и вольнодумство — за силу и свободу ума.

Но как это, так и все мною сказанное, имеет силу лишь при предположении, что государи обладают сильным и живым воображением; ибо если бы их воображение было слабо и вяло, то они не могли бы воодушевить своих речей, придать им тот оборот, ту силу, которая покоряет и непреодолимо подчиняет слабые умы.

Однако если уже одна сила воображения без всякой помощи рассудка может иметь такое поразительное влияние, то тогда, когда она опирается еще на какие-нибудь видимые доводы, она приобретает настолько сильное влияние, что человек, обладающий ею, способен убедить другого во всякой нелепости и странности. Приведем доказательства.

Один древний писатель говорит2, что в Эфиопии придворные обезображивали себя, отрезали некоторые члены и даже умерщвляли себя, чтобы походить на своего государя. Считалось постыдным явиться с обоими глазами к кривому государю или идти прямо вслед за хромым государем, подобно тому как теперь никто не осмелился бы появиться при дворе с брыжами и током или в белых башмаках с золотыми шпорами. Эта мода эфиопов была, конечно, нелепа и очень неудобна, но, однако, она была модой. Ей следовали с радостью и думали не столько о страдании, которое приходилось терпеть, сколько о чести показать себя полным самоотвержения и преданности своему государю. Словом, эта необычайная мода опиралась на ложное понимание дружбы, и потому она перешла в обычай и закон, который соблюдался довольно долго.

Из повествований путешественников по Востоку мы узнаем, что в некоторых странах сохраняется этот обычай и многие другие, столь же противные и здравому смыслу, и рассудку. Но не нужно переезжать через границу, чтобы видеть, как свято соблюдаются

\ Oeuvres morales. Как можно отличить льстеца от друга. 2 Диодор Сицилийский. Bibl. hist., I, 3.

219

безрассудные законы и обычаи, и чтобы найти людей, следующих неудобным и странным модам; для этого вовсе не нужно выезжать из Франции. Везде, где есть люди, легко поддающиеся страстям, и где воображение властвует над рассудком, там есть странности, и странности непонятные. Если обнажать свою грудь во время суровых зимних морозов и затягиваться в страшную летнюю жару не так мучительно, как выколоть себе глаз или отрезать руку, то тем более оно должно причинять стыд. Страдание в этом случае не так велико, но и необходимость его не так очевидна, поэтому оно еще более странно. Эфиоп может сказать, что он выкалывает себе глаз из великодушия; но что может сказать дама-христианка, которая выставляет напоказ то, что врожденная стыдливость и религия обязывают ее скрывать? Она может сказать только, что такова мода, — и больше ничего. Но эта мода странна, неудобна, неприлична, непристойна во всех отношениях; ее единственный источник — явное извращение рассудка и тайное извращение сердца; следовать ей — соблазн, это значит открыто становиться на сторону извращенного воображения против рассудка, порока против чистоты, духа мирского против духа Божия, — словом, следовать этой моде значит преступать законы рассудка и законы Евангелия. Однако для этого рода людей нет нужды до этого, для них мода все, она, так сказать, есть для них закон священнее и ненарушимее закона, начертанного рукою самого Бога на скрижалях Моисея, и закона, запечатлеваемого Им со Своим духом в сердцах христиан.

Поистине, я не знаю, имеют ли право французы смеяться над эфиопами и дикарями. Правда, если в первый раз увидать кривого и хромого государя в сопровождении свиты, состоящей лишь из хромых и кривых, то трудно удержаться от смеха. Однако это только в первую минуту, а потом, быть может, скорее будешь дивиться их великому мужеству и их преданности, чем смеяться над слабостью их разума. Не то с модами Франции. Их нелепость не опирается ни на какое видимое основание; и если они имеют то преимущество, что не так неприятны, зато они не всегда и так разумны. Словом, на них отразился характер более испорченного века, когда ничто не может умерить порывы ненормально развитого воображения.

То, что было сказано о придворных, относится также к большинству слуг по отношению к их господам, служанок — к госпожам и, вообще, ко всем низшим по отношению к людям, стоящим выше их, особенно же к детям по отношению к их родителям, потому что дети находятся в совершенно особой зависимости от своих родителей: родители питают к ним привязанность и нежность, которой дети не встречают у других, и, наконец, рассудок заставляет детей подчиняться и уважать то, чего он сам не может понять.

Для того чтобы влиять на воображение других, вовсе нет необходимости иметь некоторый авторитет над ними; не нужно и того, чтобы люди зависели от нас в каком-либо отношении, иногда достаточно одной силы воображения. Нередко совершенно неизвест-

220

ные люди, не имеющие никакой репутации и к которым мы не расположены питать уважение, обладают такою силою воображения, следовательно, говорят так живо и трогательно, что убеждают нас, причем мы даже не можем дать себе отчет, почему и в чем они убедили нас. Правда, это кажется весьма необычайным, а между тем это — одно из самых обычных явлений.

Однако подобного рода мнимое убеждение может быть внушено только мечтателем, умеющим говорить живо, не зная даже предмета, о котором он говорит: он заставляет слушателей своих слепо верить, не давая себе даже отчета в том, чему они верят. Ибо большинство людей поддается действию чувственного впечатления, которое ослепляет их и заставляет их пристрастно судить о том, что они понимают лишь весьма смутно. Мы просим наших читателей самих подумать об этом, самим подмечать подобные примеры в тех беседах, при которых им придется присутствовать, и несколько поразмыслить о том, что происходит в их разуме в этих случаях. Это им будет гораздо полезнее, чем они думают.

Но нужно заметить, что две вещи особенно содействуют влиянию воображения других людей на нас. Во-первых, внешнее благочестие и важность; во-вторых, гордость и свободомыслие. Ибо сообразно нашему расположению к вольнодумству или набожности и люди, говорящие важно и благочестиво или же гордо и нечестиво, влияют весьма различно на нас.

Правда, вторые из них гораздо опаснее, но никогда не следует поддаваться первому впечатлению речей тех и других, а лишь силе их доводов. Можно говорить важно и скромно вздор и с видом набожным вещи нечестивые и богохульства. Поэтому должно смотреть, как советует святой Иоанн, от Бога ли говорят эти люди и не вообще доверять всякого рода ораторам. Иногда демоны принимают вид ангелов света, и есть люди, которым как бы прирождена внешняя набожность, и, следовательно, репутация которых по большей части твердо установилась, а между тем, они отвращают людей от самых существенных их обязанностей, и даже от обязанности любить Бога и ближнего, и делают их рабами какого-нибудь обычая и фарисейского обряда.

Но особенно тщательно следует избегать влияния людей с такого рода ненормально развитым воображением, какое мы встречаем у людей светских, претендующих на свободомыслие, чего они достигают без труда. Ибо в настоящее время стоит только с уверенным видом отрицать первородный грех, бессмертие души или же осмеивать какое-нибудь воззрение, принятое церковью, чтобы большинство людей приписало вам редкое качество ума — свободомыслие.

Эти люди со своим небольшим, но живым умом, со своим гордым и свободным видом подчиняют воображения слабые и заставляют их поддаваться живым и правдоподобным речам, которые, однако, не имеют никакой цены для умов вдумчивых. Их выражения очень удачны, но доводы жалки. Однако так как люди, как бы рассуди-

221

тельны они ни были, предпочитают поддаваться чувственному удовольствию, получаемому от внешности и выражений, чем утруждать себя рассмотрением доводов, то такие умы увлекают их скорее, чем кто-либо другой, и, следовательно, передают им свои заблуждения и свою зловредность вследствие своей власти над их воображением.

ГЛАВА III

I. О силе воображения известных писателей. — II. О Тертуллиане.

I. Одним из самых сильных и замечательных доказательств влияния одного воображения на другое служит способность известных писателей убеждать без всяких доводов. Например, у Тертуллиана, Сенеки, Монтеня и некоторых других слог так увлекателен и блестящ, что ослепляет разум большинства людей, хотя он лишь бледное отражение, как бы тень воображения этих писателей. Их речи, хотя и мертвые, обладают большею силою, чем рассуждения других людей. Они входят в душу, проникают ее, так овладевают ею, что заставляют повиноваться себе, хотя сами остаются непонятными; они заставляют подчиняться своим повелениям, хотя последние и неизвестны нам. Хочется верить, но мы не знаем чему, и если мы захотим узнать, чему же мы желаем верить, и если мы, так сказать, приблизимся к этим призракам, чтобы рассмотреть их, то часто они рассеиваются, как дым, со всем своим блеском и великолепием.

Хотя сочинения названных мною авторов очень пригодны к тому, чтобы показать, какую силу имеет одно воображение над другим, и хотя я их предлагаю как пример, однако я не имею намерения осуждать их всецело. Я не могу не ценить некоторых красот их, не могу не принять во внимание всеобщего одобрения, каким пользовались они в течение нескольких веков.' Итак, я должен сказать, что я высоко ценю некоторые сочинения Тертуллиана, особенно его «Апологию» против язычников, его книгу предписаний против еретиков и некоторые места сочинений Сенеки, хотя и не ставлю высоко книги Монтеня.

II. Тертуллиан действительно был человеком глубокой эрудиции, но у негр память была сильнее рассудка; он обладал скорее проницательным и широким воображением, чем проницательным и обширным умом. Несомненно, он был мечтателем в том смысле, как я объяснил выше, обладал почти всеми качествами, которые я приписал мечтательным умам. То почтение, которое он питал к видениям и пророчествам Монтеня, служит неопровержимым доказательством слабости его рассудка. Его пылкость, увлечение, энту-

* См. Пояснения.

222

зиазм по незначительным поводам наглядно указывают на ненормальное развитие его воображения. Сколько преувеличений в его гиперболах и фигурах! сколько громких и красивых доводов, которые убедительны только силою своего внешнего блеска и подчиняют разум, ослепляя и помрачая его!

К чему, например, этому писателю, когда он хочет оправдать то, что предпочел плащ философа обычной одежде, говорить, что некогда этот плащ был в употреблении в Карфагене? Разве теперь можно носить ток и брыжи, ссылаясь на то, что наши отцы носили их? И могут ли женщины носить фижмы и шапочки иначе, как во время карнавала, когда они наряжаются, чтобы замаскироваться?

Что хочет он вывести из своих пышных и великолепных описаний перемен, происходящих в мире? разве они могут оправдать его? Меняются фазы луны; меняются времена года; меняется вид деревни зимою и летом; бывают наводнения, затопляющие целые провинции;

землетрясения, поглощающие их; построены новые города; основаны новые колонии; произошли вторжения народов, опустошившие целые страны, — словом, вся природа подвержена перемене, следовательно, и он имел основание сменить тогу на плащ! Какое отношение между тем, что он хочет доказать, и между всеми этими переменами и многими другими, которые он тщательно выискивает и описывает в темных, натянутых и напыщенных выражениях?1 Павлин меняется при каждом своем шаге; змея, пролезая в узкую щель, сбрасывает свою кожу и обновляется; следовательно, у него было основание переменить одежду! Разве можно хладнокровно и спокойно выводить подобные заключения и разве можно было бы не смеяться, видя как автор выводит их, если бы он не ослеплял и не помрачал разума читателей!

Почти все это маленькое сочинение de Pallio наполнено столь же далекими от своего предмета доводами, которые убедительны только потому, что ослепляют тех, кто поддается ослеплению. Однако бесполезно дольше останавливаться на этом; достаточно сказать здесь, что если все, что мы пишем, должно отличаться правильностью мысли, ясностью и отчетливостью изложения, так как должно писать лишь для того, чтобы раскрыть истину, то невозможно извинить этого писателя, ибо он даже, по словам Сомазия — величайшего критика нашего времени, употребил все усилия свои, чтобы стать темным, и настолько преуспел в этом, что этот комментатор готов поклясться, что не нашлось еще никого, кто бы вполне понял Тертуллиана.2 Но хотя бы дух нации, прихоть

1 Гл. 2 и 3 de Pallio.

2 Multos etiam vidi postquam bene aestuassent ut eum assequerentur, nihil praeter sudorem et inanem animi fatigationem lucratos, ab ejus lectione discessisse. Sic qui scotinus haberi, viderique dignus qui hoc cognomentum haberet, voluit, adeo quod voluit a semetipso impetra-vit, et efficere id quod optabat valuit, ut liquidojurare ausim neminem ad hoc tempus extitisse, qui possitjurare hunc libellum a capite ad calcem usque totum a se non minus bene intellectum quam lectum. Salm. in epist. ded. comm. in Tert.

223

господствовавшей тогда моды и, наконец, природа сатиры или насмешки могли бы некоторым образом оправдать это намерение быть темным и непонятным, все это не может, однако, извинить жалких доводов и заблуждения писателя, который во многих других своих сочинениях так же, как и в данном случае, говорит все, что придет ему в голову, лишь бы это была необычайная мысль или лишь бы у него нашлось смелое выражение, в котором, как он надеется, выскажется сила или, лучше сказать, ненормальность его воображения.

ГЛАВА IV

О воображении Сенеки.

Воображение Сенеки нередко так же необузданно, как воображение Тертуллиана. В своем увлечении он уносится часто в область ему неизвестную, что не мешает ему, однако, быть так же уверенным в себе, как в том случае, если бы он знал, где он и куда идет. И когда он фигурно и вычурно делает большие шаги, он тотчас воображает, -что быстро подвигается вперед; он походит на танцующих, которые возвращаются всегда на то место, откуда начали.

Следует различать силу и красоту слов от силы и очевидности доводов. Без сомнения, в речах Сенеки много силы и есть некоторая прелесть, но в его доводах очень мало силы и очевидности. Благодаря своему воображению, он дает своим речам такой оборот, что они производят впечатление, трогают, волнуют и убеждают; но он не дает им той ясности, той прозрачности, которая просвещает и убеждает своею очевидностью. Он убеждает, потому что он волнует нас и потому что он нравится нам; но я не думаю, чтобы он мог убедить тех, кто читает его хладнокровно, кто остерегается поддаваться изумлению и привык подчиняться только ясности и очевидности доводов. Словом, когда он говорит, и говорит красиво, он мало заботится о том, что говорит, как будто можно говорить хорошо, не зная, что говоришь; потому убеждение, которое он вселяет в нас, таково, что мы часто не можем дать себе отчета, в чем и посредством чего он нас убедил, хотя мы не должны позволять себе убеждаться в чем-либо, если не понимаем предмета отчетливо, если основательно не взвесим всех доказательств.

Что может быть прекраснее и великолепнее того изображения мудреца, какое он дает нам? Но что, в сущности, может быть более бессодержательным и фантастичным? Нарисованный им портрет Катона слишком прекрасен, чтобы быть натуральным; это одни трескучие фразы, поражающие лишь тех, кто не изучает природы. Катон был такой же человек, как и все, доступный людским страданиям, он не был неуязвим, это нелепость: кто его ударил, тот

224

и оскорбил его. Он не был крепок, как алмаз, которого не может раздробить железо; он не был тверд, как скалы, которых не могут поколебать волны, как уверяет Сенека. Словом, он не был бесчувственным, и сам Сенека принужден согласиться с этим, когда его воображение несколько остывает и когда он больше думает над тем, что говорит.

Но не согласится ли он и с тем, что его мудрец может быть несчастным, раз он признал, что ему доступно страдание? Без сомнения, нет; страдание не волнует его мудреца, страх перед страданием не тревожит его, его мудрец выше случайностей и людской злобы, они не могут беспокоить его.

Нет таких стен и башен в самых укрепленных местах, которые бы устояли перед таранами и другими машинами и не были бы разрушены со временем, — но нет ничего, что могло бы поколебать духа мудреца. Не сравнивайте с ним ни стен Вавилонских, которые были взяты Александром, ни стен Карфагена и Нуманции, разрушенных тою же рукою, ни Капитолий, ни цитадель, хранящие еще и поныне следы того, как враги хозяйничали в них. До солнца не достигают стрелы, которые мечут в него, Божеству не повредит святотатственное разрушение алтарей и уничтожение его изображений. Но даже если боги могут быть погребены под развалинами своих храмов, то этого не может быть с мудрецом Сенеки, или, вернее, если он и будет погребен, то невозможно, чтобы он потерпел повреждения.

«Но не думайте, — говорит Сенека, — что мудреца, подобного тому, которого я вам рисую, не существует. Это не фикция, придуманная только для того, чтобы превознести дух человеческий. Это не громкие, пустые слова, не отвечающие действительности и истине: быть может, Катон даже превосходит эту идею».

«Но мне кажется, — продолжает он, — что я вижу, как волнуетесь и негодуете вы. Быть может, вы хотите сказать, что нехорошо уверять в том, чему нельзя верить и на что нельзя надеяться, и что стоики только прибегают к более громким и красивым словам, чтобы высказать старые истины. Но вы ошибаетесь, я не имею намерения превозносить мудреца громкими и красивыми словами; я утверждаю только, что он недосягаем и неуязвим».

Вот куда увлекает сильное воображение Сенеки его слабый рассудок. Но разве могут люди, постоянно сознающие свое ничтожество и свои слабости, впадать в такую гордость и тщеславие? Может ли рассудительный человек уверить себя, что страдание не трогает его и не причиняет ему боли? и разве мог Катон, как бы мудр и тверд он ни был, переносить без всякого волнения или, по крайней мере, без некоторого душевного неспокойствия — я не говорю уже, жестокие поругания разъяренной толпы, которая тащит его, срывает с него одежды, наносит удары — даже укусы простой мухи? Что может быть слабее этого прекрасного рассуждения Сенеки, которое, однако, есть одно из его главных доказательств,

225

перед такими сильными и убедительными доводами, как доказательства нашего собственного опыта?

«Наносящий оскорбление, — говорит он, — должен быть сильнее того, кого он оскорбляет. Порок не сильнее добродетели, следовательно, мудрец не может быть оскорблен». На это можно только возразить, что все люди грешны, и, следовательно, заслуживают бедствия, которые терпят, как этому учит нас религия, или же что, хотя порок и не сильнее добродетели, однако порочные люди могут иногда иметь больше силы, чем люди хорошие, как это показывает опыт.

Эпикур имел основание сказать, что «мудрый человек может перенести оскорбление». Но Сенека не прав, говоря, что «мудрец даже не может быть оскорблен».' Добродетель стоиков не могла сделать их неуязвимыми, потому что истинная добродетель не препятствует быть несчастным и заслуживающим сострадания в то время, когда терпишь какое-нибудь зло. Апостол Павел и первые христиане были добродетельнее Катона и стоиков. Они признавались, однако, что были несчастны, терпя бедствия, хотя были счастливы надеждою на вечную награду. «Si tantum in hac vita sperantes sumus, miserabiliores sumus omnibus hominibus», — говорит апостол Павел.

Как один только Господь может дать нам по своей благости истинную и прочную добродетель, так Он один только может даровать нам прочное и истинное счастье; но Он не обещает и не дает его нам в этой жизни. На это счастье должно, по Его Правосудию, надеяться в той жизни, как на награду за бедствия, перенесенные ради любви к Нему. Теперь же мы не обладаем тем миром и покоем, которого ничто не может нарушить. Даже благодать Иисуса Христа не сообщает нам непреодолимой силы; по большей части она не препятствует нам сознавать нашу собственную слабость и заставляет нас признать, что многое может нас оскорбить, но она помогает нам переносить все поругания со смирением и кротким терпением, а не с гордостью и высокомерием надменного Катона.

Когда Катона ударили по лицу2, он не рассердился, не отомстил, не простил также, но он с гордостью отрицал, чтобы ему было нанесено оскорбление. Он хотел, чтобы его считали неизмеримо выше того, кто ударил его. Его терпенье было лишь гордостью и высокомерием. Оно было несправедливо и оскорбительно для тех, кто ударил его; этим терпеньем стоика Катон показал, что он смотрел на своих врагов не как на людей, а как на животных, сердиться на которых постыдно. Это-то презрение к своим врагам и это возвеличение самого себя и называет Сенека великим мужеством. «Majori animo, — говорит он об оскорблении, нанесенном Катону, — поп agnovit quam ignovisset». Какое преувеличение

' Epicurus ait injurias tolerabiles esse sapienti; nos, injurias non esse. P. 13. 2 Сенека, глава 14 указанной книги.

•J Разыскания истины

226

смешивать величие и мужество с высокомерием, отделять от терпенья смирение и связывать его с невыносимой гордостью! Зато как льстит это возвеличение гордости человека, ни в каком случае не желающего смиряться; и как опасно, особенно христианам, учиться морали из сочинений писателя столь мало рассудительного, как Сенека, воображение которого так живо, сильно и властно, что оно ослепляет и увлекает всех, у кого разум недостаточно устойчив и кто слишком чувствителен ко всему, что тешит вожделение и гордость.

Пусть же христиане поучаются от своего Учителя, что нечестивцы свободны оскорбить их и что люди хорошие иногда должны подчиняться этим нечестивцам по повелению Провидения. Когда один из служителей первосвященника ударил по щеке Иисуса Христа, то этот мудрец — христианин, бесконечно мудрый и столь же могущественный, признает, что этот слуга обидел Его. Он не сердится, не мстит, как и Катон, но Он прощает так, как будто бы действительно был оскорблен. Он мог отомстить и уничтожить своих врагов, но Он страдает со смиреньем и кротким терпеньем, которое ни для кого не оскорбительно, даже для слуги, ударившего Его. Катон, напротив, не имея возможности или не смея мстить за действительно нанесенную обиду, старается отомстить воображаемою местью, тешащею его высокомерие и гордость. Он возносит себя мысленно до небес, откуда люди на земле кажутся ему ничтожными, как мухи, и он презирает их, как насекомых, не способных оскорбить его и не заслуживающих его гнева. Эта мечта — мысль, вполне достойная мудрого Катана; она и сообщает ему то величие души и то твердое мужество, которые уподобляют его богам; она и делает его неуязвимым, возвышая его над силою и злобою других людей. Жалкий Катон! ты воображаешь, что твоя добродетель бесконечно возвышает тебя, между тем, твоя мудрость — одно безумие, и твое величие — мерзость перед Богом1, что бы ни думали о том мудрецы мира.

Визионеры бывают разные: одни воображают, что превратились в петуха или курицу; другие думают, что стали королями или императорами, и, наконец, третьи убеждены, что они независимы, как боги. Но если люди считают сумасшедшими всех, кто утверждает, что стал петухом или королем, то они не всегда, однако, считают действительными визионерами тех, кто говорит, что добродетель делает их независимыми и равными Богу. Для того чтобы прослыть сумасшедшим, недостаточно иметь безумные мысли, нужно еще, чтобы другие люди принимали эти мысли за бредни и безумства. Ибо безумные не считаются таковыми среди подобных им безумцев, а лишь среди людей разумных, точно так же безумные не сочтут мудрецов мудрецами. Люди признают безумны-

' Евангелие от Луки, 16. Sapientia hujus mundi stultitia est apud Deum — quod homini-bus altum est. abominatio est ante Deum.

227

уи тех, кто воображает, что стал петухом или королем, потому что никто из них не верит, чтобы так легко можно было стать петухом или королем. Но не только в наше время люди думают, что могут стать подобными богам, они думали так всегда и прежде, может быть, даже больше, чем теперь. Гордость всегда делала для них эту мысль весьма вероятною. Они унаследовали ее от своих прародителей: несомненно, эта мысль руководила нашими прародителями, когда они послушались дьявола, прельстившего их обещанием, что они будут подобны Богу: «Eritis sicut Dii». Даже самые чистые и просвещенные умы были настолько ослеплены своею гордостью, что думали стать независимыми и вознамерились воссесть на престол Божий. Ничего нет удивительного, следовательно, если люди, не обладающие ни чистотою, ни познанием ангелов, поддаются побуждениям своей гордости, ослепляющей и обольщаю-шей их.

Величие же и независимость потому представляют для нас самое сильное искушение, что и величие, и независимость кажутся нам, как и нашим прародителям, согласными и с нашим рассудком, и с нашими наклонностями, ибо мы не всегда сознаем всю нашу зависимость. Если бы змей, соблазняя наших прародителей, говорил им: «Если вкусите от плода, от которого Господь запретил вам есть, то вы превратитесь — ты в петуха, а ты в курицу», — то, конечно, они насмеялись бы над таким грубым соблазном; ибо мы сами насмеялись бы над ним. Но дьявол, судя о других по себе, прекрасно знал, что желание независимости — их слабая сторона и что на этом можно их поймать.

Другая причина, почему мы считаем безумными тех, кто утверждает, что стал петухом или королем, но не считаем таковыми тех, которые утверждают, что никто не может оскорбить их, потому что они выше страдания, — та, что заблуждение ипохондриков очевидно и стоит лишь открыть глаза, чтобы иметь наглядные доказательства их заблуждения. Но когда Катон уверяет, что тот, кто ударил его, не оскорбил -его и что он выше всех оскорблений, какие можно ему нанести, то он утверждает или может утверждать это с такою гордостью и важностью, что невозможно будет узнать, действительно ли он таков в душе, каким кажется. Склоняешься даже к мысли, что его душа совсем не потрясена, раз тело его остается неподвижным, потому что естественным признаком того, что происходит в нашей душе, служит внешний вид нашего тела. Вот почему, когда смелый лжец лжет с большою уверенностью, он часто заставляет верить вещам самым невероятным, так как уверенность, с какою он говорит, служит доказательством, действующим на чувства, а следовательно, доказательством очень сильным и убедительным для большинства людей. И очень немногие люди смотрят на стоиков, как ча визионеров или смелых лжецов, так как нет видимого доказательства того, что происходит в их сердце, а выражение их лица есть наглядное доказательство, легко импонирующее; наконец, наша

228

гордость также заставляет нас думать, что дух человеческий способен на такое величие и независимость, которыми хвалятся стоики.

Из всего этого ясно, что мало найдется более опасных и легче передающихся заблуждений, чем заблуждения, какими полны сочинения Сенеки, потому что эти заблуждения незаметны, приятны для людской гордости и подобны заблуждению, в какое ввел дьявол наших прародителей. В сочинениях Сенеки эти заблуждения облечены в красивую и великолепную форму, которая и открывает им доступ в большинство умов, и эти заблуждения входят в умы, овладевают ими, ослепляют и омрачают их. Но они ослепляют их ослеплением гордости и величия, а не ослеплением унижения и тьмы, заставляющими сознавать его и делающими его заметным для других. Когда бываешь поражен этим ослеплением гордости, то причисляешь себя к beaux esprits и к вольнодумцам. И все другие причислят вас к ним и будут восхищаться вами. Итак, ничего нет опаснее этого ослепления, ибо гордость и чувствительность людей, извращение их чувств и страстей заставляют их искать этого ослепления и вызывают желание передать его другим.

И я не думаю, чтобы нашелся писатель, на котором удобнее, чем на Сенеке, можно бы было показать, как вредно влияние множества людей, называемых beaux esprits и вольнодумцами, и как властвует сильное и пылкое воображение над слабыми и малопросвещенными умами не силою и очевидностью доводов, — эти суть создания ума, — но оборотом и живостью речи, что зависит от силы воображения. **

Я прекрасно знаю, что этот писатель пользуется большим уважением в свете, и то, что я говорю о нем, как о большом мечтателе и малорассудительном человеке, будет сочтено большою смелостью. Но именно ради этого уважения и начал я говорить о нем; не из зависти или нерасположения к нему, но потому, что уважение, которое оказывают ему, еще более действует на умы и заставляет обратить внимание на заблуждения, которые я опровергал. Когда говоришь о вещах важных, то, насколько это возможно, следует приводить примеры знаменитых людей, и иногда критиковать книгу — значит оказать ей честь. Наконец, не я один нахожу в сочинениях Сенеки заслуживающее порицания, ибо, не говоря о некоторых знаменитых писателях этого века, приблизительно тысяча j шестьсот лет тому назад один очень здравомыслящий писатель заметил, что его философия не отличается точностью', его слог — изысканностью и вкусом2 и что славою своею он обязан, скорее, неумеренному увлечению им молодежи, чем одобрению людей ученых и рассудительных3.

) In Philosophia parum diligens.

2 Velles cum suo ingenio dixisse alienojudicio.

3 Si aliqua contempsisset, etc, consensu potius eruditorum quam pueronim amore comp-

robaretur. Квинт., I, 10, 1.

229

Бесполезно опровергать в сочинениях грубые заблуждения, потому что они не заразительны. Смешно предостерегать людей, что ипохондрики обманываются: это всем известно. Но если заблуждаются люди, пользующиеся большим уважением, то всегда полезно предостеречь других из опасения, чтобы они не последовали их заблуждениям. Очевидно, что дух Сенеки — это дух гордости и высокомерия. А так как гордость, согласно Священному Писанию, есть корень греха, initium peccati superbia, то дух Сенеки не может быть духом Евангелия и мораль его не может согласоваться с моралью Иисуса Христа — единственною прочною и истинною моралью.

Правда, не все мысли Сенеки ложны или опасны. Люди с верным умом и знающие суть христианской морали могут читать этого писателя с пользою. Некоторые великие люди пользовались им, и я не думаю осуждать тех людей, которые, желая приспособиться к слабости других людей, слишком почитавших этого писателя, взяли из сочинений его доводы для защиты морали Иисуса Христа, чтобы, таким образом, побить врагов Евангелия их же собственным оружием.

Есть хорошие вещи в Коране и истинные пророчества в сочинениях Нострадамуса; и Кораном пользуются, чтобы опровергать религию турок, и можно пользоваться пророчествами Нострадамуса, чтобы убедить некоторые странные и мечтательные умы. Но то хорошее, что есть в Коране, не делает еще Коран хорошею книгою, и некоторые истинные толкования в сочинениях Нострадамуса не заставят еще признать Нострадамуса пророком; и нельзя сказать также, чтобы люди, пользующиеся этими писателями, одобряли бы их или питали к ним действительное уважение.

Пусть не думают, что можно опровергнуть то, что я говорил о Сенеке, приведя многочисленные отрывки из сочинений этого писателя, содержащие только основательные и согласные с Евангелием истины; я согласен, что они там имеются, но они имеются и в Коране, и в других вредных книгах. Ошибочно было бы также ссылаться на авторитет множества людей, пользовавшихся Сенекою, так как можно иногда пользоваться книгою, которую считаешь безрассудною, с тою целью, чтобы читатели наши составили о ней такое же мнение, как и мы.

Чтобы ниспровергнуть всю мудрость стоиков, следует знать одну вещь, которая достаточно подтверждается опытом и всем вышесказанным, а именно: мы связаны по телу со своими родными, друзьями, своим государем, родиною, узами, которых мы не можем порвать и которые даже было бы постыдно стараться порвать. Наша душа вязана с нашим телом, а по телу — со всеми видимыми вещами Рукою столь могущественною, что нам невозможно отрешиться от ^х своею властью. Невозможно уколоть наше тело, чтобы не Уколоть нас самих и не повредить нам, потому что в том состоянии, в каком мы находимся, это общение наше с телом, присущее нам,

230

безусловно, необходимо. Точно так же невозможно, чтобы нас оскорбляли и презирали и чтобы мы при этом не чувствовали огорчения; Бог создал нас для того, чтобы мы были в обществе других людей, и сообщил нам стремление ко всему, что может нас связать с ними, и этого стремления мы не можем победить своею силою. Нелепо говорить, что страдание нас не затрагивает и что слова презрения не могут нас оскорбить, так как мы выше всего этого. Никогда не бываешь выше природы, разве только по благодати, и никогда стоик одною силою своего духа не мог презреть

славы и уважения людей.

Люди могут победить свои страсти противоположными страстями, они могут победить страх и страдания гордостью; я хочу сказать, что они могут не бежать или не жаловаться, когда они находятся на глазах у многих людей и когда желание славы поддерживает их и останавливает в их теле движения, побуждающие к бегству. Они могут победить таким образом, но это не значит освободиться от рабства; быть может, это значит лишь переменить господина на некоторое время или, вернее, увеличить свое рабство; это значит стать только по виду мудрым, счастливым и свободным, на самом же деле терпеть суровое и жестокое подчинение. Можно противостоять природной связи, какую имеешь со своим телом, силою той связи, какую имеешь с людьми, так как можно противостоять природе силами же природы; можно противостоять Богу силами, которые дает нам Бог. Но нельзя противостоять природе силами своего духа; вполне победить природу можно только благодатью, так как можно, если позволительно так выразиться, победить Бога только с особою помощью Божиею.

Таким образом, это полное отрешение от всех вещей, от нас не зависящих, от вещей, от которых мы и не должны зависеть, кажется нам весьма согласным с рассудком, но оно нисколько не соответствует тому состоянию, в какое привел нас грех. Мы связаны со всеми тварями по повелению Божиему и мы, безусловно, зависим от них в силу греха. Мы не можем быть счастливы, когда у нас есть горе или беспокойство, и потому мы не должны;

надеяться быть счастливыми в этой жизни, воображая, что мы не' зависим от всех вещей, рабами которых мы будем по природе. Мы можем быть счастливы только живою верою и сильною надеждою, которая заранее заставляет нас наслаждаться будущими благами;

мы не можем жить сообразно правилам добродетели и победить природу, если нас не укрепляет благодать, посланная нам Иисусом Христом.

231

ГЛАВА V

О книге Монтеня.

«Опыты» Монтеня также могут служить доказательством того, какое влияние имеет одно воображение на другое, ибо этот писатель производит впечатление такой непринужденности, дает такой естественный и живой оборот своим мыслям, что трудно, читая его, не увлекаться им. Его умышленная небрежность идет к нему и делает его приятным для большинства, не заставляя презирать его: гордость же его — это гордость порядочного человека, если можно так выразиться, которая заставляет уважать его, не вызывая неприязни. Светскость и развязность его в связи с некоторой эрудицией производят поразительное действие на умы; часто восхищаешься таким человеком и почти всегда поддаешься его суждениям, не дерзая разбирать их, а иногда даже не понимая их. Не доводы его, конечно, убеждают — он почти их не приводит в доказательство своих слов или, по крайней мере, почти никогда не приводит доводы основательные. В самом деле, у Монтеня нет принципов, на которых он основывал бы свои рассуждения; он не держится никакого порядка при извлечении выводов из своих положений; какая-нибудь историческая черта, побасенка не могут служить доказательствами, двустишие Горация, остроумное изречение Клеомена или Цезаря не могут убедить людей рассудительных; однако «Опыты» Монтеня не что иное, как сплетение исторических рассказов, побасенок, остроумных изречений, двустиший и апофегм.

Правда, на Монтеня в его «Опытах» нельзя смотреть, как на человека рассуждающего, а только как на человека развлекающегося, старающегося понравиться и не думающего поучать; и если бы читатели его только развлекались чтением его книги, то должно было бы согласиться, что произведение Монтеня не было бы для них вредною книгою. Но почти невозможно не любить того, что нравится, и не питаться тем, что тешит вкус. Разум не может находить удовольствие в чтении какого-нибудь писателя, не усваивая его мнений или, по крайней мере, не заимствуя от них некоторую окраску, которая, смешиваясь с его идеями, делает их сбивчивыми и темными.

Опасно читать Монтеня ради развлечения не только потому, что удовольствие от чтения его незаметно заставляет проникаться его мыслями, но еще и потому, что это удовольствие преступнее, чем Wbi думаем; ибо, очевидно, это удовольствие главным образом возникает из вожделения и поддерживает и укрепляет страсти; манера этого писателя так приятна только потому, что она нас волнует и незаметно возбуждает наши страсти.

Было бы довольно полезно доказать это обстоятельство и вообще Доказать, что всевозможные различные стили нам нравятся, обык-

232

новенно, лишь по причине тайного извращения нашего сердца; но здесь не место этим доказательствам, они повели бы нас слишком далеко. Однако если подумать о связи идей и страстей, о которых я говорил раньше', и о том, что происходит в нас самих во время чтения какого-нибудь хорошо написанного произведения, то мы поймем, что мы любим возвышенный жанр, благородную и свободную манеру некоторых писателей только потому, что мы горды и любим величие и независимость; если же нам доставляют удовольствие изящество и утонченность речи, то, значит, у нас есть тайная наклонность к изнеженности и наслаждению. Словом, вовсе не понимание истины, а известное понимание всего трогающего чувства заставляет нас восхищаться известными писателями и увлекаться ими помимо нашего желания. Но вернемся к Монтеню.

Как мне кажется, самые ревностные почитатели Монтеня хвалят его как писателя здравомыслящего, далекого от педантизма и в совершенстве знающего природу и слабости человеческого духа. Следовательно, если я покажу, что Монтень, несмотря на всю свою светскость, педант не меньше других и что его знание человеческой души было очень невелико, то я докажу, что люди, которые наиболее восхищались им, были убеждены не очевидными доводами, а только • подкуплены силою его воображения.

Значение слова «педант» весьма неясно, но, как мне кажется, принято — и даже рассудок требует — называть педантами тех, :

кто кичится своею мнимою ученостью и кстати и некстати цитирует i всевозможных писателей; кто говорит только для того, чтобы гово-1 рить и заставить глупцов восхищаться собою, кто без разбора и без | смысла набирает апофегмы и исторические рассказы, чтобы под-^ твердить или сделать вид, что подтверждает, вещи, которые могут! быть подтверждены только рассуждениями. TJ

Педанту противоположен рассудительный человек, которому пе*'| дант ненавистен, потому что педанты не рассудительны; ибо люд»| умные любят, естественно, рассуждать, а потому не могут выноситЯ разговора тех, кто не рассуждает. Педанты же не могут рассуждат так как у них ум ограничен и к тому же подавлен их ложнс эрудицией; они и не хотят рассуждать, так как видят, что некоторые люди их больше уважают и больше восхищаются ими, когда он)| цитируют какого-нибудь неведомого писателя и какое-нибудь изрв! чение древнего автора, чем когда они намереваются рассуждатЙ Таким образом, их тщеславие, удовлетворяясь при виде оказываемога им уважения, поощряет их к изучению всех нелепых наук, вызыы

ющих восхищение толпы.

. Педанты тщеславны и горды, они обладают обширною память] и плохою рассудочною способностью, они легко и удачно подбирая цитаты, но доводы их слабы и жалки; они обладают пылким

' Последняя глава первой части этой книги.

233

громадным воображением, но воображением непостоянным и необузданным, которое не подчиняется каким-либо правилам.

Теперь нетрудно доказать, что Монтень такой же педант, как многие другие, если брать слово «педант» в том значении, которое, как нам кажется, наиболее согласно и с рассудком, и с обычаем;

конечно, я не говорю здесь о педанте в длинной тоге: тога не 'может сделать педантом. Монтень же, который питает отвращение к педантству, мог не носить никогда длинной тоги, но не мог так же легко отделаться от своих недостатков. Он много приложил стараний, чтобы приобрести светскость, но не постарался выработать правильный ум, по крайней мере, это не удалось ему. Таким образом, скорее он сделался педантом на светский и совершенно особый лад, но не сделался рассудительным, здравомыслящим и честным человеком.

Книга Монтеня содержит такие очевидные доказательства тщеславия и гордости своего автора, что, пожалуй, довольно бесполезно останавливаться на указании их; ибо нужно быть очень занятым собою, чтобы воображать, подобно Монтеню, что свет охотно прочтет довольно толстую книгу с целью познакомиться немного с его настроениями. Значит, он, безусловно, отделял себя от всех и смотрел на себя как на человека совершенно необыкновенного.

Главнейшая обязанность всех тварей направлять умы тех, кто хочет поклоняться им, к Тому Одному, Кто заслуживает поклонения, и религия говорит нам, что мы никогда не должны допускать, чтобы разум и сердце человека, созданные только для Бога, занимались нами и останавливались на поклонении и любви к нам самим. Когда святой Иоанн пал к ногам ангела Господня', то ангел запретил поклоняться ему: «Я сослужитель тебе и братьям твоим, — сказал он. — Богу поклонись»2. Только демоны и люди с демонскою гордостью находят удовольствие в поклонении, оказываемом им;

желать же, чтобы другие люди занимались нами, значит желать поклонения, и поклонения не внешнего и мнимого, но внутреннего и действительного; это значит желать для себя такого поклонения, которого Бог требует по отношению к себе, т. е. поклонения в духе и истине.

Монтень сочинил свою книгу только для того, чтобы нарисовать себя и изобразить свой характер и свои наклонности. Он сам сознается в этом в обращении к читателю, помещенном во всех изданиях. «Я изображаю себя, — говорит он, — предмет моей книги — я сам», и это становится несомненным, когда вы читаете его произведение, ибо почти во всех главах он делает отступления, чтобы поговорить о себе, и есть даже целые главы, в которых он говорит только о себе. Но если он написал свою книгу, чтобы изобразить себя, то он напечатал ее для того, чтобы ее читали.

' Апок., 19,10. 2 Conservus tuus sum, etc.; Deum adora.

»л

236

зерно от другого в поле или амбаре, если даже разница не слишком уже очевидна; не знать самые простые начала земледелия, известные даже детям; почему нужны дрожжи, чтобы сделать хлеб; и что значит заставить вино перебродить'; — и в то же время прекрасно знать имена древних философов и их принципы, знать учение Платона об идеях, Эпикура об атомах, Левкиппа и Демокрита о пустоте и полном, Фалеса о воде, Анаксимандра о беспредельности природы, Диогена о воздухе, Пифагора о числах и гармонии, Парменида о бесконечном. Музея о едином, Аполлодора о воде и огне, Анаксагора об однородных частях, Эмпедокла о вражде и дружбе, Гераклита об огне и т. д.2 Человек, который на трех или четырех страничках своего сочинения приводит более пятидесяти имен различных писателей с их воззрениями, который наполнил все свое сочинение историческими рассказами и остроумными изречениями, нагроможденными безо всякого порядка, который говорит, что история и поэзия — это его конек, который противоречит сам себе всякую минуту и в одной и той же главе, даже когда он говорит о вещах, которые, по его мнению, знает всего лучше, я хочу сказать, когда он говорит о качествах своего ума, — может ли он хвалиться, что у него рассудок сильнее памяти?

Признаем же, что Монтень был крайне забывчив, потому что Монтень уверяет нас в этом и хочет, чтобы мы так думали о нем, потому, наконец, что это не совсем противоречит истине. Но пусть ни его слова, ни похвалы, которые воздает он себе, не убеждают нас, что это был человек, обладавший большим и необычайно проницательным умом. Это может ввести нас в заблуждение и ^ заставит нас придавать слишком много веры ложным и опасным воззрениям, которые Монтень излагает с такою гордостью и смелостью, что только ослепляет и поражает слабые умы.

Далее Монтеня хвалят за то, что он в совершенстве знал человеческий разум, что он проник в самую глубину его, его природу и свойства, знал сильные и слабые стороны его — словом, все, что можно знать. Посмотрим, заслуживает ли он эти похвалы и почему так щедры на них по отношению к нему. ', Кто читал Монтеня, тем известно, что он старался прослыть. пирроником и хвалился тем, что сомневается во всем. «Убеждение | в достоверности, — говорит он, — есть верный признак безумия я а высшей недостоверности; и нет людей безумнее и менее философов,';

чем приверженцы Платона».3 Он так восхваляет пирроников в этой» же главе, что невозможно, чтобы он не принадлежал к их школе:* в его время, чтобы прослыть ученым и светским человеком, была'! необходимо сомневаться во всем; а свободомыслие, которым он' хвалился, еще более укрепляло его в его воззрениях. Если предпо

' Кн. 2, гл. 12. 2 Кн. 1.ГЛ.25. зКн. 1,гл. 12.

237

ложить, что он был академиком, можно было бы сразу убедить его, что он самый невежественный из людей, что он не только невежествен в том, что относится к природе ума, но и во всем другом. Ибо раз есть разница между знанием и сомнением, то если академики говорят искренно, когда утверждают, что ничего не знают, то можно сказать, что они самые невежественные люди.

Но они не только самые невежественные люди, они защитники самых неразумных воззрений. Ибо не только они отвергают то, что наиболее достоверно и общепризнано, чтобы прослыть за свободные умы; но им нравится также под влиянием того же направления воображения говорить решительным образом о вещах наименее вероятных и наиболее недостоверных. Монтень, несомненно, страдал этою болезнью ума; и необходимо указать, что он не только не знал природы человеческого ума, но даже грубо заблуждался, если предположить, конечно, что он сказал нам то, что думал о ней, а ведь он это и должен был сделать.

Ибо что можно сказать о человеке, который смешивает дух с материей, который приводит самые необычайные воззрения философов на природу души, не презирая их и даже с видом, достаточно указывающим, что он одобряет воззрения, наиболее противоречащие разуму, который не видит необходимости бессмертия наших душ; — о человеке, который думает, что человеческий разум не может его признать, и смотрит на доказательства его, как на одни мечтания, которыми мы лишь утешаем себя (Somnia non docentis sed optantis);

который находит • неправильным, что люди отличают себя от остальных тварей и от животных, которых он называет нашими собратьями и сотоварищами'; он думает, что они разговаривают, понимают друг друга и презирают нас совершенно так же, как мы понимаем друг друга и презираем их; по мнению его, человек больше разнится от человека, чем человек от животного; даже паукам он приписывает способность рассуждения, соображения и решения; он утверждает, что устройство тела человеческого не имеет никакого преимущества перед строением тела у животных; но затем охотно примыкает к тому взгляду, что ни рассудком, ни даром слова и ни душою мы не превосходим животных, а лишь своею красотою, своим красивым цветом кожи и прекрасным строением членов, им уступает наш разум, благоразумие и все остальное и т. д. Можно ли сказать, что человек, который пользуется самыми нелепыми воззрениями с целью сделать тот вывод, что мы несправедливо отдаем себе предпочтение перед животными и делаем это вследствие гордости и упорства, — можно ли сказать, чтобы он имел точное знание о человеческом духе и можно ли убедить в том других?

Но нужно быть справедливым и чистосердечно сказать, каков был характер ума Монтеня. У него была плохая память, еще более

' Кн. 2, гл. 12.

238

плохой рассудок, правда; но эти оба качества вместе и не составляют того, что обыкновенно называют в свете прекрасным умом. Под словом bel-esprit «понимают прелесть, живость и обширность» воображения. Толпа почитает блеск, а не основательность, потому что мы больше любим то, что волнует чувства, чем то, что поучает разум. Принимая прелесть воображения за прелесть ума, можно сказать, что Монтень обладал прекрасным и даже необыкновенным умом. Его идеи ложны, но красивы; его выражения неправильны и смелы, но приятны; его речи образны, но неосновательны. Во всем его сочинении видна оригинальность, и она очень нравится; как бы много ни заимствовал он у других, он не производит впечатления заимствователя; его смелое и пылкое воображение всегда придает оригинальный оборот вещам, которые взяты у других. Словом, он обладает всем необходимым, чтобы нравиться и импонировать; и мне думается, я достаточно доказал, что не путем убеждения и рассудка заставляет он восхищаться собою стольких людей, но он подкупает их ум силою своего властного воображения, своею увлекающей живостью.

ГЛАВА VI
I. О мнимых колдунах и об оборотнях. — II. Заключение двух первых книг.

I. Самое странное действие сильного воображения — это ложная боязнь привидений, колдовства, заклинаний, чар, ликантропов, или оборотней, и вообще всего, что, как думают, зависит от дьявола.

Ничего нет ужаснее, ничто так не страшит разума и не производит более глубоких отпечатков в мозгу, как представление о невидимой силе, которая только и думает, как бы нам вредить, и перед которой мы бессильны. Все рассказы, вызывающие это представление, всегда выслушиваются со страхом и любопытством. Все необычайное привлекает людей, и они находят странное удовольствие в передаче этих страшных и чудесных историй о силе и злобе колдунов и в запугивании других, а также и самих себя. Нет ничего удивительного поэтому, что колдунов так много в известных мест-ностях, где слишком укоренилась вера в субботу дьявола, где самые нелепые сказки о колдовстве выслушиваются как достоверные истории и где сжигают, как настоящих колдунов, безумных и духовидцев, воображение которых расстроено не столько вследствие извращения их ума, сколько вследствие этих сказок.

Я хорошо знаю, что некоторые лица будут недовольны тем, что я приписываю большинство чародейств силе воображения, так как люди любят, чтобы их пугали, и сердятся на тех, кто хочет их образумить, подобно мнимо больным, которые слушают с почтением

239

и слепо исполняют предписания врачей, предсказывающих им ужасные проявления болезни. Рассеять суеверия трудно; нападая на них, непременно встретишь многочисленных защитников их; склонность же слепо верить всем бредням демонографов вызвана и поддерживается тою же самою причиною, которая делает суеверных людей упорными в их суевериях, как это довольно легко доказать. Однако мне следует описать в немногих словах, как, по моему мнению, устанавливаются подобные суеверия.

В своей овчарне пастух рассказывает после ужина жене и детям о шабаше. Так как воображение его немного разгорячено винными парами и так как ему думается, что он несколько раз присутствовал на этом воображаемом сборище, то он, разумеется, говорит живо и с жаром. Его природное красноречие в связи с настроением, с каким внимает вся семья его рассказу о таком новом и ужасном предмете, должно, несомненно, произвести сильное впечатление на слабое воображение и не замедлит вызвать страх в женщинах и детях, оно заставит их проникнуться этим рассказом и убедиться в том, что он им рассказывает. Это говорит муж, отец, говорит о том, что видел и делал, его любят, его уважают — как же не поверить ему? Пастух повторяет свой рассказ в другие дни. Воображение матери и детей постепенно получает более глубокие впечатления; они привыкают к этим рассказам, страхи проходят, но убеждение остается; наконец, ими овладевает любопытство, им хочется самим отправиться на шабаш. С этою целью они натираются на ночь известным снадобьем. Душевное настроение их при этом еще более возбуждает их воображение, впечатления, оставшиеся у них от рассказов пастуха, воспроизводятся и заставляют их переживать во сне все подробности того сборища, которое пастух описал им. Они встают, расспрашивают друг друга, рассказывают, что видели, и таким образом они еще более укрепляются в своих суевериях, а тот из них, у кого воображение сильнее, убеждает других и не замедлит в несколько ночей составить историю о мнимом шабаше. Вот каким образом пастух создал настоящих колдунов, а они при сильном и пылком воображении создадут в свою очередь много других в один прекрасный день, если страх не удержит их от перерассказывания подобных историй.

Нередко'встречались колдуны искренние, которые всем говорили, что они бывали на шабаше, и так были в этом убеждены, что, хотя некоторые лица сторожили их ночью и уверяли их, что они не вставали с постели, они не могли поверить им.

Всем известно, что когда детям рассказывают сказки о привидениях, то ими тотчас овладевает страх; они не могут оставаться одни и в темноте, потому что их мозг тогда не получает никаких впечатлений от присутствующих предметов, вследствие чего впечатления, оставшиеся у них от сказки, воспроизводятся и часто с такою силою, что привидения, описанные им, как бы проносятся перед их глазами. Между тем детям не выдают этих историй за истинные.

240

Им не говорят о них с -видом убеждения и часто даже рассказывают эти истории довольно вяло и безучастно. Что же удивительного, если человек, убежденный, что он был на шабаше,и, следовательно, говорящий положительно, с уверенностью, убеждает легко во всех подробностях, описываемых им, других людей, слушающих его с почтением, и укрепляет таким образом в их воображении впечатления, подобные тем впечатлениям, которые вводят в обман его самого.

Когда люди говорят, они оставляют в нашем мозгу впечатления, подобные тем, какие они имеют сами. Если впечатления их глубоки, то они говорят таким образом, что и в нас оставляют глубокие же впечатления; ибо они не могут говорить нам, не делая нас некоторым образом подобными себе. Ребенок, находящийся в утробе матери, видит лишь то, что видит его мать; когда он появится на свет, то и тогда даже среди вещей, которые он воображает, мало найдется таких, которые он представлял бы независимо от влияния своих родителей, потому что даже самые мудрые люди руководствуются больше воображением других, т. е. мнением и привычкой, чем правилами рассудка. Вот почему в тех местностях, где жгут колдунов, их так много; ибо в тех местностях, где их осуждают на сожжение, все действительно верят, что колдуны существуют, и эта вера укрепляется россказнями о них. Следует перестать их жечь, следует относиться к ним, как к сумасшедшим, и тогда увидят со временем, что они перестанут быть колдунами, так как люди, которые лишь воображали себя колдунами, а таких большинство, выйдут из своего заблуждения.

Неоспоримо, настоящие колдуны заслуживают смерти, и даже мнимых колдунов не должно считать совершенно невинными; ибо они убеждают себя, что они колдуны, лишь вследствие того, что в сердце их есть желание отправиться на шабаш, и они натираются каким-нибудь снадобьем, чтобы осуществить свое дурное намерение. Но когда наказывают безразлично всех обвиняемых в колдовстве, то общее убеждение в существовании колдунов укрепляется и число мнимых колдунов увеличивается; таким образом, множество людей причисляет себя к колдунам и губит. И хорошо поступают некоторые парламенты, не наказывая совсем колдунов; в местностях, подлежащих их ведению, колдунов гораздо меньше, и здесь зависть, злоба и ненависть злых людей не может пользоваться данным предлогом, чтобы губить невинных.

Другой смешной вымысел — это боязнь оборотней или людей, превратившихся в волков. Вследствие расстройства воображения человек впадает в такое безумие, что ему думается, будто каждую ночь он становится волком. Это расстройство его ума неизбежно побуждает его совершать все, что свойственно волку или что, как он слыхал, делают волки. Ночью он выходит из своего дома, бегает по улицам, бросается на какого-нибудь ребенка, кусает и бьет его, а глупый и суеверный народ воображает, что в самом деле этот

241

безумец становится волком; таким образом, этот несчастный сам поверит в свое превращение и расскажет по секрету о том некоторым лицам, а те не смогут умолчать.

Эти нелепые истории о превращении людей в волков не замедлили бы оказать свое действие, как и истории, сочиненные о шабаше, и у нас столько же было бы оборотней, сколько колдунов. Но дело в том, что гораздо труднее образовать в мозгу отпечатки, которые заставляют людей думать, что они стали волками, бегать по улицам и бесчинствовать, как делают эти несчастные оборотни, чем отправиться на шабаш в своей постели во сне. Убеждение в превращении человека в волка предполагает такое расстройство мозга, которое гораздо труднее вызвать, чем расстройство мозга, заставляющее человека лишь верить, что он бывает на шабаше, и заставляющее его во сне видеть несуществующие вещи, причем, проснувшись, он не может отличить своих снов от тех мыслей, какие он имел в течение дня.

Известные лица довольно часто видят ночью такие ясные сны, что, проснувшись, в точности вспоминают их, хотя бы предмет их сновидения и не был ужасен. Таким образом, людям нетрудно убедить себя, что они были на шабаше, ибо для этого достаточно, чтобы их мозг сохранял отпечатки, которые в нем образовались во время сна.

Главная причина, препятствующая нам принимать наши сны за действительность, заключается в том, что мы не можем связать своих снов с тем, что мы делали накануне, и поэтому мы узнаем, что это были только сны. Мнимые же колдуны не могут узнать, был ли их шабаш сном; ибо на шабаш отправляются только ночью и то, что происходит на шабаше, не имеет никакой связи с тем, что делается днем. Итак, совершенно невозможно разуверить их этим путем. Точно так же те вещи, которые эти мнимые колдуны видели, по их мнению, на шабаше, не должны необходимо подчиняться естественным законам; напротив, они кажутся тем истиннее, чем нелепее и сбивчивее была их смена. Следовательно, для впадения в заблуждение достаточно, чтобы идеи происходящего на шабаше были ярки и ужасны; а этого следует ожидать, ибо, как мы видим, эти идеи представляют вещи новые и необычайные.

Для того чтобы человек вообразил, что он стал петухом, козою, волком, быком и т. д., нужно такое сильное расстройство воображения, которое не может быть частым; такое помешательство ума случается иногда или в силу Божеского наказания, как говорит Священное Писание о Навуходоносоре, или в силу природного расположения мозга к меланхолии, примеры чего мы видим в сочинениях по медицине.

Но хотя я и убежден, что настоящие колдуны встречаются очень редко, что шабаш только сновидение и что парламенты, не принимающие обвинений в колдовстве, поступают вполне правильно, однако я не сомневаюсь в том, что могут существовать колдуны,

16 Разыскания истины

242

чары, волшебства и т. п. и что дьявол иногда пробует свою злобу на людях, благодаря особому дозволению Высшей Силы. Но Священное Писание говорит нам, что царство сатаны разрушено, что небесный ангел заковал дьявола и низверг его в бездну, откуда он выйдет только при конце мира, что Иисус Христос рассеял его сильное воинство и настало время, когда князь мира изгнан из мира.

Он царствовал до пришествия Спасителя и царствует, пожалуй, еще и теперь в странах, где Спасителя не знают; но он не имеет никакого права, никакой власти над теми, кто возрожден Иисусом Христом: он не может даже их искушать, если Господь этого не дозволит; если же Господь это дозволяет, то потому, что люди могут победить его. Следовательно, слишком много чести дьяволу рассказывать истории, свидетельствующие о его могуществе, как это делают некоторые новые демонографы, потому что эти истории заставляют слабые умы страшиться дьявола.

Дьявола следует презирать, как мы презираем палачей; ибо должно трепетать перед одним только Богом, одного Его могущества должно бояться. Должно страшиться Его приговора и Его гнева и не раздражать Его пренебрежением Его законов и Его Евангелия. Мы должны быть полны благоговения, когда Он говорит или когда люди говорят нам о Нем. Но когда люди говорят нам о могуществе дьявола, то страшиться и трепетать — смешная слабость. Наше смятение служит к чести нашего врага. Он любит, когда его почитают и боятся; и когда наш ум теряется перед ним, его гордость удовлетворена.

II. Пора, однако, кончить эту вторую книгу. Все сказанное в ней и в предшествовавшей книге должно обратить внимание читателя на то, что все состояния мышления, какие душа имеет через тело или в зависимости от тела, все существуют ради тела; все они ложны или темны; они служат лишь к тому, чтобы привязать нас к чувственным благам и ко всему, что может нам их доставить; а эта связь вовлекает нас в бесчисленные заблуждения и большие бедствия, хотя мы не всегда чувствуем эти бедствия, подобно тому как не сознаем и заблуждений, которые их причинили. Приведем наиболее замечательный пример.

Связь, какую мы имеем со своими матерями в утробе их, будет самою тесною связью, какую только мы можем иметь с людьми, и она причинила нам самое большое зло, именно: грех и вожделение, на которых коренятся все наши бедствия. Но, по крайней мере, для образования нашего тела эта связь необходимо должна была быть столь тесною.

Эту связь, порвавшуюся при нашем рождении, сменила другая; в силу нее дети привязаны к своим родителям и кормилицам. Она не так тесна, как первая, и потому сделала нам меньше зла; она только склонила нас верить и желать подражать во всем нашим родителям и кормилицам. Очевидно, эта вторая связь опять-таки была необходима, но не для образования нашего тела, как первая, а для

243

поддержания его и для познания всего, что может быть полезно для него и что может расположить его к движениям, необходимым, чтобы приобрести все полезное для него.

Наконец, еще и теперь имеем мы связь со всеми людьми, и она не перестает нам делать много зла, хотя она и не столь тесна, так как она менее необходима для поддержания нашего тела; по причине этой связи мы живем лишь мнением, мы любим и почитаем все, что любимо и почитается в свете, вопреки голосу нашей совести и вопреки истинным идеям, какие мы имеем о вещах. Я не говорю здесь об умственной связи с другими людьми, ибо можно сказать, что мы получаем от нее некоторую пользу; я говорю лишь о связи чувственной, какая существует между нашим воображением и внешностью и обращением тех, кто говорит с нами. Итак, все мысли, какие мы имеем в зависимости от тела, ложны и тем опаснее для нашей души, чем полезнее для нашего тела.

Постараемся же освободиться постепенно от иллюзий наших чувств, от мечтаний нашего воображения и от впечатлений, какие другие люди производят на наш ум. Тщательно отбросим все смутные идеи, какие мы имеем в силу зависимости своей от тела, и признаем только ясные и очевидные идеи, которые дух воспринимает в силу неизбежно присущего ему общения со Словом или Мудростью и Вечною Истиною, как это мы объясним в следующей книге, где говорится о познавании или о чистом разуме.

Книга третья
О ПОЗНАНИИ ИЛИ О ЧИСТОМ РАЗУМЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА I

I. Мышление одно необходимо присуще духу. Чувствование и воображение лишь модификации. — II. Мы не знаем всех модификаций, свойственных нашей душе. — III. Они отличаются от нашего познания и нашей любви и не всегда даже бывают следствиями их.

Предмет этой третьей книги несколько сухой и отвлеченный. В ней рассматривается разум, взятый сам по себе и вне всякого отношения к телу, изучаются слабости и заблуждения, которыми он обязан лишь самому себе. Чувства и воображение — обильные и неистощимые источники заблуждений и иллюзий; разум же, действующий сам по себе, не столь подвержен заблуждению. С трудом заключили мы оба предшествовавших трактата; нам нелегко было начать и этот. Это не значит, чтобы нельзя было сказать многого о свойствах разума, но мы исследуем здесь не столько его свойства, сколько его слабые стороны. Итак, неудивительно, если эта книга не так будет обширна и не раскроет столько заблуждений, как предшествовавшие ей. Не должно также жаловаться, что изложение несколько сухо, абстрактно и требует напряженного внимания. Нельзя при исследовании действовать постоянно на чувства и воображение других — этого даже не должно постоянно делать. Когда предмет абстрактен, его почти невозможно сделать наглядным, не затемняя его; достаточно сделать его понятным. Ничто так не несправедливо, как обычные жалобы тех, кто хочет знать все, но не хочет ни к чему внимательно отнестись. Эти люди сердятся, когда их просят быть внимательными; они хотят, чтобы постоянно Действовали на их чувства и страсти. Что делать — мы признаем свое бессилие удовлетворить их. Сочинители романов и комедий "ринуждены нравиться и возбуждать внимание; что касается нас, то достаточно, если мы можем поучать тех, кто сам старается быть внимательным.

Заблуждения чувств и воображения вытекают из природы и Устройства тела и раскрываются при рассмотрении зависимости души °т тела; но заблуждения чистого разума могут быть обнаружены

248

только путем рассмотрения природы самого разума и идей, которые необходимы ему для познания предметов. Следовательно, чтобы понять причины заблуждений чистого разума, нам необходимо остановиться в этой книге на рассмотрении природы разума и умопостигаемых идей.

Прежде всего мы будем говорить о духе сообразно тому, что он есть сам в себе и вне всякого отношения к телу, с которым он соединен; так что то, что мы скажем о нем, может быть сказано о чистых духах и еще с большим основанием о том, что мы называем здесь чистым разумом; ибо этими словами: «чистый разум», мы хотим лишь обозначить присущую духу способность познавать внешние предметы, не составляя телесных образов их в мозгу, чтобы представить их себе. Затем мы будем говорить об умопостигаемых идеях, посредством которых чистый разум созерцает внешние предметы.

I. Я не думаю, чтобы после серьезного размышления можно было сомневаться в том, что сущность' духа состоит только в мышлении, как нельзя сомневаться в том, что сущность материи заключается лишь в протяженности; и что сообразно различным модификациям мышления дух то желает, то воображает, или, наконец, имеет несколько других особых форм модификаций; подобно тому как материя, сообразно различным модификациям протяженности, бывает то водою, то деревом, то огнем или имеет множество других особых форм.

Я предупреждаю только, что под этим словом «мышление» я понимаю здесь не отдельные модификации души, т. е. ту или иную отдельную мысль, но мышление, способное ко всякого рода модификациям или мыслям; точно так же, как под протяженностью понимается не та или другая протяженность, например круглая или четырехугольная, но протяженность, способная ко всевозможным модификациям или фигурам. Это сравнение может показаться натянутым лишь потому, что мы не имеем ясной идеи'о мышлении, как имеем таковую о протяженности; ибо мы познаем мышление только внутренним чувством, или сознанием, как я объясню ниже.2

Я не думаю также, чтобы возможно было представить себе дух, который не мыслит, хотя весьма легко представить себе дух, не чувствующий, не воображающий и даже не желающий, подобно тому как невозможно представить материю, которая не была бы протяженна, хотя довольно легко представить материю, которая не будет ни землею, ни металлом, ни четырехугольною, ни круглою и даже не будет находиться в движении. Отсюда следует вывод, что подобно тому как материя может не быть ни землею, ни металлом, ни четырехугольною, ни круглою, ни даже движущеюся, точно так же

1 Под сущностью вещи я понимаю то, что первоначально заключается в понятии этой веши и от чего зависят все модификации, замечаемые в ней.

2 Вторая часть книги о чистом разуме, глава 7.

249

возможно, что дух не будет чувствовать ни жары, ни холода, ни радости, ни грусти, ничего не будет воображать и даже желать;

следовательно, все эти модификации не присущи необходимо ему. Итак, одно мышление есть сущность духа, как одна лишь протяженность есть сущность материи.

Но подобно тому как если бы материя, или протяженность, не находилась в движении, то она была бы совершенно бесполезна и не способна к тому разнообразию форм, ради которого сотворена, и невозможно было бы представить себе, чтобы разумное Существо пожелало ее создать таковою, — точно так же, если бы дух или мышление не имели воли, то он был бы совершенно бесполезен, потому что этот дух никогда не стремился бы к объектам своих перцепций и любил бы блага, ради которого создан, и потому было бы невозможно допустить, чтобы разумное Существо пожелало его создать в таком состоянии. Тем не менее, как движение не составляет сущности материи, потому что оно предполагает протяженность, так и желание не принадлежит к сущности духа, потому что желание предполагает представление.

Итак, лишь одно мышление есть собственно то, что составляет сущность духа, и различные состояния мышления, как-то: чувствования и воображения, — суть лишь модификации, хотя и свойственные ему, но не всегда присущие ему; желание же — это свойство, всегда присущее ему, будет ли он связан с телом или будет отделен от него; однако это свойство, по сущности, не необходимо присуще ему, ибо оно предполагает мышление, и можно мыслить дух без воли, как тело без движения.

Тем не менее, хотя способность желания не составляет сущности духа, она нераздельна от него, как способность к движению нераздельна от материи, хотя и не необходимо присуща ей. Ибо как нельзя представить себе материи, которую нельзя было бы привести в движение, так невозможно представить себе и духа, который не мог бы желать или не был бы способен к какой-нибудь природной наклонности. Но как допускаем мы, что материя может существовать без всякого движения, так мы допускаем также, что дух может существовать вне всякого влечения ко благу, влагаемого в него Творцом природы, а следовательно, без воли, ибо воля есть не что иное, как влечение ко благу вообще, вложенное в нас Творцом природы, как мы это объяснили более подробно в первой главе трактата о чувствах.

II. Сказанное нами в трактате о чувствах и только что о природе духа не предполагает, однако, чтобы нам были известны все модификации, ему свойственные; мы не делаем подобного предположения. Напротив, мы думаем, что дух способен воспринять последовательно бесчисленное множество различных модификаций, которые этому самому духу неизвестны.

Малейшая доля материи может иметь фигуру с тремя, шестью, Десятью, с тысячью сторонами, наконец, фигуру круглую и эллип-

250

тическую, которые можно рассматривать как фигуры с бесчисленным множеством углов и сторон. Каждая их этих фигур допускает бесчисленное множество различных видов, бесчисленное множество треугольников различных видов, еще более фигур с четырьмя, шестью, десятью, с тысячью сторонами и многоугольников с бесконечным числом сторон; ибо круг, эллипсис и вообще всякая правильная или неправильная криволинейная фигура может рассматриваться как многоугольник с бесконечным числом сторон; эллипсис, например, — как многоугольник с бесконечным числом сторон, у которого углы, образуемые сторонами, не равны: те углы, которые опираются на маленький диаметр, будут больше, чем те, что опираются на большой; то же относится к другим многоугольникам с бесконечным числом сторон, более сложным и неправильным.

Итак, простой кусок воска может получить бесчисленное множество или, вернее, бесконечно бесчисленное, непостижимое ни одним разумом множество различных модификаций. Какое же основание имеем мы воображать, что душа, которая гораздо благороднее тела, способна только к тем модификациям, которые уже восприняты ею?

Если бы мы никогда не чувствовали ни удовольствия, ни страдания, если бы мы никогда не видали ни цвета, ни света, — словом, если бы мы были по отношению ко всем вещам как слепцы или глухие относительно цветов и звуков, то разве мы имели бы основание заключать из этого, что нам не свойственны все эти ощущения, какие мы имеем от предметов? Между тем эти ощущения лишь модификации нашей души, как это мы доказали в трактате о чувствах.

Итак, должно согласиться, что способность души воспринимать различные модификации так же велика, как ее способность понимания (concevoir); я хочу сказать, что как разум не может ни исчислить, ни охватить всех фигур, свойственных материи, так не может он постичь и всех различных модификаций, которые могут быть вызваны в душе всемогуществом Божиим, хотя бы даже разум так же отчетливо познавал природу души, как познает природу материи, чего на самом деле нет по причинам, которые я изложу в главе VII второй части этой книги.

Если наша душа здесь на земле имеет лишь очень немного модификаций, то это потому, что она соединена с телом и зависит от него. Все ее ощущения относятся к ее телу, и так как она не пребывает в Боге, то и не имеет ни одной модификации, которые это общение с Ним должны были бы вызывать. Материя, из которой состоит наше тело, способна лишь к очень немногим модификациям во время нашей жизни. Эта материя может обратиться в землю и пар только после нашей смерти. Во время же жизни человека она не может стать ни воздухом, ни огнем, ни алмазом, ни металлом; она не может стать круглою, четырехугольною, треугольною: она должна быть плотью и иметь фигуру человека, чтобы душа была соединена с ней. То же и с нашей душою: ей необходимо иметь ощущения тепла,

251

холода, цвета, света, звуков, запахов, вкуса и многие другие модификации, чтобы оставаться соединенною со своим телом. Все эти ощущения заставляют ее заботливо относиться к своему телу. Они волнуют и пугают ее, как только ослабевает и порывается малейшая пружина последнего. Поэтому-то душа и должна быть подвержена ощущениям все то время, пока тело ее будет подвержено порче; но когда оно облечется бессмертием и мы не будем более страшиться распадения его частей, есть основание думать, она не будет более затрагиваться этими докучными ощущениями, которые мы получаем помимо своей воли; но на нее будет действовать множество совершенно иных ощущений, о которых мы не имеем теперь никакого представления, и они превзойдут всякое чувство и будут достойны величия и благости Бога, которого мы обретем.

III. Итак, без всякого основания люди воображают, что они настолько постигли природу души, что вправе утверждать, что ей свойственны лишь познавание и любовь; это могут утверждать лишь те, кто приписывает свои ощущения внешним предметам или своему собственному телу и кто думает, что их страсти находятся в их теле: ибо, в самом деле, если отнять у души все ее страсти и ощущения, то все остальное, что мы найдем в ней, есть не более, как следствия познавания и любви. Но я не понимаю, как люди, отрешившиеся от этих взглядов, имеющих своим основанием призрачные свидетельства наших чувств, могут уверять себя, что все наши ощущения и все наши страсти суть лишь познавание и любовь, я хочу сказать, своего рода смутные суждения, составляемые душою о предметах по отношению к телу, которое она одушевляет. Я не понимаю, как можно говорить, что свет, цвета, запахи и т. д. суть суждения души; ибо мне, наоборот, кажется, что я отчетливо знаю, что свет, цвета, »запахи и остальные ощущения — совсем иные модификации, чем суждения.

Но возьмем ощущения более сильные и более занимающие разум. Посмотрим, что эти люди говорят о страдании или удовольствии. Они хотят, ссылаясь на некоторых очень важных писателей', чтобы эти чувства были лишь следствиями нашей способности познавания и желания, и страдание, например, было бы лишь чувством неудовольствия, противлением и отвращением воли от предметов, которые она признает вредными для тела, одушевляемого ею. Но мне кажется очевидным, что это — смешение страдания с чувством неудовольствия и что не только страдание не есть следствие познавания разума и действия воли, но, напротив, оно предшествует тому и другому.

Например, если вложить горячий уголь в руку спящего человека или человека, который греется у огня, заложив руки за спину, то, думается, невозможно с некоторою вероятностью утверждать, что этот человек сначала познает, что в его руке произошли какие-то движения, противные хорошему состоянию его тела, затем воля его

' Св. Август. Кн. 6: О музыке. — Декарт. О человеке и т. д.

252

воспротивится им и, наконец, его страдание будет следствием этого познания его разума и этого противления его воли. Мне кажется, напротив, неоспоримым, что первое, что заметит этот человек, когда уголь прикоснется к его руке, будет боль, и познавание его разума и противление воли будут лишь следствиями боли, хотя действительно они будут причиною чувства неудовольствия, которое воспоследует из боли.

Но есть большая разница между этою болью и чувством неудовольствия, которое она вызывает. Боль — первое, что чувствует душа, никакое познание ей не предшествует, и никогда сама по себе она не может быть приятна. Напротив, чувство неудовольствия — последнее, что чувствует душа; ему всегда предшествует некоторое познание и само по себе оно всегда весьма приятно. Это ясно из удовольствия, которое мы чувствуем, когда волнуемся грустью во время печальных театральных представлений; ибо это удовольствие увеличивается вместе с грустью, удовольствие же никогда не усиливается вместе со страданием. Актеры, которые изучают искусство нравиться, прекрасно знают, что не следует проливать крови в театре, потому что вид крови, хотя бы поддельной, слишком ужасен, чтобы быть приятным. Но они никогда не опасаются волновать зрителей грустью, и очень сильною, потому что в самом деле грусть всегда приятна, когда есть повод волноваться ею. Итак, есть существенная разница между чувством неудовольствия и страданием, и нельзя сказать, чтобы страдание было ничем иным, как познаванием разума, связанным с противлением воли.

Что касается до всех остальных ощущений, каковы: запах, вкус, звуки, цвета, — то большинство людей не считает их модификациями своей души. Напротив, думают, что они находятся в предметах или, по крайней мере, если они и находятся в душе, то лишь подобно идее четырехугольного или круглого, т. е. что они связаны с душою, но не модификации ее; и судят они так потому, что эти ощущения не затрагивают их сильно, как это я показал, объясняя обманы чувств.

Итак, нам думается, должно согласиться, что нам неизвестны все модификации, свойственные душе, и что, помимо тех, которые она имеет через органы чувств, она может иметь еще множество других, которых она не испытала и испытает лишь после того, как освободится от заточения в своем теле.

Однако следует признать, что как материи свойственно бесчисленное множество различных конфигураций лишь в силу ее протяженности, так душе свойственны различные модификации лишь в силу мышления; ибо, очевидно, душа не была бы способна к модификациям удовольствия, страдания, ни даже ко всем тем, которые ей безразличны, если бы она не была 'способна к представлению или мышлению.

Нам же достаточно знать, что принцип всех этих модификаций — мышление. Если даже пожелают, чтобы нечто в душе предшество-

253

вало мышлению, я не буду спорить; но так как я уверен, что никто не познает иначе, как мышлением или внутренним чувством своей души, всего, что происходит в его духе, то я убежден также, что всякий, кто хочет рассуждать о природе души, должен вопрошать лишь это внутреннее чувство, которое непрестанно представляет его ему самому таким, каков он есть, а не воображать, вопреки своему собственному сознанию, что душа есть невидимый огонь, тонкий воздух, гармония или нечто подобное.

ГЛАВА II

I. Разум, будучи ограниченным, не может понять того, что имеет в себе нечто бесконечное. — II. Его ограниченность есть начало многих заблуждений. — III. Особенно ересей. — IV. Следует подчинять разум вере.

I. Прежде всего мы видим, что мышление человеческое очень ограничено; отсюда можно вывести два очень важных следствия:

во-первых, что душа не может познать в совершенстве бесконечного;

во-вторых, что она не может даже познавать отчетливо нескольких вещей разом. Ибо как кусок воска не может иметь одновременно бесчисленного множества различных фигур, так и душа не способна познать одновременно бесчисленного множества предметов; как кусок воска не может быть одновременно вполне четырехугольным и вполне круглым, но лишь наполовину четырехугольным и наполовину круглым, и чем больше у него будет различных фигур, тем менее они будут совершенны и отчетливы; так и душа не может созерцать (apercevoir) нескольких вещей разом, и ее мысли будут тем сбивчивее, чем их больше.

Наконец, как кусок воска с тысячью сторонами, каждая сторона которого имела бы особую фигуру, не был бы ни четырехугольным, ни круглым, ни овальным, и нельзя было бы сказать, какую бы он имел фигуру; — так случается иногда, что мы имеем такое множество различных мыслей, что нам кажется, мы ни о чем не думаем. Это бывает с теми, кто находится в обмороке. Жизненные духи, находясь в быстром беспорядочном движении в их мозгу, запечатлевают такое множество отпечатков в нем, что ни одного не запечатлевают настолько сильно, чтобы вызвать в разуме особое ощущение или отчетливую идею; и эти люди чувствуют такое множество вещей разом, что они ничего не чувствуют отчетливо;

вследствие чего им кажется, что они ничего не чувствуют.

Это не значит, чтобы люди не лишались иногда чувств по недостатку жизненных духов; но тогда душа имеет только чистые мысли, не оставляющие отпечатков в мозгу, и они не припоминаются, когда человек приходит в себя; вследствие чего нам кажется,

254

что мы не думали ни о чем. Я сказал это мимоходом с целью показать, как ошибочно заключать, будто душа не мыслит постоянно, из того, что иногда нам кажется, что мы не думаем ни о чем.

II. Все люди, немного размышлявшие над своими собственными мыслями, могли достаточно по опыту убедиться, что разум не может заниматься многими вещами разом, и еще более, что он не может постичь бесконечного. Однако я не знаю, в силу какой странности люди, которым это известно, больше занимаются размышлением над предметами бесконечными и над вопросами, требующими безграничной познавательной способности, чем над предметами, доступными их уму; и мы видим также множество людей, которые, желая все знать, занимаются одновременно столькими науками, что только сбивают с толку свой разум и делают его неспособным к какой-нибудь настоящей науке.

Сколько людей хотят понять бесконечную делимость материи;

понять, как возможно, что маленькая песчинка содержит в себе столько же частей, сколько вся земля, только пропорционально меньших! Сколько ставится вполне неразрешимых вопросов по этому предмету и по многим другим, заключающим в себе нечто бесконечное, решения которых люди хотят найти в своем разуме! Ими занимаются, занимаются со страстью, и достигают в конце концов лишь того, что пристращаются к какой-нибудь нелепости или какому-нибудь заблуждению.

Не смешно ли видеть людей, отрицающих бесконечную делимость материи только из-за того, что они не могут понять ее, хотя они хорошо понимают доказательства, подтверждающие ее; и это в то самое время, как на словах они признают, что разум человеческий не может познать бесконечного? Ибо доводы, показывающие, что материя делима до бесконечности, доказательны, как нельзя более;

и эти люди согласны с ними, когда рассматривают их со вниманием;

тем не менее, если им привести возражения, которых они не могут отклонить, то разум их отвращается от очевидности, которую они только что усмотрели, и они — начинают в ней сомневаться. Они чрезмерно занимаются возражением, которого не могут отклонить, выдумывают какое-нибудь пустое объяснение против доказательств бесконечной делимости материи и заключают, наконец, что они ошибались и все ошибаются в этом. Затем они хватаются за противоположное мнение; они защищают его всякими натяжками и разными нелепостями, которые не замедлит им доставить воображение. Впадают же они в эти заблуждения только потому, что они внутренне не убеждены, что разум человеческий ограничен, и что для того, чтобы быть убежденным в бесконечной делимости материи, разуму нет необходимости понимать ее; и все возражения, которые нельзя разрешить иначе, как понимая ее, суть возражения неопровержимые.

Если бы люди останавливались только на подобных вопросах, то нечего было бы очень беспокоиться об этом; так как если некоторые

255

и пристращаются к каким-нибудь заблуждениям, то это — заблуждения, не имеющие значения. Что касается остальных, то они не потеряли бы совершенно даром своего времени, размышляя о вещах, которых не могли понять; ибо они, по крайней мере, убедились в бессилии своего ума. Полезно, говорит один весьма здравомыслящий писатель', упражнять ум над такого рода тонкостями, чтобы смирить его самонадеянность и навсегда отнять у него смелость противопоставлять свое слабое знание истинам, предлагаемым ему Церковью, под предлогом, что он не может их понять. Ибо раз вся сила человеческого разума бессильна перед самым малым атомом материи и вынуждена признать, что разум видит ясно, что атом бесконечно делим, не будучи в состоянии понять, как это возможно, — то отказываться верить чудесным действиям всемогущества Божия, которое само по себе непостижимо, по той причине, что наш разум не может их понять, не значит ли явно грешить против рассудка?

III. Самое опасное следствие неведения или, вернее, нашего нежелания принимать во внимание ограниченность и слабость человеческого разума, а следовательно, его неспособность понять все, что имеет в себе что-либо бесконечное, это — ересь. Как мне кажется, в наше время особенно много людей, составляющих для себя особую теологию, которая основывается только на их собственном разуме и на природной слабости рассудка, так как в предметах, даже недоступных разуму, они хотят верить только тому, что они понимают.

Социниане не могут понять тайны Троичности и Воплощения:

этого им достаточно, чтобы не верить в них и даже отзываться с вольнодумством и надменностью о тех, кто верит в них, что это люди, рожденные для рабства. Кальвинист не может понять, как может плоть Иисуса Христа действительно пребывать в причастии на алтаре, в то время как Он на небесах, и отсюда, ему думается, он имеет основание заключить, что это невозможно, как будто он понимает в совершенстве, как далеко простирается могущество Божие.

Если человек, даже убежденный в том, что он свободен, слишком напрягает свою голову, стараясь согласовать всеведение Божественное и Его предопределение со свободою, то он, пожалуй, будет способен впасть в такое же заблуждение, как и те, кто не верит, чтобы люди были свободны. Ибо, с одной стороны, он не в состоянии понять, чтобы Провидение Божественное было совместимо со свободою человека, а с другой — его уважение к религии не позволяет ему отрицать Провидения, и он будет считать себя вынужденным отнять свободу у людей; не размышляя достаточно над слабостью своего разума, он вообразит, что может постичь, как Господь согласует свое предопределение с нашею свободою.

1 L'art de penser.

256

Но не одни еретики недостаточно обращают внимания на слабость своего разума и дают ему слишком большую свободу судить о вещах, которые ему не подлежат; почти все люди обладают этим недостатком, а особенно некоторые богословы последних веков. Ибо можно сказать, что некоторые из них так часто прибегают к человеческим рассуждениям для доказательства или объяснения тайн, превышающих разум, — хотя они это делают с добрым намерением защитить религию против еретиков, — что часто дают повод этим самым еретикам упорствовать в своих заблуждениях и относиться к тайнам веры, как к человеческим мнениям.

IV. Умствования и школьные тонкости не могут заставить людей познать свое бессилие и не всегда сообщают им дух покорности, столь необходимый, чтобы со смирением подчиниться решениям Церкви. Напротив, все эти хитроумные человеческие рассуждения могут возбудить в них тайную гордость, могут склонить их злоупотреблять своим умом и составить, таким образом, религию, соответствующую его способности. Вот почему нам не приходится видеть, чтобы философские аргументы убеждали еретиков и чтобы чтение книг чисто схоластических заставляло их признать и осудить свои заблуждения. Напротив, мы постоянно видим, что слабость рассуждений некоторых схоластиков служит для них поводом осмеять самые священные тайны нашей религии, которые, в сущности, основываются никак не на этих доводах и человеческих толкованиях, но лишь на авторитете слова Божия, писанного или неписанного, т. е. дошедшего до нас путем предания.

В самом деле, разум человеческий не может понять, как один Бог может иметь три лица, как тело Иисуса Христа может действительно пребывать в евхаристии; как человек может быть свободным, когда Господь от века знает все, что сделает человек. Доводы, которые приводят, чтобы подтвердить или объяснить это, по большей части убедительны только для тех, кто готов принять их, не рассматривая их, но они часто кажутся нелепыми тем, кто хочет оспаривать их и кто не согласен с сущностью этих тайн. Можно даже сказать, что возражения, которые делаются против главных догматов нашей веры, а особенно против тайны Троичности, так сильны, что невозможно дать ясных и очевидных ответов на них, удовлетворяющих вполне наш слабый рассудок, так как действительно это тайны непостижимые.

Следовательно, приучать еретиков пользоваться своим умом, приводя им только недостоверные аргументы, взятые из философии, не будет хорошим средством обращения их, так как истины, которым желательно их научить, не подлежат разуму. Не всегда даже уместно пользоваться этими рассуждениями в тех истинах, которые могут быть подтверждены столько же разумом, сколько преданием, как например бессмертие души, первородный грех, необходимость благодати, извращение природы и некоторые другие, из опасения, что разум, раз испробовав очевидность доводов в этих вопросах, не

257

захочет подчиниться в тех, которые могут быть подтверждены только преданием. Напротив, следует заставлять их не доверять своему собственному разуму, давая им чувствовать его слабость, его ограниченность, его несоразмерность с этими тайнами; и когда будет низвержена гордыня их ума, тогда легко их заставить усвоить мнения Церкви, указывая им, что в идее всякого божественного общества лежит непогрешимость, и излагая им предания всех веков, если они к тому способны.'

Но если люди непрестанно будут отвращать свой взор от слабости и ограниченности своего разума, то неумеренная самонадеянность вдохнет в них смелость, ложный свет осветит их и любовь к славе ослепит их. И тогда еретики будут вечно оставаться еретиками; философы будут упорны и предубеждены; и никогда не прекратятся споры обо всех вещах: о них будут спорить, пока захотят только спорить.

Загрузка...