В солнечное июльское утро старый сад мисс Миранды Сойер был самым приятным местом в Риверборо.
Яркие стены кирпичного дома рдели и мерцали, выглядывая в просветы между тенистыми ветвями вязов и кленов. Буйно разросшийся хмель взбирался вверх по громоотводам и водосточным трубам, свешивая отовсюду в чарующем изобилии свои изящные веточки. Вьющиеся растения превратили в чудо красоты и старый амбар, и сарайчик с инструментами, а цветочные клумбы были самыми красивыми и душистыми во всей округе. Часть сада, отведенную под цветник, окаймлял ровный ряд георгинов — алых, золотых, пестрых. В самом центре располагалась круглая клумба, где поднятые личики множества трехцветных фиалок улыбались солнцу, выглядывая из-под своих листиков, а по углам над треугольными клумбами пахучих флоксов неустанно порхали бабочки. На свободных местах между клумбами буйно разрослись портулак и настурции, а на более правильной формы, обложенных ракушками участках росли спирея, левкои, резеда, бархатцы и гвоздики.
Позади скотного двора повсюду, захватывая и край сенокоса, белел донник, чьи перистые головки клонились, атакуемые жужжащими пчелами, а рядом склоны, поросшие душистой мятой и тимьяном, впитывали солнечный свет и затем вновь посылали его в теплый и восхитительно ароматный летний воздух.
Штокрозы, густо усеянные нарядными атласными цветками ярко-розового, бледно-лилового или малинового цвета, были гордостью мисс Миранды, и внушительный ряд их протянулся вдоль всех четырех окон кухни.
«Они немного напоминают шпили домов, — думала двенадцатилетняя Ребекка Рэндл, пропалывавшая клумбы, — а их плоские круглые цветки похожи на розетки из атласной ленты. Но ведь колокольни не украшают розетками, так что, если бы пришлось писать о них в сочинении, надо было бы отказаться от одного из сравнений. Думаю, я отказалась бы от шпилей.
Ах, сколько прекрасных
Малюток штокроз
В розетках атласных
С алмазами рос!
Жаль, что штокрозы на самом деле не малютки, а такие большие — закрывают все окна, до самого верха. Но я не могу сказать: „Большие штокрозы“… Пожалуй, я могла бы оставить стишок как есть, а назвать его „Строки, обращенные к штокрозам в мае“, ведь в мае они еще маленькие… Нет, я забыла, что в мае они еще не цветут, а это так красиво: „В розетках атласных с алмазами рос“. Хорошо бы, тут сейчас была учительница, ей бы это понравилось. И еще она послушала бы, как я декламирую отрывок из Байрона, который нашла в книжке у тети Джейн: „Реви, могучий синий океан, реви“. Эти „реви“ выходят из стиха с рокотом, словно волны, набегающие на берег. Я могла бы написать очень хорошее сочинение сейчас, когда все цветет, когда так тепло, солнечно и весело в саду. Мисс Дирборн велела мне каждый день записывать что-нибудь в мою Книгу Мыслей, и я начну сегодня же вечером, перед тем как пойти спать».
Ребекка Ровена Рэндл, маленькая племянница хозяек кирпичного дома, взятая ими в Риверборо с целью обеспечить ей питание, жилье, возможности для получения образования, а попутно и такое суровое воспитание, которое могло бы в конечном счете создать моральное совершенство, — Ребекка Рэндл увлекалась поэзией — рифмой и ритмом стихов. С раннего детства слова были для нее тем же, чем куклы и игрушки для других детей, и теперь, в свои двенадцать лет, она развлекала себя фразами, оборотами и фигурами речи, подобно тому как ее ровесники коротали время, складывая картинки из кусочков разрезных картонных головоломок. Если героиня какого-нибудь рассказа «окидывала беглым взглядом» свои «апартаменты», то, прочитав его, Ребекка вскоре уже просила тетю Джейн «окинуть беглым взглядом» только что выполненный подрубочный или обтачной шов. А если злодей «оказывал пособничество» в совершении преступления, то спустя некоторое время и она просила тетку не отказать ей в удовольствии «оказать пособничество», когда нужно было вымыть посуду или застелить постели. Иногда она употребляла эти позаимствованные из книг фразы неосознанно, иногда же вводила их в свою речь с глубоким чувством удовлетворения, восхищенная их благозвучием или меткостью. Красивое слово или фраза действовали на ее воображение так же, как душистый букет, мелодичная музыка или яркий закат.
— Как там у тебя дела, Ребекка? — окликнул ее властный голос из окна кухни.
— Неплохо, тетя Миранда. Только хорошо бы, цветы росли так же густо, как подорожник и сурепка. Почему сорняки растут так густо, а цветы так редко? Я как раз остановилась на минутку, чтобы подумать об этом, когда вы выглянули.
— Судя по виду клумбы, ты думаешь гораздо больше, чем пропалываешь. Сколько раз ты заглядывала в то птичье гнездо? Почему ты сначала не поработаешь хорошенько, чтобы потом уже только развлекаться, как делают все другие люди?
— Не знаю, — ответила девочка, смущенная этим вопросом, а еще больше очевидной логикой, лежащей в его основе. — Не знаю, тетя Миранда, но, когда я работаю в саду в такое чудесное субботнее утро, как это, мне кажется, что весь мир взывает ко мне, чтобы я оставила работу и пошла поиграть.
— Ну, если он и взывает, это не значит, что ты должна откликаться! — резко заявила тетка. — Ко мне он не взывает, когда я раскатываю здесь тесто, и к тебе не взывал бы, если б ты думала о том, чем должна заниматься.
Маленькие смуглые руки Ребекки снова замелькали среди сорняков, при этом она с возмущением думала: «Мир не стал бы взывать к тете Миранде, ему и так было бы ясно, что она не придет.
Кричи, взывай, о мир, что вечно нов!
Но не Миранда твой услышит зов!
Ах, какие необычные и хорошие мысли приходят мне в голову, когда я здесь одна. Хорошо бы побежать наверх, в мою комнату, и записать их в Книгу Мыслей, пока я их не забыла. Но тете Миранде не понравилось бы, если бы я вдруг бросила прополку.
Полола однажды Ребекка штокрозы,
Ее посетили чудесные грезы.
А тетя ее была занята скалкой
И мыслью одной, заурядной и жалкой.
Так не пойдет, потому что это нехорошо по отношению к тете Миранде, да и вообще некрасиво. Но мне нужно заползти под сирень, чтобы немного отдохнуть в тени. Ведь любому человеку приходится иногда прервать работу, просто чтобы перевести дух, даже если он не сочиняет при этом стихи.
Полола однажды Ребекка штокрозы,
Ее посетили волшебные грезы.
Миранда же тесто катала со рвеньем,
Ей мысли казались тогда прегрешеньем.
Как на удивленье красиво выглядят розетки штокроз, когда смотришь на них снизу, с прохладной душистой земли!
Ну-ка, подумаю, какие слова подойдут к „на удивленье“. Ограбленье, умиленье, поздравленье, стремленье, позволенье, утомленье — ничего хорошего; но, пожалуй, я могу вставить „утомленье“.
Цветы на удивленье,
Ровена в умиленье,
Но тети утомленье
Всем омрачает день».
Внезапно тишину нарушил стук колес, а вслед за ним послышался голос Эммы-Джейн — голос, который не мог ждать, пока принадлежащие ему ноги доставят его на место:
— Мисс Сойер! Отец едет по делам в Северный Риверборо. Можно Ребекке поехать со мной? Пожалуйста, ведь сегодня суббота, да еще и каникулы?
Ребекка выскочила из-под куста сирени, глаза ее сияли восторгом так, как могли сиять только глаза Ребекки, а все лицо светилось радостным нетерпением. Она захлопала грязными руками и, подпрыгивая на месте, закричала:
— Можно, тетя Миранда? Можно, тетя Джейн? Можно, тетя Миранда-Джейн? Я прополола больше половины клумбы.
— Если ты думаешь, что сумеешь кончить прополку сегодня вечером до заката, то, пожалуй, можешь поехать, раз уж мистер Перкинс так любезен, что приглашает тебя, — неохотно дала свое разрешение мисс Сойер. — Сними передник и как следует вымой руки. Уже два часа, как ты встала с постели, а голова всклокочена, будто тебя только что разбудили. Это все оттого, что валяешься на земле, как гусеница. Пригладь пока волосы руками, а потом, когда поедете, может быть, Эмма-Джейн заплетет тебе косы заново. Сбегай наверх, возьми ленту из верхнего ящика комода и повяжи на твою соломенную шляпу. Нет, коралловые бусы надевать нельзя — по утрам украшения не носят. Когда вы рассчитываете вернуться, Эмма-Джейн?
— Не знаю. Папу попросили позаботиться о бедной больной женщине. Ее нужно забрать на ферму, где устроена богадельня.
Эта новость заставила мисс Миранду и ее сестру Джейн поспешить к парадной двери, откуда они увидели мистера Перкинса и его бричку. Мистер Перкинс, отец задушевной подруги Ребекки, был в первую очередь кузнецом, а во вторую — членом городского управления и приходским попечителем по призрению бедных, в силу чего обладал обширной и разнообразной информацией.
— Кто это болен? — спросила Миранда.
— Да одна женщина в Северном Риверборо.
— Что с ней?
— Точно не знаю.
— Чужая?
— И да, и нет; это та сумасбродная дочка старого Найта Перри, что жил где-то там, на дороге в Модерейшен. Помните, она убежала из дома и устроилась на фабрику в Милтауне, а потом вышла замуж за лоботряса по имени Джон Уинслоу?
— Помню; ну и где же он? Почему он о ней не заботится?
— Не получилось у них, видно, ходить в одной упряжке. Скитались по поселкам, жили месяц здесь, месяц там, везде, где только удавалось получить работу и комнатку. А несколько месяцев назад поссорились совсем, и он ее бросил. Она поселилась с маленьким сынишкой в старой бревенчатой хибарке в лесу; одно время подрабатывала стиркой, а теперь очень тяжело заболела, даже не надеются, что выживет.
— А кто за ней ухаживает? — спросила мисс Джейн.
— Лайзи Деннет; она ближе всех живет к этой хибарке. Но я думаю, и она устала быть доброй самаритянкой.[46] Во всяком случае, она прислала сегодня записку. Говорит, что, похоже Джона Уинслоу нигде не найти, родственников никаких нет, так что городок должен взять заботу о больной на себя. Вот я и еду посмотреть, как обстоят дела. Влезай, Ребекка. Вы с Эммой-Джейн поместитесь сзади на подушках, а я сяду впереди. Ну вот так! Поехали!
— Боже, Боже! — вздохнула Джейн, когда сестры снова вошли в дом. — Помню, я однажды видела Салли Перри на церковном собрании. Красивая была девушка; жаль, что она попала в такую беду.
— Если бы она продолжала ходить на собрания, а на мужчин не глядела, так, может быть, сейчас честно зарабатывала бы себе на жизнь, — заявила Миранда и добавила, неосознанно заменяя вердикт истории на прямо противоположный: — От мужчин все зло в этом мире.
— Тогда мы все здесь должны быть счастливы и довольны, — отвечала Джейн, — ведь в Риверборо на одного мужчину приходится шесть женщин.
— Будь их шестнадцать на одного, было бы еще спокойнее, — мрачно отозвалась Миранда, поставив коричневый глиняный горшок с пончиками в стенной шкаф и захлопнув дверцу.
Бричка Перкинсов громыхала по пыльной проселочной дороге, и, благоразумно помолчав — так долго, как только может вынести смертный, — Ребекка рассудительно заметила:
— Печальное это поручение, не правда ли, мистер Перкинс, для такого хорошего солнечного дня?
— Много горя на свете, Ребекка, хоть и дни солнечные, и все такое, — отвечал этот добрый человек. — Коли хочешь иметь постель, крышу над головой и кусок хлеба, приходится работать. Если б я не трудился от зари до зари, не учился своему ремеслу и не отказывал себе во всем, чтобы скопить денег, когда был молодой, я, может быть, сам был бы сейчас бедняком и лежал бы больной в какой-нибудь лачуге, вместо того чтобы быть попечителем бедных, который едет забрать такого вот бедняка в богадельню.
— А тем, у кого закладная, не приходится идти в богадельню, нет, мистер Перкинс? — спросила Ребекка, содрогаясь от страха и думая о своей родной ферме на Солнечном Ручье и о закладной на нее — закладной, мрачная тень которой лежала на всем детстве Ребекки.
— Господь с тобой, нет! Разве только если они не смогут ее выкупить. Но Салли и ее муж не нажили столько добра, чтобы обзавестись закладной. Нужно чем-то владеть, прежде чем сможешь это что-то заложить.
Сердце Ребекки радостно забилось: оказалось, что закладная — свидетельство определенного уровня семейного благосостояния.
— Что ж, — сказала она, вдыхая аромат свежескошенной травы и взирая на будущее с большей надеждой, — может быть, этой больной женщине станет лучше в такой хороший день. А может быть, ее муж вернется, чтобы извиниться и помириться, и тогда сладкое согласие воцарится в смиренном жилище, которое некогда было свидетелем бедности, горя и отчаяния. Именно так произошло в книжке, которую я сейчас читаю.
— Что-то я не замечал, чтобы в жизни часто происходило так, как в книжках, — отвечал пессимистично настроенный кузнец, прочитавший, как и подозревала Ребекка, не больше полудюжины книг за все свое долгое и зажиточное существование.
Еще три или четыре мили пути — и маленькая компания оказалась близ лесного участка, где прошлой зимой было срублено много высоких сосен. На фоне молодых берез отчетливо виднелась крыша полуразвалившейся хибарки. К дверям вела неровная дорожка, оставшаяся в том месте, где бревна волочили к большой дороге.
Когда мистер Перкинс и девочки подъехали ближе, возле домика появилась фигура женщины в холщовом клетчатом платье и ситцевом переднике. Это была, выглядевшая усталой и раздраженной, миссис Лайза-Энн Деннет.
— Доброе утро, мистер Перкинс, — сказала она. — Очень рада, что вы приехали. После того как я отправила вам записку, ей стало хуже. Она мертва.
Мертва! Это слово, тяжелое и полное тайны, поразило детский слух. Мертва! А их юные жизни, только начавшиеся, тянулись и тянулись к солнцу, убранные, подобно неумирающей надежде, в живую зелень. Мертва! А весь остальной мир упивается своей силой. Мертва! Когда качаются в полях все эти маргаритки и лютики, а мужчины сгребают в душистые стога скошенную траву или бросают сено в тяжело нагруженные телеги. Мертва! Когда весело звенят после летних ливней ручьи, цветут картофель и овес, радостно поют птицы и каждое маленькое насекомое жужжит и стрекочет, внося свою ноту в блаженный хор теплой, пульсирующей жизни.
— Я была одна с ней. Она скончалась неожиданно, на рассвете, — сказала миссис Деннет.
И к Богу вознеслась ее душа
В минуты первые рассвета.
Эти слова пришли вдруг на ум Ребекке. Она не могла припомнить, слышала ли она их на похоронах, или прочла в сборнике церковных гимнов, или сочинила «в собственной голове», но мысль о смерти, пришедшей вместе с рассветом, так взволновала ее, что она почти не слышала дальнейших речей миссис Деннет.
— Я посылала за тетушкой Бьюлой Дэй, и она была здесь сегодня, убрала и положила покойницу на стол, — продолжила многострадальная миссис Деннет. — Родных у нее, у Салли, не было, да и у Джона Уинслоу тоже, сколько я могу припомнить. Она из вашего поселка, так что вам придется похоронить ее и позаботиться о Джекки — это ее сынишка. Ему семнадцать месяцев, веселый мальчуган, вылитый отец, но я больше ни дня не могу держать его у себя. Я вконец измучилась; мой собственный малыш болен, мать опять ревматизм прихватил, а муж возвращается сегодня вечером домой после рабочей недели, и если он застанет под своим кровом ребенка Джона Уинслоу, не знаю, что будет! Вам придется забрать малыша в богадельню.
— Я не могу отвезти его туда прямо сейчас, — возразил мистер Перкинс.
— Ну тогда подержите его денек у себя; он как котенок. Джон Уинслоу все равно рано или поздно услышит от кого-нибудь, что Салли умерла, — если только совсем не уехал из штата. А когда он узнает, что мальчик в богадельне, так, я думаю, приедет и заберет его. Не съездите ли вы со мной в деревню — договориться насчет гроба? А вы, девочки, не побоитесь остаться здесь одни ненадолго? — спросила она, обернувшись к Ребекке и Эмме-Джейн.
— Побоимся? — отозвались обе, не понимая, что она имеет в виду.
Миссис Деннет и мистеру Перкинсу стало ясно, что страх присутствия смерти еще не проник в души девочек. Посоветовав детям не забредать далеко от хижины и пообещав вернуться через час, взрослые уехали.
Вдоль тенистой дороги нигде не было видно ни единого дома, и девочки стояли, держась за руки, и следили, как бричка исчезает из виду. Затем они молча сели под деревом, внезапно ощутив, как что-то невыразимо гнетущее нависло над их веселым утренне-летним настроением.
В лесу было очень тихо, лишь иногда слышалось стрекотание кузнечика, или птичий щебет, или — откуда-то издалека — щелканье сенокосилки.
— Мы бодрствуем! — прошептала Эмма-Джейн. — Так бодрствовали у гроба дедушки Перкинса, только там были пышные похороны и два священника. Он оставил две тысячи долларов в банке и магазин, битком набитый товарами, и еще такую бумажку, от которой можно два раза в год отрезать билетики, и они все равно что деньги.
— И возле моей маленькой сестры Миры тоже бодрствовали, — сказала Ребекка. — Помнишь, когда она умерла, я ездила на Солнечный Ручей? Это было зимой, но ее покрыли еловыми ветками и белыми гвоздиками и пели.
— А здесь не будет ни похорон, ни священников, ни пения, да? Разве это не ужасно?
— Наверное, не будет. И никаких цветов тоже!.. Пожалуй, мы могли бы принести ей цветы, если больше некому это сделать.
— И ты не побоялась бы положить их на нее? — спросила Эмма-Джейн приглушенным голосом.
— Не знаю. Не могу сказать. Как подумаю, дрожь пробирает. Но мы, конечно же, могли бы это сделать, если бы были ее единственными друзьями. Давай сначала заглянем в домик, чтобы точно знать, что никто еще не принес ей цветы. Ты боишься?
— Н-нет; думаю, что нет. Я смотрела на дедушку Перкинса, и он был такой же, как всегда.
Но у дверей домика смелость неожиданно покинула Эмму-Джейн. Она шагнула назад, содрогнувшись, и отказалась не только войти, но и заглянуть в дверь. Ребекка тоже содрогнулась, но не отступила — ее влекли неутолимый интерес к жизни и к смерти, всепоглощающее желание чувствовать и понимать тайны бытия, жажда обрести знания и опыт, чего бы это ни стоило.
Эмма-Джейн поспешила тихонько отойти от пугающей хижины. Две-три минуты прошло в полной тишине, а затем из открытой двери появилась Ребекка. Ее выразительное лицо было бледным и скорбным; слезы, которые никогда не заставляли долго себя ждать, бежали по щекам. Она бросилась к Эмме-Джейн, опустилась на траву рядом с ней и, прикрыв глаза рукой, взволнованно всхлипнула:
— Ох, Эмма-Джейн! Там ни цветочка нет. И вид у нее такой измученный и печальный, будто ее только обижали и обижали и никогда-то ей не было хорошо! А рядом с ней крошечный ребеночек… Ох, лучше бы я туда не ходила!
На мгновение Эмма-Джейн побелела от ужаса:
— Миссис Деннет ни словом не обмолвилась, что там двое мертвых! Какой кошмар! Но, — продолжила она, призвав на помощь свою практичность и здравый смысл, — ты была там один раз, и ничего. Тебе не будет так тяжело, когда ты внесешь туда цветы, так как ты уже освоилась. Золотарник еще не цветет, так что, кроме маргариток, собирать нечего. Может быть, сплести из них длинную гирлянду, такую, как я сплела для классной комнаты в школе?
— Да, сплети, — сказала Ребекка, вытирая глаза и все еще всхлипывая. — Да, это будет красивее всего, и, если мы положим гирлянду вокруг нее, точно раму, гробовщик не будет так жесток, чтобы выбросить цветы, пусть даже Салли и нищая, — ведь это будет очень красиво! Если вспомнить то, что нам говорили в воскресной школе, она сейчас всего лишь спит, а когда проснется, будет в раю.
— Есть и другое место, — возразила набожным и замогильным шепотом Эмма-Джейн, извлекая из кармана клубок толстых хлопчатых ниток, который всегда был при ней, и начала связывать в гирлянду белые цветы.
— Ну что ты! — отозвалась Ребекка, прибегнув к той удобной теологии, которой она придерживалась. — Ее просто не могли отправить туда, вниз, с этим крошечным ребенком. Кто стал бы там о нем заботиться? Ты же знаешь, на шестой странице Катехизиса говорится, что после смерти дурных людей их единственные спутники — это отец их дьявол и прочие ангелы мрака. Там совсем неподходящее место для воспитания ребенка.
— Ну, где бы и когда бы она ни проснулась, надеюсь, ей не станет известно, что старший мальчик попадет в богадельню. Интересно, где он сейчас?
— В доме миссис Деннет, наверное. Она, кажется, ничуточки не огорчилась, правда?
— Правда, но я думаю, она просто устала сидеть по ночам и ухаживать за чужой. Мама тоже не огорчилась, когда дедушка Перкинс умер; как она могла огорчиться, если он все время был такой сердитый, да и кормить его приходилось с ложки, как ребенка?.. Почему ты снова плачешь, Ребекка?
— Ах, я не знаю, не могу сказать, Эмма-Джейн! Но только я не хотела бы умереть вот так — чтобы не было никаких похорон и никто не жалел обо мне! Я просто не вынесла бы этого!
— Я тоже, — сочувственно кивнула Эмма-Джейн. — Но, может быть, если мы будем действительно хорошими и умрем молодыми, прежде чем нас придется кормить с ложки, то люди будут огорчены… Хорошо бы, ты сочинила для нее какой-нибудь стишок, как тогда, когда умерла канарейка Элис Робинсон, — только, конечно, еще лучше, чем тот. Что-нибудь вроде тех, что ты читаешь мне иногда из твоей Книги Мыслей.
— Я могла бы сочинить, и довольно легко! — воскликнула Ребекка, отчасти утешенная мыслью о том, что ее стихотворческий дар может как-то пригодиться в таких чрезвычайных обстоятельствах. — Хотя не знаю, не будет ли это дерзостью. Меня всегда смущает вопрос, как именно попадают люди на Небеса, когда их похоронят. Я этого совершенно не понимаю. Но ведь мы хотим положить листок со стихами на нее, и что, если этот листок тоже пойдет с ней на Небеса? И как я могу написать что-нибудь настолько хорошее, чтобы это можно было прочесть вслух на Небесах?
— Маленький листок бумаги не сможет попасть на Небеса, — уверенно заявила Эмма-Джейн. — Он был бы весь разорван в клочья и сгорел бы. Да и никто не знает, умеют ли ангелы читать написанное от руки.
— Ну, они, должно быть, образованные, как мы, а то и больше, — возразила Ребекка. — Я думаю, что они не просто мертвые люди, а иначе почему они с крыльями? Но я все-таки пойду и напишу что-нибудь, пока ты доделываешь гирлянду. Как это хорошо, что ты всегда носишь с собой нитки, а я карандаш.
Через пятнадцать или двадцать минут она вернулась с несколькими строчками, написанными на клочке оберточной бумаги, и, остановившись возле Эммы-Джейн, приготовилась прочесть их вслух.
— Вышло не очень хорошо. Я боялась, что не успею закончить раньше, чем вернется твой отец. А первые строки звучат точь-в-точь как погребальные гимны в церковной книжке. Я не могла назвать ее в стихе прямо — Салли Уинслоу, ведь я не знала ее при жизни, так что я решила написать так, будто у нее есть друзья и это они горюют о ней.
Земной ее закончен путь,
И скорбь в сердцах друзей.
Господь наш, милосерден будь!
Грехи прости Ты ей!
Дай об утрате мужу знать
В далекой стороне.
Пришли его, Господь, отдать
Последний долг жене.
И не забудь, Господь, сирот.
Яви любовь Твою
Тому, что на земле живет,
Тому, что с ней в раю.
— Совершенно великолепные стихи! — воскликнула Эмма-Джейн, с жаром целуя Ребекку. — Девочки умнее тебя не найти во всем штате Мэн! Звучит прямо как молитва священника. Вот бы нам с тобой скопить денег и купить печатный станок. Тогда я научилась бы печатать и печатала все, что ты пишешь, и мы стали бы компаньонами, как папа и Билл Мозес. Ты напишешь под ним свое имя, так же как мы подписываем наши школьные сочинения?
— Нет, — сдержанно отозвалась Ребекка, — конечно, не подпишу, не зная, ни куда оно пойдет, ни кто его прочитает. Я просто спрячу его в цветах гирлянды, и кто бы его ни нашел, догадается, что здесь не было ни священника, ни пения, ни надгробного камня — ничего и кто-то просто сделал что мог.
Усталая мать с «крошечным ребеночком» на руке лежала на длинном верстаке, завершив свое земное странствие, и, когда Ребекка тихонько вошла и положила гирлянду цветов вдоль края грубой доски, смерть вдруг приняла более кроткий и милосердный вид. То были лишь сочувствие и интуиция ребенка, но они помогли смягчить суровость горестного момента, и бедная, «сумасбродная» Салли Уинслоу в обрамлении маргариток выглядела так, словно недружелюбному миру все же ее немного не хватает, а крошечный ребеночек, чье сердце замерло, едва научившись биться, крошечный ребеночек с букетиком лютиков Эммы-Джейн в маленьком сморщенном кулачке, улыбался так, словно его любили, и ждали, и оплакивали.
— Мы сделали все, что можно было сделать без священника, — прошептала Ребекка. — Мы могли бы еще спеть «Бог вечно благ» из нашего сборника песен для воскресной школы, но я боюсь, кто-нибудь услышит, как мы поем, и подумает, что нам хорошо и весело… Что это?
Странные звуки нарушили тишину: гуканье, зевок, веселый короткий крик. Девочки побежали туда, откуда доносились звуки. Там, в зарослях золотарника, на старом пальто лежал малыш, только что пробудившийся от освежающей дремы.
— Это другой ребенок — тот, о котором говорила миссис Деннет! — догадалась Эмма-Джейн.
— Ну не прелесть ли? — воскликнула Ребекка. — Иди скорее ко мне! — И она раскрыла объятия.
Ребенок с трудом встал на ножки и, покачиваясь, заковылял в сторону тепло приветствующих его голоса и глаз. Ребекка чувствовала себя матерью; ее материнский инстинкт развился в большой семье, где она была второй по старшинству, и хотя она всегда соглашалась с тем, что на Солнечном Ручье детишек было, пожалуй, многовато, но тем не менее — слышала она эту японскую пословицу или нет — с готовностью поддержала бы выраженное в ней мнение: «Где пришел на свет — в горах или в поле, ничего не значит; более чем сокровище в тысячу ryo[47] ценен ребенок».
— Милый! — заворковала она, схватив и подняв ребенка. — Ты прямо настоящий Джек-тыковка.[48]
Мальчик был одет в очень свободное и пышное платьице из желтого полотна. Волосы у него были такие золотистые, глянцевитые, блестящие, что он действительно напоминал хорошую гладкую тыкву. К тому же у него были большие смеющиеся голубые глаза, аккуратный прямой маленький носик и аккуратный прямой маленький ротик с несколькими аккуратными маленькими зубками, которые были очень хорошо видны в улыбке, и в целом сравнение, предложенное Ребеккой, было не так уж неуместно.
— Ax, Эмма-Джейн! Разве он не слишком милый, чтобы везти его в богадельню? Если бы мы только были замужем, то могли бы оставить его у себя и никому ничего не говорить, и никто не знал бы, что он не наш! Теперь, когда Симпсоны уехали, в Риверборо нет ни одного ребеночка, а в Эджвуде только один. Так досадно, но я ничего не могу поделать; помнишь, тетя Миранда не позволила мне взять малышку Симпсонов даже только на одно дождливое воскресенье?
— Моя мама тоже не возьмет его — бесполезно и просить. Она почти каждый день говорит, как она рада, что мы с братом выросли, и благодарит Бога за то, что нас у нее только двое.
— Миссис Мизерв слишком нервная, — продолжила Ребекка, перебирая по очереди дома поселка, — а миссис Робинсон слишком любит порядок.
— Люди, как кажется, любят только своих собственных малышей, — заметила Эмма-Джейн.
— Ну, мне этого не понять, — ответила Ребекка. — Я считаю, что ребенок есть ребенок, чей бы он ни был!.. В понедельник возвращается мисс Дирборн; не захочет ли она взять его? Ей все равно нечего делать, пока каникулы, а мы могли бы все время одалживать его у нее!
— Я думаю, это показалось бы всем не очень учтивым, если бы молодая леди, которая, как мисс Дирборн, «обедает по кругу»,[49] носила с собой еще и ребенка, — с неодобрением отозвалась Эмма-Джейн.
— Наверное, ты права, — уныло согласилась Ребекка, — но мне кажется, что, если у нас в Риверборо нет никаких… никаких… личных младенцев, нам следовало бы завести одного для всего поселка, и все участвовали бы в его воспитании. Есть же у нас для всех здание управления, фонарные столбы и водопровод… Все распределено так неравномерно! Один дом, как мой на Солнечном Ручье, переполнен детьми, а в другом — пусто! Единственным способом распределить их правильно было бы разрешить, чтобы все дети, какие есть, принадлежали всем взрослым, какие есть, — ну, просто поделить их на всех — понимаешь? — если хватит… Ах, идея! Как ты думаешь, не возьмет ли его тетя Сара Кобб? Она часто носит цветы на кладбище и однажды брала меня с собой. Там стоит мраморный крест, а на нем надпись: «Священной памяти Сары-Эллен, любимой дочери Джеримайи и Сары Кобб, скончавшейся в возрасте семнадцати месяцев». Да ведь это еще одна причина, чтобы тетя Сара взяла этого малыша! Миссис Деннет говорит, что ему семнадцать месяцев… На Солнечном Ручье без меня осталось пятеро, но, если бы только наша ферма была поближе к Риверборо, как охотно мама взяла бы еще одного!
— Мы могли бы выяснить, что папа думает, и это решило бы дело, — сказала Эмма-Джейн. — Папа думает медленно, но ужасно глубоко. Если мы не будем приставать к нему, а найдем место для ребеночка сами, то, возможно, он и согласится. Вот он едет, я слышу стук колес.
Миссис Деннет вызвалась остаться с гробовщиком, чтобы исполнить последние обряды, а Джек-тыковка, вместе с его скудным гардеробом, завернутым в пестрый платок, был с неохотой поднят в бричку мистером Перкинсом и с ликованием принят на колени Ребеккой. Мистер Перкинс поспешил отъехать от хибарки, так как чувствовал себя невыразимо уставшим от всего этого неприятного дела и считал, не без оснований, что девочки и так уже видели и слышали в это утро более чем достаточно такого, что называют мрачной стороной жизни.
Обсуждение будущего Джека-тыковки было предусмотрительно отложено на четверть часа, а затем мистера Перкинса безжалостно атаковали аргументами против выбора богадельни в качестве места пребывания малыша.
— Его отец непременно когда-нибудь вернется, мистер Перкинс, — убеждала Ребекка. — Не мог он навсегда покинуть такого красавца сына. А если мы с Эммой-Джейн сумеем уговорить миссис Кобб подержать его немного у себя, то вам ведь все равно?
Да, по размышлении мистер Перкинс нашел, что ему все равно. Он просто хотел жить спокойно и чтобы у него оставалось достаточно времени от общественных дел для работы в собственной кузнице. А потому, вместо того чтобы вернуться домой той же дорогой, какой они ехали утром, он перевез девочек по мосту в Эджвуд и высадил у длинной тропинки, которая вела к дому Коббов.
Миссис Кобб — «тетя Сара», как называл ее весь поселок, — сидела у окна, поджидая дядю Джерри, дилижанс которого скоро должен был появиться на дороге, ведущей через холм в сторону почты. Поглядывала миссис Кобб и на тропинку, так как с тех пор как Ребекка в качестве пассажирки почтовой кареты совершила в обществе мистера Кобба памятную поездку с родной фермы в кирпичный дом в Риверборо, она стала постоянной посетительницей тихого дома Коббов и утехой его обитателей. Эмма-Джейн тоже была фигурой, часто появлявшейся на тропинке, но чужой ребенок — это был, пожалуй, сюрприз, хотя и не такой уж большой, поскольку Ребекка была яркой личностью и ее чаще, чем обычного риверборского ребенка, можно было увидеть в обществе необычных знакомых, приятелей или сопровождающих. Однажды она даже убежала из кирпичного дома, от его слишком суровых порядков, но дядя Джерри уговорил ее вернуться. А в другой раз она привела к их дверям бродячего шарманщика и умоляла приютить его на ночь, так как шел дождь. Так что в целом приближающаяся процессия не показалась миссис Кобб особенно странной.
Маленькая компания добралась до гостеприимной двери, и миссис Кобб вышла навстречу посетителям.
Речь держала Ребекка. Красноречие не принадлежало к числу талантов Эммы-Джейн, да и поистине храбрым и говорливым должен был оказаться тот ребенок, которому удалось бы узурпировать привилегии Ребекки, — язык был для нее родной стихией, и слова, подобранные одно к другому, сами поднимались к ее устам.
— Тетя Сара, дорогая, — начала она, когда, расправив платьице Джека-тыковки и пригладив ему волосики, посадила его на траву, — пожалуйста, не говорите ни слова, пока я не кончу, так как очень важно, чтобы вы знали все, прежде чем ответите «да» или «нет». Этого малютку зовут Джекки Уинслоу, и я думаю, что он очень похож на Джека-тыковку. Его мать умерла сегодня на рассвете в Северном Риверборо, в полном одиночестве, если не считать миссис Лайзы-Энн Деннет, и еще там был другой крошечный ребеночек, который умер вместе с ней, и мы с Эммой-Джейн положили вокруг них цветы и сделали все, что могли. Отец, то есть Джон Уинслоу, поссорился с матерью, то есть с Салли Перри, на дороге в Модерейшен и бросил ее и убежал. Так что он не знает, что его жена и крошечный ребеночек умерли. И поселок должен их похоронить, так как отца невозможно найти сразу, а Джекки должен сегодня вечером ехать в богадельню. И так ужасно жалко отдавать его туда, где тоскливо и где одни старики, которые не смогут поиграть с ним, и мы подумали, что если Эмма-Джейн, Элис Робинсон и я возьмем на себя почти всю забочу о нем, то, возможно, вы и дядя Джерри согласитесь подержать его у себя — совсем недолго. Ведь у вас есть корова и складная детская кроватка, — торопливо и вкрадчиво продолжила она, — и едва ли есть другое такое дешевое удовольствие, как дети, для тех, у кого они когда-нибудь были, ведь детские колясочки, колыбельки и кроватки на колесиках не снашиваются и одежда от прежнего ребеночка всегда остается, так что можно одеть нового. И мы, конечно же, сможем собрать достаточно всяких вещей, чтобы начать выращивать Джекки, так что не будет больших хлопот или расходов. К тому же он уже вышел из самого трудного возраста, и вам не придется сидеть возле него по ночам. И он никого и ничего не боится, как вы можете судить по тому, что вот он сидит здесь и сосет большой палец, хотя не знает, что будет с ним дальше. И ему как раз семнадцать месяцев — столько же, сколько дорогой маленькой Саре-Эллен на кладбище, и мы подумали, что должны дать вам право выбрать первой, прежде чем он поедет в богадельню, и что вы об этом думаете? Потому что мне уже пора обедать, и тетя Миранда оставит меня дома на весь вечер, если я опоздаю, и еще я должна успеть до заката прополоть грядку штокроз.
Миссис Кобб имела возможность поразмыслить, пока звучал этот монолог, и Джекки не терял времени даром, предложив ей, сам о том не зная, несколько дополнительных аргументов и указаний по обсуждаемому вопросу. Он ковылял по траве, раскачиваясь и выпрямляясь со смехом; с восторгом дрыгал на солнце босыми ножками, пытался дотянуться до своих стоп пухлыми ручками, слишком короткими для этого, — телодвижение, сопровождавшееся полной потерей равновесия и новым взрывом смеха.
Спустившись с последней из каменных ступеней крыльца, мать Сары-Эллен с интересом и сочувствием смотрела на ребенка.
— Бедный малютка! — сказала она. — И не знает, что потерял и что его ждет. Думаю, мы могли бы немного подержать его у себя — пока не убедимся, что отец совсем его бросил. — Хочешь к тете Саре, крошка?
Джек-тыковка обернулся и, серьезно посмотрев на ее доброе лицо, протянул к ней обе ручки, и миссис Кобб, склонившись, взяла его в охапку, точно сноп. Оказавшись у нее на руках, он тут же сорвал с ее носа очки и звонко засмеялся. Она ласково отобрала их и снова надела, а затем, усадив его в подушки стоявшего под сиренью кресла-качалки, взяла одну из его мягких ручек в свои, погладила ее, быстро задвигала пальцами перед его глазами, изображая птичку, и пощелкала ими, словно кастаньетами, вспоминая все те многочисленные уловки, к которым прибегала много лет назад, когда развлекала Сару-Эллен, семнадцати месяцев от роду.
Сиротка-младенец, без дитятка мать —
На счастье и радость друг другу их дать.
Ребекка не знала этого двустишия, но ясно видела, что сумела добиться своего.
— Мальчик, должно быть, голоден. Когда его кормили в последний раз? — спросила миссис Кобб. — Подождите минутку, я принесу ему утреннего молока, а потом вы побежите домой обедать. Вечером я поговорю с мужем. Думаю, мы можем подержать ребенка недельку-две у себя, пока не увидим, как обстоят дела. Боже мой! Да конечно же с ним будет не больше хлопот, чем с восковой куклой! Он, кажется, не привык, чтобы ему уделяли много внимания, а за такими детьми проще всего ухаживать.
В тот же вечер около шести часов Ребекка и Эмма-Джейн снова взбежали на холм и, бросившись по тропинке к домику, издали замахали руками добрым старикам, ожидавшим их на своем обычном месте — задней веранде, где они столько лет проводили вечера в счастливом дружеском общении, никогда не омраченном ни одним неласковым словом.
— Где Джекки? — спросила запыхавшаяся Ребекка, ее голос всегда обгонял ноги.
— Поднимитесь в мою спальню, если хотите посмотреть, — улыбнулась миссис Кобб, — только не разбудите его.
Девочки тихонько поднялись по лестнице в комнату тети Сары. Там в складной детской кроватке, так долго пустовавшей, спал Джек-тыковка в блаженном неведении о горькой участи, которой совсем недавно избежал. Его ночная рубашечка и наволочка на подушке были чистыми и пахли лавандой, но и та и другая пожелтели от времени, ибо раньше принадлежали Саре-Эллен.
— Жаль, что его мама не может увидеть его сейчас! — прошептала Эмма-Джейн, когда, с сожалением оторвавшись от созерцания пленительной картины, они, стараясь не шуметь, спускались на веранду.
— Кто знает? С этими Небесами все так запутано, что, может быть, она и видит, — отозвалась Ребекка.
Это было хорошее и счастливое лето, и каждый день его был заполнен восхитительными обязанностями. В первый же понедельник после прибытия Джека-тыковки в Эджвуд Ребекка основала Риверборскую ассоциацию тетушек. «Тетушками» были Ребекка, Эмма-Джейн, Элис Робинсон и Минни Липучка; каждая из первых трех обещала работать на гостящего ребенка и развлекать его два дня в неделю, а Минни, которая жила далеко от Коббов, взяла на себя обязательство проводить с ним субботние вечера.
Минни отнюдь не была общей любимицей риверборских девочек, и то, что ее допустили в новую ассоциацию, оказалось следствием беспрецедентного порыва великодушия, хотя втайне Ребекку все же радовала мысль о том, что поскольку Минни посвящает свое свободное время ребенку лишь раз в неделю, то не имеет права называться полной тетушкой. В первое лето пребывания Ребекки в Риверборо эти две девочки долго и ожесточенно враждовали, но, с тех пор как мать сказала Минни, что еще одна стычка повлечет за собой наказание столь ужасное, что на него можно лишь туманно намекнуть, а Миранда Сойер высказалась в том духе, что если ее племянница не может ужиться с соседями, то ей лучше вернуться на уединенную ферму, где никаких соседей нет, враждебные действия приняли замаскированный характер и вежливые, дипломатичные отношения заменили прежние, примитивные и дикарские. Однако всякий раз, когда Минни, с ее соломенными волосами, красным носом и глазами, как у хорька, предавалась многословным речам, Ребекка вспоминала старую сказку и, казалось, видела жаб, выскакивающих у Минни изо рта. Это было, право же, очень неприятно, поскольку сама Минни их никогда не видела и, что удивительно, Эмма-Джейн тоже не замечала ничего подобного, будучи почти так же слепа и в отношении алмазов, постоянно сыпавшихся из уст Ребекки; но Эмма-Джейн не отличалась богатством воображения…
Старую тряскую колясочку нашли на чудесном чердаке миссис Перкинс; чулки и башмаки предоставила миссис Робинсон; мисс Джейн Сойер связала одеяльце и несколько рубашечек; Тирза Мизерв, хоть и слишком маленькая, чтобы стать тетушкой, выпросила у матери несколько платьиц и ночных рубашек и была пожалована грамотой на зеленой бумаге, дававшей ей право катать Джекки по дороге туда и обратно в течение часа под наблюдением полной тетушки. Каждая из тетушек, в соответствии с уставом ассоциации, могла два дня в неделю называть Джекки «своим», и соперничество между ними, когда они стирали, гладили и шили для своего обожаемого «племянника», было чрезвычайно острым, хоть и дружеским.
Не будь миссис Кобб самой благожелательной женщиной на свете и не оставайся она с Джекки одна в утренние часы и вечером, после наступления сумерек, ее, вероятно, раздражали бы ретивые тетушки.
Тем временем Джек-тыковка с каждой неделей становился здоровее, энергичнее и веселее. Дядя Джерри тоже присоединился к маленькой компании обожателей и рабов, чьи сердца волновало лишь одно опасение — не то, какое, вероятно, вообразил бы здравомыслящий и практичный человек — что отец-отступник может так и не вернуться, чтобы предъявить права на своего сына, но, напротив, что он может это сделать!
Наконец наступил октябрь, с его бодряще прохладными днями и морозными ночами, с великолепием пурпурных листьев и золотым урожаем созревших колосьев и тыкв. Ребекка перешла на ту сторону реки, где располагался Эджвуд, и шагала через пастбища к дому Коббов, чтобы перед сном поиграть с Джекки. Ее литературное творчество было до некоторой степени прервано радостями и обязанностями вице-материнства, и Книга Мыслей теперь не так часто, как прежде, извлекалась из тайника под старым стогом сена на скотном дворе Сойеров.
Миссис Кобб стояла за дверью, уткнувшись лицом в проволочную сетку, и Ребекке даже издали было видно, что она вытирает рукой глаза.
Сердце девочки сильно забилось в пугающем предчувствии, а затем замерло. Она была словно арфа, которую заставляет вибрировать любой ветер эмоций, будь то чужое горе или ее собственное.
Она бросила взгляд на тропинку, за изгиб каменной стены, красной от листьев увившего ее плюща, — тропинку, пересекавшую большую дорогу, которая вела к железнодорожной станции. Там, только что поднявшись на холм и готовясь исчезнуть за гребнем, шагал незнакомый мужчина, крепкий и высокий, с торчащими из-под соломенной шляпы кудрявыми рыжеватыми волосами. Рядом с ним шла какая-то женщина, а на его плече с самым сияющим и торжествующим видом, такой же веселый, каким был в каждый час своего пребывания в Эджвуде, ехал Джек-тыковка!
У Ребекки вырвался крик, в котором материнская тоска соперничала с безнадежной ревностью. Затем она рванулась вперед и побежала вслед за исчезающим за горизонтом трио.
Миссис Кобб торопливо открыла дверь и окликнула девочку.
— Ребекка, Ребекка, вернись! Ты не должна вмешиваться в то, во что не имеешь права вмешиваться. Если бы можно было что-то сказать или сделать, я сделала бы это.
— Он мой! Он мой! — восклицала Ребекка. — По крайней мере, ваш и мой!
— Прежде всего он принадлежит своему отцу, — запинаясь, выговорила миссис Кобб. — Давай не будем забывать об этом. И мы должны быть рады и благодарны, ведь Джон Уинслоу образумился и вспомнил, что произвел на свет этого ребенка и должен позаботиться о нем. Что для нас потеря, для него находка, и, возможно, это сделает его человеком. Заходи, и мы приберем в доме, пока дядя Джерри еще не вернулся.
Ребекка упала жалким, безжизненным комочком на пол спальни миссис Кобб, надрывно рыдая.
— Ах, тетя Сара, где мы найдем другого Джека-тыковку и что я скажу Эмме-Джейн? Что, если отец не любит его, и что, если он будет забывать процеживать молоко или допустит, чтобы ребенок не ложился поспать днем? Вот что хуже всего с детьми, которые не свои, — рано или поздно приходится с ними расстаться!
— Иногда приходится расстаться и со своими собственными, — печально заметила миссис Кобб. И хотя на лице ее были горестные морщинки, она не возмущалась и не роптала, когда сложила детскую кроватку, чтобы во второй раз сослать ее на чердак. — Теперь мне еще больше будет не хватать моей Сары-Эллен. Но все же, Ребекка, мы не должны жаловаться. Господь Дал, Господь взял, да будет благословенно имя Его.
Эбайджа Флэг ехал в Уэйрхем по поручению старого судьи Вина, на которого работал не первый год, помогая по хозяйству в доме и на ферме.
Мимо дома Эммы-Джейн Перкинс он проехал, как всегда, медленно. Она была маленькой тринадцатилетней девочкой, а он мальчиком лет пятнадцати-шестнадцати, но почему-то, без какой-либо особой причины, ему нравилось смотреть, как блестят на солнце ее толстые каштановые косы. Он восхищался ее светло-голубыми глазами и приветливым, дружелюбным выражением лица. Эбайджа был совсем один на свете и часто думал, что, будь у него возможность выбирать, он предпочел бы такую сестру, как Эмма-Джейн Перкинс, всему, что может даровать Провидение. Впрочем, когда спустя несколько лет она сама предложила ему такого рода отношения, он с пренебрежением отверг это предложение, успев за прошедшее время изменить свои намерения по отношению к ней, — но та история относится к другому времени и месту.
Эммы-Джейн не было видно ни в саду, ни на лугу, ни у окна, и Эбайджа перевел взгляд на большой кирпичный дом, стоявший на другой стороне тихой сельской улочки. Тот выглядел так, точно его закрыли по случаю чьих-то похорон. Ни мисс Миранда, ни мисс Джейн не сидели с привычным вязаньем каждая у своего окна; нигде не было видно и смуглого лица Ребекки, хотя обычно эту неуловимую маленькую особу можно было видеть, слышать или чувствовать, где бы она ни находилась.
«Ну, должно быть, весь поселок захворал и слег в постель», — размышлял Эбайджа, приближаясь к желтому домику Робинсонов, где все ставни были закрыты и ни признака жизни не было заметно на крыльце или под навесом сарая. «Нет, не весь», — снова подумал он, когда его лошадь медленно спустилась с холма: со стороны скотного двора Робинсонов лились пламенные сентенции, положенные на музыку «Антиоха». Слова мог без труда разобрать любой паренек, воспитанный в традиционной строгой вере:
О дочь Си-о-на, под-ни-ми из пра-ха твой ве-нец!
Даже самый религиозный юноша лучше знает первые строки гимнов, чем последующие, но Эбайджа натянул вожжи и ждал, пока ему не удалось разобрать еще один знакомый стих, начинавшийся так:
Вновь стены выстрой ты свои
И созови сынов.
«Это Ребекка ведет мелодию, и я, кажется, различаю альт Эммы-Джейн».
Ска-жи: от — дай ты, Се — вер, их
И ты, Юг, из о-ков и ты, Юг, из о-ков и т. д.
«Ну и ну! Как у них ловко выходит „вверх-вниз“ в этом отрывке, который они разучили на уроках пения! Интересно, что это им вздумалось распевать гимны на сеновале? Опять какая-нибудь затея Ребекки, ручаюсь! Трогай, Алек!»
Алек продолжал спокойной ровной рысцой подниматься на холмы уже на другом, эджвудском, берегу реки, пока наконец не приблизился к зеленому общинному лугу, где на холме Тори-Хилл стоял молитвенный дом; его белые стены и зеленые ставни, освещенные послеполуденным солнцем, были хорошо видны издали и радовали глаз. Обе двери были открыты, и, когда Эбайджа повернул на уэйрхемскую дорогу, церковный мелодион заиграл начальные такты миссионерского гимна, и тут же десятка два голосов запели — с хоров на пыльную дорогу понеслась старая добрая песнь:
Можем ли мы, в чьи души
Господь пролил свой свет,
Можем ли мы заблудших
Во тьме оставить? Нет!
«Ого! — воскликнул про себя Эбайджа. — Да и здесь тем же заняты! Теперь все ясно. В церкви миссионерское собрание, а девочек на него не пустили, так что они решили устроить свое собственное, и ручаюсь, что из этих двух собраний то, которое на сеновале, веселее».
Проницательный янки Эбайджа Флэг был недалек от истины, хоть и не располагал всеми фактами.
Те, кто уже слышал о жизни Ребекки в Риверборо, припомнят, что достопочтенный мистер Берч и его супруга, миссионеры, возвратившиеся с Ближнего Востока вместе с двумя из своих детей, «рожденных под небом Сирии», как родители сообщали всем интересующимся, день или два гостили в кирпичном доме и провели неформальные встречи с прихожанами, демонстрируя им сирийские национальные костюмы. Эти гости, явившись в маленький поселок штата Мэн прямо из дальних стран, принесли с собой несказанное очарование чего-то необычного, заворожив всех детей, и особенно Ребекку, чье воображение всегда легко воспламенялось. Романтика воспоминаний об этом визите вечно жила в ее сердце, и среди множества жизненных путей, манивших и ослеплявших своим блеском ее юный ум, был и этот — обращение в истинную веру тех из сирийских язычников, которые, после того как Берчи перестанут трудиться ради них, еще будут, возможно, продолжать поклоняться своим идолам. Она думала, что к восемнадцати годам могла бы оказаться вполне подготовленной к осуществлению штурма какой-нибудь небольшой цитадели магометанства, и миссис Берч поощряла ее в этих намерениях не потому, что Ребекка отличалась какой-либо сверхдобродетельностью или избытком христианской веры, но потому, что, с ее даром речи, тактом, отзывчивостью, способностями к музыке, она, казалось, была создана для подобного рода деятельности.
Случилось так, что очередное ежеквартальное собрание местного отделения Миссионерского общества штата Мэн было назначено как раз на то время, когда мисс Джейн Сойер только что получила письмо от миссис Берч, в котором та советовала Ребекке сформировать в Риверборо детское отделение этого общества. В действительности идея миссис Берч заключалась в том, что юному поколению следует копить свои центы и направлять умеренный поток финансовой поддержки в родительский фонд, приучаясь таким образом помогать, будь то дома или в чужих краях, делу распространения христианства.
Сами девочки, однако, истолковали ее письмо как призыв к далеко не такому скромному участию в обращении мира в истинную веру. Желая оформить создание своей организации без проволочек, они выбрали день, когда все дома в поселке были пусты, и воспользовались сеновалом Робинсонов в качестве места для проведения собрания.
Ребекка, Элис Робинсон, Эмма-Джейн Перкинс, Кандейс Милликен и Персис Уотсон, каждая со своим сборником гимнов, поднялись по лестнице, ведущей на сеновал, за полчаса до того, как Эбайджа Флэг услышал плывущую над пустынной дорогой мелодию «Дочери Сиона». Ребекка, являвшаяся организатором собрания, принесла с собой кроме сборника гимнов еще и серебряный колокольчик, карандаш и бумагу. Оживленная дискуссия по вопросу об окончательном выборе одного из двух предложенных названий общества — «Юные провозвестницы» и «Дочери Сиона» — завершилась единогласным принятием последнего, а Ребекка была избрана председателем в самом начале собрания. Она скромно высказала предположение, что Элис Робинсон, как внучка миссионера, ездившего в Китай, была бы более подходящей кандидатурой.
— Нет, — ответила Элис с полнейшим добродушием, — кого бы мы ни выбрали председателем, настоящим председателем будешь ты, Ребекка, — ты именно такая, — так что пусть уж ты и формально будешь председателем. Мне же все равно, я могу быть и секретарем.
— Если бы вы захотели сделать меня казначеем, то я, пожалуй, согласилась бы, — подала идею Персис Уотсон, — ведь вы знаете, что в магазине моего папы есть фарфоровые копилки. В них до двух долларов мелочи помещается. Я думаю, что он согласился бы дать нам одну, если бы я стала казначеем.
Таким образом, три главных должностных лица были избраны одним махом и при полном отсутствии тех бюрократических формальностей, которые делают столь утомительным процесс создания любой организации. Затем Кандейс Милликен намекнула, что вице-председателем, вероятно, лучше быть ей, так как Эмма-Джейн всегда так застенчива.
— Нам надо будет привлечь побольше членов, — напомнила она остальным девочкам. — Но если бы мы пригласили всех в первый же день, все захотели бы быть в правлении, особенно Минни Липучка, так что не стоит жалеть, что их пока не позвали. А Тирза Мизерв слишком маленькая, чтобы вступить?
— Трудно представить, как это кто-то по фамилии Мизерв назвал ребенка Тирзой,[50] — заметила Ребекка, несколько отклоняясь от повестки дня. — Мне всегда хочется сказать: «Тирзу Мизерв Небо храни!» или «Тирзы Мизерв достойны ли мы?»[51] Она маленькая, но милая и абсолютно лишена вероломства. Я думаю, нам следует принять ее.
— Вероломство — это то же самое, что вероотступничество? — спросила Эмма-Джейн.
— Да, — уверенно ответила председательница, — это совершенно то же самое, только одно слово употребляется в письменной речи, а другое в устной. (Ребекка неплохо впитывала знания — и мастерски делилась ими!) — Письменный язык предназначен для стихов, выпускных церемоний в школах и событий, подобных сегодняшнему собранию. Это что-то вроде лучшего выходного платья, которое не надевают, когда идут собирать чернику, так как боятся его запачкать.
— Мне все равно, будет вероломство запачкано или нет, — заявила лишенная воображения Эмма-Джейн. — Я думаю, что это ужасно глупое слово. Ну а теперь, когда у нас есть название и правление избрано, с чего же мы начнем? Мэри и Марте Берч легко — они просто играют в миссионеров, потому что их родители — миссионеры; точно так же, как мы с Ливингом играли в кузнецов, когда были маленькими.
— Должно быть, гораздо приятнее миссионерствовать в далеких краях, — сказала Персис, — потому что «на африканских берегах, равнинах Индии далекой, везде, где правит Сатана» (это папин любимый гимн) всегда есть язычник, который кланяется дереву и камню. Можно забрать у него идолов, если он позволит, дать ему Библию — и начало положено. А здесь… С кого же мы начнем? Джетро Смолл?
— Ох, он такой ужасно грязный, и к тому же глупый! — воскликнула Кандейс. — Почему бы не начать с Итана Ханта? Он страшно ругается.
— Он живет тем, что собирает орехи, и до его домика надо идти милю густым лесом. Моя мама ни за что не пустит меня туда, — возразила Элис. — Есть еще дядя Тат Джадсон.
— Он слишком старый; ему уж лет сто, и глух он как пень, — недовольно заметила Эмма-Джейн. — К тому же его замужняя дочь — учительница воскресной школы. Почему она не научит его, как себя вести? Я не вижу ни одного подходящего человека, с которого можно было бы начать!
— Ты не должна так говорить, Эмма-Джейн. — И в тоне Ребекки прозвучала нота упрека. — Мы коллективный орган, носящий название «Дочери Сиона», и нам, конечно, придется найти себе занятие. Самое легкое — это иностранцы. В Северном Риверборо есть шотландская семья, в Эджвуде — английская, и еще один кубинец в Милликен-Миллз.
— А у иностранцев нет своей религии? — с любопытством спросила Персис.
— Д-да, кажется, есть; что-то вроде религии, но религии иностранцев всегда неправильные. Наша — единственная хорошая религия. — Это сказала Кандейс, дочь дьякона.
— Как это, должно быть, ужасно — родиться в какой-нибудь религии, вырасти с ней, а потом узнать, что в ней нет никакого смысла и время было потрачено впустую! — Тут Ребекка вздохнула, пожевала соломинку; вид у нее был встревоженный.
— Это наказание за то, что человек был язычником, — возразила Кандейс, которую воспитали в строгости.
— Но я, хоть убей, не могу понять, как это возможно — умудриться не быть язычником, если родился в Африке, — упорствовала Персис, которой очень подходило ее имя.[52]
— Невозможно! — Ребекке этот вопрос был совершенно ясен. — Я это выяснила у миссис Берч, когда она гостила у тети Миранды. Она говорит, что они не могут не быть язычниками, когда родятся, но если существует хотя бы один миссионерский центр на всю Африку, то они несут ответственность, если не идут туда и не спасаются.
— А там много дилижансов и железных дорог? — спросила Элис. — Ведь это, должно быть, страшно большие расстояния, и что, если у них нет денег на билет?
— Тут вопрос становится ужасно запутанным. Не будем лучше об этом говорить, — сказала Ребекка; по ее выразительному лицу было видно, что она содрогается перед глубиной проблемы.
Бедная маленькая душа! Она не знала, что те, кто превосходил ее в отношении возраста и ума, провели немало бессонных ночей в размышлениях именно об этой «ответственности язычников».
— Жаль, что Симпсоны уехали, — заметила Кандейс. — Редко найдешь такую большую плохую семью, которую можно было бы спасать, — ведь у них хорошие только Клара-Белла и Сюзан.
— А число спасенных очень даже важно, — подхватила Элис. — Бабушка говорит, что, если миссионер не может обратить в истинную веру столько-то язычников в год, правление Миссионерского общества советует ему вернуться в Америку и заняться какой-нибудь другой работой.
— Я знаю, — подтвердила Ребекка, — у «возрожденцев»[53] то же самое. Когда мы были на пикнике в честь столетия Дня независимости,[54] напротив нас — мистера Ладда, тети Джейн и меня — сидел один «возрожденец». Он рассказывал, каких замечательных успехов добился в Бангоре[55] прошлой зимой. Он обратил в истинную веру сто тридцать человек за один месяц, или около четырех с третью в день. А я тогда только что прошла дроби и поэтому спросила у мистера Ладда, как можно обратить треть человека. Он засмеялся и сказал, что все по-другому, что просто человек был на треть обращен. Потом он объяснил, что если вы пытаетесь убедить человека в его греховности в понедельник и не успели кончить это дело до заката, то, возможно, вы не захотите сидеть с ним всю ночь, а может быть, он не захочет; тогда вы начинаете снова во вторник и потом не можете точно сказать, в какой именно день он был обращен, потому что это произошло на две трети в понедельник, а на одну треть во вторник.
— Мистер Ладд всегда шутит. А правление не стало бы требовать никаких больших дел от нас, девочек, новеньких начинающих, — предположила Эмма-Джейн, которую постоянно предостерегала против тавтологии ее учительница. — Я думаю, что в любом случае это ужасно невежливо — пойти вдруг к соседям и начать их обращать. Но если взять лошадь и поехать на дальнюю окраину Эджвуда или в Милликен-Миллз, тогда это, наверное, будет зарубежная миссия.
— А как мы будем ходить к ним — поодиночке или целым комитетом, как делали взрослые, когда просили дьякона Татля внести пожертвование на новую печь для молитвенного дома? — спросила Персис.
— Мы будем ходить поодиночке, — решила Ребекка. — Так гораздо вежливее и тактичнее. Тетя Миранда говорит, что один человек никогда не добился бы пожертвования от дьякона Татля, и по этой причине к нему послали комитет. Но мне кажется, миссис Берч не могла иметь в виду, что мы станем обращать людей, когда ни одна из нас, кроме Кандейс, еще не член церкви. Все, что мы можем сделать, — это убедить их ходить на церковные собрания и в воскресную школу или пожертвовать деньги на новую печь или конюшню. А теперь давайте все на минуту задумаемся, кто в Риверборо самый большой язычник и больше всего заслуживает осуждения.
После очень недолгого молчания со всех уст слетели и слились в едином аккорде слова «Джекоб Муди».
— Вы правы, — сказала председательница коротко. — И после исполнения гимна номер двести семьдесят четыре, который можно найти на странице шестьдесят шесть, мы рассмотрим вопрос о том, как убедить мистера Муди посещать церковные службы или библейский класс священника, так как он уже столько лет не бывал в молитвенном доме.
Дочь Сиона, ту силу, тебя что спасла,
Ты навеки тимпаном и арфой прославь.
Пойте по памяти, пожалуйста, и пропустите вторую строфу. Гимн двести семьдесят четыре на странице шестьдесят шесть в новом сборнике гимнов или на странице тридцать два в старом сборнике Эммы-Джейн.
Сомнительно, чтобы достопочтенному мистеру Берчу когда-либо встречался в Сирии человек, переубедить которого было бы труднее, чем уже ставшего бесчувственным к евангельской проповеди Джекоба Муди из Риверборо.
Он был высокий, сухопарый, смуглый, чернобородый; космы черных, с проседью, нечесаных волос и багровый шрам, шедший через нос и щеку, делали его внешность еще более пугающей. Его полуразвалившийся дом стоял на каменистом участке земли за пастбищем Сойеров, а принадлежавшие ему акры раскинулись во все стороны от его жилища. Он жил один, ел один, пахал, сажал, сеял и убирал урожай один и был бы более чем рад и умереть в одиночестве, «неоплаканный, непочтённый и невоспетый». По дороге, что шла вдоль его полей, сравнительно редко кто-либо ездил, и, несмотря на то что вдоль нее густо росла черемуха и ежевика, туда уже много лет не ходили дети. Осенью яблони Джекоба ломились от яблок, но их не крал ни один риверборский или эджвудский мальчишка, ибо повергающие в ужас рассказы о судьбе, постигшей в давние времена одного сорванца, передавались от мальчика к мальчику, обеспечивая плодам Муди гораздо лучшую защиту, чем мог бы обеспечить любой полицейский патруль.
Вероятно, никакие обстоятельства не могли служить оправданием грубых манер старика или отсутствия у него всяких гражданских добродетелей и достоинств, но, осуждая его за тот образ жизни, который он вел теперь, соседи обычно забывали о несчастном прошлом, приведшем к этому: сварливая жена, нелюбящие и неверные сыновья, горькая судьба дочери и все прочие злые шутки, которые сыграла с ним судьба, — так, по меньшей мере, смотрел всегда на свои горести и разочарования он сам.
Таков был человек, чей моральный облик предстояло изменить «дочерям Сиона». Но как?
— Кто добровольно вызовется посетить мистера Муди? — мягким тоном спросила председательница.
Посетить мистера Муди! Казалось чудом, что крыша сеновала не обвалилась; она отразила звук и каким-то образом заставила эхо звучать мрачно и язвительно.
— Никто не вызовется, Ребекка, и ты это знаешь, — сказала Эмма-Джейн.
— Почему бы нам не тянуть жребий, раз никто из нас не хочет говорить с ним, и все же кто-то должен?
Это предложение поступило от Персис Уотсон, которая была бледна и задумчива с тех самых пор, как на собрании впервые упомянули имя Джекоба Муди. (Персис страстно любила ягоды черемухи, и однажды она встретилась с ним… Что ж, у всех нас есть воспоминания, которые мы храним в тайне!)
— Не будет ли это грешно — решать вопрос таким способом?
— Это картежники тянут жребий!
— В Библии люди делали это очень часто.
— Для миссионерского собрания такой способ не годится. Эти замечания посыпались одно за другим на смущенную председательницу, «в то время» (как она всегда выражалась в сочинениях) как она пыталась разобраться в этической стороне неожиданной и трудной дилеммы.
— Это очень запутанный вопрос, — сказала она задумчиво. — Я могла бы задать его тете Джейн, если бы у нас было время, но, полагаю, его у нас нет. Кажется, что это не очень хорошо — тянуть жребий, но как же мы можем решить вопрос без этого? Мы с вами знаем, что намерения у нас хорошие, так что, может быть, такой способ и подойдет. Элис, возьми этот листок бумаги и оторви пять полосок — все разной длины.
Снизу донесся чей-то голос — голос, звучавший очень жалобно:
— Можно мне поиграть с вами? Хальда уехала кататься, и я совсем одна.
Это был голос «абсолютно лишенной вероломства» Тирзы Мизерв, и раздался он в самый подходящий момент.
— Если она тоже будет потом членом, — сказала Персис, — почему не разрешить ей подняться сюда, чтобы держать бумажки? Она будет действовать по-настоящему честно и никому не станет оказывать предпочтение.
Идея показалась замечательной, и ее осуществили так быстро, что не прошло и трех минут, как «лишенная вероломства» уже держала пять бумажных полосок в горячей маленькой руке, вновь и вновь усердно меняя их местами, пока они не стали совсем похожими друг на друга и изрядно засаленными и помятыми.
— Ну, девочки, тяните! — распорядилась председательница. — Тирза, ты не должна жевать смолу на миссионерском собрании, это неприлично. Вынь ее изо рта и приклей куда-нибудь, пока не закончатся все формальности.
Пять «дочерей Сиона» приблизились к роковому месту и одна за другой протянули свои дрожащие руки. Затем, на мгновение молча сжав каждая свою бумажку, они поднесли их друг к другу, чтобы сравнить.
Самую короткую бумажку вытянула Эмма-Джейн Перкинс, став в результате избранным судьбой орудием возвращения Джекоба Муди к более пристойному образу жизни!
Она обвела все вокруг себя полным отчаяния взглядом, словно в поисках какого-нибудь безболезненного и пристойного способа самоубийства.
— Давайте вытянем еще раз, — взмолилась она. — Я меньше всех на это гожусь. Я наверняка все испорчу, мне сначала надо хоть чему-то научиться.
Сердце Ребекки замерло при этом искреннем признании, которое только подтверждало ее собственные опасения.
— Мне очень жаль, Эмми, дорогая, — сказала она, — но единственным оправданием тому, что мы стали тянуть жребий, может быть отношение к результату как к чему-то священному — это почти как Бог, говорящий с Моисеем из Неопалимой Купины.[56]
— Ох, хорошо бы, прямо здесь она и была! — воскликнула расстроенная и несговорчивая миссионерка. — Я шагнула бы в нее сразу — даже не остановилась бы, чтобы снять гранатовое кольцо!
— Не будь ты такой трусихой, Эмма-Джейн! — воскликнула, пытаясь ободрить ее, Кандейс. — Джекоб Муди не убьет тебя, даже если у него ужасный характер. Отправляйся скорее, пока не успела еще больше струсить. Не пойти ли нам с ней, Ребекка? Мы могли бы подождать ее у ворот пастбища. Тогда, что бы ни случилось, Элис, как секретарь, сможет занести все в протокол собрания.
В подобных критических ситуациях время летит с такой невероятной быстротой, что Эмме-Джейн показалось, будто прошло одно мгновение, а ее уже тащили по полям остальные «дочери Сиона», и «лишенная вероломства», запыхавшаяся от быстрого бега, замыкала шествие.
У ограды пастбища Ребекка в последний раз с жаром обняла подругу и, шепнув:
— Что бы ты ни делала, следи за тем, как подводишь разговор к главному, — сняла верхнюю жердь и подтолкнула Эмму-Джейн на другую сторону изгороди. Затем девочки неохотно повернулись спиной к жалкой фигурке, и каждая выбрала себе дерево, под чьей дружеской сенью могла бы бодрствовать и, возможно, молиться до тех пор, пока миссионерка не возвратится от трудов на уготованной ей ниве.
Элис Робинсон, чьи сочинения всегда получали оценку 96 или 97, — 100 символизировало такое совершенство, какое только могло быть достигнуто в смертном мире Риверборо, — Элис, не только «дочь», но и «книжница Сиона», наточила карандаш и записала несколько удачно подобранных вступительных слов, чтобы использовать их, когда Эмма-Джейн Перкинс и Джекоб Муди кончат вершить историю этого дня.
Сердце Ребекки тревожно билось под ее полотняным платьем. Она чувствовала, что разыгрывается настоящая драма, и, хотя, к несчастью, не она была в ней центральной фигурой, ей все же была отведена скромная роль. Короткая бумажка досталась не самой способной «дочери»; это Ребекка вполне сознавала. Но сумела бы хоть одна из них добиться внимания Джекоба Муди, вовлечь его в приятную беседу и, наконец, заставить его осознать неправильность его образа жизни? В этом она сомневалась, но в то же время настроение у нее поднималось при мысли о трудностях, сопряженных с этим предприятием.
Трудности всегда были стимулом для Ребекки, но они устрашили бедную Эмму-Джейн, которую пробирала дрожь от возбуждения, растерянности, страха и желания поддержать свой слабеющий дух. То, что ее беседе с Джекобом Муди предстояло быть внесенной в «протокол» секретарем, стало каплей, переполнившей чашу. Ее голубые глаза казались светлее, чем обычно, и блестели точно фарфоровые блюдца, ее обычно розовые щеки были бледны, но она энергично продолжала шагать вперед, решив быть «дочерью Сиона», а самое главное — заслужить восхищение и уважение Ребекки.
«Ребекка может сделать что угодно, — думала она с восторженной преданностью, — и я должна стараться быть не глупее, чем я есть на самом деле, или она выберет себе в самые близкие подруги какую-нибудь другую из девочек».
И, собрав все свое мужество, она направилась в палисадник Джекоба Муди, где он в это время колол дрова.
— Хороший сегодня день, мистер Муди, — начала она вежливым, но хриплым шепотом. Слова Ребекки: «Подводи разговор! Подводи!» — призывно звенели в ее ушах.
Джекоб Муди взглянул на нее с любопытством.
— Пожалуй, неплохой, — проворчал он, — только некогда мне на дни-то глядеть.
Эмма-Джейн робко присела на конец большого бревна, лежавшего возле чурбана, на котором Джекоб рубил дрова. Она полагала, что мистер Муди, как другие хозяева при появлении гостей, прервет работу и поговорит с ней.
«Этот чурбан тоже вроде идола, — подумала она. — Хорошо бы отобрать его у Джекоба, тогда он, может быть, заговорил бы».
В этот момент Джекоб поднял топор и опустил его на лежавшее на чурбане полено с такой силой, что Эмма-Джейн буквально подскочила.
— Ты б поглядывала, сестренка, а то щепка в глаз отлетит! — проронил Муди, с мрачным видом продолжая свою работу.
«Дочь Сиона» вознесла безмолвную молитву о ниспослании ей вдохновения, но никакое вдохновение не посетило ее, и она сидела молча, невольно подпрыгивая каждый раз, когда топор опускался на полено, которое рубил на части Джекоб.
Наконец хозяину надоела эта немая гостья и, опершись на топор, он спросил:
— Слушай, сестренка, ты здесь зачем? Зачем тебя прислали? Яблок тебе надо? Или сидра? Или чего? Выкладывай или проваливай — одно из двух.
Эмма-Джейн, которая уже успела скрутить свой носовой платочек в холодный, влажный, слипшийся шарик, в последний раз отчаянно закрутила его и, запинаясь, вымолвила:
— Вы бы не хотели… Не лучше ли вам… Вам не кажется, что вам следовало бы чаще ходить на молитвенные собрания и в воскресную школу?
Топор чуть не выпал из ставшей вдруг бессильной руки Джекоба; он уставился на «дочь Сиона» с невыразимой яростью и презрением. Затем, хотя кровь бросилась ему в лицо, он взял себя в руки и крикнул:
— Убирайся с этого бревна и из этого палисадника — в два счета, ты, нахальная маленькая ханжа! Чтобы девчонка Джима Перкинса учила меня в мои лета, куда мне ходить! Драпай, говорю тебе! И если еще раз увижу твою лживую постную харю в моем дворе да по такому делу, я спущу тебя с холма или натравлю на тебя собаку! Катись, тебе говорят!
Эмма-Джейн повиновалась без проволочек. Она сорвалась с бревна, выскочила из палисадника и «катилась» и «драпала» вниз с холма со скоростью, никогда не виданной даже Джекобом Муди, который стоял, глядя с язвительной усмешкой на ее отчаянно мелькающие пятки.
Она летела вниз, спотыкаясь; слезы текли по ее щекам и мешались с поднимавшейся из-под ног пылью. Разбитые надежды, стыд, страх, гнев — все терзало ее грудь по очереди, пока наконец с истерическим выкриком она не упала через брусья изгороди в раскрытые, чтобы принять ее, объятия Ребекки.
Другие «дочери» вытирали ей глаза и поддерживали ее обессиленное тело, в то время как Тирза, совершенно перепуганная, разразилась слезами сочувствия и ее невозможно было успокоить.
Никто не задавал никаких вопросов — все чувствовали, что состояние Эммы-Джейн отвечает на любые вопросы прежде, чем они заданы.
— Он грозил натравить на меня собаку! — простонала она, когда, оказавшись близ пастбища Сойеров, ей удалось наконец овладеть своим голосом. — Он назвал меня нахальной маленькой ханжой и сказал, что выгонит меня из своего палисадника, если я приду еще раз! И он расскажет все моему отцу — я знаю, что расскажет, потому что ненавидит его смертельно!
Вдруг до сознания Ребекки дошла точка зрения взрослых. Прежде она не представляла себе эту точку зрения, пока та не стала слишком очевидной, чтобы можно было ее игнорировать. Неужели они поступили неправильно, отправившись беседовать с Джекобом Муди? Будут ли тетя Миранда и мистер Перкинс сердиться?
— Но почему он так ужасно вел себя, Эмми? — ласково спросила она. — Что ты сказала сначала? Как ты подвела речь к главному?
Эмма-Джейн всхлипнула еще более судорожно, вытерла нос и глаза, стараясь взглянуть на дело беспристрастно.
— Думаю, я никак не подводила — ничуточки. Я не знала, что ты хочешь этим сказать. Меня послали с поручением, и я пошла и выполнила его чем могла лучше. (Грамматика у Эммы-Джейн всегда хромала в минуты волнения.) А потом Джейк заревел на меня, точно бык судьи Бина… И назвал мое лицо харей… Закрой свою секретарскую тетрадку, Элис! Если ты запишешь хоть одно слово, в жизни не буду с тобой больше разговаривать… И не хочу я быть «членом» ни минутой дольше. Я боюсь вытащить еще одну короткую бумажку. Мне этих «дочерей Сиона» хватит по гроб жизни! И мне наплевать, кто ходит на собрания, а кто нет.
К этому времени девочки были уже у ворот Перкинсов, и Эмма-Джейн с унылым видом вошла в пустой дом, чтобы смыть все следы трагедии со своей особы, прежде чем мать возвратится из церкви.
Остальные медленно продолжали свой путь вдоль улицы, чувствуя, что их казавшееся столь многообещающим миссионерское общество почило почти так же быстро, как родилось.
— До свидания, — сказала Ребекка, глотая стоявший в горле комок разочарования и огорчения, так как ей было ясно, что весь вдохновляющий план потерпел неудачу и бесследно исчез, как радужный мыльный пузырь. — Все кончено, и мы никогда не станем пытаться это повторить. Я пойду домой и буду усердно шить через край, потому что терпеть не могу этот шов. А тетя Джейн должна написать миссис Берч, что мы не хотим быть отечественными миссионерами. Возможно, мы все-таки недостаточно большие. Я совершенно убеждена, что приятнее обращать людей, когда они желтые, или коричневые, или любого другого цвета — только не белые. И я думаю, что, должно быть, легче спасти их души, чем заставить их ходить на собрания.
Во времена Ребекки на сеновале скотного двора «девочек Сойер» все еще хранилось сено, хотя было оно десятилетней давности и, по мнению изредка заезжавшей в гости лошади, совершенно лишено сока и аромата. Скотный двор также все еще укрывал от непогоды большой экипаж и сенокосилку старого дьякона Сойера, сани и с десяток других предметов, оставшихся от более раннего периода, когда обширные земли, принадлежавшие обитателям кирпичного дома, постепенно превращались в одну из лучших ферм Риверборо.
Теперь же в стойлах не было ни лошадей, ни коров; ни одна свинья не хрюкала с удовлетворением в загончике, намекая на будущие вкусные свиные ребрышки; дерзкие куры не клевали растения в заботливо лелеемом палисаднике. «Девочки Сойер» старели и, памятуя о том, что «заботы хоть кого в могилу вгонят», устраивали свою жизнь так, чтобы избежать, по меньшей мере, именно этой горькой участи, — и удавалось им это совсем неплохо, до тех пор пока прибытие в кирпичный дом Ребекки не придало существованию чуть больше острых ощущений.
Раз в месяц, из года в год, мисс Миранда и мисс Джейн, повязав голову полотенцем, совершали торжественный обход скотного двора, снимая чехлы и стирая пыль со старинной утвари, а иногда смахивая самые тяжелые клочья висевшей по углам паутины или подметая пол.
Шаткая стремянка дьякона Сойера по-прежнему стояла на своем месте, прислоненная к краю сеновала, и даже небесная лестница, ведущая к вечной славе, едва ли казалась Иакову прекраснее,[57] чем эта стремянка Ребекке. По пыльным ступенькам она взбиралась, взбиралась, взбиралась — прочь от времени, забот и старых теток, прочь от детских обязанностей и детских огорчений — на сеновал, где ее ждало столько прекрасных видений, счастливых грез и смутных желаний, что, когда ее маленькие смуглые руки цеплялись за края лестницы, а ноги осторожно ступали на перекладины, сердце в груди почти не билось в восторге радостных ожиданий.
Когда высоты были взяты, предстояло отодвинуть засов тяжелых дверей и потянуть их на себя. И тогда — о вечно новый рай! Тогда — о вечно прелестный зеленый и растущий мир! Ибо Ребекка имела в душе нечто такое, что
Влагает и в закат, и в плеск волны
Живую прелесть вечной новизны.
На вершине соседнего холма ей был виден скотный двор Элис Робинсон с его блестящим флюгером — огромной рыбой из полированного металла, которая плыла по ветру и предсказывала погоду на день всему Риверборо. Луг, залитый солнцем и тянувшийся вверх по склону холма до соснового леса, иногда был плавно струящейся полосой блестящей травы, а иногда — когда цвели маргаритки и лютики — ласкающим взор видением белого и золотого. Потом жнивье бывало усеяно «веселыми сена стогами», а чуть позднее горный клен, стоявший на самой опушке соснового леса, сверкал точно золотой шар на фоне темной зелени, а его сосед, сахарный клен, пламенел в своем алом наряде.
Как-то раз в такой же пахнущий морозцем день Адам Ладд (любимый «мистер Аладдин» Ребекки) после безуспешных поисков в поле и саду вдруг заметил открытые двери сеновала и позвал ее. При звуке его голоса она, вздрогнув, опустила свой драгоценный дневник и бросилась к дверям сеновала. Для него оказалось незабываемым это зрелище — маленькая поэтесса в плаще и митенках с книжкой в одной руке и карандашом в другой, взъерошенные темные волосы с живописным добавлением в виде торчащих кое-где соломинок, щеки с густым румянцем, смеющиеся глаза.
— Сафо[58] в митенках! — воскликнул он со смехом, а в ответ на ее заинтересованный вопрос велел ей поискать эту незнакомую леди в школьной энциклопедии, когда представится такая возможность в учительской семинарии в Уэйрхеме…
Обычно она начинала с приготовлений: направлялась в угол сеновала и извлекала из-под сена толстую, в пестром переплете, книгу для записей, где еще оставалось много чистых страниц. Из кармана холщового передника появлялись карандаш, кусочек старательной резинки и несколько листиков оберточной бумаги; затем она не спеша усаживалась на полу и придвигала к себе вместо стола поставленный вверх дном ящик для мыла.
Книга с благоговением открывалась, и следовало внимательное чтение отрывков из того, что уже было аккуратно занесено в нее ранее. Большинство из них явно было по вкусу писательнице, так как на щеках время от времени появлялись ямочки удовольствия, а порой на лице играла и улыбка несомненного восхищения; но бывали иногда и сдвинутые брови, и вздох разочарования, свидетельствовавшие о том, что художник в ребенке был не вполне удовлетворен.
Затем следовал критический момент, когда многообещающий юный автор был предположительно терзаем муками творчества; но здесь, судя по всему, никаких мук не было. Другие девочки могли отлично владеть штопальной и вышивальной иглой или вязальными спицами и проводить челнок для плетения кружев через сложнейшие петли тончайших хлопчатых нитей; мережка, шов через край, жгут в тринадцать шнурков — все было им под силу, но карандаш никогда не становился послушным инструментом в их пальцах, а перо и чернильница внушали ужас с раннего детства и на веки веков.
Не то с Ребеккой; ее карандаш двигался так же легко и быстро, как и ее язык, — и никакое другое сравнение не могло бы оказаться более удачным. Ее почерк не был идеальным; ей не хватало ни времени, ни терпения, чтобы следовать образцам прописей, и ее бесформенные буквы часто бывали причиной огорчений для ее учителей; но писать она могла, писать хотела, писать должна была и писала — когда нужно и когда не нужно. С того времени, как в шесть лет она начала выводить первые крючочки, писать всегда было для нее самым легким из всех возможных заданий; предаться всей душой любимому занятию было утешением и бальзамом для чувств, когда внушающие ужас примеры на «общее наименьшее кратное» угрожали опрокинуть все представления здравого смысла или правила грамматики маячили, громадные и непобедимые, где-то на горизонте.
Что же до правописания, оно пришло к ней само собой, а не в результате учебы, и, хотя иногда ей случалось сбиться с проторенного пути, замечательный слух и хорошая зрительная память помогали избежать многих грубых ошибок. У нее бывали похвальные намерения — особенно когда она читала на ночь молитву — непременно отыскивать в своем маленьком словарике все слова с сомнительным написанием, прежде чем переносить свои Мысли в заветную «Книгу», которой предстояло вдохновлять грядущие поколения, но, когда гений кипел, и особенно когда она была на сеновале, а словарь в доме, творческий порыв всегда одерживал победу над благоразумием.
Вот там-то — у открытых дверей сеновала, дверей на закат — и сидит Ребекка. Сколько раз ее дед, добрый дьякон, сидел в этом же укромном месте на своем удобном стуле, когда настроение миссис Сойер было трудно предугадать, и безмятежность атмосферы сеновала приятно контрастировала с его собственным домашним очагом!
Чуть покачивающиеся распахнутые двери, спокойный пейзаж за ними, трубка — отрада, не дозволявшаяся в гостиной, — как эти простые факторы способствовали миру в семье в давно минувшие дни! «Не будь у меня моего сеновала, и моего магазина тоже, я никак не смог бы жить в священном супружеском союзе с моей Мэри-Лайзой!» — с чувством сказал однажды мистер Уотсон, владелец одной из риверборских лавок.
Но дьякон, глядя ясными и честными глазами на свои волнуемые ветром луговые травы, на свои колосящиеся хлеба и свои леса, никогда не видел тех картин, которые видела Ребекка. Для девочки, увезенной с родной фермы на Солнечном Ручье из-под опеки неутомимой, но беспечной матери и от общества плохо кормленных, плохо одетых, беззаботных братьев и сестер, — для нее здесь, в Риверборо, наступили поистине мрачные дни. Ставни были закрыты во всех комнатах дома, кроме двух; то же самое можно было сказать и об уме и сердце мисс Миранды, хотя в душе мисс Джейн и оставалось несколько окон, открытых навстречу солнцу, а Ребекка, сама о том не ведая, уже прикоснулась рукой к нескольким другим. Законы кирпичного дома были слишком суровы, и их было слишком много для такого маленького существа, как она, но на веселый дух Ребекки невозможно было надолго надеть смирительную рубашку — он так или иначе ускользал и летел собственным радостным путем к солнечному свету и вольному воздуху, и если ей не давали петь в саду, как свободной птице, какой она и была, она все же могла петь в клетке, как канарейка.
Если бы вы открыли заботливо хранимый том в пестрой обложке, то прежде всего увидели бы замечательную титульную страницу, составленную, по-видимому, по тому же образцу, что и некролог или надпись на могильной плите, если не считать удивительного количества и разнообразия приводимой информации. Многое показалось бы придирчивому критику более уместным в содержании книги, чем на титульном листе, но Ребекка, очевидно, стремилась к тому, чтобы главные действующие лица ее истории были подробно описаны в самом начале.
Она, кажется, была убеждена, что наследственность играет свою роль в развитии гения, а ее вера в то, что знакомство с ее Мыслями вдохновит грядущие поколения, была слишком уж простодушна, чтобы вызывать неприятные чувства. Она, очевидно, с большим почтением относилась к богатому материалу, который поручала заботам своей учительницы, и можно вообразить скорбь бедной мисс Дирборн, доведись той передавать эти «Ценные Стихи и Мысли», в случае если они «не будут по неосторожности уничтожены», тому, кому завещала их Ребекка.
Ребекки Ровены Рэндл
В Действительности
С Фермы Солнечный Ручей,
Но Временно из
Кирпичного Дома в Риверборо
Родной племянницы мисс Миранды и Джейн Сойер,
Второй из семи детей своего отца, м-ра Л.Д.М. Рэндла
(ныне покоящегося на кладбище в Темперансе, где на его могиле будет памятник, как только мы выкупим закладную на ферму),
А также своей матери, миссис Орилии Рэндл.
В случае моей Кончины лучшие из этих Мыслей
Могут быть напечатаны в виде моих Мермуаров
В пользу Библиотеки Воскресной школы в Темперансе (штат Мэн),
Которая очень нуждается в большем количестве книг,
И сим Завещаю их
Мистеру Адаму Ладду,
Который купил у меня 300 кусков мыла
И тем обеспечил получение приза -
Крайне Необходимой Банкетной Лампы -
Моим друзьям, Симпсонам.
Он единственный, кто поощрял меня,
Чтобы я писала Мермуары, и
Моя учительница, мисс Дирборн,
Будет располагать очень Ценными Стихами и Мыслями
Для передачи ему, если только они не будут
По неосторожности уничтожены.
Рисунки исполнены тою же рукой, что
Писала Мысли.
Сейчас еще не решено, будет Ребекка Ровена Рэндл художницей или писательницей, но если она кем-то станет, то после ее смерти это будет известно.
Начиная с этого титульного листа, с его богатством подробностей, излишними и неуместными сведениями, книга журчит, как ручей, и для усталого читателя проблемных романов в ней может оказаться нечто от живительных свойств настоящего ручья.
Наши дневники
Май, 187-.
Все девочки ведут дневники, так как мисс Дирборн было очень стыдно, когда школьные попечители сказали ей, что сочинения большинства девочек и всех мальчиков никуда не годятся и в следующем полугодии им нужно научиться писать лучше. Она попросила мальчиков раз в неделю писать ей письма, вместо того чтобы вести дневник. Они думают, что дневник — девчоночье занятие, вроде игры в куклы. Им показалось ужасным, что придется писать письмо каждые семь дней, но она сказала им, что для них это будет далеко не так тяжело, как для нее все эти письма читать.
Чтобы сделать мой дневник немножко непохожим на другие, я собираюсь назвать его Книгой Мыслей (именно так, как здесь, с заглавными буквами). У меня есть мысли, которые я никак не смогу использовать, если их не запишу, потому что тетя Миранда всегда говорит: «Держи свои мысли про себя». Тетя Джейн разрешает мне рассказывать о некоторых, но необычные ей не нравятся, а мои настоящие мысли большей частью необычные. Эмма-Джейн не против послушать их иногда, и это моя единственная надежда.
Если миссис Дирборн не понравится название Книга Мыслей, то я назову эту книгу Мермуарами (именно так, с заглавной буквы), Мермуары — это то, что ты помнишь о себе и записываешь на случай своей смерти. Тетя Джейн не любит читать никаких других книг, кроме таких вот жизнеописаний интересных умерших людей, и она говорит, что именно это Лонгфелло (который родился в штате Мэн, и мы должны этим гордиться и стараться писать, как он) имел в виду в своем стихотворении:
Я знаю, что это значит, потому что, когда Эмма-Джейн и я ездили на побережье с дядей Джерри Коббом, мы бегали по мокрому песку и смотрели на следы, которые оставляли наши ботинки — точно так, как если бы мы делали слепки из воска. Эмма-Джейн подворачивает внутрь левую ногу (косолапая, как говорят мальчики, что очень невежливо), а Сет Страут тогда только что залатал одну из моих туфель, и все это отпечаталось на песке. Когда я учила «Псалом жизни» для пятничного выступления в школе, мне пришло в голову, что ни я не хотела бы оставить отпечаток, на котором видна заплата, ни Эмма-Джейн свой кривой на песках времен, и я тут же подумала:
«О, какая это будет замечательная мысль для моей Книги, когда тетя Джейн купит мне одну из тех, что продаются в магазине мистера Уотсона за пятнадцать центов».
Июнь, 187 —.
Я сказала тете Джейн, что собираюсь начать писать Мермуары, а она ответила, что я еще слишком молодая. Но я ей напомнила, что сестра Кандейс Милликен умерла, когда ей было десять лет, не оставив совершенно никаких следов на песках времен, и если я скоропостижно скончаюсь, кто запишет мои мысли? А тетя Миранда сказала, что солнце и луна взойдут и закатятся независимо от этого и не имеет значения, что они не будут записаны, и велела мне пойти на чердак и отыскать ее мешочек с лоскутками. Но я сказала, что это имеет значение, так как каждого человека в мире только по одному и никто другой не может написать за него его мермуары. Умри я сегодня вечером, не найдется никого, кто сумел бы правильно меня описать. Мисс Дирборн могла бы сказать кое-что, а брат Джон что-нибудь добавить. Эмма-Джейн постаралась бы отдать мне должное, но ей не хватает слов; и я даже рада, что тетя Миранда никогда не берет пера в руки.
Мой словарик такой маленький, что в нем не много изысканных слов, и я не смогла найти, как пишется слово мермуары, но кажется, так было написано на обложке книги, которую читала тетя Джейн.
Всем девочкам очень нравится вести дневник, но Минни Липучка вытащила дневник Элис Робинсон из-под школьной поленницы, куда та его спрятала, и весь прочитала. Она сказала, что это ничуть не больший грех, чем прочитать чужое сочинение, но мы сказали ей, что это все равно, как если бы она подглядывала в замочную скважину, или подслушивала под окном, или открыла ящик чужого комода. Она сказала, что так на это не смотрит, а я ей сказала, что, если только ее глаза не раскроются, она никогда не оставит никаких великих следов на песках времен. Я сказала ей, что дневник — священная вещь, так как обычно в нем изливаешь свои глубокие чувства, предполагая, что никто не заглянет в него, кроме тебя самого и твоего снисходительного Небесного Отца, который видит все.
Конечно, Персис Уотсон не было бы неприятно показывать другим свой дневник, так как у нее нет никакого священного замысла и говорится в нем вот что (она читала его нам вслух):
«Поднялась сегодня в шесть (в дневнике всегда „поднимаются“, но когда говоришь об этом, то можно сказать „встала“). Завтракала в половине седьмого. Было печенье на соде, кофе, рыба с подливкой и пончики. Вымыла посуду, накормила кур, застелила постель перед школой. Урок арифметики прошел хорошо, но на правописании получила отметку на два балла ниже, чем вчера. В половине пятого играла в прятки на пастбище Сойеров. Покормила кур и легла спать в восемь».
Она говорит, что не может записывать то, чего не случилось, но если я посчитаю ее дневник неинтересным, она попросит, чтобы мама дала на завтрак мясо вместо рыбы и пирог, когда кончатся пончики, и будет кормить кур до завтрака, для разнообразия.
Мы все намерены теперь стараться, чтобы что-нибудь случалось каждый день, и тогда наши дневники не будут такими скучными, а следы на песке такими обыкновенными.
Июль, 187-.
Сегодня мы выкопали наши конфеты из роз, и это дало мне хорошую мысль для моих Мермуаров. Конфеты из роз делаются так: берете лепестки распустившихся роз, смешиваете с чуточкой корицы и добавляете столько темного сахара, сколько вам дадут, а обычно не дают и половины того, что нужно, — никому, кроме Персис Уотсон, чьи любящие родители разрешают ей самой брать сахар из бочонка в их магазине. Затем вы делите это на маленькие порции и заворачиваете, как порошок Зейдлица, сначала в тонкую бумагу, потом в оберточную, и закапываете в землю и ждете так долго, как только можете выдержать; потом выкапываете их и едите. Мы с Эммой-Джейн втыкаем в землю там, где закопаны наши конфеты, палочки с маленькими бумажками, на которых стоит дата, когда они были закопаны, чтобы выкопать их, когда они будут готовы, — но у нас никогда не хватает терпения, чтобы этого дождаться. Когда тетя Джейн увидела, как мы их выкапываем, она сказала, что первое, чему должны учиться дети, — это не быть нетерпеливыми. И когда я пошла на сеновал, у меня получилось такое стихотворение:
Конфет мы не дождались ни одной,
Одну мы доставали за другой.
И было то в час утра золотой,
И было то в полудня тяжкий зной,
И было то вечернею порой,
И было то под полною луной.
Все было совсем не так; это произошло туманным утром перед школой, и мне кажется, что поэтам, вероятно, никогда не удается попасть в рай, потому что так трудно придерживаться истины, когда пишешь стихи. А Эмма-Джейн считает, что никого не касается, когда мы выкопали наши конфеты. Больше всего мне нравится строчка про полную луну, но она создала бы у тех, кто будет читать мои Мысли, неправильное представление о нашей жизни и характерах; люди подумали бы, что мы долго не ложимся спать по вечерам, так что я уладила эту трудность так:
Конфет из роз мы ждали неплохих,
Но слишком рано выкопали их.
Мы думали, что трех погожих дней
Им хватит, чтобы сделаться вкусней.
Но кто причину спешки назовет?
Мы не боялись, что сгрызет их крот.
Нам тетя говорит: всему есть срок,
Но нетерпенье — юности порок.
Именно так и сказала тетя Джейн, и это дало мне идею для стихотворения, которая довольно необычна.
Сентябрь, 187 —.
Что оказывает наиболее пазетивное влияние на характер — наказание или поощрение?
Этот совершенно ужасный вопрос поставил перед нами доктор Мозес, когда посетил сегодня нашу школу. Он — комиссия по проверке школы; не вся комиссия, конечно, но я не знаю, как это сказать в единственном числе. Он сказал нам, что мы можем спросить мнение об этом наших родителей, хотя предпочел бы, чтобы мы не спрашивали; но написать мы должны своими словами, а он выслушает наши ответы на следующей неделе.
Когда он вышел и закрыл за собой дверь, все ученики были ввергнуты в уныние, а в классной комнате слышно было, как муха пролетит. Элис Робинсон плакала и одолжила у меня носовой платок, а у мальчиков был такой вид, словно в школьное здание ударила молния. Но хуже всего было бедной мисс Дирборн, которая потеряет свое место в школе, если не сделает из нас очень быстро хороших учеников, потому что у доктора Мозеса есть дочь, которая вполне готова занять место учительницы в нашей школе и сможет жить и питаться дома и откладывать все свое жалованье.
Мисс Дирборн пристально смотрела в окно, и рот и подбородок у нее дрожали, как у Элис, так как она знала — ах, слишком хорошо! — что принесет следующая неделя.
Тогда я подняла руку, чтобы получить разрешение задать вопрос, встала и сказала: «Мисс Дирборн, не тревожьтесь! Только объясните нам, что значит „пазетивное“, и мы напишем что-нибудь по-настоящему интересное. Все мы знаем, что такое наказание, и видели, как поощряют других, и это не такая уж плохая тема, как некоторые другие». А Дик Картер шепнул: «Молодец, Ребекка!» И это означало, что ему тоже жаль ее и он постарается написать как можно лучше.
Тогда учительница улыбнулась и сказала, что «пазетивный» значит полезный и благотворный для каждого и что пусть встанут все, кто думает, что наказание делает людей лучшими учениками, мужчинами и женщинами, — и все остались сидеть неподвижно.
А потом она попросила встать всех, кто думает, что к наилучшим результатам приводит поощрение, — и тогда раздался могучий звук, почти как шум стремительно текущей воды, но на самом деле это зашаркали по полу наши ноги. Все ученики встали, и казалось, что это армия, хотя нас было всего девятнадцать, — потому что глубокая вера была в каждом. Тогда мисс Дирборн засмеялась и сказала, что она благодарна за каждое из наказаний, которое перенесла, когда была ребенком, а Ливинг Перкинс сказал, что, вероятно, мы еще не вошли в тот возраст, когда бывают благодарны, или, может быть, ее отец не пользовался ремнем, а она сказала, что, ах, нет — это была ее мать и шлепала она ладонью, а Дик Картер сказал, что и наказанием-то это не назвал бы, и Сэм Симпсон сказал то же самое.
Я собираюсь написать на эту тему сначала в моей Книге Мыслей, а когда буду переделывать написанное в сочинение, то смогу выбросить все, что касается нашей семьи, или неизящное, так как многое, связанное с наказаниями, неприятно и некрасиво.
Вопрос о наказаниях очень запутанный, но я считаю, что они полезны, когда действительно заслужены; вот только когда я наказываю сама себя, не всегда получается хорошо. Когда я облокотилась о перила нового моста и испачкала краской все мое платье и тетя Сара Кобб не смогла его отчистить, мне пришлось носить его, все в пятнах, шесть месяцев, отчего страдало мое самолюбие, но это было справедливо. В наказание мне не разрешили пойти на день рождения к Элис Робинсон, зато на следующий день я была в цирке. Но на вечеринках у Элис все бывает так скучно и чопорно, так как миссис Робинсон заставляет мальчиков стоять на расстеленных на полу газетах, если они заходят в дом, а ставни всегда закрыты и миссис Робинсон рассказывает мне, как обострилась у нее в этом году болезнь печени. Поэтому я подумала, что для того, чтобы поплатиться за цирк и кое-что еще, мне следует наказать себя дополнительно, и я бросила мой розовый зонтик в колодец, как матери в миссионерских книжках бросают своих младенцев крокодилам в Ганг. Но зонтик застрял в звеньях цепи, к которой привязано ведро, и тете Миранде пришлось звать Эбайджу Флэга, чтобы вытащить все обломки, прежде чем мы смогли доставать из колодца воду. Я наказала себя так потому, что тетя Миранда сказала: если я не исправлюсь, то буду не чем иным, как Обузой и Напастью. Мимо нашей фермы на Солнечном Ручье часто ходил старик, носивший много старых стульев в починку, и мама говорила: «Бедный человек! Слишком слабая у него спина для такой тяжести!», и я всегда выносила ему пончик. И я хочу, чтобы следующее вошло в Мермуары: однажды я сказала ему, как нам жаль, что стулья такие тяжелые, а он ответил, что они не кажутся такими тяжелыми, когда он съест пончик. Это не значит, как мне сказал мой брат Джон, что пончик был тяжелее стульев, но это прекрасная мысль, и этот пример учит тому, что люди должны проявлять сочувствие и помогать друг другу нести их бремя. Тяжесть, бремя и обуза — это одно и то же.
И я знаю, что такое Напасть, потому что однажды там, где наша ферма, дул ужасный восточный ветер, который уничтожил все хлеба на корню, и фермеры называли его Напастью. И я скорее согласилась бы стать градом, мокрым снегом, морозом или метелью, чем Напастью, подлой и коварной. Вот почему я выбросила самую дорогую для меня вещь на земле — розовый зонтик, который мисс Росс привезла мне из Парижа, того, что во Франции. Я также завернула мой бисерный кошелечек в три слоя бумаги и убрала с пометкой не доставать, кроме как после моей смерти, если только он не понадобится, чтобы взять с собой, когда пойдешь в гости.
Обузой, Напастью не должно мне быть,
Чтоб ангелам в небе слез горьких не лить.
Хорошим способом выяснить, что именно оказывает самое пазетивное влияние на характер, было бы испытать на себе действие поощрений в предстоящую неделю и написать сочинение в самый последний день, когда я увижу, каким стал мой характер. Трудно найти поощрения для себя, но, возможно, чтобы выручить меня в этом случае, тетя Джейн и некоторые из девочек согласились бы, каждая в отдельности, поощрить меня. Я могла бы носить каждый день в школу мой бисерный кошелечек или надевать ненадолго перед сном мои коралловые бусы. Я могла бы немного почаще читать книжку о Коре, жене доктора, но это, пожалуй, все поощрения, какие я могу придумать. Боюсь, тетя Миранда сказала бы, что все это нехорошие желания, но, ах, если бы влияние этих поощрений оказалось пазетивным, какой веселой и радостной была бы для меня жизнь! Иметь прекрасный мягкий характер, быть любимой одноклассниками и учительницей, вызывать любовь и восхищение у тетей и соседей и при этом постоянно носить бисерный кошелечек, а возможно, и надевать лучшую шляпу по средам, так же как и по воскресеньям!
Причина, по которой Элис Робинсон не смогла сегодня играть с нами, в том, что ее наказали. Она разбила голубое блюдо своей мамы. Как раз перед ужином, когда мои дела были сделаны, я поднялась на холм, где стоит дом Робинсонов, узнать, как она держится, и она поговорила со мной из окна. Она сказала, что совсем не расстраивается, так как ее давно не наказывали, а теперь, как она надеется, у нее появятся мысли и это поможет ей написать сочинение, ведь остается всего один день. Это навело меня на отличную идею, и я посоветовала ей позвать наверх ее отца и уговорить его жестоко ее избить. Я сказала, что, конечно, будет больно, но зато, по всей вероятности, ни одна из девочек не подвергалась такому наказанию, и ее сочинение окажется замечательным и непохожим на другие. А я одолжила бы у тети Миранды гамамелис и лила бы на ее раны, как самаритянин в Библии.
После ужина я снова побежала к их дому вместе с Диком Картером узнать, что из этого вышло. Элис подошла к окну, и Дик бросил ей записочку, привязанную к палке. В записке я написала: «Требуй наказания в полной мере. Будь храброй, как мать Долорес в „Испанских мучениках“».
Она бросила вниз свой ответ, и в нем говорилось: «Сама будь, как мать Долорес, если такая умная!» Затем она отошла от окна, и я была очень обижена, но Дик сказал, что она, наверное, голодная и от этого злая. И когда мы с Диком уже уходили со двора, я оглянулась и увидела то, чего никогда не забуду. (Огромное Потрясение.) Миссис Робинсон была за скотным двором — кормила индюшек. Мистер Робинсон тихонько вышел в сад из боковой двери дома и, оглядевшись по сторонам, вернулся на кухню, шагнул к железному шкафчику, вынул оттуда тарелку с холодными бобами и маринованной свеклой и большой кусок черничного пирога. Потом он прокрался по лестнице наверх, и мы видели, как Элис открыла дверь и взяла в комнату свой ужин.
О! Что будет с ее сочинением и как она сможет сказать что-либо о пазетивном влиянии наказания, когда один из родителей запирает ее, а другой кормит? Я простила ее за то, что она так огрызнулась в ответ на мои слова, так как, конечно же, вы не можете просить вашего отца избить вас, когда он приносит вам черничный пирог. Миссис Робинсон печет его такой, что на тарелку сочится густой фиолетовый сироп, и есть нужно ложкой, и рот делается черный, но вкус — изумительный.
Неделя почти кончилась, и очень скоро доктор Мозес подъедет к школьному зданию, как Илия на колеснице,[60] и войдет, чтобы послушать, как мы будем читать наши сочинения. Среди нас много заболевших. Некоторые из мальчиков не могут сейчас ходить в школу, но надеются, что появятся опять в понедельник, когда доктор Мозес уезжает на какое-то собрание. Трудное это все-таки сочинение. Прошлой ночью мне приснилось, что в реке текут чернила, и я макаю в них ручку, сделанную из молодой сосенки, и пишу на больших мраморных плитах, которые откалываю от склона одной из гор Уайт-Маунтис, той, которую мы видим, когда ходим на церковные собрания. А потом я бросила их все в водопад, так как они были недостаточно хороши для мистера Мозеса.
У Дика Картера в воскресенье гостил замечательный мальчик. Он делает настоящую газету, которая называется «Кормчий» и издается мальчиками в Уэйрхемской академии. Он говорит, что когда пишет, то называет себя «мы»; это звучит гораздо солиднее, не считая того, что помогает ему лучше замаскироваться.
Примеры: наши волосы были измерены сегодня утром, и оказалось, что они отросли на два дюйма с тех пор, как их измеряли в прошлый раз… У нас шатается зуб, который причиняет нам много неприятностей… Чернильное пятно, которое мы по неосторожности посадили на нашу единственную белую нижнюю юбочку, мы сумели вывести с помощью лимонного сока и молока. Кусочек нашей нижней юбочки исчез вместе с пятном.
Я попробую иногда использовать это в моих сочинениях, так как я, конечно же, буду писать для «Кормчего», когда поступлю в Уэйрхемскую семинарию.[61] Дядя Джерри Кобб говорит, что так непременно и будет, и думает, что через четыре года я могу дорасти до редактора, если они вообще берут в редакторы девочек.
Я никогда не была лучше, чем с тех пор, как постоянно себя поощряю, вплоть до того, что ласково попросила тетю Миранду угостить меня пирожком с вареньем, из тех, которые пекли для гостей, — не потому, что я голодна, но для иксперемента, который я провожу и смысл которого когда-нибудь потом ей объясню.
Она сказала, что всегда считала неразумным ставить иксперементы на собственном желудке, а я ей сказала, с необычным пронзительным взглядом, что испытанию подвергается не мой желудок, а моя душа. Тогда она дала мне пирожок и ушла, озадаченная и встревоженная.
Наш новый священник пригласил меня по субботам заходить к нему, так как он и сам пишет стихи, но мне не хочется советоваться с ним насчет этого сочинения.
Священники не верят в поощрения, и бесполезно надеяться, что когда-нибудь поверят. В прошедшее лето гнев Божий был в проповедях четыре раза, но Бог не может сердиться все время — никто не смог бы, особенно летом. Мистер Бакстер, новый священник, — совсем другой и называет свою жену «дорогая», что очень мило и что я впервые услышала в Риверборо. Миссис Бакстер тоже не такая, как те, что живут в Темперансе или здесь, в Риверборо. Я люблю смотреть на нее на собраниях или когда она слушает своего мужа, слишком молодого и красивого для священника; у меня появляется очень странное, необычное чувство, когда я вижу, как они смотрят друг на друга.
Она одевается не так, как все остальные. Тетя Миранда говорит, что следует думать только о двух вещах: будет ли тебе тепло в твоем платье и долго ли оно проносится. И никто на свете не знает, как я люблю розовый и красный цвета, и как ненавижу тусклый желтовато-коричневый и зеленый, и как, когда я ношу мою шляпу с черными и оранжевыми иголками дикобраза, меня не покидает желание, чтобы ее сдуло ветром в реку.
Как много перьев вижу я,
Гуляя, всякий раз.
Так почему ж судьба моя —
Колючий дикобраз?
Что оказывает наиболее пазетивное влияние на характер — наказание или поощрение?
(Мисс Дирборн еще не вносила поправок в этот текст.)
Приступая к рассмотрению этого поистине значительного и важного для всей страны вопроса, мы испытываем большое смущение, хотя усердно старались разобраться в нем, чтобы показать, с какой замечательной мудростью вдохновляет юные умы наша дорогая учительница, так как ее желание — чтобы занятия, на которых она учит нас писать сочинения, долго помнили в Риверборо.
Прежде всего нам хотелось бы сказать, что наказание кажется более необходимым для пользы мальчиков, чем девочек. Проступки мальчиков связаны с буйством: они крадут фрукты, произносят ругательства, прогуливают уроки, дерутся, разбивают окна и убивают невинных маленьких мух и жуков. Если не отучить их от этого в раннем возрасте, то они не смогут стать такими, как наш президент-мученик Авраам Линкольн.[62]
Мы спросили у всех на нашей улице, и все считают, что пороки мальчиков можно лишь выколотить из них розгой или ремнем, и это вызывает у нас большое огорчение, так как мальчики, когда они не совершают ужасных проступков, упомянутых выше, кажутся такими же хорошими, как девочки, и никогда не плачут, когда их секут, и говорят, что это не очень больно.
Теперь мы переходим к девочкам, которых знаем лучше, так как являемся одной из них. Девочки кажутся лучше, чем мальчики, потому что их проступки не такие шумные и заметные. Они могут не слушаться своих родителей и тетей, шептаться на уроках, говорить злые слова своим одноклассницам, лгать, быть надутыми и ленивыми, но, делая все это, они держатся довольно вежливо и благовоспитанно, и никто не хочет бить их ремнем, потому что у них нежная кожа и на ней быстро появляются синяки.
Наказания делают человека очень несчастным, а поощрения очень счастливым, а когда человек счастлив, он хочет в будущем вести себя как можно лучше. Мы были знакомы с девочкой, которая ежедневно поощряла себя в течение недели, и, как кажется, это воспитывало в ней такой прелестный характер, какого только можно желать. Но, возможно, если бы человек продолжал поощрять себя годами, он стал бы себялюбив. Человек не знает этого точно, он может только опасаться.
Если собака загрызет овцу, мы должны побить собаку сразу и прямо на том месте, где она может видеть эту овцу, иначе она не будет знать, что мы имеем в виду, забудется и загрызет другую. То же самое и с родом человеческим. Мы должны быть тверды и терпеливы, прибегая к наказанию, независимо от того, как мы любим того, кто провинился, и как она голодна. Не будет пользы, если бить человека одной рукой и протягивать ей маринованную свеклу другой. Это запутает ее, и она может вырасти, не умея отличить хорошее от плохого.[63]
Теперь мы с почтением обращаемся к Святому Писанию, а людей в Библии наказывали все время, и, кажется, им это шло на пользу. Любой скажет: кого Бог любит, того наказывает, но мы думаем, что Бог умеет наказывать лучше, чем мы, и лучше знает, как и когда это делать, поскольку занимался этим с дохристианских времен, когда человечество не могло об этом знать, до 1492 года от Рождества Христова, когда Колумб открыл Америку.
Мы думаем, что не сможем разузнать все до конца об этом предмете до тех пор, пока не попадем на Небеса, где те, кто оказался там, поротые и непоротые, смогут встретиться и, отложив свои арфы, обсудить, как они туда попали.
И мы ласково советуем мальчикам быть более тихими и благовоспитанными и попробовать применить к себе поощрения, чтобы посмотреть, как это подействует. Поощрения — это не только те маленькие розовые карточки с похвалами, которые мы получаем по пятницам и которые мальчики иногда рвут и с презрением бросают на ветер, а девочки заботливо хранят в конвертике.
Есть поощрения великие и замечательные, ведь мальчик может добиться того, что станет губернатором, или школьным попечителем, или членом правления железной дороги, или президентом, в то время как девочка может стать только женой и матерью. Но все мы можем украсить себя кротостью и смирением, особенно девочки, которые нуждаются в этом больше, чем мальчики.
Октябрь, 187 —.
Есть люди в книгах, а есть люди в Риверборо — и они очень отличаются. Здесь у нас они никогда не беседуют о борзых конях и дамских лошадях, не говорят «я узрел» или «мне мнится», а если бы какой-нибудь шотландец из «Роба Роя» приехал в Риверборо и захотел жениться на одной из нас, девочек, мы не поняли бы его, если б только он не объяснился жестами; хотя Хальда Мизерв и говорит, что, если бы знатный вельможа — с огромными поместьями, где в его распоряжении множество крепостных, — попросил бы ее стать его женой, она сумела бы догадаться о его намерениях, на каком бы языке он ни говорил.
Дядя Джерри Кобб думает, что люди в Риверборо не годятся для того, чтобы писать о них рассказы, но я знаю, что о некоторых из них можно было бы написать.
Хоть Джек-тыковка еще совсем младенец, если бы кто-нибудь написал о нем, вышел бы настоящий рассказ: как его мать умерла, а отец уехал, а мы с Эммой-Джейн уговорили тетю Сару Кобб взять его к себе, так что мистеру Перкинсу не пришлось везти его на ферму-богадельню, и как нам было весело в то лето, и о нашей невозместимой потере, когда его отец осенью вспомнил о нем и приехал, чтобы забрать его, и как тетя Сара унесла кроватку на колесиках обратно на чердак, и мы с Эммой-Джейн услышали, как она плачет, и тихонько ушли.
Миссис Мизерв говорит, что дедушка Сойер был мастером рассказывать всякие истории — прежде чем бабушка сломила его дух. Она говорит, что в молодости он всегда был душой общества и в лавке и в баре, хотя обычно не пил, и она считает, что я пошла в него, так как больше всех других школьных предметов люблю писать сочинения. Но мама говорит, что я пошла в отца, который всегда, было ему о чем сказать или нет, говорил очень мило; так что, мне мнится, я должна быть благодарна обоим. Они те, кого называют предками, и многое зависит от того, есть они у тебя или нет. У Симпсонов нет никаких. Тетя Миранда говорит: все здесь в округе такие зажиточные потому, что их предки были первыми поселенцами и выросли на «выжженной земле». И мы должны этим очень гордиться.
«Мне мнится» и «мне мнилось» — замечательные выражения для сочинения. Мисс Дирборн они очень нравятся, но Элис и мне никак не удается вставить их в сочинение так, чтобы угодить ей. «Мнится» означает то же, что «кажется», но звучит лучше. Пример: если рассказываешь, какой тебе приснился сон про твою старую тетю:
Мне мнилось, слышу чудный голос я:
«Дитя, ты так мне помогла сегодня,
Тебя освобождаю от шитья».
Как пример этот стишок хорош, но, увы, такое слишком невероятно!
Сегодня после обеда я ходила в магазин покупать черную патоку и, когда прошла по мосту и повернула к холлу, увидела на обочине дороги много-премного отпечатков подковок — отпечатков с маленькими дырочками от шипов.
«Это плотогоны пришли с верховьев реки, — подумала я, — и завтра они будут прогонять свои бревна через наш водопад». Я огляделась кругом, но не увидела ни души. Однако я все равно знала, что не ошиблась, так как отпечатки не могли лгать. Всю дорогу туда и обратно я думала об этом, но, к несчастью, забыла про патоку. А так как Элис Робинсон не пустили гулять, я потратила время, отведенное мне для игры, на то, чтобы написать рассказ. Это первый взрослый рассказ в моей жизни. Он задуман не как школьное, а как настоящее сочинение, как книжка про Кору, жену доктора, и написан для мистера Адама Ладда и таких, как он, которые живут в Бостоне. Это сочинение из тех, которые печатают и за которые получают деньги, чтобы выкупить закладную.
Прекрасная деревенская девушка была помолвлена с отважным плотогоном, но однажды они поссорились и расстались: он — чтобы лить слезы в хрустальный поток, сплавляя бревна, а она — чтобы вздыхать и сетовать, занимаясь работой по дому.
Девушка имела обыкновение стоять вечернею порой на мосту, опершись о перила, и ее слезы тоже падали в пенящийся поток; так что, хотя двое несчастных влюбленных и не знали об этом, река была их другом, единственным, кому они поверяли свои тайны и в чьи воды лили слезы.
Месяцы бежали незаметно, и уже был следующий июль, когда однажды, пройдя по мосту и повернув к холму, девушка заметила следы на песках времен.
«Снова пришли плотогоны!» — воскликнула она, прикладывая руку к груди, так как у нее была нетяжелая болезнь сердца, как у Коры, жены доктора, и миссис Мизерв, — такая, от которой не умирают.
«Они в самом деле пришли, а именно — тот, которого ты знаешь», — произнес чей-то голос, и из зарослей ольхи выскочил Ланселот Литлфилд, поскольку именно так звали влюбленного и поскольку был это не кто иной, как он. Волосы у него вились и выглядели точно чистое золото. Его рубашка, хоть всего лишь из фланели, была новая, чистая и красивого цвета, и глядевшей на него девушке он казался сказочным принцем.
«Прости», — тихо сказала она, простерая свои изниможденные руки.
«Нет, моя услада, — ответил он. — Именно я должен сказать тебе это». И, гротциозно припав на одно колено, поцеловал край ее платья. Оно было из ярко-розового льна и искустно отделано белой тесьмой.
Они долго стояли у реки, прижав друг друга к сердцу, как Кора и доктор, пока вдруг не услышали стук колес на мосту и не догадались выпустить друг друга из объятий.
Стук колес был все ближе — и что же? — к ним подъехал отец девушки.
«Можно мне обвенчаться с вашей прекрасной дочерью сей же месяц?» — спросил Ланселот, чье имя мы не будем снова называть полностью в этой истории.
«Можно, — ответил отец, — ибо — взгляни! — она готова и давно этого ждет». Он сказал это, не замечая того, как позорит этими словами девушку.
И тут же на месте был назначен день свадьбы, и, когда он настал, узы Гименея связали их на берегу реки, где они впервые встретились, берегу, где они расстались в гневе и где вновь принесли клятвы верности и прижали друг друга к сердцу. А река в то лето обмелела, и ей все казалось, будто это оттого, что ничьи слезы больше не капают в нее, а сменившие их улыбки, как солнце, высушили ее воды.
Р.Р.Р.
Finis.
Ноябрь, 187-.
Очень давно, когда я смотрела, как мисс Росс рисует старую мельницу на Солнечном Ручье, я думала, что стану художницей, так как мисс Росс ездила в Париж, который во Франции, где она купила мой бисерный кошелечек и розовый зонтик, и мне хотелось тоже увидеть улицы с красивыми яркими вещами в окнах магазинов.
Потом, когда приехавшие из Сирии миссионеры останавливались в кирпичном доме, миссис Берч сказала мне, что, став членом церкви, я должна научиться музыке и пению и поехать в далекие страны спасать души язычников. И тогда я решила, что это будет моей профессией. Но мы, девочки, попробовали создать свое отделение Миссионерского общества, и ничего не вышло. Отец Эммы-Джейн даже не разрешил ей пригласить девочек на ее день рождения, когда узнал, что она сделала, а меня тетя Джейн послала к Джейку Муди сказать, что мы не хотели его обидеть, когда просили чаще бывать на собраниях. Он сказал — ладно, мол, но пусть только попадется ему на его дворе эта Перкинсова девчонка с постной рожей и уж запомнит она свой визит — что было такой же грубостью, как и наша попытка призвать его вести более правильную и хорошую жизнь.
Потом, когда дяде Джерри, мистеру Аладдину и мисс Дирборн понравились мои сочинения, я подумала, что лучше стану писателем — ведь я непременно должна кем-нибудь стать, как только мне исполнится семнадцать, а иначе как же мы сможем выкупить закладную на ферму? Но даже эта надежда отнята у меня теперь, так как дядя Джерри высмеял мою историю «Ланселот, или Поссорившиеся влюбленные», и я решила стать учительницей, как мисс Дирборн.
Причиной этого жалостного сообщения о перемене цели жизни и избранной профессии послужило то, что Ребекка прочитала свой «взрослый» рассказ мистеру и миссис Кобб в саду после ужина. Дядя Джерри постоянно уверял, что жители Риверборо не годятся в герои рассказов, и «Ланселот, или Поссорившиеся влюбленные» был написан с целью раз и навсегда опровергнуть это утверждение — утверждение, которое Ребекка считала (вполне справедливо) несостоятельным, хотя, безусловно, не сумела бы объяснить почему. К несчастью, Ланселот оказался плохим проповедником ее идей, совершенно неспособным на те высокие свершения, которые прочила ему юная романистка, и дядя Джерри, хоть и был всего лишь возницей дилижанса и не слишком начитанным человеком, сразу почувствовал расплывчатость и неубедительность «Поссорившихся влюбленных», как только они были представлены на его рассмотрение.
— Вот видите, и о тех, кто живет в Риверборо, можно написать рассказ! — с торжеством заявила Ребекка, закончив чтение и складывая листы бумаги. — И все это вышло из того, что я заметила следы плотогонов у дороги и задумалась об этих людях. А если задуматься, всегда получится рассказ; так говорит священник.
— Да-а, — задумчиво согласился дядя Джерри, отклоняясь назад вместе со стулом, на котором сидел, и, прислонив его спинку к стволу яблони, постарался побудить свой неповоротливый ум к незамедлительной и бурной деятельности, поскольку Ребекка была его гордостью и радостью — существом, по его мнению, сверхчеловеческого таланта, а следовательно, и тем, кого желательно «пообтесать», когда этого требуют обстоятельства.
— Это, конечно, риверборская история, так как ты вставила в нее и реку, и мост, и холм, и плотогонов. Но есть в ней что-то ужасно странное: эти люди ведут себя не по-риверборски и говорят не по-риверборски, на мой взгляд. По-моему, это самая настоящая книжная история.
— Но, — возразила Ребекка, — люди в «Золушке» тоже вели себя не как мы, а вы нашли, что это прекрасная история, когда я вам ее рассказала.
— Знаю, — ответил дядя Джерри, обретая красноречие в пылу спора. — Они вели себя не как мы, но, по крайней мере, они вели себя так, как на них похоже! Так или иначе, а все они были под стать друг другу. Золушка, может быть, была слишком уж хорошая, а сестры уж чересчур отъявленные злодейки, чтобы жить на свете, и та старушка, что имела про запас карету из тыквы… Ну что ж, во всяком случае, веришь в эту карету, крыс, мышей и все остальное, прежде чем успеешь подумать, что это неправда. Не знаю почему, но люди в истории про Золушку как-то подходят друг другу. Все они здорово неправдоподобные — и этот парень, принц с хрустальным башмачком, и вся остальная компания, — но все равно слушаешь с открытым ртом и веришь. Но ей-богу, Ребекка, никто не принял бы на веру эту твою деревенскую девушку, а что до этого, как его там, Литлфилда, который выскочил из кустов, то такой парень никогда в этих кустах и не сидел! Нет, Бекки, ты самая умная девчушка в нашем городке и дядю Джерри за пояс заткнешь, когда надо употребить грифельный карандаш, но, по-моему, это не по-настоящему риверборская история! Ты только послушай, как они говорят! Что это за «узы Гименея»?
— Это изящное выражение; вместо слова «поженились», — объяснила подавленная и отрезвленная писательница; хорошо, что горячо любящий старик не видел в сумерках ее глаза, иначе он догадался бы, что слезы совсем близко.
— Ну, тогда ладно; я смыслю не больше коровы, когда дело касается словаря. А что это там этот, как его, говорит девушке: «Нет, моя услада»?
— Я и сама подумала, что это звучит глупо, — призналась Ребекка, — но так доктор называл свою жену, когда уговаривал ее не ссориться с его матерью, которая поселилась у них. Я знаю, что так не говорят в Риверборо, но я думала, что, может быть, это бостонское выражение!
— Ну нет! — решительно заявил мистер Кобб. — Возил я бостонцев в моем дилижансе из Милтауна, и не раз, и никто из них никогда не сказал мне: «Нет, моя услада» — и ничего другого этакого. Они говорили как люди — все до одного! Если бы этот, как его там, сидел бы рядом со мной на моей «палубе» и попробовал бы сказать мне: «Нет, моя услада», я спихнул бы его прямо в кукурузное поле у дороги. Я думаю, ты еще не доросла до того, чтобы писать такие истории, Бекки; ведь лучше твоих стихов никто в нашем графстве Йорк не напишет, а твои сочинения так хороши, что хоть на городском собрании вслух читать!
Ребекка немного оживилась и, как всегда, ласково попрощалась со стариками, но с холма спускалась в невеселом расположении духа. Когда она добрела до моста, солнце уже садилось за лес судьи Бина. И пока она смотрела, солнечный свет лился прямо на широкую, неподвижную реку, и на одно прекрасное мгновение деревья на берегах отразились в ее поверхности, поплыв в море розового сияния. Облокотившись о перила, она следила, как свет превращается из малинового в пунцовый, из пунцового в розовый, из розового в янтарный и из янтарного в серый. Затем, вынув из кармана передника «Ланселота, или Поссорившихся влюбленных», она разорвала рукопись на кусочки и со вздохом бросила в воду.
«Дядя Джерри не сказал ни слова о конце! — подумала она. — А он был так хорош!»
И она была права; но хотя дядя Джерри и был неплохим критиком, который мог просветить в том, что касалось поведения и языка его риверборских соседей, не в его власти было указывать путь юной мореплавательнице, плывшей «на манящий дальний свет» по волнам своего воображения.
Ноябрь, 187-.
Наше тайное общество только что устроило замечательный пикник в сарае у Кандейс Милликен.
Название нашего общества — B.O.S.S.,[64] и ни один мальчишка в деревне не сумел разгадать, что это значит. А значит это — Общество Косы Через Плечо, и это условный знак. Все члены общества перекидывают одну из кос на грудь через правое плечо; председатель носит красную ленту в косе (я председатель), а все остальные — синюю.
Чтобы привлечь внимание другого члена общества, находясь в гостях или в публичном месте, мы зажимаем конец косы между большим пальцем и мизинцем и стоим, как бы ненарочно, на одной ноге.
Это Тайный Сигнал, а пароль — Sob[65] (буквы B.O.S.S. в обратном порядке); это моя идея, и все считают, что она довольно необычная.
Одно из правил B.O.S.S. заключается в том, что от любого члена общества могут потребовать рассказать на собрании общества о постоянно преследующем ее искушении, если об этом попросит большинство членов общества.
Это была идея Кандейс Милликен, и все против нее очень возражали, но, когда дошло до голосования, так много девочек побоялось обидеть Кандейс, что они согласились на ее предложение, так как больше ничьи папа и мама не позволили бы нам устраивать пикник в их сарае и пользоваться там их плугом, бороной, жерновом, санями, бричкой и тачкой. А у Кандейс мы всем этим пользовались и почти ничего не испортили.
На самом первом собрании они попросили меня рассказать о моем постоянном искушении, и мне было до смерти неприятно рассказывать, потому что это самая обыкновенная жадность. Я терпеть не могу звать других девочек к себе, если найду место, где много ягод, когда мы летом ходим в лес собирать их.
Когда я призналась, отчего мне было ужасно стыдно, все девочки удивились и сказали, что никогда ничего такого не замечали, но каждая думала, что я считаю своим постоянным искушением что-нибудь совсем другое. Тогда Эмма-Джейн сказала, что лучше выйдет из членов общества и останется без пикника, чем станет рассказывать о своем искушении. Ну и так как вышло столько волнений и неприятностей, Кандейс уступила. Мы вычеркнули это правило из нашего устава, и вышло, что я рассказала о своем искушении напрасно.
Мы назвали свое общество B.O.S.S. потому, что у Минни Липучки обрита голова после скарлатины и нет косы, так что она не может стать нашим членом.
Я не хочу, чтобы она была членом общества, но не могу быть счастлива, зная, что она будет чувствовать себя ущемленной, и поэтому пропадает половина удовольствия от сознания собственного членства в обществе.
В этом, я думаю, главное неудобство, какое испытываешь, когда ведешь себя подло и недоброжелательно. Невозможно поступать неправильно и чувствовать себя правым или быть плохим, а чувствовать себя хорошим. А иначе мы могли бы делать все, что только придет в голову, и, несмотря на это, всегда быть счастливыми.
Минни Липучка портит все, во что встревает, но я думаю, что мы, остальные девочки, должны или обрить головы и назваться Безволосыми, или позволить Минни стать членом B.O.S.S. на особых правах.
Она могла бы состоять в обществе B.I.T.U.B.,[66] потому что именно в верхнем ящике комода ее мама держит теперь отрезанную косу Минни.
Март. 187-.
Сегодня не такой уж холодный для начала марта день, и я сижу на сеновале, одетая в свое пальто, капор, варежки и непромокаемый плащ тети Джейн.
Когда я напишу три странички, спрячу эту книгу в сено, чтобы она лежала там до теплых весенних дней.
Похоже, что в зимнее время у меня нет никаких мыслей; может быть, они превращаются в сосульки на своем пути. В теплую погоду на сеновале полно мыслей. Их шлют мне небо, и деревья, и цветы, и птицы, и река; но сейчас все серое и колючее, ветви деревьев голые, а река замерзшая.
В моей спальне слишком холодно, чтобы писать, но, пока у нас еще был открытый камин, несколько мыслей у меня все же было. Теперь же, когда в столовой поставили закрытую печку и мы сидим там так близко друг к другу — тетя Миранда, тетя Джейн и я, — мне не хочется делать записи в моей книге, так как я боюсь, что тети попросят меня прочесть мои тайные мысли вслух.
Я только что перечитала заново первую часть моей Книги Мыслей, и оказалось, что я выросла из нее, точно так же, как выросла из моего прошлогоднего желто-коричневого кашемирового платья.
Удивительно, как человек может измениться так быстро — за несколько месяцев, но я точно помню тот день, когда мне купили мою книгу в магазине мистера Уотсона, — тогда же у кошки Эммы-Джейн появились котята. Миссис Перкинс оставила самого красивого, беленького, а всех остальных Эбайджа Флэг утопил.
Мне кажется странным, что кошки продолжают приносить котят, когда знают, что с этими котятами будет! Нам было очень грустно, когда котят утопили, но миссис Перкинс сказала, что так уж повелось на свете и так должно быть.
Я не могу не радоваться, что то же самое не делают с детьми, иначе Джону, Дженни, Мире, Марку и мне — всем привязали бы на шею камень и утопили бы там, где Солнечный Ручей глубже всего, потому что во всей семье только Ханна и Фанни по-настоящему красивые.
Миссис Перкинс говорит, что меня нужно только нарядить, чтобы я была красивой, но, так как меня никогда не наряжали, это мало что значит. По крайней мере, они не стали наряжать котят, чтобы посмотреть, как улучшится их внешность, но решили сразу.
Котенок Эммы-Джейн, который родился в тот же день, когда и эта книга, теперь стал взрослой кошкой, которая сама знает, как уж оно повелось на свете и как должно быть, потому что у нее уже один раз утопили котят.
Так что, пожалуй, не так уж странно, что моя Книга Мыслей кажется мне такой детской и глупой, если подумать обо всем том, что я пережила, и множестве всего того, что я узнала, и о том, насколько правильнее я стала писать по сравнению с тем, как писала десять месяцев назад.
Мои пальцы зябнут и в варежках, так что до свидания, дорогая Книга Мыслей, друг моего детства, оставшегося так далеко, далеко позади!
Я спрячу тебя в сене, где тебе будет тепло и уютно до конца долгой зимы и где летом тебя снова найдет не кто иной, как твой любящий автор
Ребекка Ровена Рэндл.
Новое зимнее платье Эммы-Джейн Перкинс было из клетчатой, зеленой с голубым, шотландки, отделанное узкой зеленой бархатной ленточкой и металлическими кнопками. Был у нее также серый жакет из толстой, похожей на мех ткани, застегивающийся на большие металлические пуговицы, пара зеленых лайковых перчаток и зеленая фетровая шляпа, тулью которой украшала шляпная лента из ярко-зеленых перышек, начинавшаяся спереди головкой птички и кончавшаяся сзади хвостиком, и более красивого туалета нельзя было и желать. Так считала сама Эмма-Джейн, и Ребекка полностью разделяла ее мнение.
Но Эмма-Джейн была, как однажды представила ее мистеру Адаму Ладду Ребекка, «дочерью богатого кузнеца», а она, Ребекка, наполовину сиротой с заложенной фермы близ Темперанса, на иждивении своих незамужних теток. Шотландка была явно не для нее, ее уделом оставались темные шерстяные ткани, варежки и прошлогодние пальто.
А как же со шляпами? Была ли тут для нее какая-нибудь надежда на будущее? Этот вопрос задавала себе она, возвращаясь домой от Перкинсов, в восхищении от нового зимнего наряда Эммы-Джейн и, как верная подруга, стараясь, чтобы недостойная зависть не примешивалась к этому восхищению. Ее собственная черная шляпа с украшением в виде красного крылышка считалась ее будничной шляпой и, хотя была сильно поношена, все еще нравилась Ребекке, однако никак не годилась для того, чтобы надевать ее, когда идешь в церковь, — даже при тех странных и совершенно непостижимых взглядах, которых придерживалась в вопросе о подходящей одежде тетя Миранда.
Имелась в наличии и уже упомянутая коричневая фетровая шляпа без полей — если можно было назвать это наличием, после того как две зимы на нее падали дождь, снег и град. Но от ее отделки остались лишь воспоминания — и это было единственным утешением!
Эмма-Джейн сказала, что у модистки в Милликен-Миллз можно купить совершенно прелестную «птичью грудку», которая начинается совершенно прелестным пурпурным пушком, а кончается совершенно прелестным темно-красным — два цвета весьма модных в то время. И если уж старой коричневой шляпе предстоит быть ее, Ребекки, уделом еще одну зиму, не захочет ли тетя Миранда скрыть изъяны этой шляпы от язвительного и недоброжелательного мира под пурпурной «птичьей грудкой»? Захочет ли она — вот в чем заключался вопрос.
Погруженная в эти нелегкие размышления, Ребекка вошла в кирпичный дом, повесила в передней свой капор и проследовала в столовую.
Мисс Джейн в столовой не было, но тетя Миранда сидела у окна с кучей лоскутков на коленях, а на стуле рядом с ней громоздились картонные коробки. В одной руке она держала ту самую потрепанную коричневую шляпу без полей, а в другой оранжевые и черные иглы дикобраза с летней шляпы, которую Ребекка носила в прошлом году. И в позапрошлом, и в позапозапрошлом, и так далее — вплоть до тех доисторических времен, о которых в ее детской памяти не сохранилось точных данных, хотя, как она была уверена, общество в Темперансе и Риверборо такие данные сохранило. Поистине это было зрелище, от которого кровь заледенела бы в жилах всякой пылкой юной мечтательницы, надеющейся украсить себя более нарядными перышками!
Мисс Сойер на секунду подняла глаза с выражением полного удовлетворения, а затем вновь устремила их на свою работу.
— Если б я собиралась покупать отделку для шляпы, — сказала она, — я не смогла бы выбрать ничего лучше и практичнее этих иголок! Твоя мать носила их с тех пор, как вышла замуж; и на тебе они были в тот день, когда ты приехала к нам с фермы, и я тогда подумала про себя, что вид у них какой-то заморский, но теперь, когда я к ним привыкла, они мне стали нравиться. Ты здесь уже два года; да и прежде эти иголки почти все время были в носке — твоя мать носила их и летом и зимой. Каково? По прочности с ними ничто не сравнится! Даже не верится, что твоя мать их выбрала — Орилия никогда не умела делать хорошие покупки! Черные иголки почти как новые, а оранжевые лишь чуточку выцветшие и потрепанные. Интересно, что будет, если я все их обмакну в ваксу? Право же странно, что дикобраза используют для отделки шляп, хотя не скажу, чтобы я точно знала, как это животное выглядит; много уж времени прошло с тех пор, как я видала его на картинке в школьном учебнике географии. Я всегда думала, что иголки у них прямые и сердито торчат вверх, но эти вроде как закручиваются на концах и оттого лучше выдерживают ветер. Как они тебе нравятся на этой коричневой шляпе? — спросила она, склоняя голову набок с видом знатока и неуклюже приставляя иголки к шляпе своей натруженной рукой.
Чтобы они понравились Ребекке на коричневой шляпе? Как бы не так!
Мисс Сойер не смотрела на племянницу, но глаза девочки сверкали, грудь тяжело вздымалась, щеки пылали от внезапно нахлынувшего чувства гнева и отчаяния. Неожиданно с ней что-то произошло. Она забыла, что говорит с тем, кто намного старше ее, забыла о своем зависимом положении, забыла обо всем, кроме горького разочарования из-за несбывшейся мечты о пурпурном пушке, и, не помня ничего, кроме пленительной, ослепительной красоты зимнего наряда Эммы-Джейн Перкинс, совершенно неожиданно разразилась бурей протеста.
— Я не стану носить эти отвратительные иголки еще и зимой! Не стану! Жестоко, жестоко требовать этого от меня! Ах, как бы я хотела, чтобы на свете не было никаких дикобразов или чтобы все они вымерли раньше, чем этим глупым, гадким людям пришло в голову отделывать шляпы иголками! Они загибаются и щекочут мне ухо! Они стегают меня по щеке и впиваются в нее, как стальные иглы! И вид у них, конечно же, заморский, вы сами это только что сказали. Никто их не носил и не носит, кроме меня одной! Из одного-единственного дикобраза сделали один-единственный пучок иголок для меня и ни для кого больше! Хорошо бы, вместо того чтобы торчать из этих отвратительных животных, их иголки впивались бы в них, как впиваются в мою щеку! Я страдаю, страдаю, страдаю, когда ношу их, и ненавижу их, а они будут носиться и носиться, и, когда я умру и не смогу этому помешать, кто-нибудь оторвет их от моей последней шляпы и воткнет мне в волосы — и так меня с этими иголками и похоронят! Да, когда меня похоронят, и они будут похоронены — единственное утешение! О, если у меня когда-нибудь будет дочка, я позволю ей выбирать для себя перья и не стану заставлять ее носить такую гадость, как свиная щетина или иголки дикобраза!
И, завершив эту длинную тираду, Ребекка унеслась, как метеор, за дверь и вдоль по улице, в то время как Миранда Сойер с трудом ловила ртом воздух и возносила молитвы Небесам, чтобы ей было дано понять, что за ураган эта ее племянница Рэндл.
Это было в три, а в половине четвертого Ребекка уже стояла на коленях на коврике, уткнувшись головой в теткин передник и всхлипывая в искреннем раскаянии.
— Ах, тетя Миранда, простите, простите меня, если можете. Ведь это впервые за много месяцев я оказалась такой скверной! Вы ведь знаете это! Помните, вы сказали на прошлой неделе, что со мной в последнее время никаких хлопот? Что-то прорвалось внутри меня и вышло наружу в раздраженных словах! Дикобразьи иголки действуют на меня, как красная тряпка на быка. Никто не понимает, как я страдаю, когда ношу их!
За последние два года Миранда Сойер получила несколько хороших уроков — уроков, которые сделали ее (по крайней мере, в те дни, когда она не была не в духе) чуть-чуть добрее и, во всяком случае, более справедливой, чем она была прежде. Когда ей случалось встать утром не с той ноги или ревматизм докучал сильнее, чем обычно, она была по-прежнему сурова и неуступчива; но иногда казалось, будто что-то тает внутри нее, и тогда вся ее костистая фигура становилась как-то мягче, а глаза не столь похожими на стеклянные. В такие минуты Ребекка чувствовала себя так, словно с головы у нее сняли железный котел, дав ей дышать свободно и радоваться солнечному свету.
— Н-да, — сказала наконец мисс Миранда, пристально посмотрев сначала на Ребекку, а затем на иголки дикобраза, словно для того, чтобы лучше разобраться в ситуации, — никогда, с тех самых пор как родилась на свет, не слышала таких речей и думаю, что их, верно, никто и не произносил. Тебе следовало бы рассказать священнику о том, что ты здесь наговорила, и послушать, что он думает о лучшей ученице его воскресной школы. Но я слишком старая, да и сил у меня нет, чтобы ругать, и волноваться, и стараться воспитать тебя, как я это делала сначала. На этот раз можешь сама наказать себя, как ты прежде делала. Давай швырни что-нибудь в колодец, как ты поступила со своим розовым зонтиком!.. Ты извинилась, и мы больше не будем говорить об этом сегодня, но я надеюсь, что ты покажешь своим хорошим поведением, насколько сожалеешь о своем поступке! Ты вообще думаешь о своей внешности и одежде куда больше, чем следует ребенку, а твоя вспыльчивость когда-нибудь непременно доведет тебя до тюрьмы!
Ребекка вытерла слезы и громко рассмеялась.
— Нет, нет, тетя Миранда, не доведет, никогда! Это не была вспыльчивость; я не злюсь на людей, а только, очень редко, на вещи, такие, как эти… Уберите их скорее, прежде чем я снова не начала злиться! Теперь я успокоилась! Ливень прошел, вышло солнце.
Мисс Миранда взглянула на нее испытующе и с недоумением. По ее мнению, душевное состояние Ребекки опасно напоминало болезнь.
— Ты видела, чтобы я или твоя тетя Джейн покупали себе новые шляпки? — спросила она язвительно. — Или есть какая-то особая причина, почему ты должна одеваться лучше, чем твои старшие родственницы? Ты вполне могла бы догадаться, что у нас сейчас мало денег и мы не намерены наряжать тебя, как какую-нибудь девицу с милтаунской фабрики.
— О-о! — воскликнула Ребекка; горячие слезы снова навернулись на глаза, а румянец на щеках угас, когда она поднялась с колен и села на диван рядом с теткой. — Как мне стыдно! Скорее пришейте эти иголки на коричневую шляпу, пока я послушная! Если я не смогу их выносить, то сошью аккуратный маленький мешочек из холста и на них надену!
Так кончилось это неприятное дело — не как обычно, холодными словами со стороны мисс Миранды и горькими чувствами со стороны Ребекки, но неожиданным проблеском взаимопонимания.
Миссис Кобб, которая умела мастерски красить вещи, погрузила вызвавшие такое раздражение злосчастные иглы в коричневую краску и оставила в ней на целую ночь, что не только придало им приятный теплый цвет, но и сделало менее жесткими их острые концы, так что, по мнению Ребекки, они были уже не столь отвратительными и страшными.
А затем миссис Перкинс заглянула в свою стоявшую на чердаке коробку со шляпными лентами и дала мисс Дирборн бледно-голубую бархатную ленточку, из которой та сделала обшивку и великолепную розетку для коричневой шляпы. Из этой розетки защитное оружие дикобраза торчало весело и гордо, как плюмаж Генриха Наваррского.[67]
Ребекка если и не слишком утешилась, то все же смирилась и была достаточно тактична, чтобы скрыть свои чувства теперь, когда знала, что экономия была причиной некоторых вердиктов тетки, касавшихся одежды. Ей удалось забыть о пурпурной «птичьей грудке», которая являлась ей лишь во сне, свисая с потолка и ослепляя своим ярким цветом. Эти видения заставляли Ребекку надеяться только на то, что «грудка» будет вскоре продана и не станет искушением для нее, Ребекки, когда она будет проходить мимо витрины модистки.
Прошло не так уж много времени, и однажды мисс Миранда одолжила у мистера Перкинса лошадь и повозку и отправилась, взяв с собой Ребекку, в Юнион за колбасным фаршем и зельцем. Она намеревалась также навестить миссис Кобб, заказать по пути телегу сосновых дров у мистера Страута и оставить кое-какое тряпье на плетеный половик у старой миссис Пиз — все это для того, чтобы путешествие было как можно более полезным, учитывая потерю времени и вероятный износ черного шелкового платья, надетого в дорогу.
Черная шляпа с красным крылышком была насильственно снята с головы Ребекки перед самым отъездом и заменена кошмарной коричневой без полей.
— Рано или поздно все равно начнешь ее носить, — заметила Миранда; Джейн стояла у боковой двери и втайне сочувствовала Ребекке.
— Хорошо, — сказала Ребекка, с мстительной гримасой нахлобучивая на голову жесткую коричневую шляпу и отпуская натянутую резинку, в которую продела свои длинные косы, — но это напоминает мне о словах, которые произнес мистер Робинсон на похоронах своей жены, когда священник сказал ему, что теща поедет в одном экипаже с ним.
— Не понимаю, какое отношение могут иметь слова, сказанные много лет назад мистером Робинсоном, к тому, что ты надеваешь эту шляпу, отправляясь в Юнион, — отозвалась Миранда, подтыкая с боков полость, которой накрыла колени.
— А вот могут; потому что он сказал: «Что ж, делайте как хотите, но это испортит мне всю поездку!»
Джейн резко закрыла дверь, отчасти потому, что у нее возникло желание рассмеяться (желание, которое до того, как Ребекка поселилась в кирпичном доме, не возникало на протяжении многих лет), а отчасти потому, что ей совсем не хотелось услышать ответ, который даст сестра, когда до нее дойдет весь смысл анекдота, рассказанного Ребеккой, — любимого анекдота мистера Перкинса.
День был холодный и ненастный, с сильным ветром, грозившим принести ранний снегопад. С деревьев уже были сорваны все листья, земля была твердой, и колеса повозки громко стучали по колдобинам на дороге.
— Хорошо, что я надела теплую шаль поверх пальто, — сказала Миранда. — Тебе не холодно, Ребекка? Завяжи потуже свой белый шарфик на шее. Этот ветер меня прямо-таки насквозь продувает. Я уже жалею, что мы не дождались денька получше. Эта дорога в Юнион идет то вверх по холму, то вниз, и нельзя ехать быстро — такая она ухабистая. Не забудь сказать, когда зайдешь в лавку Скотта, чтобы свинину мне прислали со всеми обрезками, — может быть, я попробую сделать немного топленого жира. Последняя телега дров разошлась ужасно быстро; надо будет выяснить, не сможет ли Эбайджа Флэг привезти нам кругляшей с лесопилки, когда будет в следующий раз возить дрова для судьи Бина. Думай о том, как правишь лошадью, Ребекка, и не гляди так часто на деревья и на небо. Это то же небо и те же деревья, которые тут всегда были. С холма спускайся очень медленно, а по мосту пусти лошадь шагом. Я всегда боюсь, что он проломится подо мной, а мне не хотелось бы свалиться в этот быстрый поток, да еще и в такой холодный день. Через неделю он уже совсем замерзнет. Я…
Окончание этой последней фразы, по всей вероятности, было не так уж важно, но так или иначе, а она осталась незавершенной, поскольку, когда повозка находилась на середине моста, неистовый порыв ветра подхватил шаль мисс Миранды и набросил ей на голову. Длинные тяжелые концы шали закрутились в противоположных направлениях и плотно окутали колышущуюся на ветру шляпу. В руках у Ребекки были кнут и вожжи, и, пытаясь помочь сражающейся с шалью тетке, она не могла придержать свою собственную шляпу, которую неожиданно сорвало у нее с головы и бросило на перила моста, где она на мгновение остановилась, дрожа и колыхаясь.
— Моя шляпа! Ах! Тетя Миранда, моя шляпа! — вскрикнула Ребекка, совершенно забыв в эту минуту, как часто молилась о том, чтобы «капризный дикобраз» исчез когда-нибудь в результате именно таких бурных событий, раз уж он отказывается умереть естественной смертью.
Она уже остановила лошадь и, в последний раз отчаянно дернув конец теткиной шали, выскользнула из повозки между колесами и бросилась по направлению к ненавистному предмету, которому временную ценность и значительность неожиданно придала опасность его лишиться.
Жесткая коричневая шляпа взвилась в воздух, затем упала и помчалась по мосту; Ребекка понеслась следом; шляпа запрыгала и застряла между двумя колышками перил моста; Ребекка гналась за ней, длинные косы развевались по ветру.
— Вернись! Вернись! Не оставляй меня одну с повозкой! Прекрати, я требую! Брось свою шляпу и вернись!
Миранда наконец высвободилась из совсем было поглотивших ее складок шали, но ветер не давал ей раскрыть глаза, и она была в таком замешательстве, что не пыталась оценить финансовый ущерб, связанный с ее распоряжениями.
Ребекка слышала приказ тетки, но в пылу погони сделала еще один бешеный рывок, чтобы схватить беглянку, которая казалась теперь одержимой злым духом — металась взад и вперед и скакала туда и сюда, словно живое существо, и наконец отличилась, пролетев прямо между передними и задними ногами лошади. Ребекка попыталась перехитрить шляпу — обежать вокруг повозки и встретить ее с другой стороны. Бесполезно; когда она выскочила из-за задних колес, ветер еще сильнее закрутил шляпу, и, скользнув прочь, она взмыла над перилами моста, а затем исчезла внизу в быстром потоке воды.
— Влезай обратно! — крикнула Миранда, вцепившись в свою собственную шляпу. — Ты старалась изо всех сил, но тут уж ничего не поделаешь. Я только жалею, что не позволила тебе надеть твою черную шляпу, как ты хотела. Шаль сломала стебелек бархатного цветка на моей шляпе, а ветер унес булавку от шали и гребень из моей прически. Я охотно повернула бы назад сию же минуту, да только не хочется второй раз просить у Перкинсов лошадь в этом месяце. Когда въедем в лесок, пригладишь волосы, повяжешь свой шарфик на голову и наденешь то, что осталось от моей шляпы; дорого нам обойдется эта поездка наверняка!
Лишь на следующее утро душа Ребекки действительно возликовала. За завтраком тетя Миранда объявила, что, так как миссис Перкинс едет в Милликен-Миллз, Ребекка может отправиться вместе с ней и купить себе прочную носкую шляпу.
— Больше двух с половиной долларов не трать, а пурпурную «грудку» купишь, только если миссис Перкинс скажет и сама модистка скажет, что пух не полиняет и не вылезет. Не покупай светлую шляпу, она надоест тебе через два-три года, как это было с твоей коричневой. Мне всегда нравилась форма коричневой шляпы, а другой отделки, которая носилась бы, как те иголки, тебе никогда не найти.
«Надеюсь!» — подумала Ребекка.
— Если бы резинка была у тебя под подбородком, как ты носила ее раньше, а не сзади, как ты носишь теперь, думая, что это делает тебя взрослой и модной, ветер никогда не сорвал бы шляпу у тебя с головы и ты бы ее не потеряла. Но беда стряслась, что поделаешь! Так что можешь прямо сейчас пойти к миссис Перкинс, чтобы не заставлять ее ждать и чтобы она не уехала без тебя. Два с половиной доллара в конверте рядом с часами.
Ребекка проглотила последний кусок лежавшей у нее на тарелке трески, вытерла губы и поднялась со стула, более счастливая, чем сами ангелы в раю.
Иголки дикобраза исчезли из ее жизни без какой-либо провинности или насильственных действий с ее стороны. Она осталась совершенно невинной и добродетельной, но тем не менее ей предстояло получить новую шляпу с пурпурной «птичьей грудкой», если скрупулезное исследование покажет, что этот предмет ее восхищения практически не подвержен уничтожению.
— Как много шляп увижу я,
И уж на этот раз
Перо найдется для меня —
Никак не дикобраз,
— втайне и с восторгом импровизировала она, направляясь к боковым дверям дома.
— Эбайджа Флэг заворачивает к нам, — сказала мисс Миранда, вставая со стула и подходя к окну. — Выйди-ка, Джейн, и посмотри, что там у него. Какой-то пакет от судьи, я думаю. Он держит бумажный пакет. Похоже, что это тыква, хотя, если подумать, не стал бы он заворачивать тыкву в бумагу. Закрой дверь столовой, Джейн, ужасный сквозняк. И поторопись, а то лошадь судьи никогда и минуты смирно не постоит.
Эбайджа Флэг вылез из повозки и с усмешкой на лице приблизился к боковой двери.
— Угадай, что у меня есть для тебя, Бекки.
Ничто не дрогнуло пророчески в ее душе, чтобы предупредить о том, на что она обречена.
— Яблоки? — оживленно спросила она, сама как яблочко — сияющая, румяная, с атласной кожей.
— Нет, попробуй еще раз.
— Цветущая герань?
— Попробуй еще!
— Орехи? Мне не угадать, Эбайджа. Я сейчас еду по делу в Милликен-Миллз и боюсь, что миссис Перкинс уедет, не дождавшись меня. Покажи поскорее! Это действительно для меня или для тети Миранды?
— Точно для тебя! — И, открыв большой пакет из оберточной бумаги, он извлек из него пропитанные водой остатки коричневой шляпы!
Это были лишь остатки, но в их сущности и происхождении не могло быть никаких сомнений. Они явно в прошлом были шляпой, и можно было даже предположить, что, возвращенные к жизни, они вновь примут первоначальную форму в недалеком и счастливом будущем.
В этот драматический момент к стоявшим в боковых дверях Ребекке, Эбайдже и мисс Джейн присоединилась снедаемая любопытством мисс Миранда.
— Ну и ну! — воскликнула она. — Да где же это и как, скажи на милость, ты?..
— Я вчера работал на плотине возле Юниона, где сплавляют лес, — засмеялся Эбайджа, с довольным видом поглядывая по очереди на каждую из трех своих собеседниц, — и увидал, как эта шляпка скакнула в воду, как раз когда Бекки ехала по дороге. Форма у этой шляпки вроде как у лодки, и я не я, если она не плавает, как настоящая лодка! «Где это я видал такие колючие перья?» — думаю я.
(«Вот именно, где?» — подумала, с мятежным чувством в душе, Ребекка.)
— Ну и тогда до меня дошло, что я возил эти перья в школу, и возил их на собрания, и возил на ярмарку, и возил почти везде — на голове у Бекки. Тут я дотянулся до шляпы шестом и поймал ее, прежде чем ее успело зажать между бревнами и сплющить, и вот она! Шляпке-то само собой пришел конец — похоже, будто на нее мокрый слон наступил, но перья — как новые! Я ее и принес-то, собственно говоря, из-за этих перьев.
— Очень любезно с твоей стороны, Эбайджа, и мы все тебе очень обязаны, — сказала Миранда, сунув одну руку внутрь шляпы, а другой медленно поворачивая этот злополучный предмет. — Ну, скажу я вам, — воскликнула она, — да я, кажется, и прежде это говорила, из всех носких перьев, какие я видела на своем веку, эти самые ноские! Им, похоже, никогда сносу не будет. Смотрите, как на них держится краска миссис Кобб; они почти такие же коричневые, что и до того, как упали в воду.
— Никакой цвет от воды не вянет, — усмехнулся Эбайджа, который был довольно известен в Риверборо своими каламбурами.
— И как подумаешь. — продолжила Миранда, — сколько шума поднимают из-за этих страусов, которых убивают сотнями ради их перьев, а перья никуда не годятся, после того как попадут под первый же ливень, и все это время позволяют таким ценным дикобразам бегать вокруг в их иголках… Ну никак я этого не могу понять! Разве что модистки узнали, как долго эти иголки служат, и не стали использовать их для отделки, чтобы не остаться без работы. Эбайджа прав: шляпа больше никуда не годится, Ребекка, но ты можешь сегодня купить другую — любого цвета и формы, какая тебе только поправится, — и отдать мисс Мартон, чтобы она пришила к ней эти коричневые иголки с какой-нибудь пряжкой или бантом — так только, чтобы прикрыть иголки у основания. Тогда благодаря Эбайдже ты будешь со шляпой еще на один сезон.
Дядя Джерри и тетя Сара вскоре тоже узнали о том, какую роль сыграл рок, или Эбайджа Флэг, в делах Ребекки, так как в тот же вечер она сама в сопровождении учительницы пришла к старому вознице. Сняв свою новую шляпу с древним украшением, она несколько нарочито положила ее вниз донышком на кухонный стол и вышла из комнаты — ямочки на ее щеках были чуть глубже, чем обычно.
Дядя Джерри поднялся со своего сиденья и, пройдя через комнату, с любопытством заглянул в шляпу. Он обнаружил, что внутри к тулье аккуратно приколота круглая бумажная подкладка и на ней выведены следующие строки, которые произвели большое впечатление на слушателей, когда были прочитаны вслух мисс Дирборн, и которые с ее одобрения были позднее занесены в Книгу Мыслей для блага грядущих поколений:
Я из бессмертников венок
Сплету себе сейчас! —
Воскликнул, нюхая цветок,
Колючий дикобраз. —
Лет двести — век недолог мой,
Иголки ж хоть куда,
Не будет сносу ни одной
До Страшного Суда.
Их можно красить много раз,
Любой придать им цвет,
Но не пробьет их смертный час —
Конца цветенью нет!
О символ вечной красоты,
Невянущий цветок!
Венчай мои иголки ты,
Ведь им не минет срок!
Р.Р.Р
Даже когда Ребекка закончила учебу, достигнув весьма почтенного семнадцатилетнего возраста и потому обретя способность оглядываться на прошлое, невероятно длинное и так много вместившее, она по-прежнему измеряла время не годами, а определенными важными событиями.
Был год, когда умер ее отец; год, когда она уехала с Солнечного Ручья и поселилась у теток в Риверборо; год помолвки сестры Ханны; год, когда умерла маленькая Мира; год, когда Эбайджа Флэг перестал работать в хозяйстве судьи Бина и ошеломил весь Риверборо, отправившись в Лимерик, в среднюю школу, чтобы получить образование; и, наконец, год ее выпуска из учительской семинарии — событие, которое в семнадцать лет кажется скорее кульминацией, чем началом существования.
В промежутках между этими эпохальными событиями отчетливо выделялись на сером фоне скучной повседневной жизни и некоторые другие происшествия.
Был день, когда она впервые встретила лучшего из своих друзей — мистера Аладдина, и позднее — другой, даже еще более радостный и светлый, — когда он подарил ей коралловые бусы. Был день, когда семейство Симпсонов, находясь в затруднительном положении, уехало из Риверборо, и она горячо поцеловала Клару-Беллу на развилке дорог, сказав, что навсегда останется ее верной подругой. Был и визит в кирпичный дом миссионеров, возвратившихся из Сирии, — светлое, романтическое воспоминание, такое же яркое и необычное, как и чудесные перышки маленьких птичек, привезенные гостями с собой из далеких стран Востока. Она хорошо помнила ту минуту, когда Берчи предложили ей выбрать одно перышко для себя, и тот восторг, с которым она гладила эти красивые перышки, разложенные на обитом черной волосяной тканью диване. Затем был приезд нового священника — много кандидатов на это место подверглось испытанию, но выбран был именно мистер Бакстер. И наконец, был подъем флага — праздничные торжества, взволновавшие общество Риверборо и Эджвуда, от центра до периферии, торжества, состоявшиеся как раз перед тем, как она поступила в учительскую семинарию в Уэйрхеме и распрощалась с доброй мисс Дирборн и сельской школой.
Были, разумеется, в истории Америки и другие церемонии поднятия флага — это-то признали бы, пусть неохотно, даже те, кто имел непосредственное отношение к торжествам в Риверборо, но им показалось бы совершенно невероятным, чтобы такой подъем флага, какой был у них, мог в том, что касалось величия замысла или блеска его воплощения в жизнь, дважды прославить один и тот же век. Как молчаливо признается, некоторые пышные зрелища не могут быть воспроизведены повторно, и подъем флага в Риверборо был одним из таких зрелищ. И потому нет ничего удивительного в том, что это событие стало одной из важных дат в личном календаре Ребекки.
Идея создания флага зародилась у жены нового священника, ставшей орудием Провидения.
К тому времени местный приход почти освоился с мыслью о том, что в вопросе о пасторе все прихожане одного мнения. В то время священника все еще выбирали пожизненно, и, если он имел недостатки, что было вполне вероятным обстоятельством, и, если его прихожане имели их, что также было в пределах возможного, каждая из сторон относилась к другой снисходительно (хоть это происходило и не совсем без трений), подобно тому как поступали старого закала мужья и жены, прежде чем был открыт легкий способ выхода из трудного положения или, по меньшей мере, прежде чем этот способ получил широкое распространение.
Добрый старый священник после тридцати лет верной службы умер, и, по всей видимости, в жизни прихода начали проявляться новейшие тенденции, так как казалось почти невозможным удовлетворить требования всех заинтересованных в выборе нового священника.
Так, например, его преподобие мистер Дэвис был страстным проповедником, но упорно продолжал, невзирая на мнение прихожан, держать в конюшне дома, отведенного приходскому священнику, двух лошадей и обменивать их всякий раз, когда мог получить более резвых. Если требовалось посетить прихожан, то тут ему не было равных: он носился от дома к дому с такой скоростью, что мог за полдня объехать весь приход. На эту склонность к лихачеству, какой никогда не отмечали у британских священников, в сельской местности Новой Англии смотрели с неодобрением, и дьякон Милликен, выдавая мистеру Дэвису то, о чем упоминал как о «разрешении уйти», сказал ему, что они не хотят, чтобы их церковь приводилась в действие конной тягой!
Следующий претендент понравился Эджвуду, где проводились утренние проповеди, но Риверборо, где шли вечерние службы, отказался его принять, поскольку он носил парик — плохо подобранный, криво надетый.
Кандидат номер три был красноречив, но слишком увлекался жестикуляцией, и миссис Джир Бербанк, председательница женского благотворительного комитета, всегда сидевшая на передней скамье, сказала, что ей тяжело смотреть на проповедника, который мечется на своей кафедре в жаркие воскресные дни.
Номер четвертый, красивый, приветливый мужчина, талантливый проповедник, оказался демократом. Прихожане же, в подавляющем большинстве, были республиканцами по своим политическим убеждениям и воспринимали проповедующего Евангелие демократа как нечто смехотворное, если не богохульное. («Не успеем мы оглянуться, как Анания и Вельзевул[68] станут здесь кандидатами в священники!» — воскликнул возмущенный претендент от республиканцев на должность окружного прокурора.)
Номер пятый имел слабоумного ребенка, который, как зловеще пророчествовал комитет по рассмотрению кандидатур, непременно будет стоять с утра до вечера в палисаднике дома священника, громогласно высказываясь в пользу других вероисповеданий.
Ну а номером шестым оказался преподобный Джадсон Бакстер, нынешний священник, и, по общему признанию, он был так близок к совершенству, как только может быть священник в этом несовершенном мире. Его молодая жена располагала небольшим собственным доходом — редкое и необычное преимущество, — и комитет, занимавшийся сбором денег по подписке на жалованье священнику, надеялся, что его членам, возможно, не придется вечно разъезжать по приходу, чтобы получить с кого-нибудь пятьдесят центов, срок уплаты которых прошел восемь месяцев назад, и они смогут не слишком усердствовать, исполняя свои тягостные обязанности.
— Кажется, что до сих пор наши священники были из самых бедных! — жаловалась миссис Робинсон. — Стоило на два месяца задержать им жалованье, как они начинали нервничать! Уж могли бы, кажется, скопить немного денег, прежде чем ехать сюда, чтобы не жить вот так — еле-еле сводя концы с концами! Бакстеры, похоже, совсем другие, и я только надеюсь, что они не станут транжирить деньги и не залезут в долги. Говорят, она по полдня держит открытыми ставни в парадной гостиной и там так часто горит по вечерам свет, что, как думают соседи, она и мистер Бакстер, должно быть, сидят там! Трудно в такое поверить, но миссис Базель утверждает, что это так и что мы можем проститься с ковром в этой гостиной — а ведь он церковная собственность! — потому что Бакстеры на нем живут!
Эта критика представляла собой единственную диссонирующую ноту в общем хоре похвал, и люди постепенно привыкали и к открытым ставням, и к злоупотреблению ковром, который к тому времени завершил уже двадцать пятый год своей честной службы.
Свою патриотическую идею миссис Бакстер сообщила женскому благотворительному комитету, предложив, чтобы женщины выкроили и сшили флаг сами.
— Возможно, он будет не так хорош, как те, что делают на фабриках в больших городах, — сказала она, — но вид нашего самодельного флага, реющего на ветру, вызовет у нас чувство гордости, и он будет значить больше для подрастающих юных избирателей, если они будут знать, что их матери сделали его своими руками.
— Не согласитесь ли вы разрешить некоторым девочкам помочь в этой работе? — скромно спросила мисс Дирборн. — Мы могли бы выбрать лучших швей и позволить им сделать хотя бы по нескольку стежков, чтобы и они почувствовали себя причастными к созданию флага.
— Это именно то, что нужно! — воскликнула миссис Бакстер. — Мы вырежем красные и белые полосы и сошьем их вместе, а после того как мы приметаем белые звезды к голубому прямоугольнику, девочки смогут пришить их. Нужно успеть сделать его к предвыборному митингу. Нынешний год — год выборов президента, и лучшего времени, чтобы впервые поднять наш новый флаг, не придумаешь.
Так возникла эта благородная инициатива, и день за днем в обоих поселках — Риверборо и Эджвуде — шли приготовления к торжествам.
Мальчики, как будущие избиратели и солдаты, потребовали, чтобы им дали активно участвовать в этих приготовлениях, и были организованы судьей Бином в отряд флейтистов и барабанщиков, так что теперь день и ночь воинственная, но крайне нестройно звучащая музыка будила окрестное эхо, а оглушенные ею матери чувствовали, как патриотизм медленно покидает их, сочась через подошвы туфель.
Дик Картер был назначен командиром отряда по той причине, что у его дедушки была золотая медаль, пожалованная ему королевой Викторией за спасение трехсот двадцати шести пассажиров с тонувшего британского корабля. Вероятно, Риверборо сочло, что пора заплатить Великобритании дань благодарности за ее благородное поведение по отношению к капитану Нейхему Картеру, и человеческое воображение не могло придумать ничего более подходящего и впечатляющего, чем участие, через внука в качестве доверенного лица, в подъеме американского флага.
Лизинг Перкинс старался оставаться довольным и в положении рядового. Ему не предложили никакого видного поста; главным образом, как заметила мать Минни Липучки, потому, что «у его отца в военное время была не очень-то хорошая репутация».
— О да! Джим Перкинс пошел на войну, — говорила она. — Он спрятался за курятником, когда пришли призывать в армию, но они все-таки нашли его и забрали. Он и в одно сражение как-то случайно попал, да сбежал оттуда. Он, Джим-то, всегда был осторожным; как видел, что несчастье на него надвигается, так сразу исчезал из виду, прежде чем оно успеет на него обрушиться. Он говорил, что восемь долларов в месяц без всяких прибавок ему маловато за то, чтобы он дал дырявить себя пулями. Он, Джим-то, и мухи не прихлопнет, ну что ж — мы не все время будем воевать, а он хороший сосед и кузнец хороший.
Мисс Дирборн предстояло изображать «Колумбию»,[69] а старшим девочкам обеих школ — «штаты». Такого спроса на миткаль и красные, белые и голубые ленты не могли припомнить с тех пор, как «Уотсон стал держать магазин», а увидев, какое количество нижних юбочек вывешено для отбеливания на солнце, случайный проезжий мог представить Риверборо сплошной и непрерывно действующей школой танцев.
Нравственность юношества, как мужского, так и женского пола, достигла почти неправдоподобного уровня, так как родителям требовалось лишь поднять палец и сказать: «Не пойдешь на поднятие флага!» — и непокорный дух сразу же вооружался мужеством для новых усилий, направленных на достижение абсолютной безгрешности своего существования.
Мистер Джеримайя Кобб согласился изображать «дядю Сэма», и ему предстояло везти на церемонию «Колумбию» и «штаты» на крыше своего дилижанса. А пока — мальчики занимались строевой подготовкой, женщины кроили, сшивали и приметывали, а девочки нашивали звезды. Звездному прямоугольнику флага предстояло гостить у каждой из них по очереди, пока она делает свою часть работы.
Все до одного чувствовали, какой это действительно прекрасный и замечательный труд — помогать в создании флага, и если Ребекка гордилась тем, что вошла в число избранных швей, то тетя Джейн испытывала то же чувство оттого, что научила ее шитью.
И вот настал долгожданный августовский день, когда жена священника подъехала в бричке к двери кирпичного дома и вручила сверток с большим куском материи Ребекке, которая приняла его в объятия с такой торжественностью, словно это был младенец, ожидающий обряда крещения.
— Я так рада! — удовлетворенно вздохнула она. — Я уже думала, что моя очередь никогда не настанет!
— Ты должна была получить его неделю назад, но Хальда Мизерв опрокинула пузырек с чернилами и испачкала свою звезду, так что нам пришлось приметывать другую. Твоя звезда последняя, а потом мы сошьем вместе полосы и кусок со звездами и Сет Страут прикрепит к нему веревку. Только подумай, пройдет совсем немного дней, и вы, дети, будете изо всех сил тянуть эту веревку, оркестр играть, мужчины кричать «ура», а новый флаг подниматься все выше и выше, пока красное, белое и голубое не развернется на фоне ясного неба!
Глаза Ребекки засияли.
— Я должна подрубить свою звезду или пришить ее тем швом, каким обметывают петли? — спросила она.
— Посмотри на все остальные звезды и сделай самый красивый шов, какой можешь, — вот и все. Это твоя звезда, и ты даже можешь вообразить, что это твой штат, и постараться сделать его самым лучшим из всех. Если и каждый другой человек будет стараться сделать лучшим свой штат, то мы получим великую страну, не так ли?
Глаза Ребекки выразили радостное подтверждение этой мысли.
— Моя звезда, мой штат! — повторила она с восторгом. — Ах, миссис Бакстер, я сделаю такие мелкие стежки, что покажется, будто белое вырастает из голубого.
Жене нового священника, казалось, было приятно видеть, как зароненная ею искра разожгла в юном сердце пламя воодушевления.
— Ты можешь вложить в свою звезду столько души, — продолжила она радостным тоном, делавшим ее столь обаятельной, — что даже тогда, когда ты будешь старушкой, сумеешь, надев очки, узнать ее среди других. До свидания! Приходи к нам в субботу вечером; мистер Бакстер хочет повидаться с тобой.
— Джадсон, помоги этому милому маленькому гению, Ребекке, всем, чем можешь! — сказала она в тот же вечер мужу, когда они беседовали, уютно сидя вдвоем в своей гостиной, и «жили» на приходском ковре. — Не знаю, чего она может или не может достичь в будущем; я только хотела бы, чтобы она была наша! Видел бы ты, как она крепко сжала в объятиях флаг и прижалась к нему щекой, и слезы переживания в ее глазах, когда я сказала ей, что ее звезда — это ее штат! Я не перестаю шептать себе: «Не пожелай ребенка ближнего твоего!»
Ежедневно в четыре часа Ребекка с необыкновенной тщательностью мыла руки с мылом, причесывала волосы и иными способами готовила тело, ум и дух к священному труду — пришиванию к флагу своей звезды. И все время, пока ее игла аккуратно и добросовестно делала крошечные стежки, она сочиняла «в голове» стихи. Больше всех ей нравилось это:
Звезды штатов вместе все — и твоя здесь есть с моей,
Гордо флаг страны родной
Под осенним небом рей!
Было много споров о том, кто из девочек будет изображать штат Мэн, ибо все понимали, что это высочайшая почесть, какую уполномочен оказать комитет по организации торжеств.
Элис Робинсон была самой красивой девочкой в поселке, но вместе с тем и очень застенчивой и уж никак не всеобщей любимицей.
У Минни Липучки было самое нарядное платье, пара великолепных белых туфелек и ажурные чулки, которые почти решили дело в ее пользу. Однако, как хорошо сказала мисс Делия Уикс, Минни была так глупа, что если бы ей вздумалось пососать свой большой палец во время праздничной церемонии, никого это ни капельки не удивило бы!
Следующей кандидатурой, выдвинутой на обсуждение, была Хальда Мизерв, и то обстоятельство, что, если ее не выберут, ее отец может отказаться внести деньги, обещанные им на духовой оркестр, стало предметом серьезного рассмотрения.
— Не очень-то мне хочется, чтобы такая хохотушка изображала наш штат; пусть лучше будет «богиней свободы», — предложила миссис Бербанк, чей патриотизм был скорее местным, чем общенациональным.
— А не подойдет ли для этого Ребекка Рэндл? И что, если позволить ей прочитать какие-нибудь из ее стихов? — вмешалась жена нового священника, которая, будь на то ее воля, отдала бы Ребекке все сколько-нибудь заметные роли, начиная с «дяди Сэма».
Так, рассмотрев и найдя не отвечающими предъявленным требованиям красоту, моду и богатство, комитет обсудил претензии «таланта», и в результате произошло то, что преисполненной благоговейных чувств Ребекке достался самый лакомый кусочек делимого «пирога». Эта награда стала признанием ее дарований, так что не было зависти со стороны других девочек; они с готовностью признали, что она обладает качествами, делающими ее особенно подходящей для этой роли.
Ее жизнь никогда не была гладкой и до краев полной удовольствий, и потому она испытывала нечто вроде недоверия к радости, когда та была еще в зародыше. Нет, она не смела предаться этой радости, пока не увидит ее в полном блеске расцвета.
Она не читала других стихов, кроме Байрона, Филисии Химанс,[70] отрывков из «Потерянного рая» и отдельных стихотворений, содержавшихся в школьных хрестоматиях, но всей душой согласилась бы с поэтом, сказавшим:
Восторг не назначает людям встреч,
Мечтами их готов он пренебречь,
Но на дорогах жизни в час иной
Обнимет вдруг с улыбкой, как родной.
И в остававшиеся до праздника дни она, перед тем как лечь в постель, читала молитву, а затем говорила себе:
— Неужели они выбрали меня, чтобы изображать штат Мэн? Этого просто не может быть! Для этого нужно быть очень хорошим, таким хорошим, что таких, наверное, даже нет. Но я постараюсь быть очень хорошей, такой хорошей, как только смогу. Ехать в Уэйрхемскую семинарию на следующей неделе, да еще и изображать на празднике штат Мэн! О, я должна усердно молиться Богу, чтобы он помог мне остаться скромной и смиренной!
Подъем флага был назначен на вторник, а в воскресенье накануне этого события детям в Риверборо стало известно, что Клара-Белла Симпсон возвращается из Акревиля и будет жить у миссис Фогг и нянчить ее малыша, которого соседские мальчишки прозвали, по причине его великолепных голосовых данных, Горном Фоггов.
Клара-Белла прежде также была в числе учениц мисс Дирборн, и, если бы ее оставили совсем без праздника, она оказалась бы единственной из всех девочек подходящего возраста, которую ущемили таким образом. И потому детским умам казалось очевидным, что ни она, ни ее потомки никогда не оправятся от подобного удара. Но, учитывая все обстоятельства, позволят ли ей присоединиться к процессии? Даже оптимистично настроенная Ребекка боялась, что нет, и комитет по организации торжеств подтвердил ее опасения, заявив, что дочь Эбнера Симпсона не сможет принять сколько-нибудь заметного участия в церемонии, но выразил при этом надежду, что миссис Фогг позволит ей быть в числе зрителей.
Когда Эбнер Симпсон под давлением властей поселка перевез свою жену и семерых детей из Риверборо в Акревиль, расположенный в соседнем графстве, но неподалеку от границы с графством Йорк, Риверборо отправился спать, впервые оставив незапертыми двери своих скотных дворов и сараев, и издал глубокий вздох облегчения и благодарности Провидению.
Обладая немалым обаянием и обходительностью, мистер Симпсон вместе с тем был лишен того инстинктивного понимания прав собственности, которое делает человека добропорядочным гражданином.
Судья Бин был ближайшим соседом Симпсонов, когда они жили в Риверборо, и у него зародилась свежая идея: платить Эбнеру пять долларов в год, чтобы тот не крал у него, — способ, применявшийся иногда в далеком прошлом шотландскими землевладельцами.
Сделка была заключена, и в течение двенадцати месяцев ее условия выполнялись невероятно строго, но второго января мистер Симпсон формально объявил о расторжении контракта.
— Я не понимал, господин судья, что делаю, когда соглашался на это, — уверял он. — Во-первых, это пятно на моей репутации и оскорбление моего чувства собственного достоинства. Во-вторых, для меня это постоянное нервное напряжение, а в-третьих, пять долларов не возмещают мне убытков!
Судья Бин был так поражен необычностью и убедительностью этих аргументов, что едва мог сдержать свое восхищение, и впоследствии признался сам себе, что если симпсоновский склад ума невозможно изменить, то этот человек, вероятно, является более подходящим объектом наблюдения для медицинской науки, чем для тюрьмы штата.
Эбнер был весьма необычным вором и осуществлял свои операции с тактом и соседской предупредительностью, не слишком обычными для его профессии. Так, он никогда не крал косу у человека в пору сенокоса или меховую полость из его повозки в самое холодное зимнее время. Вскрывать замки отмычкой — это его не привлекало; «взломщиком» он не был, как он, вероятно, заявил бы, с презрением выделив это слово. Чужая лошадь вместе с повозкой, привязанная к придорожному столбу, — вот самая крупная из совершенных им краж; обычно это были мелкие вещи — топор, оставленный на колоде, жестяные миски, вынесенные на заднее крыльцо сушиться, отдельные предметы одежды, разложенные на траве в солнечный день для отбеливания, мотыга, грабли, лопата или мешок ранней картошки — все это было для него большим искушением. И привлекали его эти вещи не столько своей действительной ценностью, сколько тем, что замечательно годились для обмена. Приятной частью процедуры был именно обмен, а кража — лишь подготовительным этапом, прискорбной необходимостью; так что если бы Эбнер был человеком достаточно зажиточным, чтобы иметь возможность вести свои торговые операции независимо, то, вполне возможно, он не стал бы с такой непринужденностью пользоваться добром своих соседей.
Риверборо сожалел об отъезде миссис Симпсон, которая так помогала в мытье полов, уборке и стирке и, как считалось, оказывала некоторое положительное влияние на своего супруга-грабителя. Была известна история, относившаяся к первым годам их супружеской жизни, когда они имели ферму, — история следующего содержания. Миссис Симпсон неизменно восседала на каждом возу сена, который ее муж вез в Милтаун. Ее намерением было помочь супругу остаться трезвым в течение всего дня. Говорили, что, свернув с проселочной дороги и приближаясь к городу, мистер Симпсон обычно прятал свою покорную жену в сене. Затем он въезжал на весы и, после того как скупщик отмечал вес сена в своей книге, ставил лошадей в конюшню, чтобы их напоили и накормили, а когда появлялась удобная возможность, помогал супруге, измученной жарой и духотой, выбраться из яслей и галантно стряхивал с нее соломинки. На этом основании утверждали, что Эбнер Симпсон продавал свою жену всякий раз, когда ездил в Милтаун, хотя это никогда не было полностью доказано, и, во всяком случае, это было единственное, к тому же лишь предполагаемое, пятно на личной репутации кроткой миссис Симпсон.
Что же до детей Симпсонов, то их жителям Риверборо не хватало главным образом как знакомых фигур на обочине дороги; но Ребекка искренне любила Клару-Беллу, даже несмотря на возражения со стороны тети Миранды против подобной близости. «Склонность Ребекки к низкому обществу» была для ее тетки источником постоянного беспокойства.
— Что ни человек, все для нее хорош! — ворчала Миранда, обращаясь к Джейн. — Она поедет в одной повозке со старьевщиком так же охотно, как со священником, в воскресной школе всегда сидит рядом с той девчонкой, у которой пляска святого Витта,[71] и вечно-то она одевает и раздевает эту грязную малышку Симпсонов! Мне она напоминает щенка, который бежит ко всякому, кто его только позовет.
Пожалуй, это была идея, делавшая честь миссис Фогг, — пригласить Клару-Беллу, чтобы та жила у нее и часть года ходила в школу.
— Она будет мне помощницей, — говорила миссис Фогг, — и к тому же здесь на нее не будет влиять отец, и она сможет остаться добродетельной. Хотя она такая ужасно некрасивая, что я не боюсь за нее. Девочка с такими, как у нее, рыжими волосами, веснушками, да еще и косая, не может впасть ни в какого рода грех — я в это верю.
Миссис Фогг просила, чтобы Клару-Беллу отправили из Акревиля поездом, а остаток пути она проделала бы в дилижансе. Однако в воскресенье от мистера Симпсона было получено известие о том, что он одолжил у нового знакомого «хорошую лошадку» и сам привезет девочку из Акревиля в Риверборо, за тридцать пять миль. Сообщение обеспокоило миссис Фогг, да и во всем Риверборо тот факт, что Эбнер Симпсон прибудет в эту местность в самый канун торжественного подъема флага, рассматривался как общественное бедствие, и несколько жителей срочно приняли решение остаться бдительно охранять свои дворы и отказать себе в удовольствии увидеть празднества.
В понедельник, во второй половине дня, детский хор репетировал в молитвенном доме. Когда занятия кончились и Ребекка вышла на широкое деревянное крыльцо, мимо проехала легкая бричка миссис Мизерв. Ребекка проводила ее взглядом, так как знала, что там, в бричке, лежит завернутый в простыню драгоценный флаг, который предстояло торжественно поднять завтра. Поболтав на прощание с другими девочками и обменявшись с ними предсказаниями погоды на завтра, она направилась домой, заглянув по пути в дом священника, чтобы почитать там свои стихи.
Пастор радостно приветствовал ее, пока она снимала свои белые нитяные перчатки (торопливо натянутые перед самой дверью для соблюдения правил этикета) и забавную шляпку, украшенную желтыми и черными иглами дикобраза, — ту самую, в которой она впервые появилась в риверборском обществе.
— Начало стихотворения вы, мистер Бакстер, уже слышали; а теперь скажите, пожалуйста, нравится ли вам последний стих, — сказала она, вынимая из кармана передника листок бумаги. — Я прочитала его пока только Элис Робинсон. Я думаю, что сама она, вероятно, никогда не станет поэтом, хотя пишет замечательно. В прошлом году, когда ей исполнилось двенадцать лет, она написала себе поздравление в стихах ко дню рождения и в нем зарифмовала «день рожденья» и «Мильтону», что, конечно же, не рифмуется. Я помню, что каждый стих кончался так:
В мой настоящий день рожденья
Я буду подражать Мильтону.
Еще одно ее стихотворение было написано, как она говорит, просто потому, что она ничего не могла с этим поделать. Стихотворение такое:
В горах мне дай найти покой,
Чтоб славил я в сказаньях,
Пока не дрогнет мир земной,
Творец, Твои деянья.
Священнику едва удалось удержаться от улыбки, но он все же удержался, с тем чтобы ни одно из оригинальных наблюдений Ребекки не прошло мимо него. Когда она чувствовала себя совершенно свободно, зная, что за ней не следят и ее не критикуют, она становилась чудесной собеседницей.
— Называться стихотворение будет «Моя звезда», — продолжила она. — Все мысли, какие в нем есть, я взяла из разговора с миссис Бакстер, но всегда происходит нечто вроде волшебства, когда мысли превращаются в поэзию, — вам не кажется? (Ребекка всегда говорила со взрослыми так, как будто была в том же возрасте, что и они, или — более тонкое и строгое различие — будто они были ее ровесниками.)
— Это часто отмечали, в разных выражениях, — согласился священник.
— Миссис Бакстер сказала, что каждая звезда — это штат, а если бы каждый штат постарался показать все самое лучшее, на что он способен, у нас была бы замечательная страна. А еще она однажды сказала, что мы должны радоваться, потому что война кончилась и все штаты живут вместе в мире. И я подумала, что «Колумбия», должно быть, тоже рада, так как мисс Дирборн говорит, что она мать всех штатов. Так что я собираюсь закончить мое стихотворение так — я не писала его, оно само получилось, пока я пришивала мою звезду.
Звезды штатов вместе все —
и твоя здесь есть с моей,
Гордо, флаг страны родной,
Под осенним небом рей!
Север, Запад, Юг, Восток —
свой свершать им вместе путь;
Флаг, как ласковая мать,
Их к себе привлек на грудь.
«„Как много есть поэтов от Природы“, — мысленно процитировал Вордсворда священник. — Интересно, что с ними случается потом?..» Вслух он сказал:
— Прекрасная идея, и даже не знаю, кто заслуживает больших похвал — ты или моя жена. А почему ты подумала, что звезды прильнули к материнской груди флага? Почему ты сказала: «Их к себе привлек на грудь»?
— Ну (и вид у юной поэтессы был несколько озадаченный) так получается; флаг — это вся страна, мать, а звезды — это штаты. Звезды должны где-то быть, но «на коленях» или «в объятиях» не будет хорошо звучать со словом «путь», поэтому я, конечно же, сказала «грудь», — ответила Ребекка, удивленная таким вопросом.
Священник ласково приподнял за подбородок лицо Ребекки и, нежно поцеловав ее в лоб, простился с ней у дверей.
Ребекка торопливо шагала к дому в сгущающихся сумерках, думая о завтрашнем дне, который должен был принести столько событий.
Приблизившись к развилке, где влево отходила так называемая Старая милтаунская дорога, она увидела, как повозка, запряженная белой лошадью, которой правил мужчина в щегольской широкополой шляпе, появилась из-за поворота и быстро исчезла за длинной цепью холмов, направляясь в сторону плотины. Ошибиться было невозможно — Эбнер Симпсон, второго такого не было; его худощавая высокая фигура, густые рыжеватые волосы, лихо заломленные поля шляпы и длинные пиратские торчащие вверх усы, о которых мальчишки говорили, что на них симпсоновские ребятишки вешают на ночь свои шляпы. Старая милтаунская дорога проходила мимо дома миссис Фогг, так что, должно быть, он уже оставил там Клару-Беллу, и сердце Ребекки радостно дрогнуло при мысли, что ее бедная подруга сможет присутствовать на празднике.
Тут она пустилась бежать, боясь, что опоздает к ужину, и вскоре преодолела расстояние, отделявшее ее от плотины. Пробегая по мосту, она вновь увидела повозку Эбнера Симпсона, остановившуюся возле поилки для скота.
Когда Ребекка приблизилась, с намерением расспросить о его семье, ее острые глаза заметили нечто необычное. Порывом ветра откинуло задний угол холщового фартука повозки, и под ним она ясно увидела белый сверток с флагом — сверток с проглядывающим крошечным пятнышком ярко-красной ткани. По правде говоря, в последние недели она и ела и спала с мыслью о «красном, белом и голубом», но здесь глаза не могли обмануть ее: флаг, который так ждали, для которого столько трудились, который с таким усердием шили, — этот флаг лежал в повозке Эбнера Симпсона, а если так, то что будет с праздником?
Повинуясь первому порыву, она бросилась к поилке, выкрикивая на бегу своим высоким чистым голосом:
— Мистер Симпсон! Мистер Симпсон, можно мне немного проехаться с вами? Я хочу расспросить вас о Кларе-Белле. Мне с вами по пути, у меня есть поручение. (Так оно и было; весьма важное поручение — вернуть флаг страны, попавший в руки врага!)
Мистер Симпсон обернулся со своего сиденья и воскликнул приветливо:
— Конечно! — Он питал слабость к прекрасному полу, независимо от возраста, а Ребекка всегда была его любимицей. — Влезай! Как там все поживают? Рад тебя видеть! Народ тут говорит о тебе с утра до вечера, и Клара-Белла ждет не дождется, когда же она тебя увидит!
Ребекка вскарабкалась на сиденье рядом с ним, дрожащая и бледная от волнения. Она понятия не имела, что же будет дальше, но была уверена, что флаг, даже находясь во вражеской стране, будет по меньшей мере в чуть большей безопасности, когда на нем сидит «штат Мэн»!
Мистер Симпсон начал длинный монолог об Акревиле, доме, в котором живет, пруде перед этим домом, здоровье миссис Симпсон и разных новостях, касающихся детей, перемежая все это сообщениями о своих личных неудачах. Он не задавал вопросов и не требовал ответных реплик, так что у неопытного солдата было несколько минут, чтобы обдумать план военной кампании. Им предстояло миновать три дома: дом Браунов на повороте дороги, дом Милликенов и дом Робинсонов на уступе холма. Если бы мистер Робинсон был во дворе перед домом, она могла бы сказать мистеру Симпсону, что хочет заехать туда, и попросить мистера Робинсона подержать лошадь под уздцы, пока она сама вылезет из повозки. Тогда она могла бы броситься к заднему углу повозки, прежде чем мистер Симпсон поймет, в чем дело, вытащить драгоценный сверток, усесться на него и так сидеть, пока мистер Робинсон решит с мистером Симпсоном вопрос о правах собственности на флаг.
Это было осуществимо, но означало неизбежную ссору между двумя мужчинами, которые и без того издавна питали друг к другу враждебные чувства, а мистер Симпсон смело вступал в драки, как охотно засвидетельствовали бы многие шерифы, пытавшиеся его арестовать. Это также означало, что все в деревне узнают об этом происшествии и бедную Клару-Беллу вновь заклеймят как дочь вора.
Другая мысль вспыхнула в ее возбужденном уме — великолепная мысль. Ребекка едва могла поверить, что сама придумала такое. Она могла бы подозвать мистера Робинсона к повозке, а когда он подойдет близко к колесам, вдруг сказать: «Мистер Робинсон, возьмите, пожалуйста, флаг из повозки. Мы привезли его, чтобы он оставался у вас до завтра». Возможно, это окажется такой неожиданностью для мистера Симпсона, что он предпочтет отказаться от флага, лишь бы не быть заподозренным в краже.
Но когда они приблизились к дому Робинсонов, нигде не было видно ни души; так что от последнего плана волей-неволей пришлось отказаться.
Дальше дорога пролегала через густой сосновый лес, и нигде ни признака жилья. Темнело, а Ребекка ехала одна по пустынной дороге с человеком, которого, как правило, называли Негодяем Симпсоном. Но ни тени страха не мелькнуло в ее уме, кроме опасений испортить дело неумелой дипломатией и лишиться из-за этого флага. Она хорошо знала мистера Симпсона — редко можно было встретить более приятного мужчину. Ей вспомнился тот день, когда Эбнер поразил всех риверборских школьников: вернувшись домой и застав их на своем дворе, заваленном всяким хламом, играющими в «войну за независимость», он в роли генерала Бергойна[72] присоединился к «британским войскам». С того самого дня она прониклась дружескими чувствами к мистеру Симпсону за его умение так самозабвенно играть. Она не боялась его — единственной трудностью было найти подходящие слова для выполнения ее деликатной миссии, так как, разумеется, если бы она возбудила гнев мистера Симпсона, он вежливо вытолкнул бы ее из повозки и уехал вместе с флагом. Быть может, если она поведет беседу в правильном направлении, появится возможность получить флаг обратно. Она хорошо помнила, как Эмме-Джейн не удалось обратить на путь истинный Джекоба Муди просто потому, что она не сумела «подвести» разговор к деликатному вопросу о его образе жизни. Нервно прочистив горло, она начала:
— Кажется, завтра будет хорошая погода.
— Да, пожалуй; вечер ясный. Собираешься на пикник?
— Нет. У нас будет торжественный подъем флага! («То есть, — добавила она про себя, — если у нас будет флаг, чтобы его поднять!»)
— Вот как? Где?
— Три поселка объединились и устраивают митинг и подъем флага в Центральном Риверборо. Будет духовой оркестр, и ораторы, и мэр Портленда, и тот человек, который станет губернатором штата, если его изберут, и обед в здании ассоциации фермеров, а мы, девочки, будем поднимать флаг.
— Скажите! Замечательно будет, правда? — (По-прежнему ни признака сознания своей вины со стороны Эбнера.)
— Я надеюсь, что миссис Фогг возьмет с собой Клару-Беллу, потому что это будет великолепное зрелище! Мистер Кобб будет изображать «дядю Сэма» и повезет нас на своем дилижансе. Мисс Дирборн — Клара-Белла раньше у нее училась — будет «Колумбией», а девочки «штатами», а меня, мистер Симпсон, выбрали, чтобы изображать штат Мэн! — (Это не совсем относилось к делу, но такие сведения было невозможно скрывать.)
Мистер Симпсон помахал кнутовищем и громко, от души расхохотался. Затем он повернулся на сиденье и с любопытством взглянул на Ребекку.
— Ты, пожалуй, маловата для такого большого штата, как этот, а?
— Тут любой из нас оказался бы слишком мал, — ответила она с достоинством, — но комитет пригласил меня, и я постараюсь хорошо себя показать.
Тут ужасная мысль о том, что, возможно, никому не представится завтра случай показать себя ни хорошо ни плохо, овладела ею, и, положив ладонь на рукав мистера Симпсона, она прямо и решительно приступила к делу:
— Мистер Симпсон, дорогой мистер Симпсон, мне так неприятно об этом говорить, но, пожалуйста, отдайте нам наш флаг! Не увозите, не увозите его в Акревиль, мистер Симпсон! Мы так долго шили его, и было так трудно собрать деньги на то, чтобы купить ткань! Подождите минуточку, не сердитесь и ничего не говорите, пока я не объясню вам еще кое-что. Это будет так ужасно для всех — прийти завтра утром на место праздника и не найти флага, который нужно поднять. И оркестр, и мэр будут разочарованы, и дети будут плакать — все их муслиновые платья окажутся купленными зря! О дорогой мистер Симпсон, пожалуйста, не отнимайте у нас наш флаг!
Явно изумленный, Эбнер дернул себя за ус и воскликнул:
— Не пойму я, к чему ты клонишь! Кто брал твой флаг? Я не брал!
Можно ли дойти до большего двуличия, лживости и подлости, спрашивала себя Ребекка, и с праведным гневом в душе она отбросила всякую осторожность и заговорила прямо и откровенно, устремив взор своих больших залитых слезами глаз на теперь уже смущенного Эбнера, который был похож на извивающегося на булавке червяка.
— Мистер Симпсон, как вы можете это говорить, когда я сама видела флаг в вашей повозке, когда вы остановились, чтобы напоить лошадь? Вы гадко поступили, когда взяли его, и я не могу этого допустить! — Тут ее голос сорвался, так как у нее вдруг возникло пугающее сомнение в уступчивости мистера Симпсона. — Если вы берете его, вам придется взять и меня, потому что я с ним не расстанусь! Я не могу драться, как мальчишки, но я могу щипать и царапаться, и я буду царапаться, как настоящая пантера, — я лягу прямо на мою звезду и не двинусь с места, пусть даже умру с голода!
— Слушай-ка, полегче на поворотах и не реви, пока не о чем реветь! — проворчал оскорбленный Эбнер, до которого только теперь дошло, в чем было дело; и, дотянувшись до задней части повозки, он схватил за угол белую простыню и вытянул наверх весь сверток, сбив при этом шляпу с головы Ребекки и почти совсем завалив ее складками ткани, из которой был сшит флаг.
Она горячо прижала к сердцу сокровище и подавила рыдания.
Эбнер тем временем восклицал:
— Провалиться мне, если это не флаг! Ну, в таком случае я его с удовольствием тебе отдам! Вот это да! Я увидел этот сверток, когда он валялся посреди дороги, и говорю себе — видать, это чье-то выстиранное белье от прачки и лучше мне подобрать его и оставить на почте, авось хозяин спросит. А это был флаг!
Такова была симпсоновская версия событий, на самом же деле белый сверток, лежавший на переднем крыльце дома миссис Мизерв, привлек его наметанный глаз, и, проскользнув в открытые ворота, он быстро и ловко переместил сверток в свою повозку, полагая, что если там чистое белье, оно очень пригодится, да и в любом случае не стоит проходить мимо того, что, так сказать, само плывет в руки. У него не было времени смотреть, что завернуто в простыню, да его это не очень-то и интересовало. Вероятно, он украл сверток просто по привычке и потому, что в поле зрения не было ничего другого, что можно было бы украсть, — все дворы были сверхъестественно прибранными и пустыми, так, словно его визита ожидали!
Ребекка была практичной девочкой, и ей показалось невероятным, чтобы такой тяжелый сверток мог упасть с повозки миссис Мизерв и это осталось незамеченным, но она надеялась, что мистер Симпсон говорит правду, и была слишком счастлива и благодарна, чтобы не верить кому угодно в такую минуту.
— Спасибо, большое спасибо, мистер Симпсон. Вы самый милый, добрый, любезный человек, каких я знаю, и девочки будут так довольны, что вы отдали нам флаг, и женщины из благотворительного комитета тоже; они непременно напишут вам благодарственное письмо; они всегда так делают.
— Скажи им, чтобы не волновались насчет благодарности, — сказал Симпсон, сияя добродетельной улыбкой. — Ну и ну! Я рад, что мне случилось увидеть этот сверток на дороге и что я потрудился его поднять. («Подумать только, что это был флаг! — добавил он про себя. — Если и была когда дрянная, никудышная вещь, негодная для обмена, так это такой вот огромный сшивной флаг!»)
— Позвольте мне, пожалуйста, слезть, — сказала Ребекка. — Я хочу вернуться, так как миссис Мизерв очень обеспокоится, когда обнаружит, что обронила флаг, а ведь у нее слабое сердце.
— Незачем слезать, — галантно возразил мистер Симпсон, поворачивая лошадь обратно. — Ты думаешь, я позволю такой маленькой девочке, как ты, тащить этот тяжелый узел? У меня нет времени, чтобы доехать до дома миссис Мизерв, но я довезу тебя до поворота дороги и высажу вместе с флагом, а там попросишь кого-нибудь из мужчин пронести его остаток пути. Да ты его так обнимаешь, что до дыр протрешь!
— Я люблю мой флаг! — сказала Ребекка, настроенная возвышенно и потому выражавшаяся высокопарно. — Почему вам он не нравится? Это флаг вашей страны.
Симпсон снисходительно улыбнулся, вид его говорил о том, что ему немного наскучили постоянными обращениями к его давно забытым благородным чувствам.
— Не знаю, есть ли у меня какой-нибудь личный интерес к стране, — заметил он вяло. — Знаю только, что я ей ничего не должен и ничто в ней мне не принадлежит!
— Вам принадлежит звезда на флаге, так же как и всем, — возразила ему Ребекка, чьей духовной пищей был в последний месяц исключительно патриотизм, — и вам принадлежит этот штат, так же как всем нам!
— Боже мой! Хорошо бы, так было! Или хотя бы четвертая часть! — вздохнул мистер Симпсон, чувствуя себя отчего-то еще более бедным и разочарованным, чем обычно.
Когда они снова подъехали к месту водопоя у плотины, где сходились четыре дороги и все окрестности были видны как на ладони, мистер Симпсон вдруг пожалел о своем великодушном решении сопровождать Ребекку — особенно когда, приблизившись к группе стоявших на дороге людей, узнал во взволнованной леди, заламывающей руки, миссис Мизерв. Ее сопровождали Хальда, супруги Браун, миссис Милликен, Эбайджа Флэг и мисс Дирборн.
— Ты что-нибудь знаешь о том, где наш новый флаг, Ребекка? — пронзительно крикнула миссис Мизерв, слишком возбужденная в этот момент, чтобы обратить внимание на спутника девочки.
— Он здесь, у меня на коленях, в целости и сохранности, — отвечала Ребекка радостно.
— Ax ты противная, легкомысленная девчонка! Всюду суешь свой нос! Забрать флаг с моего крыльца, пока я отошла на минутку, чтобы взять ключ возле задней двери! Ты меня чуть не уморила — это при моем-то слабом сердце! Ты, похоже, думаешь, что флаг принадлежит тебе! Отдай мне его сию же минуту!
Пока эти гневные слова лились потоком, Ребекка слезала с повозки. Поворачиваясь, чтобы спрыгнуть на землю, она метнула полный значения взгляд на двуличного Симпсона — взгляд, который, подобно электричеству, пронзил его насквозь.
И он, возмущенный сердитой трескотней миссис Мизерв, не обманул ожиданий Ребекки. Ему дважды в жизни надевали наручники, но ни один шериф никогда не приводил его в такое полнейшее замешательство, как эта девочка. В душе его поднялась буря ярости, и, как только Ребекка благополучно выбралась на дорогу, он встал в повозке во весь рост и швырнул флаг прямо в середину группы взволнованных людей.
— Забирайте, вы, скупердяи, богомолы, крохоборы, злопыхатели, флагоподниматели! — проревел он. — Ребекка не брала ваш флаг! Я нашел его на дороге, вот какие дела!
— Ничего подобного! — воскликнула миссис Мизерв. — Вы нашли его на моем пороге, в моем саду!
— Может, это и был ваш сад, но там росло полным-полно сорняков, так что я подумал, что это дорога, — язвительно парировал Эбнер. — И клянусь, что не отдал бы эту старую тряпку ни одному из вас, хоть вы на коленях просили бы! Но Ребекка — друг моей семьи, и она может делать со своим флагом все, что хочет, а вы, прочие, можете катиться ко всем чертям и там оставаться — мне до этого нет дела!
С этими словами он круто развернул повозку, хлестнул тощую белую лошадь и исчез в облаке пыли, прежде чем мистеру Брауну, единственному мужчине в стоявшей на дороге компании, пришла в голову мысль задержать его.
— Мне жаль, Ребекка, что я погорячилась, — сказала миссис Мизерв, глубоко уязвленная всей этой историей. — И не верь ни слову из того, что сказал этот лжец! Он украл сверток с моего порога. Но как случилось, что ты ехала и общалась с ним? Я думаю, что, услышь об этом твоя тетя Миранда, это бы ее совсем сразило!
Молоденькая школьная учительница обняла рукой Ребекку за плечи, словно защищая, а мистер Браун тем временем поднял флаг, отряхнул от дорожной пыли и свернул.
— Пусть услышит, я не против, — отозвалась Ребекка. — Я не сделала ничего такого, чего надо стыдиться! Я увидела флаг в повозке мистера Симпсона и просто последовала за ним. Поблизости не было ни мужчин, ни женщин из благотворительного комитета, чтобы позаботиться о флаге, так что это выпало на мою долю! Ведь вы же не хотели бы, чтобы я потеряла его из виду — правда? — раз мы собираемся поднимать его завтра утром.
— Ребекка совершенно права, миссис Мизерв! — с гордостью сказала мисс Дирборн. — И какая удача, что нашелся кто-то достаточно сообразительный, чтобы «поехать и пообщаться» с мистером Симпсоном! Не знаю, что будут думать об этом в поселках, но мне кажется, что секретарь нашей местной администрации мог бы записать в своей книге: «Сегодня штат Мэн спас американский флаг!»
Предыдущий эпизод, будь он изложен в каком-нибудь романе, без сомнения, получил бы название «Спасение флага», но во время общей вечерней беседы в магазине мистера Уотсона на него ссылались иначе — «как маленькая Бекки Рэндл отобрала флаг у Негодяя Симпсона».
Хоть и весьма драматический, этот эпизод быстро перешел в памяти Ребекки в разряд полузабытых; его кратковременную значительность затмило великолепие следующего дня. Однако предшествовали этому великолепию неприятности.
Элис Робинсон пришла в кирпичный дом вечером накануне праздника, чтобы переночевать у Ребекки. Как только дверь спальни закрылась за ними, Элис объявила, что намерена завить волосы Ребекки надо лбом, накрутив их на металлические валики и тряпочки, а сзади заплести их, предварительно намочив, в шесть тугих кос.
Ребекка возражала, Элис настаивала.
— У тебя такие длинные, густые, темные и прямые волосы, что ты будешь выглядеть как индеец! — говорила Элис.
— Я изображаю штат Мэн, а он весь когда-то принадлежал индейцам, — угрюмо заметила Ребекка, которая всегда очень неохотно обсуждала вопрос о своей внешности.
— И твой венок из сосновых веточек с маленькими шишками не будет сидеть хорошо, если волосы не будут волнистыми, — продолжала Элис.
Ребекка бросила взгляд в треснувшее зеркало и увидела то, что считала обвинением в отсутствии красоты, — свое отражение, которое всегда либо огорчало ее, либо приводило в ярость, в зависимости от обстоятельств, и, сев с покорным видом на стул, начала помогать Элис в ее благотворительной деятельности, направленной на то, чтобы во время праздника «на штат Мэн не стыдно было взглянуть».
Ни одна из девочек не была опытной парикмахершей, и через час, когда шестая коса была наконец заплетена, а Ребекка в последний раз с содроганием взглянула в зеркало, обе чуть не плакали от усталости.
Свечу задули, и Элис скоро уснула, но Ребекка беспокойно металась на своей мягкой, набитой гусиным пухом подушке, которая теперь была вся во вмятинах от металлических валиков и завязанных тугими узлами скрученных тряпочек. Ребекка выскользнула из постели и принялась ходить взад и вперед по комнате, обхватив обеими руками раскалывающуюся от боли голову. В конце концов она привалилась к подоконнику и глядела на неподвижный флюгер над скотным двором Элис, вдыхая аромат созревающих яблок, пока бессонница не отступила перед тишиной и красотой ясной звездной ночи.
В шесть утра девочки были на ногах, так как Элис едва могла дождаться, когда же волосы подруги будут распущены, — ей не терпелось увидеть плоды своих трудов.
Валики и тряпочки были удалены — вместе с изрядным количеством самих волос. Болезненную процедуру прерывали пронзительные взвизгиваний Ребекки и взволнованные предостережения Элис, желавшей сохранить подготовительные мероприятия в секрете от теток, чтобы те могли затем в полной мере оценить достигнутый великолепный результат.
Затем приступили к расплетению кос, а затем — драматический момент! — к расчесыванию, трудной, чтобы не сказать неосуществимой, процедуре, в ходе которой едва не испустили дух и те волосы, что устояли во время предыдущих этапов.
Длинные пряди волос надо лбом были закручены разными способами и под разными углами, так что, когда их освободили от оков, они заняли самые странные, самые стойкие, самые неожиданные положения. Когда гребень прошелся по последней косе, увлекая за собой истерзанные, наэлектризованные волосы, которые затем, как пружины, выскакивали из-под него, свиваясь в колючий спутанный клубок, «штат Массачусетс» окинул одним взглядом голову «штата Мэн» и объявил о своем намерении позавтракать дома! Элис была очень огорчена результатом своей попытки сделать Ребекку красивой, но понимала, что встреча за утренней трапезой с мисс Мирандой Сойер ничем не поможет делу, и, тихонько выскользнув из кирпичного дома через боковую дверь, со всех ног бросилась вверх по холму, на котором стоял ее дом.
«Штат Мэн», покинутый и отчасти утративший присутствие духа, сел перед зеркалом и энергично взялся за свои волосы с решительным видом и упрямо сжатым ртом.
Ребекка трудилась не покладая рук, пока мисс Джейн не окликнула ее снизу и не позвала завтракать. Тогда с дерзостью, порожденной отчаянием, она вошла в столовую, где за столом уже сидели тетки, и, чтобы «отвлечь огонь противника», засвистела — запретное удовольствие, которое, однако, лишь еще больше привлекло внимание. С минуту, пока до сознания теток не дошло, что за нелепая фигура стоит перед ними, царило молчание; затем Джейн застонала, а Миранда охнула.
— Что ты с собой сделала? — спросила старшая из теток сурово.
— Попыталась сделаться красивой — и неудачно! — беспечно ответила Ребекка, но продолжать эту игру не смогла, слишком несчастной чувствовала она себя. — Ах, тетя Миранда, не ругайте меня! Мне так тяжело! Мы с Элис накрутили мои волосы на тряпочки, чтобы они стали вьющимися. Она сказала, что с прямыми я была похожа на индейца!
— Что ж, может, и была, — согласилась Миранда, — но, во всяком случае, на крещеного, а теперь выглядишь как индеец некрещеный — вот и вся разница, какую я вижу. Что мы сможем сделать с ней, Джейн, за то время, какое остается до девяти часов?
— Как только позавтракаем, выйдем во двор к насосу, — ответила Джейн успокаивающе. — Мы сможем заметно поправить дело, если намочим их и сильно натянем.
Ребекка без аппетита грызла кукурузную лепешку; полные слез глаза были устремлены на тарелку, подбородок дрожал.
— Не плачь, а то глаза будут красные, — проворчала довольно добродушно Миранда. — Как только будешь сыта, беги наверх, возьми щетку для волос и гребень и возвращайся. Мы будем ждать тебя у боковой двери.
— Я бы не расстраивалась из-за того, что сама такая страшная, — сказала Ребекка, — но мне так тяжело, что я своим видом позорю штат Мэн!
О, что за час последовал за этими сетованиями! Прошла ли через такую «палату ужасов» на своем пути к славе хоть одна соискательница литературных или драматических почестей? Был ли хоть один «поэт дня», с чьей головой так жестоко обращались? Окунали в корыто с дождевой водой, держали под струёй воды, яростно терли грубым полотенцем, намотанным на ролик, вытирали насухо горячей фланелевой тряпкой! И разве не кажется почти невероятным, что по истечении такого часа волосы у корней все еще стояли вертикально? (Элис приподняла косы Ребекки вверх на два дюйма и закрепила в таком положении, туго обмотав каждую суровой ниткой.)
— Достань гладильную доску, Джейн, — крикнула Миранда, на которую препятствия действовали воодушевляюще, — и передвинь тот утюг к передней кромке плиты! Ребекка, сядь на тот низенький стульчик рядом с доской, а ты, Джейн, разложи на доске ее волосы и накрой их оберточной бумагой. Да не съеживайся ты, Ребекка, худшее уже позади, и ты вынесла все это очень хорошо! Я постараюсь не дергать тебя за волосы и не обжечь. Ах, как бы мне хотелось, чтобы поперек колена у меня была Элис Робинсон, а в правой руке хорошая дранка!.. Ну вот! Ты выглажена, и тетя Джейн может надеть на тебя белое платье и заплести тебе косы заново — туго и хорошо. Может быть, ты все-таки не будешь самым некрасивым из «штатов», но, когда ты сегодня вышла к завтраку, я сказала себе: «Ну, если б Мэн так выглядел, его ни за что не допустили бы в Соединенные Штаты».
Когда дилижанс «дяди Сэма» плавно и торжественно подкатил к кирпичному дому, «богиня свободы» и большинство «штатов» уже заняли свои места на «палубе», позади возницы.
Невозможно описать словами гордую поступь коней с их ярко разукрашенными уздечками и усеянной маленькими флажками сбруей. В окнах дилижанса висели занавески, сделанные из той же ткани, что и флаг, а из-за них выглядывала сияющая улыбкой «Колумбия», словно радуясь, что везет с собой столько преданных ей детей. Яркие развевающиеся вымпелы украшали кнут возницы, передний щиток и заднее сиденье экипажа, и все в целом производило такое впечатление, что могло воодушевить даже самого флегматичного избирателя.
Ребекка вышла на крыльцо, а тетя Джейн принесла стул, чтобы помочь ей подняться на крышу дилижанса. Мисс Дирборн бросила на свою любимицу взгляд, полный отчаяния. Что случилось с девочкой? Кто одел ее? Не была ли ее голова пропущена через бельевой каток? Почему у нее красные, опухшие глаза? Мисс Дирборн решила, что отведет ее за деревья, когда они приедут на место праздника, и там внесет в ее наряд несколько завершающих штрихов — штрихов, которые ее умелые руки так и тянулись внести.
Дилижанс вновь тронулся с места, и, по мере того как процессия на придорожной полосе становилась все радостнее и оживленнее, лицо Ребекки прояснялось и делалось красивее — ее красота всегда шла изнутри. Люди, идущие, едущие или стоящие на порогах своих домов, приветствовали дилижанс «дяди Сэма» с его грузом девочек в легких кисейных платьях и с развевающимися лентами. А сразу за дилижансом ехала пышно украшенная телега, которой правил Эбайджа Флэг и которая везла весело, но нестройно звучащий оркестр из флейт и барабанов.
Был ли когда такой счастливый день! Такой прозрачный воздух! Такой мягкий солнечный свет! Такой веселый «дядя Сэм»!
Дилижанс остановился в назначенном месте возле сосновой рощи, и, пока собиралась толпа, дети ждали той минуты, когда они наконец выйдут на помост, — минуты, к которой, им казалось, они шли с самого рождения.
Как только появилась такая возможность, мисс Дирборн шепнула Ребекке:
— Пойдем со мной за деревья, я хочу сделать тебя красивее!
Ребекке пришло в голову, что в последние двенадцать часов она и так уже достаточно настрадалась от подобных попыток, но все же она послушно подала руку учительнице, и вдвоем они удалились.
Так вот, боюсь, мисс Дирборн была весьма посредственной учительницей. Доктор Мозес всегда повторял это, а Либби Мозес, его дочь, желавшая занять место мисс Дирборн в школе, выражала сожаление, что нынешняя учительница не имела возможности в свои юные годы чаще вращаться в светском обществе. Сама Либби брала уроки музыки в Портленде, останавливалась на одну ночь в отеле в горах Уайт-Маунтинс и гостила у своей сестры в городе Лоуэлл в штате Массачусетс. Этот опыт, по ее собственному мнению и по мнению ее близких друзей, открыл перед ней безграничные горизонты — столь безграничные, что ее представление о менее значительных и более скромных делах оказалось, пожалуй, несколько искаженным.
Мисс Дирборн могла предложить немногое, ее главными достоинствами были преданность детям, умение завоевать их любовь и создать в классной комнате столь непринужденную, радостную, спокойную и безмятежную атмосферу, что у зрителя возникало ощущение, будто он пребывает в чем-то вроде местного рая. Она была слаба в арифметике и геометрии, но если дать ей розу, ленточку и зеркало размером семь на девять дюймов, она в две минуты могла сделать себя настоящей красавицей.
Надежно укрывшись от всех за соснами, мисс Дирборн начала применять на практике непостижимую женскую магию. Она решительно взялась за тугие косы Ребекки, расплела их и заплела снова, более свободно; разорвала пополам красно-бело-голубую ленточку и завязала ею каждую косу в отдельности. Затем ловкими пальцами она вытянула из густых прядей маленькие завитки за ушами и на затылке над шеей. Бросив крайне неодобрительный взгляд на жесткую, торчащую юбку, она присела и принялась энергично обнимать колени Ребекки, бормоча при этом между объятиями:
— Крахмал в их доме обходится, должно быть, дешево!
Когда в этом направлении были достигнуты успехи, последовало продолжительное защипывание оборок, и тут те же самые пальцы, что не могли держать ферулу[73] или щипать детские уши, оказались бесподобны при заглаживании складок.
Затем с презрительной миной был развязан пояс и снова затянут так, чтобы изобразить какое-то подобие талии. А непритязательные банты, неаккуратные, расплющенные, безжизненные, подвергались встряхиванию, пощипыванию, взбадривающим тычкам и толчкам до тех пор, пока, признательные руке мастерицы, они не поднялись, задорные, веселые, нарядные, бравые!
Все изящество, какое только возможно в ношении одежды, было придано гладкому кружевному воротничку, и булавка (извлеченная из собственного туалета, с некоторым ущербом для него) была вколота сзади, чтобы предотвратить любое трусливое отклонение от заданного положения. Короткие белые нитяные перчатки, слишком привлекавшие внимание к загорелым запястьям, были сняты и положены в карман. Затем венок из сосновых веток с шишечками был водружен на голову под доселе невиданным углом, а волосы надо лбом взбиты легкими прикосновениями, и наконец, встретив благодарный взгляд Ребекки, мисс Дирборн подарила ей два поцелуя восхищения и торжества. В ту же секунду выразительное лицо девочки засияло счастьем, на щеках появились ямочки довольной улыбки, губы, на которых был запечатлен поцелуй, казались красными как роза, и маленькое пугало, которое несколько минут назад ушло в сосновую рощу, вышло из нее Ребеккой Прекрасной.
Что касается сравнительной оценки достоинств мисс Дирборн, то пусть благосклонный читатель сам судит об этом; но, хотя не вызывает сомнения то, что дети должны хорошо знать математику, ни один человек с добрым сердцем не смог бы спокойно слушать, как хулят методику мисс Дирборн, если б ему довелось видеть, как она своими похлопываниями, пощипываниями, вытягиваниями, объятиями и поцелуями превратила Ребекку из дурнушки в красавицу.
Молодой школьный инспектор округа был свидетелем этой сцены и позднее, увидев детей, вьющихся вокруг «Колумбии», точно пчелы возле жимолости, заметил, обращаясь к доктору Мозесу:
— Возможно, она и не очень хорошая преподавательница, но жена из нее, думаю, вышла бы замечательная!
И последующие события подтвердили, что он сказал именно то, что думал!
Теперь все было готово; торжественная минута была совсем близка. Отряд флейтистов и барабанщиков шагал во главе процессии, за ним следовали «штаты». Но что происходило на самом деле, Ребекка не знала — все эти часы она жила во сне наяву. Каждая мелкая подробность происходящего была сверкающей гранью, отражающей свет, и Ребекка чувствовала, что совершенно ослеплена этими блестками и искрами. Духовой оркестр играл воодушевляющие мелодии; мэр красноречиво говорил о возвышенных идеалах; люди аплодировали; а затем веревка, от которой так много зависело в тот день, была дана в руки детям, вложившим сверхчеловеческую силу в выполнение порученной им задачи, — и флаг поднимался, поднимался, плавно и медленно, и так же медленно разворачивался, пока не стал виден во всем великолепии своих размеров и блеске красоты на фоне кленов, сосен и голубого неба Новой Англии.
Когда отзвучали приветственные крики и патриотическая песня, исполненная церковным хором, на помост поднялся «штат Мэн», смутно сознавая, что ему предстоит прочесть стихотворение, но, хоть убей, не мог припомнить ни единого слова.
— Говори громко и ясно, Бекки, — шепнул сидевший в переднем ряду «дядя Сэм», но она едва слышала собственный голос, когда, волнуясь, произнесла первые слова своего стихотворения. Затем голос ее окреп, и стихи «прочитались сами собой» в этом все продолжающемся чудесном сне. Она видела Адама Ладда, прислонившегося к дереву, тетю Джейн и тетю Миранду, трепещущих от волнения, Клару-Беллу Симпсон, пристально смотревшую на нее косыми, но восторженными глазами с одной из стоявших сбоку скамей, а в отдалении, на самом краю заполненного народом луга, высокого мужчину, стоящего в повозке, — высокого и нескладного, с рыжими, торчащими вверх усами — и его тощую белую лошадь, развернутую в сторону Акревильской дороги.
Громкие аплодисменты приветствовали «штат Мэн» — стройную, невысокую, одетую в белое фигурку, стоящую на поросшем мхом валуне, вокруг которого был возведен помост. Солнце вышло из-за кроны большого клена и озарило звездное знамя, сделав его еще более ослепительным и заставив всех поднять и устремить на него глаза.
Эбнер Симпсон тоже поднял свой рассеянный, блуждающий взор к мягко колышущимся складкам и великолепию ярких красок, думая при этом: «Я знаю, что никому не следует красть флаг, — эти потрясающие идиоты, похоже, придают ему большое значение. А что он, в сущности, такое? Просто кусок тряпки!»
Просто кусок тряпки? Он с любопытством взглянул на восхищенные лица матерей, на руках у которых спали их младенцы, на раскрытые в улыбке губы и сияющие глаза одетых в белое девочек, на капитана Лорда, который сидел в тюрьме Либби,[74] и Ната Страута, потерявшего руку в сражении при речке Булл-Ран,[75] на дружелюбную, оживленную толпу фермеров, радостных, увлеченных, полных нетерпения, из чьих глоток готово было вырваться очередное громогласное «ура». А затем ветер донес до него высокий чистый голос Ребекки:
— Звезды штатов вместе все —
и твоя здесь есть с моей,
Гордо, флаг страны родной,
Под осенним небом рей!
«Что там звезды на флаге! У нее пара звезд вместо глаз, — подумал Симпсон. — Увидал бы, что девчушка вроде этой лежит где-нибудь на пороге, стянул бы, не успели б и глазом моргнуть, хоть, видит Бог, у меня и своих полно, кормить-одевать надо! И ни на что бы ее не сменял… Бойкая девчушка к тому же; сидит в повозке — с виду не больше пинты сидра, а думает только о том, как добрые дела делать!.. Эх, ей-богу, надоело мне мое ремесло! Никогда-то я не бываю со всеми, всегда в стороне, будто я хуже их! Если б хоть выгода от этого была, я, может быть, ничего бы против не имел, но они тут все такие жуткие скупердяи — и приличного-то ничего не оставят на виду, что можно было бы у них стащить, а все равно рискуешь своей свободой и репутацией, если возьмешь у них какую-нибудь дрянь!.. Если вспомнить, какую поживу я имел от своих краж и сколько времени потерял в тюрьме, так, пожалуй, с тем же успехом я мог бы кончить с этим делом и работать поденно, как всем давно хочется меня заставить. Зарабатывал бы я почти столько же, и не знаю, было бы это для меня намного труднее или нет».
Ему было видно, как Ребекка спустилась с помоста и как его собственная рыжая дочка, вскочив на скамью, машет обеими руками, держа в одной шляпу, а в другой носовой платок, и топает обеими ногами.
Тут поднялся со своего стула человек, сидевший рядом с мэром, и Эбнер услышал его призыв:
— Ура в честь женщин, которые сшили флаг!
— Гип-гип ура!
— Ура в честь штата Мэн!
— Гип-гип ура!
— Ура в честь девочки, которая спасла флаг из рук врага!
— Гип-гип ура! Гип-гип ура!
Это был священник из Эджвуда, обладавший тем глубоким, вибрирующим голосом, что всегда волнует толпу. Его слова неслись далеко в прозрачном воздухе, и повторялись, и передавались из уст в уста. Руки хлопали, ноги топали, шляпы взлетали вверх, а громкие возгласы ликования, казалось, могли пробудить эхо на старой горе Оссипи.
Высокий нескладный мужчина вдруг сел на сиденье повозки и взял в руки вожжи.
— Кажется, они начинают переходить на личности, и я думаю, тебе, Симпсон, пора уезжать!
Тон был шутливым, но рыжие усы поникли, а вялый взмах кнута, заставивший белую кобылу тронуться в путь к дому, говорил о том, что мистер Симпсон не был в своем обычном бесшабашном настроении.
— Черт бы его побрал! — мстительно воскликнул он вполголоса, когда кобыла затрусила рысцой по дороге. — Ложь это! Я думал, там чье-то стиранное белье! Я не враг!
В то время как праздничная толпа разбрелась и семьи отправились на веселые пикники в лес, в то время как «богиня свободы», «дядя Сэм», «Колумбия» и счастливые «штаты» завтракали в здании ассоциации фермеров вместе с высокими гостями и ветеранами двух войн, одинокий мужчина ехал и ехал через безмолвные леса и скучные, сонные деревни, ни разу не покинув повозку с целью пополнить за чужой счет свой гардероб или прихватить что-либо пригодное для обмена.
В сумерки он добрался до жалкого полуразвалившегося домика на берегу пруда.
Верная жена с печальным выражением лица и ставшим уже привычным, полным тревоги взглядом потускневших глаз, услышав звук колес, вышла к двери и направилась следом за мужем в конюшню, чтобы помочь ему выпрячь лошадь.
— Не ждала меня так скоро, да? — спросил он насмешливо. — По крайней мере, не ждала, что я вернусь на той же самой лошади? Ну а я здесь! И не бойся заглянуть под сиденье повозки — там ничего нет, даже моего ужина, так что, надеюсь, на этот раз я тебе угодил! Нет, ангелом я, наверное, сразу не стану. Просто там, в Риверборо, ничего плохо не лежало — кроме флагов, а я — что бы они ни говорили — не такой мерзавец, чтобы украсть флаг!
Ничуть не удивительно, что юным риверборцам снились в ночь после подъема флага красно-бело-голубые сны. Более странным, возможно, покажется то обстоятельство, что перед глазами Эбнера Симпсона, лежавшего на своей жесткой постели, тоже развевался флаг, а в ушах звучали непривычные слова:
Звезды штатов вместе все — и твоя здесь есть с моей!
«Надоело вечно действовать в одиночку, — думал он. — Попробую, пожалуй, пожить по-другому». И с этим он уснул.
— Похоже, что графству Йорк никогда не избавиться от этой шайки Симпсонов! — недовольно говорила Миранда Сойер, обращаясь к Джейн. — Когда их семейка перебралась в Акревиль, я думала, мы их больше не увидим, да не тут-то было! Их старший мальчишка — косой и заика — получил место на фабрике в Мейплвуде, а оттуда рукой подать до Риверборо, вот он и является сюда иногда по воскресеньям — сидит вместе со всеми в молитвенном доме и таращится на Ребекку, как раньше таращился, только теперь, когда они оба стали старше, это еще более неприлично. Потом этой миссис Фогт непременно понадобилось взять к себе их старшую девчонку, чтобы она нянчила малыша, — будто тут у нас, поближе к дому, некого было нанять! А теперь слышу, поговаривают, что младший близнец приехал — будет работать все лето у Кеймов.
— Я думала, что близнецы всегда бывают одного возраста, — задумчиво сказала Ребекка, которая вошла в это время в кухню с ведерком для молока.
— Так-то оно так, — раздраженно отозвалась Миранда, вспыхнув и желая исправить свою ошибку, — но этот симпсоновский близнец с бледной физиономией кажется младше и меньше другого, да и кроткий он как агнец, а тот, другой, отъявленный нахал. Не пойму, как это так вышло, что они оказались близнецами. Они ни капельки друг на друга не похожи.
— Илайджу в школе всегда звали «близнецом-забиякой», — сказала Ребекка, — а Илайше дали прозвище Размазня; но я думаю, что он хороший мальчик, и даже рада, что он вернулся. Жить у мистера Кейма ему будет невесело, но там, почти совсем рядом, дом священника, и миссис Бакстер наверняка позволит ему играть у нее в саду.
— Интересно, почему Кеймы берут к себе этого мальчика, — проронила Джейн. — У них, конечно, нет своих детей, но этот ребенок слишком уж мал, чтобы от него была большая польза и помощь по хозяйству.
— Я знаю почему, — с готовностью отозвалась Ребекка. — Я слышала все, что говорили об этом в магазине мистера Уотсона, когда покупала молоко. Два года назад мистер Кейм выменял что-то у мистера Симпсона с большой выгодой для себя, и дядя Джерри говорит, что мистер Кейм первый, кому такое удалось, и ему надо поставить памятник. Так что мистер Кейм должен мистеру Симпсону деньги и не платит, и поэтому мистер Симпсон сказал, что пришлет к нему одного из своих детей, чтобы мистер Кейм кормил его в счет своего долга, а остальное Симпсоны возьмут скотом — им дадут свинью, или теленка, или еще что-нибудь.
— Все это вздор и чепуха, — заявила Миранда, — всего лишь пустые разговоры в лавке. Собери кучку мужчин у печи Уотсона или на скамье возле его двери, и они тебе в два счета насочиняют историй. Нет такого ловкача, чтобы сумел перехитрить Эбнера Симпсона в какой-нибудь сделке, и слыхано ли, чтобы кто-то был должен ему деньги? Даже предположить нельзя, чтобы такая женщина, как миссис Кейм, позволила своему мужу задолжать деньги такому человеку, как Эбнер Симпсон. Куда вероятнее, что она узнала о болезни миссис Симпсон и послала за мальчиком, чтобы помочь их семье как-то пережить это время. Она всегда раз в месяц давала работу миссис Симпсон — нанимала ее стирать белье, помнишь, Джейн?
Есть факты, столь окутанные тьмой, что пролить на них свет не способен даже самый искусный и терпеливый исследователь. Встречаются также (но лишь изредка) определенные побудительные мотивы, поступки, речи, линии поведения, которых не могут полностью и ко всеобщему удовлетворению объяснить даже на деревенской почте или на «скамейке бездельников» возле дверей кабачка.
Кэссиус Кейм был человеком скупым — ив том, что касалось слов, и в том, что касалось денег, и потому всё, что знали в Риверборо о трехмесячном пребывании в его доме одного из близнецов Симпсонов, так это то, что оно действительно имело место. Илайша, или Размазня, приехал; Размазня жил у Кеймов; и Размазня, когда он наконец отправился в обратный путь, чтобы воссоединиться со своим семейством, покинул Риверборо не с пустыми руками (если так можно выразиться) — к повозке Симпсонов была привязана большая рыжая костлявая и довольно свирепого вида корова, которая своим полным отсутствием желания следовать из Риверборо в Акревиль сделала путешествие нескучным и богатым событиями. Но история коровы — это история, относящаяся к другому времени и месту, а сначала должна быть поведана история труса, ибо, по общему мнению, Илайша Симпсон был, к сожалению, лишен такого мужского качества, как храбрость.
Маленьким Пророком[76] назвала Размазню Симпсона жена нового священника. Его полное имя было Илайша-Джеримайя Симпсон, но оно редко звучало в таком виде, так как если его обладателю и удавалось иногда избежать унизительного прозвища Размазня, то укороченное Лайша считалось вполне достаточным для мальчугана, носившего свои первые брюки, — да и те, как считалось, он надел слишком рано. Поэтому он был Лайшей для жителей поселка, но Маленьким Пророком для молодой жены священника.
Из окна гостиной миссис Бакстер Ребекке был виден выкрашенный коричневой краской дом Кеймов. Пыльная малоезженая дорога, на которой между тележными колеями росли пучки травы, вилась вверх по холму к самому порогу дома, а внутри, за дверью, затянутой розовой сеткой от мух и комаров, лежал чудесный полукруглый коврик с надписью: «Добро пожаловать» — оранжевыми буквами на зеленом фоне.
Ребекке очень нравилась миссис Кейм, которая была подругой тети Миранды и одной из тех немногих, кто обменивался визитами с этой довольно необщительной старой леди. Ферма Кеймов находилась на расстоянии небольшой пешей прогулки от кирпичного дома, так что, когда урожай был убран, Ребекка могла идти полем, и невозможно описать радость, с какой она бежала в ту сторону, когда тетки давали ей какое-нибудь поручение к миссис Кейм, — ведь по дороге можно было забежать к священнику и его жене, которые стали для девочки такой поддержкой и опорой в жизни. Ей нравилось смотреть, как миссис Кейм вытряхивает свой коврик, словно бросая в лучах летнего солнца как радостное приветствие новому дню бодрое «Добро пожаловать!». Ей нравилось смотреть, как миссис Кейм раз десять за утро, подойдя к затянутой сеткой двери, приоткрывает ее и выгоняет воображаемую муху из священных границ помещения. Ей нравилось смотреть, как миссис Кейм, поднявшись по лестнице, ведущей из подвала в боковой садик, появляется таинственным образом, словно из недр земли, неся в обеих руках блестящую кастрюлю с молоком, а затем исчезает среди штокроз или подсолнечника, удаляясь в направлении свиного загона или курятника.
Ребекка не любила мистера Кейма, так же, впрочем, как не любили его и миссис Бакстер, и Илайша. По правде сказать, мистер Кейм, с его огненно-рыжей бородой, веснушчатым лицом и грубоватыми манерами, был человеком, которого трудно полюбить, а в его коричневом домике не было детей — детей, которые могли бы разгладить суровые складки на лбу этого человека и смягчить его резкий голос.
Впервые жена нового священника увидела Маленького Пророка, когда сидела однажды ранним утром возле своего дома в тени большого клена. Крошечная фигурка двигалась по заросшей травой дороге, ведя на веревке рыжую корову. Если бы это были маленький мальчик и маленькая корова, или среднего роста мальчик и обычных размеров корова, или взрослый мужчина и большая корова, миссис Бакстер, вероятно, не обратила бы на них внимания, но это был очень маленький мальчик с огромной коровой — и такое сочетание не могло не привлечь взгляд. Ей трудно было угадать, сколько лет ребенку, она лишь понимала, что он слишком мал для своего возраста, каким бы этот возраст ни был.
Корова была темно-рыжей, с изогнутым рогом, белой звездочкой на лбу и большим, как будто удивленным глазом — у нее, конечно, были два глаза, и оба казались удивленными, но левому придавали выражение чрезвычайного изумления несколько белых волосков, иногда проглядывавших посередине лохматой брови.
У мальчика было худенькое выразительное лицо, вьющиеся каштановые волосы, короткие брюки с заплатами на обоих коленях и сдвинутая на затылок потрепанная соломенная шляпа. Он топотал следом за коровой, иногда хватаясь за веревку обеими руками, и продвигался вперед, то и дело спотыкаясь и подпрыгивая, так как животное не оставляло ему времени, чтобы смотреть, куда ступают его босые ноги.
До пастбища Кеймов было еще добрых полмили, а корова, как казалось, вовсе не спешила добраться до него. Она часто покидала дорогу и забредала в лощины, где, на ее взгляд, трава была слаще. В одну из таких исследовательских экспедиций она пустилась как раз тогда, когда поравнялась с большим кленом возле дома священника, и тем самым дала возможность миссис Бакстер окликнуть мальчугана:
— Это твоя корова?
Илайша покраснел и улыбнулся. Он старался говорить скромно, но все же в голосе его прозвучала нотка гордости, когда он многозначительно ответил:
— Это… почти моя корова.
— Как это? — удивилась миссис Бакстер.
— Ну вот если я еще двадцать девять раз отведу ее на пастбище и она ни разу не запутается ногами в веревке, а я ни разу ее не испугаюсь, то она станет моей законной коровой. Так мистер Кейм обещал. А вы боитесь коров?
— Да-а, — призналась миссис Бакстер, — немного боюсь. Я ведь всего лишь женщина, и мальчики не могут понять, как нас пугают коровы.
— Я могу! Они ужасно большие, правда?
— Просто огромные! Когда корова направляется в мою сторону, я всегда думаю, что она одно из самых больших животных на свете.
— Да, я тоже. Лучше об этом не думать. А очень часто они людей бодают?
— Ну нет; на самом деле едва ли кто-нибудь вообще слышал о таком случае.
— А если корова наступит кому-нибудь на босую ногу, то ведь раздавит, правда?
— Правда, но ведь погонщик-то ты. Не давай им наступать тебе на ноги; ты — человек со свободной волей, а они — всего лишь коровы.
— Я знаю; но, может быть, есть и коровы со свободной волей, и если такая захочет раздавить тебе ногу, так ничего не поделаешь, потому что нельзя ни бросить веревку, ни убежать, — так мистер Кейм говорит.
— Нет, конечно, бежать не годится.
— А там, где вы раньше жили, все коровы залезали в болотистые места, когда их гнали на пастбище, или некоторые все-таки шли по дороге?
— Там, где я жила, не было ни коров, ни пастбищ, поэтому-то я ничего в этом не понимаю. А зачем твоей корове веревка?
— Она не любит ходить на пастбище — так мистер Кейм говорит. Иногда ей хочется остаться дома, и тогда она с полпути поворачивает обратно.
«Боже мой! — подумала миссис Бакстер. — Что же бывает с этим малышом, когда корове вдруг вздумается повернуть обратно?»
— Тебе нравится быть ее погонщиком? — спросила она вслух.
— Н-нет, не очень. Но, понимаете, это будет моя корова, если я еще двадцать девять раз отведу ее на пастбище и она при этом ни разу не запутается ногами в веревке, а я ни разу не испугаюсь. — И широкая улыбка на миг прояснила встревоженное личико. — Долго еще она будет пастись в канаве? Может быть, я должен крикнуть: «Жвей-жвей»? Так мистер Кейм говорит: «Жвей!» Это значит «поживей».
Окрик прозвучал слабо, и корова продолжала мирно щипать траву. Мальчик доверчиво поднял глаза на жену священника, а затем оглянулся назад, чтобы посмотреть, не наблюдает ли Кэссиус Кейм за ходом событий.
— Что же нам делать дальше? — спросил он.
Это теплое, сердечное маленькое «нам» восхитило миссис Бакстер; оно так приятно делало и ее участницей этого предприятия. Она, разумеется, была плохой советчицей там, где дело касалось коров, но, когда Илайша произнес: «Что же нам делать дальше?», она собрала всю свою храбрость, мгновенно оживившись и почувствовав себя изобретательной и сильной.
— Как зовут корову? — спросила она, выпрямившись на сиденье качелей.
— Ромашка; но она, похоже, не очень хорошо знает свое имя… И на ромашку она ни капельки не похожа.
— Ничего. Ты должен крикнуть: «Ромашка!» — как можно громче и дернуть за веревку изо всех сил, а я в ту же минуту закричу во весь голос: «Жвей!» А если она быстро двинется с места, мы не должны бежать или показать, что испугались!
Так они и поступили; способ оказался чудодейственным, и миссис Бакстер ласковым взглядом проводила своего Маленького Пророка, которого корова быстро тащила следом за собой вниз с холма.
Один за другим проходили прекрасные августовские дни. Ребекка часто заходила к священнику и не раз встречала Илайшу, но Ромашка редко присутствовала при этих встречах, так как теперь мальчик гнал корову на пастбище в самые ранние утренние часы. Пастбище находилось довольно далеко, путь к цели, который выбирала Ромашка, всегда оказывался чрезвычайно извилистым, а мистер Кейм подчеркивал необходимость доставлять ее на пастбище по меньшей мере за несколько минут до того, как ее нужно будет уводить домой. И хотя мистер Кейм не нравился Ребекке, она чувствовала, что это его замечание не лишено здравого смысла. Иногда миссис Бакстер и Ребекка мельком видели Илайшу с Ромашкой, возвращающихся домой к вечерней дойке: корова безмятежно пережевывала свою жвачку, ее мягкое белое вымя, полное молока, висело почти до земли, а удивленный глаз вращался с привычным выражением «безумной ярости». Это свирепое вращение глазом, как обычно уверяли Илайшу, ничего не значило; но в таком случае поведение коровы было достойно сожаления — так считала Ребекка, и миссис Бакстер была с ней согласна. Иметь кровожадное выражение глаза и в то же время быть совершенно добродетельным и действующим из лучших побуждений животным — вот уж поистине несчастье.
Однажды вечером, когда миссис Бакстер наблюдала, как солнце, похожее на красный огненный шар, медленно опускается за дальний лес, мимо нее прошел Маленький Пророк.
— Сегодня двадцать девятый вечер, — сказал он весело.
— Я так рада, — отозвалась она; до этого ее часто тревожили опасения, что какой-нибудь несчастный случай может помешать мальчику потребовать обещанной награды. — Значит, завтра Ромашка станет твоей коровой?
— Думаю, что да. Так мистер Кейм сказал. Он сейчас в Акревиле, но к вечеру вернется. Отец собирался передать мне через него новую шляпу. Я хотел бы, когда Ромашка будет моей, поменять ее имя. Я назвал бы ее Рыжая Бродяга. Но, может быть, ее маме это не понравилось бы?.. Когда она будет моя, я, наверное, не буду так бояться, что она меня боднет или раздавит мне ногу; ведь она будет знать, что она моя, и будет послушнее. Я ни разу не дал ей запутаться ногами в веревке и ни разу не подал вида, что боюсь, правда?
— Я никогда, ни на минуту не заподозрила, будто ты боишься, — ободряюще сказала миссис Бакстер, — и часто завидовала тебе — ты выглядел таким смелым и уверенным в себе!
Илайша явно был доволен.
— Я даже не заплакал, когда она протащила меня через ограду пастбища и я ободрал себе все ноги… А вот Чарли, младший брат Билла Джонса, говорит, что он никого не боится, даже медведей. Он говорит, что подошел бы прямо к ним и дал бы им в ухо, если б они только рявкнули, но я бы так не смог, я не такой! Он не боится ни слонов, ни тигров, ни львов. Он говорит, будто для него они все равно что лягушки или цыплята.
В тот вечер Ребекка сказала тете Джейн, что двадцать девятый день службы Маленького Пророка подошел к концу и что завтра утром большая рыжая корова станет его собственностью.
— Что ж, надеюсь, так оно и будет, — ответила тетка, — хотя я отнюдь не уверена, что Кэссиус Кейм расстанется со своей коровой, когда дойдет до дела. Это был бы не первый случай, когда он изменяет своему слову. Он проделывал такое с людьми и постарше Лайши, ведь он, Кэссиус, ужасно скуп. Конечно, суставы у него действуют плохо, и он рад, что нашел мальчишку, чтобы гонять летом корову на пастбище, но к осени, когда приходит время убирать урожай, он обычно нанимает взрослого батрака. Так что Лайша больше ему не понадобится, и я думаю, что так или иначе, а корова теперь принадлежит Эбнеру Симпсону… Если хочешь прогуляться сегодня вечером, то хорошо бы, ты сходила туда и спросила миссис Кейм, не даст ли она тете Миранде взаймы половину ее дрожжевого хлеба. Скажи, что мы вернем, когда у нас будет свой в субботу. Не хочешь взять с собой Тирзу Миверв? А то она всегда одна, когда Хальда развлекает на крылечке своих кавалеров… Не задерживайся слишком долго у священника!
Поручение такого рода было привычным для Ребекки, так как иногда самые основы существования Риверборо бывали потрясены одновременно возникавшим у всех жителей желанием поесть дрожжевого теста. Так как ближайшая пекарня располагалась в полутора милях от поселка, а дрожжевой хлеб стоил два цента и его нельзя было долго хранить, и к тому же спрос на него был неустойчив и зависел исключительно от весьма непостоянного желания поесть «кислого хлебца», владелец местного магазина заказывал, на свой страх и риск, не больше трех хлебов в день. Иногда они так и оставались у него на руках, принося убыток; иногда же восемь или десять человек приезжали с дальних ферм за желанным продуктом, но слышали лишь:
— Нет, дрожжевой хлеб кончился. Мисс Симмонс взяла последнюю буханку; попробуйте занять у нее. Может быть, она даст вам половинку, она не ест много хлеба.
Так что, поднимаясь на холм, где стоял дом миссис Кейм, Ребекка сознавала, что ее хлеб насущный может быть получен только в результате успешного исхода этого визита.
Тирза шла босиком, и какими загрубевшими ни были ее подошвы, долгий путь по стерне оказался слишком утомительным, и потому, завидев в отдалении скотный двор Кеймов, она уговорила Ребекку пройти коротким путем через поле, на котором длинными рядами рос аккуратно прополотый турнепс.
— Ты же знаешь, Тирза, мистер Кейм ужасно сердитый и терпеть не может, чтобы кто-нибудь прошел по его полю или тронул дерево или куст, который принадлежит ему. Я немного боюсь, но давай пройдем напрямик, только смотри ступай аккуратно между рядами и держи повыше юбку, чтобы не задевать листья турнепса. Я сделаю то же самое. И прыгай быстрее, тогда мы не оставим глубоких следов.
Девочки благополучно и бесшумно продвигались вперед; ощущение опасности отчасти увеличивало удовольствие, которое они получали от своей прогулки. Ребекка знала, что они не причиняют никакого вреда, но все же надеялась, что им удастся избежать сверлящего взгляда мистера Кейма.
Они уже были на другом конце засаженного турнепсом участка, когда неожиданно замерли, забыв опустить приподнятые юбки. От скотного двора девочек отделяли высокие кусты бузины, и из-за этих кустов доносились голоса: робкий — Маленького Пророка и грубый — Кэссиуса Кейма.
Ребекка боялась помешать их разговору, но и подслушивать его ей тоже не хотелось — она была слишком порядочной для этого. Оставалось надеяться, что мужчина и мальчик пройдут, беседуя, к дому. Она знаком велела почти парализованной страхом Тирзе сделать еще два шага и встать рядом с ней за кустами. Но нет — надежда не оправдалась! В следующее мгновение они услышали, как мистер Кейм придвинул табурет к жернову со словами:
— Ну а теперь, Илайша-Джеримайя, поговорим о рыжей корове. Так ты говоришь, что месяц водил ее на пастбище, да? А уговор у нас с тобой был такой: если ты сумеешь месяц гонять ее на пастбище так, чтобы она ни разу не запуталась ногами в веревке, а ты ни разу не испугался, то она будет твоя. Правильно я говорю?
Лицо Маленького Пророка пылало, клетчатая рубашка поднималась и опускалась на груди так, словно он дышал с трудом. Он ничего не сказал, только кивнул в знак согласия.
— Так вот, — продолжил мистер Кейм, — удалось тебе не дать ей ни разу запутаться в веревке?
— Она ни разу н-не з-запуталась, — ответил Илайша, заикаясь от волнения, но немного осмелел и поднял глаза от пальцев своих босых ног, которыми прилежно разгребал траву.
— Пока все хорошо. Теперь о том, чтобы не бояться. Ты, кажется, уверен, что получишь корову, так что, я полагаю, ты ее ни капли не боялся, так? Честное слово?
— Я… я… только совсем чуточку. Я…
— Подожди минутку. Конечно, ты не говорил, что боишься, и не подавал вида, что боишься, и никто не знал, боишься ты или нет, но уговор у нас был не такой. Корова должна была стать твоей, если ты сумеешь месяц водить ее на пастбище и не будешь при этом бояться? Теперь признайся честно, ты боялся?
Последовала долгая пауза, а за ней тихое «да».
— Как ты разговариваешь со старшими?
— Я хотел сказать: да, сэр.
— Как часто это было? Если ты пугался не слишком часто, то я, может быть, прощу тебя, хотя ты и маменькин сынок и даже от кошки убежишь. Это было… два раза?
— Да. — Голос Маленького Пророка звучал теперь очень тихо, и в нем ясно слышались слезы.
— Что?
— Да, сэр.
— Может быть, это было четыре раза?
— Д-да, сэр. — Рубашка на груди Илайши вздымалась все сильнее.
— Да ты жалкий трус! Сколько раз это было? Ну, говори же!
Пальцы босых ног снова принялись разгребать землю, из-под опущенных век выскользнула первая слеза, а затем…
— Немножко… почти каждый день, и можете оставить себе корову, — плачущим голосом выговорил Маленький Пророк и, резко повернувшись, убежал за сарай, где, нырнув в зеленые глубины грядки пижмы, предался недостойным мужчины слезам.
Мистер Кейм, неожиданно оставшись один, несколько смущенно хохотнул и направился в дом, а Ребекка и Тирза, тихонько прокравшись вокруг скотного двора Кеймов, чинно и благовоспитанно вошли в ворота дома священника.
Ребекка передала миссис Бакстер все, что смогла припомнить, о содержании разговора Кэссиуса Кейма и Илайши Симпсона, и отзывчивой пасторше захотелось найти и утешить Маленького Пророка, рыдающего в грядках с клеймом труса на лбу и, что гораздо хуже, со страхом в душе, что он это клеймо заслужил.
Ребекку едва удалось отговорить от намерения немедленно отправиться к мистеру Кейму и открыто выступить в поддержку Илайши, так как она всегда становилась запальчивой, отчаянной и дерзкой, когда слабому существу угрожали или оно было несправедливо обижено.
Миссис Бакстер признавала, что, в известном смысле, мистер Кейм был верен своему слову и уговору с Илайшей, но вместе с тем отмечала, что столь жестокой и невыгодной сделки не бывало со времен Шейлока,[77] — и тем более ужасно, что она была заключена с ребенком.
Ребекка поспешила домой, даже не вспомнив о своем поручении, пока не добралась до дверей кирпичного дома, где заявила теткам с обычной для нее образностью, что уж лучше будет есть пресный хлеб до конца своих дней, чем отведает дрожжевого хлеба мистера Кейма. Она подавилась бы этим хлебом, будь он даже хорошо поднявшимся и пропеченным!
— Все это превосходно, Бекки, — ответила ей тетя Миранда, умевшая доказать бесплодность любых возвышенных идей, — но не забывай, что в этом доме есть еще два едока, и ты могла бы предоставить им возможность подавиться, если им этого хочется!
В конце концов миссис Бакстер узнала от миссис Кейм — через которую все сведения непременно просачивались наружу, если только выждать, — что мистер Кейм презирает трусов и, считая Илайшу «маменькиным сынком», старается «научить» его храбрости.
Теперь Ромашку водил на пастбище Билл Питерс, батрак, хотя всякий раз, когда мистер Кейм был в отъезде, что случалось довольно часто, Илайша, как замечала миссис Бакстер, занимал место батрака. Она часто присоединялась к мальчику во время этих полных тревог и опасностей вылазок, и с одинаковым ужасом в душе они вдвоем пытались приручить рыжую корову и дать ей некоторое понятие о послушании.
— Если бы только она не смотрела на нас так страшно, мы могли бы с ней отлично поладить, правда? — лепетал Пророк, то забегая вперед, то отставая от своей спутницы. — Ведь она замечательная корова! Дает двадцать одну кварту молока в день, и мистер Кейм говорит, что в этом молоке сливок больше половины!
Жена священника соглашалась со всем этим и думала о том, что если бы Ромашка бросила привычку неожиданно разворачиваться на дороге для того, чтобы пугающе завращать глазами и приподнять увенчанную белыми волосками бровь, то действительно могла бы быть приятной спутницей. Однако при существовавшем уровне развития этой коровы ее общество не было бы желанным даже в том случае, если бы она давала шестьдесят одну кварту молока в день. Более того, когда выяснилось, что Ромашка никогда не проделывает ничего подобного с Биллом Питерсом, миссис Бакстер пришла к выводу, что, пожалуй, коровы более сообразительные существа, чем она предполагала раньше. У нее вызывало негодование то, что Ромашка так нагло пользуется слабостью маленького мальчика и робкой женщины.
Однажды вечером, когда Ромашка вела себя особенно вызывающе, миссис Бакстер обратилась к Пророку, который в это время изо всех сил сопротивлялся попыткам Ромашки втянуть его в придорожный ручей, где она любила плескаться:
— Илайша, ты что-нибудь знаешь о превосходстве духа над материей?
Нет, он ничего не знал; к тому же это было не самое подходящее время, чтобы задавать подобные вопросы, так как ему пришлось сесть на дороге, чтобы обеспечить выигрыш в силе на своем конце веревки.
— Ну ничего, это неважно. Я хочу сказать, что, умереть мы можем только раз и что это прекрасно — умереть во имя великого принципа. Дай мне эту веревку. В моем теперешнем душевном состоянии я могу тянуть за нее не хуже быка. А ты беги на другую сторону ручья. Возьми вон тот большой сук, войди прямо в воду — ведь ты босиком — и угрожающе размахивай своим оружием, а если понадобится, то и пусти его в ход. Я пошла бы сама, но лучше будет, если она признает своим хозяином именно тебя, и к тому же опасность мне будет угрожать не меньшая. Она, конечно, может попытаться боднуть тебя, но ты должен продолжать размахивать палкой; умри, размахивая. Пророк, — вот вся идея! Она также может повернуться и побежать за мной; в этом случае я побегу от нее, но пусть я умру от этого бега, и тогда священник похоронит нас под нашей любимой медовой яблоней!
Красноречие очаровательной спутницы воодушевило Пророка. Оба одновременно воспрянули духом и почувствовали прилив восхитительной смелости — смерть казалась чем-то мелким и ничтожным в сравнении с победой над коровой.
Ромашка уже вступила в заводь, но Пророк вбежал в воду следом за ней, грозно размахивая толстым ольховым суком. Она привычно завращала глазами — прием, который с таким успехом применяла все лето, — но дрогнула под праведно суровым взглядом Пророка. Возможно, в тот момент ей стало стыдно за то, что она причинила столько страданий этому беспомощному маленькому существу. Во всяком случае, побуждаемая страхом, удивлением или раскаянием, она развернулась и вышла обратно на дорогу, не выразив ни гнева, ни раздражения и оставив мальчика и его спутницу несколько разочарованными. Приготовиться к мученической смерти и не получить даже царапины! Они подумали, что, возможно, переоценивали опасность.
После этого они стали еще более близкими друзьями — молодая жена священника и заброшенный маленький мальчик из Акревиля, отосланный из дома по неизвестной ему причине — разве только по той, что дома было мало еды, а у Кэша Кейма значительно больше. Кэссиус Кейм был известен в Эджвуде как «дядюшка Кэш», отчасти потому, что там любили фамильярно сокращать все имена, а отчасти потому, что «дядюшка» всегда платил и требовал уплаты наличными.[78]
Позднее лето незаметно перешло в осень, и большой клен возле дома священника простер пылающий алый сук над качелями миссис Бакстер. Илайша оказался хорошим помощником для дядюшки Кэша, когда пришло время собирать урожай картофеля и яблок. Однако мальчику предстояло вернуться к семье, как только кончатся осенние работы в саду и поле.
Однажды в пятницу вечером миссис Бакстер и Ребекка, закутанные в шали, сидели на ступенях парадного крыльца миссис Кейм, любуясь закатом. Ребекка пребывала в состоянии радостного возбуждения: она только что приехала домой из Уэйрхемской семинарии, и, так как священник был в отъезде по церковным делам, ей предстояло провести ночь у миссис Бакстер, а на следующий день отправиться вместе с ней в Портленд. Там они собирались прогуляться на острова, съесть мороженое, прокатиться на конке и взглянуть на дом Лонгфелло — планы, столь воспламенившие воображение Ребекки, и без того не отличавшейся сдержанностью, что она вся словно светилась изнутри радостью, заставляя миссис Бакстер задуматься о том, не может ли плоть быть просвечивающей и позволяющей видеть сквозь нее блеск пламени души.
А тем временем на поросшем травой пригорке у дверей сарая доили Ромашку. Оставив после себя полные ведра густого желтого молока, она зашагала к скотному двору и, проходя мимо лежавшей поблизости кучи соблазнительного турнепса, нагнулась и схватила целый пук. В спешке она взяла в пасть больше, чем считается хорошим тоном даже среди коров, и сидевшим на крыльце было видно, как она входит в ворота скотного двора, держа в зубах целый лес листьев, и с трудом пытается измельчить похищенное, стараясь при этом ничего не выронить.
Вскоре начало темнеть, и миссис Бакстер с Ребеккой вошли в дом, чтобы посмотреть, как миссис Кейм в первый раз зажжет свою новую лампу, взглянуть на последний половик ее работы (чудесное произведение искусства, полностью изготовленное из крашеных остатков нижних юбок) и послушать, как жена доктора будет играть на цимбалах «Часто в тихий час ночной».
Закрывая дверь на веранду, обращенную в сторону скотного двора, женщины услышали, как хрипит и кашляет корова, и переглянулись со словами:
— Ромашка пожадничала; теперь у нее несварение.
Илайша с заходом солнца обычно отправлялся в постель, дядюшки Кэша дома не было — он уехал к доктору, чтобы тот перебинтовал ему поврежденную молотилкой руку, — так что на скотном дворе оставался лишь Билл Питерс, батрак. Вскоре он вошел в дом, спросил, когда вернется хозяин, и сказал, что корова хрипит все сильнее и сильнее и что, должно быть, что-то с ней не в порядке, но он не может заставить ее раскрыть пасть пошире, чтобы разглядеть, в чем дело.
— Она, эта чертова корова, лучше возьмет да помрет, чем сделает такое одолжение! — сказал Билл.
Вернувшись от доктора, дядюшка Кэш зашел в дом, чтобы взять фонарь, и сразу же направился прямо в коровник. Через полчаса, когда маленькая компания в гостиной уже успела забыть о происшествии, он вдруг снова вошел в дом.
— Будь я проклят, если эта корова не подыхает, — сказал он. — Пойдем-ка, Ханна, подержишь мне фонарь. Я ничего не могу сделать с забинтованной правой рукой, а парня глупее, чем Билл, в свете не сыщешь.
Все направились в коровник — кроме жены доктора, которая побежала к себе домой, чтобы взглянуть, не вернулся ли из Милтауна ее брат Мозес и не сможет ли он прийти, чтобы помочь Кеймам.
Положение Ромашки было серьезным; сомневаться в этом не приходилось. Что-то, предположительно один из корнеплодов, застряло у нее в горле и не двигалось ни туда ни сюда, несмотря на все ее усилия. Она дышала с трудом, ее глаза были налиты кровью от напряжения и удушья. Раз или два мужчинам удалось заставить ее раздвинуть челюсти, но она вырывалась и отворачивалась, прежде чем им удавалось разглядеть причину неприятностей.
— Вижу я там маленький зеленый пучок; торчит прямо посередине, — сказал дядюшка Кэш. Билл и Моуз держали по фонарю с каждой стороны от головы Ромашки. — Да только сидит он так глубоко и такой маленький, что я не смог бы его ухватить, даже если б правая рука у меня была здоровая. Может, ты, Билл, попробуешь?
Билл замялся и затем признался, что ему что-то не хочется. У Ромашки были прекрасные, внушительного размера зубы, и Билл не имел никакого желания оставить руку в ее пасти. Он сказал, что не годится для такой работы, но охотно поможет дядюшке Кэшу подержать голову, коровы; это было столь же необходимо, но значительно менее опасно.
Моуз был более склонен содействовать спасению коровы во имя гуманности и сделал все, что мог, обернув запястье тряпкой и несколько раз отчаянно, но безрезультатно ткнув в скользкие зеленые листья, торчавшие в глубине неохотно разинутой пасти. Но корова встряхивала головой, топала копытом, взмахивала хвостом и вырывалась из рук Билла, так что казалось совершенно невозможным добраться до причины всех ее мучений.
Дядюшка Кэш был в отчаянии, особенно раздражаясь из-за того, что сам не мог сделать ничего по причине поврежденной руки.
— Запрягай лошадь, Билл, — сказал он наконец. — И поезжай-ка ты, Ханна, в Милликен-Миллз за ветеринаром. Я знаю, что мы смогли бы вытащить этот турнепс у нее из глотки, если б подобрали подходящие инструменты и нашли кого-нибудь, кто умеет ими орудовать, но надо спешить, иначе скотина наверняка задохнется! У тебя, Моуз, такие неуклюжие лапы; как она почувствует их в своей глотке, так думает, что ей конец. И пальцы у тебя слишком большие, так что ты не можешь как следует ухватиться за этот зеленый конец!
— У меня пальцы маленькие; дайте я попробую, — произнес робкий голосок, и, обернувшись, они увидели Илайшу Симпсона — брюки натянуты поверх ночной рубашки, вьющиеся волосы взъерошены; он растерянно таращил все еще сонные глаза.
Дядюшка Кэш засмеялся и с добродушной иронией заметил:
— Это ты-то, который и гнать корову на пастбище боишься? Ну нет, сэр, я думаю, на такое дело у тебя мужества недостанет!
Тут Ромашка захрипела еще страшнее, чем раньше, и закатила глаза, словно испуская дух.
— Уж лучше я залезу ей в глотку, чем увижу, как она задохнется! — воскликнул мальчик в отчаянии.
— Тогда была не была! Попробуй, сынок! На этот раз мы привяжем ее за шею. Не спеши и постарайся справиться с делом как можно лучше.
Мужчины приоткрыли челюсти бедной Ромашки и вложили между ними деревянный брусок, привязали корову и держали ее, не давая двигаться. Женщины стояли рядом с фонарями в руках.
— Ну, сынок, закатай рукав и сунь руку как можно глубже! Вцепись своими пальчиками в этот зеленый пучок, что там торчит, — хоть он так мал, что его и пучком-то не назовешь, — поверни его немного и тяни изо всех сил. Ну и ну! Ручонка как соломинка!
Маленький Пророк закатал рукав. Рука у него действительно была тонкая, но он все лето водил Ромашку на пастбище, выносил все ее капризы, старался уберечь от последствий ее собственного упрямства, испытывая при этом чувство гордости будущего собственника (каким он себя считал) за ее великолепное молоко, — короче говоря, полюбил ее, а теперь ей грозила смерть от удушья. В таких обстоятельствах и рука-соломинка на многое способна, а в данном случае лишь тонкая рука могла справиться с делом.
Илайша дрожал от волнения, но рука его ловко и быстро вошла в страшные глубины коровьей пасти, дотянулась до крошечного пучка зеленых шипов и колючек; маленькие пальцы крепко вцепились в него, и за этим последовал решительный рывок, в который Маленький Пророк вложил всю свою силу. Сила эта, конечно, была сама по себе не так уж велика, но Илайша прибег к тому скрытому источнику силы, о местонахождении которого никто ничего не знает, но из которого в случае нужды черпает каждый из нас.
Кто бы мог ожидать от Маленького Пророка столь могучего рывка? Это был такой рывок, что, к своему крайнему изумлению, Илайша вдруг обнаружил, что лежит на спине на полу скотного двора, держа в руке что-то очень скользкое с — изрядного размера, но довольно измятым — клубнем турнепса на конце.
— Вот это здорово! — крикнул Моуз.
— Я бы запросто это сделал, будь у меня рука чуточку поменьше, — сказал Билл Питерс.
— Молодец, сынок! — воскликнул дядюшка Кэш, помогая Моузу отвязать Ромашку и вынуть деревянный брусок у нее изо рта.
— Молодец, Лайша, и, ей-богу, корова твоя; только не давай своему любезному папаше пить ее сливки!
Долгожданный воздух хлынул в легкие Ромашки и охладил ее пересохшее, ободранное горло. Она была почти совсем без сил, бедняжка, и склонила (довольно нежно для нее) голову на плечо Маленького Пророка, который радостно обхватил ее руками за шею и шепнул:
— Теперь ты по-настоящему моя корова, правда. Ромашка?
— Миссис Бакстер, дорогая, — сказала Ребекка, когда они вдвоем под сиянием полной луны возвращались в дом священника, — есть всякого рода трусы, правда? Но вам не кажется, что Илайша относится к самой лучшей их разновидности?
— Я, пожалуй, даже не знаю, что и думать о трусах, — неуверенно отозвалась пасторша. — Это уже третий случай за мою короткую жизнь, когда я встречаю труса, который оказывается героем в час настоящих испытаний. В то же время сами герои — или те, кого принимают за героев, — всегда заняты чем-то другим или находятся где-то в другом месте.
Прошла неделя с тех пор, как Ребекка разорвала узы, связывавшие ее с сельской школой, и стала полноправной ученицей Уэйрхемской учительской семинарии — цель, к которой она стремилась с того памятного дня, когда, направляясь в Риверборо и расположившись на верхнем сиденье дилижанса дяди Джерри Кобба, сообщила ему о том, что образованию предстоит «сделать из нее человека». Теперь она ездила туда и обратно, вместе с Эммой-Джейн и другими риверборскими мальчиками и девочками, утренним и вечерним поездами, ходившими между Уэйрхемом и Милликен-Миллзом.
Шесть дней прошли как во сне — сне, в котором она сидела в уголке классной комнаты, опустив глаза, краснела всякий раз, когда к ней обращались, запиналась, когда приходилось отвечать на какой-нибудь вопрос, и чувствовала, как сердце останавливается у нее в груди, когда ее подвергали какому-либо экзамену или опросу. Она привела в восторг преподавательскую комиссию, когда прочитала «с листа» незнакомый отрывок из «Короля Лира»,[79] но затем несколько обескуражила тем, что не смогла назвать столицу Соединенных Штатов. Она допускала, что, возможно, ее прежняя учительница, мисс Дирборн, упоминала о столице, но если и так, то она, Ребекка, не могла припомнить, что это за город.
В эти первые недели незнакомые люди, среди которых она оказалась, видели в ней лишь внешне интересную, робкую и простодушную деревенскую девочку, в которой никто, даже прозорливая Эмили Максвелл, не замечал ни тени оригинальности, так же как и разнообразных способностей и дарований. Ребекке уже исполнилось четырнадцать, но она была такой худенькой и хрупкой, а под влиянием незнакомой обстановки и столь робкой, что ее вполне можно было бы принять за двенадцатилетнюю, если бы не общий уровень ее школьной подготовки.
Выросшая в глуши, на отдаленной ферме, а затем перевезенная в маленькую деревушку к пожилым теткам, она все еще оставалась сущим ребенком во всем, кроме того, что касалось исполнительности и чувства ответственности, — тут она давно стала взрослой женщиной.
Во второй половине субботнего дня, когда уроки, заданные к понедельнику, были уже выучены, она вбежала в гостиную кирпичного дома и с пылающими щеками и смущенным выражением лица, какое бывало у нее всегда, когда она собиралась обратиться к тетке с какой-нибудь просьбой. На просьбы в кирпичном доме отвечали куда чаще отрицательно, чем положительно, — этим и объяснялась некоторая неуверенность в поведении Ребекки.
— Тетя Миранда, — начала она, — разносчик рыбы говорит, что Клара-Белла Симпсон очень хочет меня видеть, но миссис Фогг не может отпустить ее надолго, потому что — вы же знаете — малышу еще не стало лучше. Но Клара-Белла могла бы пройти милю по дороге в нашу сторону, а я милю в сторону дома миссис Фогг, и тогда мы встретились бы на полпути возле розового домика. Там мы бы отдохнули и поговорили час или около того, и обе успели бы домой к ужину. Кошку я накормила; у нее не было аппетита, так как сейчас еще только два часа, а она обедала в полдень, но она вернется к блюдцу, так что я могу быть спокойна. Если нужно, то я могла бы прямо сейчас спуститься в кладовую и принести печенье, пирог и пончики для ужина, прежде чем уйти из дома. Тетя Джейн не видит никаких препятствий, но мы все же решили, что лучше спросить разрешения у вас, чтобы не рисковать.
Миранда Сойер, терпеливо ожидавшая конца этой речи, опустила вязанье на колени и подняла глаза с полупокорным выражением, означавшим: «Да есть ли что небывалое в небесах, на земле или в водах подземных, чего бы этому ребенку не захотелось сделать? И удастся ли когда-нибудь приучить ее к простым и понятным обычаям Сойеров или до конца своих дней будет она на каждом шагу выдвигать эти странные и смелые предложения, приводящие на память ее безответственных предков по линии Рэндлов?»
— Тебе достаточно хорошо известно, Ребекка, что мне не нравится твоя дружба с детьми Эбнера Симпсона, — сказала она твердо. — Они неподходящее общество для того, в чьих жилах течет кровь Сойеров, пусть даже ее и немного. Право, не знаю, что из тебя выйдет! Похоже, что торговец рыбой — твой лучший друг, если не считать Эбайджу Флэга, с которым ты в последнее время без конца болтаешь. Мне кажется, что лучше бы тебе почитать какую-нибудь полезную книжку, чем тратить время на пустые разговоры с батраком судьи Бина!
— Он не собирается всю жизнь оставаться батраком, — объяснила Ребекка, — именно это мы с ним и обсуждаем. Мы говорим о том, кем ему стать, ведь у него нет ни отца, ни матери, которые могли бы давать ему советы. А Клара-Белла теперь, когда она живет у миссис Фогг, принадлежит к жителям нашего поселка. И она всегда была самой благовоспитанной из всех девочек — и в обычной, и в воскресной школе. Дети ничего не могут поделать с тем, какие у них отцы!
— Все говорят, что Эбнер Симпсон начал новую страницу своей жизни, а если это так, то следует всеми возможными способами поддержать и ободрить его семью, — добавила к словам племянницы мисс Джейн, входя в комнату с рабочей корзинкой в руке.
— Если Эбнер Симпсон и в самом деле начинает новую страницу, то надо еще посмотреть, что он на ней напишет! — заметила мисс Миранда с живостью. — Нечего мне рассказывать про новые страницы! Таких людей изменить невозможно; он такой, какой есть, и вам не сделать его другим!
— Для благодати Господней нет невозможного, — набожно возразила Джейн.
— А я и не говорю, что есть, если уж Господь так решил, но с таким человеком, как Симпсон, Богу нужно начать рано и трудиться долго.
— Что ты, Миранда, Эбнеру нет и сорока! Я не знаю, каков средний возраст раскаивающихся в своих грехах мужчин, но, когда подумаешь о том, какое множество их откладывает покаяние до своего смертного часа, сорок лет кажутся вполне юношеским возрастом. Я, правда, не слышала, чтобы он обратился к церкви, но все удивляются тому, как хорошо ведет он себя этой осенью.
— Они еще раз удивятся, когда обнаружат, что у них снова пропадают дрова, яблоки и картошка, — заявила Миранда.
— Похоже, что Клара-Белла пошла не в отца, — вновь решилась робко возразить Джейн. — Не удивительно, что миссис Фогг так ценит девочку. Если б не она, их малыша сейчас уже не было бы на свете.
— Возможно, что спасать его значило перечить воле Божией, — отрезала Миранда.
— Люди не могут перестать раздумывать о том, какова же именно была воля Божия, даже тогда, когда ребенок опрокидывает на себя кипящий чайник! — Продолжая говорить, Джейн все проворнее орудовала штопальной иглой. — Миссис Фогг отлично знает, что ей не следовало оставлять ребенка одного в кухне возле плиты, пусть даже она и видела, что Клара-Белла идет к дому напрямик через поле. Ей следовало подождать, а не уезжать сразу. Но она, конечно же, боялась опоздать на поезд, да и вообще, она слишком добрая женщина, чтобы считать ее виновной.
— Миссис Бакстер говорит, что Клара-Белла настоящая… я забыла слово! — снова вступила в разговор Ребекка. — Как образуется женский род от «герой»?.. Ну, как бы ни образовывался, а именно так миссис Бакстер назвала ее!
— Клара-Белла — это женский род от «Симпсон»; вот она кто, — заявила мисс Миранда. — Но шевелить мозгами ее научили, и я не отрицаю, что она, когда надо, ими шевелит.
— Да, уж это точно! — воскликнула мисс Джейн. — Положить визжащего от боли малыша в детскую колясочку и довезти ее бегом до дома доктора, когда рядом не было ни души, чтобы посоветовать, что делать! Еще два или три таких поступка, и фамилия Симпсон будет звучать куда более приятно для окрестных жителей.
— Для меня «Симпсон» всегда будет звучать как «Симпсон»! — соизволила заметить старшая сестра. — Но мы говорили о них более чем достаточно. Можешь идти, Ребекка. Но помни, что о ребенке судят по тому, с кем он водит компанию.
— Хорошо, тетя Миранда! Спасибо! — воскликнула Ребекка, срываясь со стула, на котором беспокойно вертелась последние пять минут. — А как вы смотрите на то, чтобы я отнесла Кларе-Белле «пирожков для гостей»?
— Разве миссис Фогг не кормит ее, тем более теперь, когда она ей как родная?
— О, конечно кормит, — ответила Ребекка, — и всякими вкусными вещами, и даже не позволяет ей пить снятое молоко. Но подарки — так мне всегда казалось — говорят человеку о том, что вы о нем думали и особенно рады его видеть. К тому же, если в ближайшие дни у нас не будет гостей, пирожки придется съесть нам самим, а для гостей испечь новые. Помните тот, который я съела, когда снова поощряла себя на прошлой неделе? Он был какой-то странный… но вкусный, — добавила она поспешно.
— Может быть, отдашь ей что-нибудь свое, не трогая моих пирожков? — немногословно отозвалась Миранда. Бойкая на язык племянница поразила слабое место в броне тетки, намекнув на то, что «пирожки для гостей» хранятся в доме слишком уж подолгу. И это была сущая правда; «пирожки для гостей» назывались так не потому, что их предстояло съесть гостям кирпичного дома, но потому, что были слишком хороши, чтобы есть их каждый день.
Лицо Ребекки залил густой румянец стыда за свои невежливые и, что еще хуже, явно неблагодарные речи.
— Я не хотела сказать ничего неприятного, тетя Миранда, — запинаясь, выговорила она. — Право же, пирожок был замечательный, только не совсем такой, как свежий, вот и все… О! Я знаю, что отнести Кларе-Белле! Несколько шоколадных конфет из коробки, которую подарил мне на день рождения мистер Ладд.
— Спустись в кладовую и возьми пирожок, — распорядилась Миранда. — Когда будешь намазывать половинки вареньем, новую банку не открывай; там есть немного повидла из сухих яблок в открытой банке, этого тебе хватит. Надень галоши и теплый жакет. Я знаю, будешь всю дорогу бежать бегом — ведь у тебя ноги не такие, как у других девочек, и спокойно ходить ты не можешь, — а потом сядешь там на какой-нибудь холодный сырой камень и простудишься насмерть, и тогда Джейн и мне придется не спать по ночам, ухаживая за тобой, и таскать тебе наверх еду на подносе.
Тут Миранда откинула голову на высокую спинку своего кресла-качалки, отложила вязанье и устало закрыла глаза; поскольку, когда неподвижному телу противостоит непреоборимая сила, процесс сопровождается скрежетом и повреждениями.
Ребекка направилась к двери, бросив по пути вопросительный взгляд на тетю Джейн. Взгляд был полон таинственного значения и сопровождался почти незаметным жестом. Мисс Джейн знала, что некоторые предметы одежды хранятся в шкафу в передней, и к этому времени имела уже достаточный опыт расшифровки подобных телеграфных сообщений, чтобы догадаться, что безмолвный вопрос Ребекки был таков: «Вы позволите мне надеть шляпу с красным перышком — ведь сегодня суббота, хорошая погода и это прогулка для собственного удовольствия?»
Эти доверительные просьбы хоть и вызывали чувство неловкости, когда в комнате присутствовала Миранда, вместе с тем доставляли Джейн глубокую тайную радость; было в них нечто, волновавшее сердце старой девы, — такая беспечность, такое обаяние, это было так не по-сойеровски, так не по-риверборски. Чем дольше жила Ребекка в кирпичном доме, тем больше восхищалась ею тетя Джейн. Что делало эту девочку такой непохожей на всех остальных? Не могло ли быть так, что ее беззаботный отец-щеголь, Лоренцо де Медичи Рэндл, завещал ей вместо состояния какой-то необычный набор талантов и дарований? Ее глаза, брови, цвет губ, овал лица, так же как ее манеры и речь, — все свидетельствовало о том, что в роду Сойеров это дитя, подкинутое эльфами в колыбель взамен другого, похищенного. Но какое очаровательное дитя — вносящее живость, яркость, остроумие, сумасбродство и восторг в серое однообразие уныло тянущегося времени!
В воздухе пахло морозцем, но солнце сияло ярко и весело, когда Ребекка чинно и чопорно вышла из ворот кирпичного дома. Эмма-Джейн Перкинс уехала на субботу и воскресенье в гости к кузине в Модерейшен; у Элис Робинсон и Кандейс Милликен была корь, так что в Риверборо было тихо и скучно. И все же существование редко казалось Ребекке чем-то отличным от веселого приключения, и каждое утро она вновь начинала свой завоевательный поход по жизни. Она не была слишком требовательна; поэтически выражаясь, дар Асмодея,[80] который мог прясть нить из кучи песка, был всегда и ее даром, так что прогулка до ворот розового домика и беседа с веснушчатой и рыжеволосой Кларой-Беллой Симпсон, чье лицо, по словам мисс Миранды, напоминало сырой пирог в печке, — эти столь заурядные события оказались достаточно волнующими для того, чтобы сделать глаза Ребекки ярче, а шаги быстрее.
Когда в отдалении замаячил большой голый конский каштан, росший у ворот розового домика, красная точка, движущаяся по дороге, заметила голубую, движущуюся ей навстречу; обе точки пролетели разделявшее их расстояние и, встретившись, с жаром обнялись, не без ущерба для принесенного в подарок пирожка.
— Замечательно вышло, правда? — воскликнула Ребекка. — Я так боялась, что разносчик рыбы не скажет тебе, чтобы ты вышла ровно в два, или что одна из нас будет идти быстрее, чем другая. Но мы встретились на том самом месте, где и хотели! Это была очень необычная идея, правда? Почти романтическая!
— А что ты об этом скажешь? Смотри! Миссис Фогг дала мне свои часы, чтобы я смогла вернуться домой вовремя! — с гордостью сказала Клара-Белла.
— Ах, как замечательно! Миссис Фогг относится к тебе все лучше и лучше, правда? Ты ведь больше не скучаешь по дому, да?
— Не-ет, не очень; только тогда, когда подумаю, что маленькой Сюзан приходится одной управляться с близнецами, хотя дела у них, похоже, идут неплохо и без меня. Но знаешь, Ребекка, кажется, меня отдадут Фоггам насовсем.
— Ты хочешь сказать, что они тебя удочерят?
— Да. Я думаю, отец собирается подписать бумаги. Понимаешь, мы не знаем, сколько лет пройдет, прежде чем бедный малыш оправится от ожогов, да и миссис Фогг уже никогда не будет та, что прежде, и ей нужен кто-то, чтобы помогать по хозяйству.
— Значит, ты будешь их настоящей дочкой, да? А мистер Фогг — дьякон, и член городского управления, и член правления железной дороги, и все такое.
— Да. И меня будут кормить, одевать, пошлют в школу и дадут фамилию Фогг и (здесь ее голос понизился до благоговейного шепота) ферму на холмах, если я когда-нибудь выйду замуж. Это мне сама мисс Дирборн сказала, когда уговаривала не огорчаться из-за того, что меня отдают чужим.
— Клара-Белла! — воскликнула Ребекка в порыве радости. — Кто бы мог подумать, что ты станешь героем женского рода да еще и получишь наследство в придачу? Это совсем как в книжке, и случилось такое в Риверборо. Теперь уж я заставлю дядю Джерри Кобба признать, что и жители Риверборо могут быть героями рассказов, — вот увидишь, заставлю!
— Конечно, я знаю, что ничего плохого тут нет, — заметила Клара-Белла сдержанно. — У меня будет хорошая семья, а отец просто не может содержать всех нас. Но это ужасно, что тебя отдают, — как пианино, или лошадь, или повозку!
Ребекка сочувственно положила ладонь на веснушчатую руку Клары-Беллы. Внезапно ее собственное лицо тоже омрачилось, и она прошептала:
— Не знаю точно, Клара-Белла, но, может быть, меня тоже отдали — как ты думаешь, отдали? Бедный папа, когда умер, оставил нас в долгах. Раньше я думала, что приехала сюда, чтобы получить образование, а потом помочь выкупить закладную. Но мама никогда ничего не говорила о моем возвращении, а наша семья из таких же больших, что и ваша.
— А твоя мать подписала какие-нибудь бумаги в пользу твоих теток?
— Если и подписала, то я ничего об этом не слышала, но есть какая-то бумажка, приколотая к закладной, которую мама держит в ящике книжного шкафа.
— Ты бы знала, если б это были бумаги о том, что тебя отдают теткам насовсем. Я думаю, тебя им только одолжили на время, — сказала Клара-Белла, стараясь ободрить подругу. — Я не могу поверить, чтобы кто-то захотел отдать тебя!.. Ах, знаешь, Ребекка, у отца так хорошо идут дела! Он теперь работает на ферме Дейла, где разводят лошадей и другой скот, и там он объезжает молодых коней, выменивает и сбывает плохих и разъезжает по всей округе. Дейл сказал мистеру Фоггу, что отец замечательно справляется с животными, а сам отец говорит, что для него это пустяковое дело. Он уже третью субботу подряд присылает домой деньги.
— Я так рада! — воскликнула Ребекка, разделяя чувства Клары-Беллы. — Теперь твоя мама сможет отдохнуть и у нее появится черное шелковое платье, правда?
— Не знаю, — вздохнула Клара-Белла, голос ее звучал печально. — Сколько я помню, она всегда только стирала и плакала, плакала и стирала… Мисс Дирборн проводила эти летние каникулы недалеко от Акревиля, а вчера вернулась и будет теперь жить у соседей миссис Фогг. Вчера вечером я слышала их разговор — я укладывала малыша спать, а они были так близко, что я не могла не слышать, что они говорят. Так вот, мисс Дирборн сказала, что матери не нравится Акревиль, там никто не обращает на нее внимания и не дает ей работы. А миссис Фогг сказала, что да, они там все люди чопорные и требовательные и если у женщины нет обручального кольца, то это им не нравится.
— У твоей мамы нет обручального кольца? — удивилась Ребекка. — Я думала, что все должны иметь обручальные кольца, так же как диваны или кухонные плиты!
— Я никогда не обращала внимания, есть ли у нее кольцо, но когда услышала, что они об этом говорят, вспомнила руки матери — как она стирает и выжимает белье, — и это правда, что кольца она не носит. У нее вообще нет никаких драгоценностей, даже броши.
— Твой отец так беден, что, наверное, не мог позволить себе такой расход, как покупка брошей, но… — и в голосе Ребекки зазвучали нотки осуждения, — мне кажется, он все-таки должен был подарить твоей матери обручальное кольцо, когда они поженились; именно тогда его и дарят, с самого начала.
— Да у них не было настоящей пышной свадьбы, — объяснила Клара-Белла, пытаясь найти оправдание. — Понимаешь, у первой мамы, моей, была я и старшие мальчики, и она умерла, когда мы были маленькие. А потом, через некоторое время, появилась эта мама, и стала вести хозяйство, и осталась с нами. Постепенно она сделалась миссис Симпсон; и Сюзан, близнецы и малыш — это ее дети; и у них с отцом не было времени, чтобы, как положено, обвенчаться в церкви. У них не было ни вуали, ни подружек невесты, ни угощения, как это было у сестры мисс Дирборн.
— А они дорогие — эти обручальные кольца? — спросила Ребекка задумчиво. — Они из чистого золота, так что, наверное, дорогие. Если бы они были дешевые, то мы бы могли купить такое кольцо. У меня есть семьдесят четыре цента; это я накопила. А у тебя?
— Пятьдесят три, — уныло ответила Клара-Белла, — да и магазинов таких ближе, чем в Милтауне, нет. Нам пришлось бы купить его так, чтобы никто об этом не знал, потому что я не хотела бы рассердить отца или задеть его гордость — теперь, когда у него есть постоянная работа! Да и мать узнала бы, что я потратила все мои сбережения.
Ребекка, казалось, была в растерянности.
— Ну и противные, должно быть, люди в этом Акревиле, раз не зовут твою маму стирать и убирать только потому, что у нее нет никаких украшений. А у тебя не хватит духу передать твоему отцу слова мисс Дирборн, чтобы он накопил денег и купил кольцо?
— Нет, никогда! — И Клара-Белла решительно сжала губы.
Несколько мгновений Ребекка сидела молча, а затем вдруг воскликнула с ликованием:
— Я знаю, у кого мы могли бы получить кольцо! У мистера Аладдина! И к тому же я могу не говорить ему, для кого это кольцо! Он приезжает на воскресенье к своей тете, и я схожу к нему и попрошу купить для нас кольцо в Бостоне. Я ничего не буду объяснять, не бойся. Я лишь скажу, что мне нужно обручальное кольцо.
— Это было бы совершенно замечательно! — Глаза Клары-Беллы зажглись надеждой. — А потом мы придумали бы, как передать его матери. А может быть, ты смогла бы отдать кольцо отцу, чтобы он подарил его ей? Сама-то я ни за что не осмелилась бы. Но ты ведь никому не скажешь, Ребекка?
— Вот тебе крест! — с чувством воскликнула Ребекка и добавила, бросив на подругу полный упрека взгляд: — Ты же знаешь, я не смогла бы никому выдать такую священную тайну, как эта! Давай встретимся в следующую субботу, и я расскажу тебе, что сумела сделать… Смотри-ка, не мистер ли Ладд поит лошадь вон там внизу, под горой? Да, это он… Он едет на лошади из Милтауна, а не как обычно — поездом из Бостона в Эджвуд. Он один, так что я попрошу его подвезти меня до дома и поговорю с ним о кольце прямо сейчас!
Клара-Белла пылко поцеловала подругу и двинулась в обратный путь, а Ребекка осталась ждать на вершине холма, размахивая носовым платком, чтобы привлечь внимание возницы.
— Мистер Аладдин! Мистер Аладдин! — закричала она, когда экипаж подъехал ближе.
Услышав этот взволнованный юный голос, Адам Ладд натянул вожжи.
— Так-так, это Ребекка Ровена летит вдоль дороги, словно птичка с красными крылышками? Вы намерены лететь домой или проехаться со мной?
Ребекка вскарабкалась в экипаж, смеясь и краснея от удовольствия, которое доставляли ей его шутки, и от радости, что снова видит его.
— Мы с Кларой-Беллой только что говорили о вас, и я так рада, что вы оказались здесь, на дороге, потому что у меня к вам очень важный вопрос, — начала она, немного запыхавшись от бега.
— Не сомневаюсь! — засмеялся Адам, ставший за время своего знакомства с Ребеккой чем-то вроде высшего апелляционного суда. — Надеюсь, призовая банкетная лампа еще не дымит от старости?
— Что вы, мистер Аладдин! Вы, наверное, забыли, что мистер Симпсон выменял лампу на велосипед, когда увозил свою семью в Акревиль… Речь совсем не о лампе. Помните, когда вы были здесь в прошлый раз, то сказали, что решили сделать мне подарок на Рождество?
— Отлично помню.
— И вы его уже купили?
— Нет, я никогда не покупаю рождественских подарков раньше Дня благодарения.
— Тогда, дорогой мистер Аладдин, не могли бы вы купить мне кое-что совсем другое, кое-что такое, что я хочу отдать другому человеку, и купить эту вещь немного раньше Рождества?
— Не знаю. Меня не прельщает перспектива передачи моих подарков кому-то другому. Я люблю, чтобы маленькие девочки всегда хранили их в ящике комода завернутыми в розовую папиросную бумагу. Но объясните, в чем дело, и я, быть может, передумаю. Что это за вещь, которая вам нужна?
— Мне ужасно нужно обручальное кольцо, — сказала Ребекка, — но это священная тайна.
В глазах Адама Ладда мелькнуло удивление, и он незаметно улыбнулся. Есть ли среди его знакомых любого возраста и пола, спрашивал он себя, кто-либо столь же неотразимо обаятельный и необычный, как эта девочка? Затем он обернулся к ней с веселым озорным взглядом, всегда так восхищавшим его юных собеседников.
— Я думал, мы уже окончательно условились о том, что если вы когда-нибудь умудритесь вырасти, а я буду согласен дождаться этого, то я приеду в кирпичный дом на моем белом как снег…
— Черном как смоль, — поправила Ребекка, блеснув глазами и предостерегающе подняв палец.
— Черном как смоль скакуне, надену золотое кольцо на ваш лилейный пальчик, посажу вас на седло позади себя…
— И Эмму-Джейн тоже, — снова перебила Ребекка.
— Я, кажется, не упоминал об Эмме-Джейн, — возразил мистер Аладдин. — Трое на одном седле — это слишком неудобно. Я думаю, Эмма-Джейн вскочит на спину резвой гнедой, и мы все отправимся в мой замок в лесу.
— Эмма-Джейн не умеет вскакивать на лошадь, и она испугалась бы резвой гнедой, — запротестовала Ребекка.
— Ну хорошо, тогда она получит смирного молочно-белого пони. Но теперь, без всяких объяснений, вы просите меня купить вам обручальное кольцо, что явно свидетельствует о ваших планах ускакать на белом как снег… я хочу сказать, черном как смоль… скакуне с кем-то другим.
На щеках Ребекки появились ямочки, и она весело засмеялась. В прозаичном мире, где она жила, лишь Адам Ладд всегда был готов поддержать игру. Никто другой не говорил такой восхитительной сказочной чепухи, как мистер Аладдин.
— Кольцо не для меня! — объяснила она с готовностью. — Вы же прекрасно знаете, что ни Эмма-Джейн, ни я не сможем выйти замуж раньше, чем пройдем всю грамматику Квейкенбоза и арифметику Гринлифа и вырастем такие большие, что станем носить платья до полу и шить на швейной машине. Кольцо нужно для подруги.
— Почему же жених сам не подарит его невесте?
— Потому что он бедный и немного невнимательный, и к тому же она уже не невеста. У нее трое приемных детей и трое своих.
Адам Ладд с задумчивым видом положил кнут в предназначенное для него углубление, а затем нагнулся, чтобы подоткнуть края коврика под ноги себе и Ребекке. Снова подняв голову, он спросил:
— Почему бы не рассказать мне немного больше об этой истории, Ребекка? Мне можно доверять!
Ребекка взглянула на него, чувствуя в нем умного и сильного, а самое главное, сочувствующего друга, и сказала неуверенно:
— Помните тот день, когда мы с вами сидели на крыльце вашей тети и вы купили мыло, потому что я рассказала вам о Симпсонах и о том, как им всегда тяжело жилось и как им нужна банкетная лампа? Мистер Симпсон, отец Клары-Беллы, всегда был очень бедный и не всегда очень хороший — ну, немного нечист на руку, понимаете, — но такой любезный и разговорчивый! А теперь он начал новую страницу жизни… И всем в Риверборо очень понравилась миссис Симпсон, когда она сюда переехала, потому что все ее жалели, а она была такая терпеливая, и так много работала, и так хорошо относилась к детям. Но там, где она живет теперь, — хоть они и знали ее раньше, когда она была девочкой, — с ней обходятся невежливо и не дают ей работы, не зовут ее стирать и мыть полы. А Клара-Белла слышала, как наша учительница сказала миссис Фогт, что люди в Акревиле чопорные и высокомерные и презирают миссис Симпсон из-за того, что она не носит обручальное кольцо, как все остальные. И мы с Кларой-Беллой подумали, что, если они там такие злые, хорошо бы нам подарить миссис Симпсон кольцо, и тогда она была бы счастливее, и работы бы ей давали больше. А может быть, и мистер Симпсон, если дела у него пойдут лучше, купит ей потом брошь и серьги, и тогда у нее будет все, как у других. Я знаю, что в Эджвуде все с почтением смотрят на миссис Мизерв из-за ее золотых браслетов и агатового ожерелья.
Адам снова обернулся, чтобы взглянуть в блестящие простодушные глаза, сверкающие из-под изящных бровей и длинных ресниц, и почувствовал себя так, как уже не раз чувствовал прежде, встречаясь с ней, — так, словно его полные житейской мудрости, взрослые мысли были омыты в некоем очищающем источнике.
— А как вы передадите кольцо миссис Симпсон? — с интересом спросил он.
— Мы еще не решили. Клара-Белла боится за это браться и думает, что я могла бы справиться с делом лучше. А кольцо стоит очень дорого? Если так, то я, конечно, должна сначала попросить разрешения у тети Джейн. Есть случаи, когда я должна спрашивать разрешения у тети Миранды, и другие, когда надо обращаться к тете Джейн.
— Оно стоит сущие пустяки. Я куплю кольцо, привезу его вам, и тогда мы посоветуемся, как его передать. Но я думаю, что раз вы с мистером Симпсоном такие большие друзья, то лучше будет вам самой послать ему кольцо вместе с письмом — письма у вас получаются отличные! Конечно, обручальное кольцо — это подарок, который мужчина сам должен преподнести своей жене, но попробовать стоит, Ребекка. Вы с Кларой-Беллой сможете устроить все сами; я останусь в тени, и никто не будет знать о моей роли.
Счастья зеленый островок!
В море страданий и тревог,
Видно, нельзя без него никак,
Если измученный моряк
День и ночь ведет свой челн,
Путь держа средь бурных волн.
А между тем жизнь в уединенном домике Симпсонов в Акревиле была в эти холодные осенние дни наполнена событиями.
Полуразрушенное жилище стояло на берегу пруда Плини. Пруд получил свое название после того, как старый полковник Ричардсон завещал разделить свои земли на пять равных частей, с тем чтобы каждый из его пяти сыновей выбрал себе участок. Выбор должен был осуществляться в порядке старшинства, и Плини — самый старший — имел преимущество перед остальными, но, испытывая отвращение к фермерскому труду и будучи в то же время заядлым рыболовом, гребцом и пловцом, он поступил в полном соответствии со своей репутацией «малость чудаковатого» и взял свои двадцать акров в виде водного пространства — отсюда и название «пруд Плини».
Старший из сыновей мистера Симпсона уже два года работал на ферме в графстве Камберленд. Второй сын, Сэмюель, которого давно окрестили в округе Маятником, нашел скромное место на лесопилке и частично сам себя обеспечивал. Клару-Беллу удочерили мистер и миссис Фогг. Таким образом, оставалось прокормить лишь три рта: два вместительных — Илайджи и Илайши — и маленький, шепелявый — девятилетней Сюзан, ловкой и домовитой помощницы матери. Маленький ребенок умер еще летом — умер, сломленный тем, что имел несчастье родиться в семье, где не было ни еды, ни денег, ни любви, ни заботы, ни даже желания иметь детей или понимания того, что ими нужно дорожить.
Не возникало сомнений, что не отличающийся постоянством отец семейства начал новую страницу своей жизни. Когда именно он начал исправляться, а также каким образом, по каким причинам и как долго он будет держаться своих похвальных намерений — или, короче говоря, будут ли начаты им в предстоящие месяцы другие «новые страницы», — этого миссис Симпсон не знала, и сомнительно, чтобы какой-либо авторитет, более скромный, чем Создатель мистера Симпсона, мог ответить на этот вопрос. Он долгое время крал самые разные предметы для последующего обмена, но эти кражи часто оставались нераскрытыми, и ему удавалось избежать наказания. Однако в последние несколько лет, когда за тремя штрафами, наложенными на него за мелкие правонарушения, последовало несколько арестов и два коротких срока тюремного заключения, мистер Симпсон нашел, что возмездие за грех — вещь для него совершенно неприемлемая. Сам по себе грех не особенно его тревожил, но вот возмездие было явно неприятным и утомительным. Большую досаду вызывало у Эбнера и то изолированное положение в обществе, которое в последнее время стало его уделом, так как он был человеком общительным и скорее предпочел бы не красть у соседа, чем допустить, чтобы сосед узнал о краже и прекратил общение с ним! Это чувство шевелилось в его душе и делало его, по непонятной ему причине, раздражительным и унылым, когда он вез свою дочь в Риверборо накануне торжественного подъема там нового флага.
В духовном мире, так же как и в природе, бывают периоды свежести и периоды засухи, и так или иначе, а росы и дожди благодати пали во время той короткой поездки на сердце Эбнера Симпсона. Быть может, то, что он отдавал в чужую семью собственного ребенка, которого не мог прокормить, уже подготовило в его душе почву для того, чтобы она могла принять благие семена, а украв новый флаг с порога миссис Мизерв — в полной уверенности, что в свертке находится чистое белье от прачки, — он невольно привел в действие определенные силы.
Как мы помним, Ребекка увидела клочок красной ткани, торчащий из-под холщового фартука его повозки, и попросила позволения проехаться вместе с ним. Она не была «дочерью полка», но намеревалась следовать за флагом до конца. Когда она дипломатично попросила возвратить этот чтимый как святыня предмет, которому предстояло играть столь важную роль в торжествах следующего дня, и в результате Эбнер обнаружил свою ошибку, он был в ярости из-за того, что сам поставил себя в это неприятное положение, а позднее, неожиданно столкнувшись лицом к лицу с группой жителей Риверборо, стоявших на перекрестке, и встретив не только их гнев и презрение, но и полный упрека и разочарования взгляд Ребекки, почувствовал себя как никогда прежде униженным.
Ни ночь, проведенная в маленькой придорожной гостинице, ни состоявшийся на следующее утро патриотический митинг, собравший жителей трех поселков, не помогли забыть о неприятных чувствах. Он был бы рад оказаться в гуще событий, возглавить приготовления к празднику, но он сам закрыл для себя путь на подобные дружеские сборища и теперь мог рассчитывать лишь на то, что по меньшей мере посидит в своей повозке в самых задних рядах толпы и взглянет на веселье, — а видит Бог, и такое ему нечасто выпадало, ему, который так любил болтовню, и смех, и песни, и шутки, и радостное оживление.
Флаг подняли, толпа кричала «ура», девочка, которой он солгал, изображала штат Мэн и, стоя на помосте, «говорила свой стих», и он разобрал некоторые из ее слов:
— Звезды штатов вместе все —
и твоя здесь есть с моей,
Гордо, флаг страны родной,
Под осенним небом рей!
А затем громкий и отчетливый голос прорезал воздух, и Эбнер увидел стоящего в центре помоста высокого мужчину и услышал, как тот кричит:
— Ура в честь девочки, которая спасла флаг из рук врага!
Он и так уже испытывал чувство горечи и ожесточения, и так уже был одинок, отрезан от жизни общества честных людей, не мог пожать дружеской руки, разделить соседской трапезы, и это неожиданно прозвучавшее всеобщее суровое осуждение потрясло его. С вновь вспыхнувшим в душе негодованием, уязвленной гордостью, оскорбленным самолюбием он бросил проклятие веселой толпе и направился к своему дому — дому, где ему предстояло найти собственных оборванных детей и встретить кроткий взгляд женщины, делившей с ним тяготы бедности и позор.
Возможно, что уже тогда его (чрезвычайно проворная) рука протянулась к «новой странице». Ангелы, вне всякого сомнения, не могли особенно гордиться тем, как произошло его перевоспитание, но, смею думать, они были рады считать его своим на любых условиях — так трудно дается им исправление этого невосприимчивого и глупого мира! Да, должно быть, они были рады, ибо незамедлительно послали ему доходную и, что более существенно, интересную и приятную работу, позволявшую зарабатывать деньги, делая именно то, чего требовала его натура. Он совершал чудеса бесстрашия на глазах восхищенных и аплодирующих конюхов; он постоянно был среди лошадей, которых так любил; от него требовалось заниматься обменом животных, так как Дейл, хозяин конюшни, даже рассчитывал на него, когда хотел избавиться от ненужных лошадей; ему были предоставлены широкие права и возможности для проявления инициативы, поскольку Дейл отнюдь не был проповедником строгости нравов и чувствовал себя вполне способным держать под контролем любое число ловких Симпсонов; так что на этом месте перед человеком открывались безграничные возможности, а кроме того, было и жалованье! У Эбнера явно не возникало искушения что-либо украсть; его душу переполняла гордость, а восхищение и удивление, с которыми он взирал на свое добродетельное настоящее, могли сравниться лишь с отвращением, с которым он созерцал свое прошлое — не столько порочное, сколько «потрясающе глупое», как он сам снисходительно оценивал его.
Миссис Симпсон смотрела на исправление Эбнера так же, как и ангелы. Она была благодарна Богу даже за краткий период честности в жизни мужа, тем более в сочетании с деньгами, присылаемыми им домой по субботам. И если она по-прежнему «стирала и плакала, плакала и стирала» — так всегда виделась она Кларе-Белле, — то причиной тому была либо какая-то глубокая тайная печаль, либо то, что ее и без того небольшие силы как-то вдруг покинули ее.
Как раз тогда, когда работа и достаток стучались, так сказать, в дверь, а дети были накормлены и одеты лучше, чем когда-либо прежде, боль, которая всегда таилась — постоянная, но тупая — возле ее усталого сердца, сделалась жестоко и торжествующе сильной, сжимая ее в своих когтях, грызя, и терзая, и с каждой неделей оставляя ей все меньше сил, чтобы сопротивляться. И все же надежда еще оставалась, и выражение удовлетворения, какого никогда не было раньше, появилось теперь в ее глазах — удовлетворения, которое превратилось едва ли не в счастье, когда доктор распорядился, чтобы она оставалась в постели, и послал за Кларой-Беллой. Бедная женщина не могла больше стирать, но покрывать хозяйственные расходы позволяло не перестававшее удивлять ее чудо получения денег от мужа по субботам.
— Как сегодня твое сердце, мама? Очень болит? — спросила Клара-Белла, которую лишь недавно отдали в семью Фоггов и сейчас, в чрезвычайных обстоятельствах, позаимствовали, как предполагалось, ненадолго.
— Даже и не знаю, Клара-Белла, — со слабой улыбкой отвечала миссис Симпсон. — Я, похоже, не замечаю боли в эти дни, если только она не сильнее, чем обычно. Соседи так добры к нам. Миссис Литл прислала мне овощи в горчичном соусе, а миссис Бенсон — шоколадное мороженое и сладкий пирог. Доктор принес капли, которые помогают мне уснуть, а мистер Ладд — большой ящик со всякой едой. И ты здесь, чтобы составить мне компанию! Меня, право же, как-то даже ошеломили все эти подарки и удобства. Никогда не думала, что увижу в этом доме херес. Я даже не решаюсь вынуть пробку; мне помогает уже то, что я смотрю на эту бутылку, присланную мистером Ладдом, — как она стоит на каминной полке и огонь отражается в ее коричневом стекле.
Мистер Симпсон приехал повидать жену, а выходя из дома, столкнулся на крыльце с доктором.
— Она ужасно плоха, на мой взгляд. Как вы думаете, она выкарабкается так же, как и в прошлый раз? — взволнованно спросил он доктора.
— Она выкарабкается в другой мир, — ответил доктор прямолинейно и грубовато. — И так как, похоже, нет никого другого, кто высказался бы напрямик, это сделаю я. Мой вам совет: раз уж вы сделали жизнь этой женщины такой тяжелой и полной горя, как только смогли, постарайтесь теперь, по крайней мере, помочь ей умереть спокойно!
Эбнер, удивленный и подавленный тяжестью этого обвинения сел на пороге, обхватив голову руками, и тяжело задумался. Размышления не были для него привычным занятием, и когда несколько минут спустя он открыл калитку и медленно направился к конюшне, где стояла лошадь, то выглядел бледным и обессиленным. Это необыкновенно большое потрясение — сначала увидеть себя полными презрения глазами другого человека, а затем, столь же ясно, своими собственными.
Два дня спустя он снова приехал домой, и на этот раз ему было суждено подъехать к конюшне тогда, когда там привязывал к столбу свою пегую кобылу мистер Кэрл, акревильский священник.
Быстроглазая Клара-Белла заметила священника, когда он вылез из своей брички. Предупредив мать о его приезде, она торопливо поправила постель больной, поставила на место бутылочки с лекарствами и вымела золу из очага.
— Ах, не впускай его! — запричитала миссис Симпсон, взволнованная тем, что ей предстоит принять такого посетителя. — Боже мой! Наверное, все в поселке считают, что я опасно больна, иначе священник и не подумал бы зайти! Не впускай его, Клара-Белла! Я боюсь, он скажет мне что-нибудь страшное или будет молиться за меня, а за меня никогда не молились с тех пор, как я была совсем маленькой! Его жена приехала с ним?
— Нет, он один, но отец только что подъехал и привязывает лошадь у двери сарая.
— Это еще хуже! — И миссис Симпсон с трудом приподнялась на подушке и в отчаянии заломила руки. — Не допусти, чтобы они встретились, Клара-Белла! И отошли мистера Кэрла поскорее. Твой отец и за тысячу долларов не согласился бы принимать священника у себя в доме или говорить с ним!
— Успокойся, мама! Ложись! Все будет хорошо! Ты только измучишь себя волнениями — и будет новый приступ! Священник — добрый человек, он не скажет ничего, что могло бы тебя напугать. И отец разговаривает с ним сейчас очень любезно и показывает ему, как пройти к парадной двери.
Пастор постучал и был встречен Кларой-Беллой, которая, трепеща, провела его в комнату больной, а затем, когда он вежливо попросил ее об этом, удалилась в кухню к детям.
Тем временем Эбнер Симпсон, оставшись один в сарае, пошарил в кармане жилета и извлек оттуда конверт, содержавший лист бумаги и крошечный сверток в папиросной бумаге. Письмо уже было один раз прочитано прежде, в нем говорилось следующее:
Дорогой мистер Симпсон!
Это секретное письмо. Я слышала, что в Акревиле плохо относятся к миссис Симпсон, из-за того что у нее нет обручального кольца, какие есть у всех остальных.
Я знаю, что вы всегда были бедны, дорогой мистер Симпсон, и обременены большой семьей, такой же, как наша на Солнечном Ручье, но вам, право же, следовало подарить миссис Симпсон кольцо, когда вы женились на ней, с самого начала, потому что тогда с этим делом было бы покончено, так как кольца эти из чистого золота и не снашиваются. А ей, наверное, не хотелось просить у вас кольцо, ведь женщины совсем как девочки, только взрослые, а я знаю, что мне было бы стыдно просить украшений, когда и питание-то с одеждой обходятся так дорого. Поэтому я посылаю вам хорошее, совсем новое обручальное кольцо, чтобы вам не пришлось покупать, а вы могли бы подарить ей браслет или серьги на Рождество. Мне оно ничего не стоило; это подарок, сделанный по секрету одним другом.
Я слышала, что миссис Симпсон больна, и, я думаю, для нее было бы большим утешением сейчас, когда она лежит в постели и у нее так много времени, любоваться кольцом. Когда у меня была корь, Эмма-Джейн Перкинс дала мне на время гранатовое кольцо своей мамы, и мне очень помогало, когда я клала свою худую руку поверх одеяла и смотрела, как оно сверкает.
Пожалуйста, не сердитесь на меня, дорогой мистер Симпсон, потому что вы мне так нравитесь и я так рада, что у вас все так хорошо выходит с лошадьми и жеребятами. И я теперь думаю, что, наверное, вы действительно считали, что в свертке не флаг, а белье, когда забрали его в тот день, и к этому больше нечего добавить вашему надежному другу
Симпсон медленно и спокойно разорвал письмо на кусочки и бросил их на поленницу, затем снял шляпу и пригладил волосы, задумчиво потянул себя за усы, расправил плечи и, зажав в ладони крошечный сверток, направился к парадной двери, а войдя в дом, на мгновение остановился перед дверью в комнату больной, потом повернул дверную ручку и тихо вошел.
Тогда-то для ангелов, вероятно, пришла наконец минута ничем не омраченной радости, ибо за то короткое время, что Эбнер шагал от сарая до дома, его совесть проснулась и обрела достаточно силы, чтобы терзать и жечь, вызывать сожаления и побуждать к покаянию — делать все то божественное и прекрасное, для чего она предназначена и что ей так долго не позволяли делать.
Клара-Белла бесшумно двигалась по кухне, готовя ужин для детей. Она покинула Риверборо в спешке, так как ухудшение в состоянии миссис Симпсон наступило неожиданно, но, с тех пор как она вернулась домой, ей не раз вспоминался разговор с Ребеккой о кольце. Купил ли его мистер Ладд и придумала ли Ребекка, как переправить кольцо в Акревиль? Но у нее было так много самых разных забот, что в конце концов эта тема отошла в ее мыслях на задний план.
Стрелки часов продолжали свой бег, а Клара-Белла следила за тем, чтобы резкие голоса Илайджи и Илайши звучали потише, открывала и закрывала дверцу печки, чтобы взглянуть на хлеб, который пекла, давала советы Сюзан насчет еды и посуды и удивлялась, почему священник так долго остается у больной.
Наконец она услышала, как открылась и закрылась дверь, и увидела, как старый священник вышел из дома, протирая свои очки, и сел в повозку, чтобы вернуться в поселок.
За этим последовал новый период томительного ожидания, когда в доме было тихо, как в могиле, но вскоре в кухню вошел отец, поздоровался с Сюзан и близнецами и сказал Кларе-Белле, ткнув большим пальцем в сторону комнаты больной:
— Не ходи туда пока! Она совсем вымоталась и только что задремала. Я поеду мимо бакалейной лавки и пришлю вам еды. Доктор собирался зайти сегодня еще раз?
— Да, он должен скоро появиться, — ответила Клара-Белла, взглянув на часы.
— Хорошо. Завтра я приеду снова, как только рассветет, и если ей не станет лучше, то я попрошу кого-нибудь передать Дейлу, что не могу оставить ее, и побуду тут с вами, пока она не окрепнет.
Он был прав; миссис Симпсон «совсем вымоталась». После пережитого волнения и напряжения бедняжка забылась странным сном-мечтой. Боль, которая сжимала ее сердце, точно стальной обруч, ослабила свою жестокую хватку и наконец покинула ее совсем, так что женщине казалось, будто она видит, как эта боль медленно плывет в воздухе над ее головой, только выглядела она уже не как стальной обруч, а как золотое колечко.
Утлая ладья, в которой она совершала свое плавание по бурному океану жизни, медленно входила теперь в более спокойные воды. Сколько она помнила себя, ее ладью носило по волнам в шторм и в бурю, бросало на скалы, ее хлестали злые ветры. Теперь же волны утихли, небо было ясным, воздух неподвижным и благоуханным, море теплым и спокойным, и солнце сушило изорванные в клочья паруса.
А потом — ведь сон всегда может сыграть с нами странную шутку — ладья исчезла, и это уже она сама уплывала все дальше и дальше — куда, она не знала и не хотела знать; ей было достаточно того, что она обрела покой, убаюканная плеском прохладных волн.
Затем появился зеленый остров, поднявшийся из морских глубин, остров, столь ослепительно сверкающий и сказочно великолепный, что она едва могла поверить своим изголодавшимся по красоте глазам. И все же он был настоящим, этот остров, так как она подплывала все ближе и ближе к его берегам, и наконец ее стопы легко заскользили по сияющим пескам и она понеслась по воздуху, как носятся бесплотные духи, пока не опустилась, мягко и тихо, у подножия раскидистого дерева.
И тут она увидела, что зеленый остров весь в цвету. Цвел каждый куст и кустик, с деревьев свисали розовые гирлянды, и даже землю покрывал ковер из мелких цветов. Редкостные ароматы, птичьи песни, нежные и мелодичные, буйство красок — все это вдруг обрушилось на ее затуманенное сознание, завладев им столь безраздельно, что она уже не помнила о прошлом, не понимала настоящего, не предвкушала будущего. Она, казалось, покинула тело и то печальное, тяжелое, что было связано с телом. Жужжание в ее ушах становилось все тише, свет постепенно угасал, птичьи песни звучали слабее и словно удалялись, золотое кольцо боли отодвигалось все дальше и дальше, пока не исчезло из виду, даже цветущий остров тихо уплыл вдаль, и остались лишь покой и безмолвие.
Доктор запаздывал, и встревоженная Клара-Белла, не в силах ждать дольше, осторожно повернула дверную ручку и вошла в комнату матери. Возле дома не было деревьев, и полная ноябрьская луна смотрела в окна без штор и ставней, освещая жалкую комнатку — некрашеный пол, серую штукатурку на стенах и белое покрывало на постели.
Мать лежала совершенно неподвижно; ее голова была повернута и немного соскользнула с подушки. Левая рука лежала на груди, а пальцы правой прикрывали ее, словно лаская и оберегая что-то драгоценное.
Лунный ли свет делал кроткое чело таким белым? Куда исчезли морщины заботы и боли? Лицо матери, которая всегда стирала и плакала, плакала и стирала, было таким радостным, словно закрытые глаза созерцали небесные видения.
«Что-то, должно быть, излечило ее!» — подумала Клара-Белла, с благоговейным чувством и почти испуганная белизной и безмолвием.
Она на цыпочках подошла поближе, чтобы взглянуть на неподвижное улыбающееся лицо, и, склонившись, увидела в тени правой руки узкое золотое колечко на одном из натруженных пальцев левой.
— Ах, кольцо пришло наконец! — радостно прошептала она. — Наверное, от этого ей стало лучше!
Она нежно положила ладонь на руку матери. Дрожь ужаса, трепет предчувствия пронзили девочку с головы до ног, когда ее рука ощутила ледяной холод. Грозное присутствие смерти, с которой она никогда не сталкивалась прежде, вдруг стало реальностью. Оно заполнило комнату, подавило крик на ее губах, приковало ее ноги к полу, остановило биение ее сердца.
В этот момент открылась дверь.
— О, доктор! Скорее! — всхлипнула Клара-Белла, протянув к нему руку в немой мольбе о помощи, а затем прижала ладонь к глазам, чтобы не смотреть. — Идите ближе! Посмотрите на маму! Ей лучше?.. Или она мертва?
Доктор положил одну руку на плечо съежившейся девочки, а другой рукой коснулся лежащей на постели женщины.
— Ей лучше, — сказал он ласково, — и она мертва.
Ребекка сидела у окна своей комнатки в пансионе Уэйрхемской учительской семинарии. Она была одна, так как ее соседка по комнате, Эмма-Джейн Перкинс, в это время занималась латынью внизу, в одной из аудиторий старого кирпичного здания.
Новая и весьма пылкая страсть к античным языкам произросла в доселе неплодородном уме Эммы-Джейн по той причине, что Эбайджа Флэг, завоевывавший в этот год все награды за учебу, какие только присуждались в лимерикской школе, где он учился, прислал ей письмо на латинском языке — письмо, которое она не смогла перевести сама даже с помощью словаря и которое явно была не склонна показать Ребекке, своей задушевной подруге, наперснице и соседке по комнате, чтобы та перевела текст на английский.
Не все феи присутствовали у колыбели при рождении Ребекки. Многие из них телеграфировали, что уже приглашены в другие места или никак не могут быть в городке в это время. Сам по себе городок Темперанс, где Ребекка увидела свет, вряд ли был одним из тех мест, что привлекают толпы фей. Но все же одной старой доброй фее, карманы которой были битком набиты Веселыми Листьями со Смеющегося Дерева, захотелось прийти на маленький праздник в честь дня рождения, и, увидев, что пришло так мало ее сестер-фей, она более щедро, чем было в ее привычках, одарила спящую малютку тем, что имела, — ведь той явно не хватало иных богатств. И так дитя росло, а Волшебные Листья со Смеющегося Дерева шелестели, свисая с полога ее колыбели, и так как это были волшебные листья, то, когда ребенок подрос и колыбель была покинута, они повисли гирляндами на боковых стенках детской кроватки, а позднее взлетели на потолок домика на Солнечном Ручье и висели там, покачиваясь и забавляя каждого. Они никогда не увядали, даже в кирпичном доме в Риверборо, где атмосфера была особенно неблагоприятной для фей, ибо мисс Миранда перепугала бы любую обыкновенную фею до потери всех ее семнадцати чувств. Веселые Листья последовали за Ребеккой и в Уэйрхем, и в период переписки Эбайджи Флэга с Эммой-Джейн на латыни они так колыхались над головой Ребекки, что эта юная особа почти боялась, что обнаружит их сама, хотя на самом деле такое никогда не случается.
В учительской семинарии, с ее старыми порядками и правилом отводить одну средних размеров комнату двум средних размеров юным особам женского пола, было мало возможностей для уединения, будь то днем или ночью, так как ни душ, ни еще не созданная воображением ванная комната, ни даже простая, удобная ширма не стали реальностью в те времена невежества, о которых я пишу. И потому, подобно неразумному страусу, который пытается защититься от преследователей просто тем, что не смотрит на них, Эмма-Джейн сжимала свое латинское письмо в руке, держала в кармане или в раскрытой книге и льстила себя надеждой, что никто не заметил радости и смущения, которые вызвало у нее лишь наполовину понятое ею содержание письма…
Прошла неделя с тех пор, как Эмма-Джейн взяла с почты латинское послание Эбайджи, и теперь благодаря ежедневному сидению допоздна над книгами, множеству вопросов, осторожно заданных мисс Максвелл, и такому кропотливому изучению наклонений и времен латинских глаголов, что умственные усилия едва не разрушили ткани ее головного мозга, она сумела постигнуть его романтическое содержание. Пусть письмо было шаблонным по стилю — Эмма-Джейн об этом и не подозревала. Пусть некоторые из сравнений были взяты из сочинений древнеримских поэтов, а некоторые обороты из латинских упражнений — Эмма-Джейн не была ни ученым, ни критиком. Сравнения, обороты и изречения, когда они наконец были переведены и написаны на ясном и понятном английском, составили, по ее мнению, самый проникновенный и трогающий душу документ, какой когда-либо пересылался по почте:
Mea cara Emma!
Cur audeo scribere ad te epistulam? Es mihi dea! Semper es in mea anima. Iterum et iterum es cum me in somnis. Saepe video tuas capillos auri, tuos pulchros oculos similes caelo, fuos genas, bellas rosas in nive. Tua vox est dulcior quam cantus avium aut murmur rivuli in montibus.
Cur sum ego tarn miser et pauper et indignus, et tu tarn dulcis et bona et nobilis?
Si cogitabis de me ero beatus. Tu es sola puella quam amo, et semper eris. Alias puellas non amavi. Forte olim amabis me, sed sum Indignus. Sine te sum miser, cum te mea vita est gaudium!
Vale, carissima, carissima puella!
De tuo fideli servo
Моя дорогая Эмма!
Как я осмеливаюсь писать тебе письмо? Ты для меня богиня! Всегда ты в моем сердце. Снова и снова ты со мной в снах. Часто я вижу твои золотые волосы, твои прекрасные глаза, похожие на небо, твои щеки, как прекрасные розы в снегу. Твой голос слаще пения птиц и журчания ручья в горах.
Почему я такой жалкий, и бедный, и недостойный, а ты такая милая, и хорошая, и благородная?
Если ты будешь думать обо мне, я буду счастлив. Ты единственная девочка, которую я люблю, и всегда ею будешь. Других девочек я не любил. Может быть, когда-нибудь ты полюбишь меня, но я недостоин. Без тебя я несчастен, с тобой моя жизнь была бы радостью.
Прощай, дражайшая, дражайшая девочка!
От твоего верного раба
Эмма-Джейн знала это письмо наизусть по-английски. Она даже знала его и по-латыни, всего лишь несколько дней назад бывшей для нее мертвым языком, но теперь наполнившейся жизнью и смыслом. От начала до конца это послание действовало на нее как пьянящий эликсир. Часто во время утренней молитвы, или в полдень за обедом, когда ела рисовый пудинг, или вечером, засыпая, слышала она голос, шепчущий ей на ухо: «Vale! Carissima, carissima puella». Что же до воздействия на ее маленькое простое деревенское сердечко тех фраз, в которых Эбайджа утверждал, что она богиня, а он ее верный раб, то оно не поддается описанию, ибо они физически переносили ее из обстановки, в которой она существовала, ввысь, в новую, радостную, неземную атмосферу, в которой даже Ребекке не было места.
Ребекка, к счастью, не знала об этом, она лишь догадывалась и ждала того дня, когда Эмма-Джейн изольет свои признания, как делала и будет делать всегда. В настоящий момент Ребекка была занята размышлениями о своих собственных делах. Перед ней на столе лежала открытая потрепанная в пестрой обложке книга для записей. Иногда она что-то записывала в нее, сосредоточенно и с лихорадочной быстротой, а иногда подпирала подбородок ладонью и, вертя карандаш в другой руке, мечтательно смотрела в окно на поселок, с его беспорядочно разбросанными крышами и шпилями, которым придавала несомненную красоту слегка размывавшая их очертания пелена быстро падающих снежных хлопьев.
Была середина декабря, и дружелюбное небо плавно опускало огромное белое покрывало покоя и благожелательности на маленький поселок, подготавливая его, внутренне и внешне, к Празднику младенца Христа.
Главная улица, которой летом придавала величественность прекраснейшая аллея тенистых деревьев, теперь тянулась, тихая и белая, между рядами могучих стволов, голые сучья которых гнулись под тяжестью своего ослепительного груза. Одна лишь узкая тропинка, ведущая на холм, прямо к Уэйрхемской академии, была протоптана в снегу ногами спешащих, запыхавшихся мальчиков и девочек, пробегавших туда и сюда со стопками книг под мышкой — книг, о которых они помнили, пока оставались в четырех стенах аудитории, и о которых тут же забывали, как только встречали друг друга в ярком, живом, смеющемся мире, взбираясь на холм или спускаясь с него.
«До чего же снег к лицу земле! — думала Ребекка, мечтательно глядя в окно. — Земной мир, право же, почти ничуть не хуже самих Небес, когда идет снег. Я, кажется, не в силах оторвать от него глаз. Я хотела бы преодолеть эту свою ненасытность, но у меня и сейчас, в шестнадцать лет, сохраняется такое ощущение, словно в сутках недостаточно часов для бодрствования и словно мне не хватает времени и я постоянно что-то упускаю или куда-то опаздываю. Как хорошо я помню один рассказ матери обо мне четырехлетней! Это было на ферме за ранним завтраком, но я тогда называла любую еду „обедом“. Позавтракав, я свернула свой нагрудник и вздохнула: „Ах, Боже мой, еще только два раза пообедать, немножко поиграть — и пора спать!“ Это было в шесть утра — свет лампы в кухне и свет снега за окном!
Радостный, радостный, радостный снег
Миру веселый придать хочет вид,
Благостный, благостный, благостный снег
Скрыть безобразие мира спешит.
Герберт взял с меня обещание написать стихотворение для январского номера „Кормчего“, но о снеге писать я не должна — слишком уж много соперников среди поэтов прошлого!»
И, повернувшись на стуле, она снова принялась записывать что-то в потрепанную книгу, которая уже была на три четверти заполнена записями, сделанными неровным детским почерком — частью карандашом, частью чернилами — с аккуратно выделенными заглавными буквами.
У судьи Вина случился острый приступ ревматизма, и на несколько дней ухаживать за больным приехал из Лимерика Эбайджа Флэг. И как-то раз утром, когда из Северного Риверборо приехали сестры Бернем, чтобы провести день в гостях у тети Миранды, Эбайджа пришел выпрячь их лошадь. («Услужливый Байджа» — ласково называли его еще в то время, когда все мы были детьми.) Он поднялся на сеновал по приставной лестнице — доброй старой лестнице, что так часто служила мне «отдушиной»! — и сбросил вниз последнюю охапку дедушкиного сена, которым угощали всех заезжавших в гости лошадей. Им будет приятно узнать, что это сено кончилось, — они столько лет были им недовольны.
И что же нашел Эбайджа под сеном? Мою Книгу Мыслей, спрятанную там два или три года назад и забытую!
Когда я вспоминаю, чем она была для меня, какое место занимала в моей жизни, какую привязанность питала я к ней, мне кажется удивительным то, что я могла забыть о ней — даже при всем волнении, вызванном отправлением в Уэйрхемскую семинарию. И это наводит меня на «необычную мысль», как я прежде выражалась! Вот она: закончив возведение какого-нибудь воздушного замка, мы редко поселяемся в нем — иногда мы даже забываем о том, к чему так горячо стремились! Быть может, мы ушли на более высокую гору, чтобы начать возводить другой замок, и этот новый настолько прекрасен — особенно пока мы еще только строим, но не живем в нем! — что мы уже совершенно не видим прежнего и забываем о нем, как моллюск о своей раковине, из которой вырос и на которую, оставив ее на берегу, даже не оглядывается. (По крайней мере, я думаю, что он не оглядывается; но, возможно, он все же бросает назад один взгляд, полунасмешливый-полусерьезный, так же как я на мою старую Книгу Мыслей, и говорит: «И это была моя раковина! Ну и ну! Да как я в ней только помещался!»)
Этот абзац о моллюске звучит совсем как отрывок из школьного сочинения или редакционной статьи в «Кормчем» или как фрагмент одной из лекций дорогой мисс Максвелл. Но мне кажется, что шестнадцатилетние девушки — это по большей части имитация тех и того, кем и чем они восхищаются. Редактирование «Кормчего» и письменные переводы из Вергилия,[82] поиски тем для сочинений и изучение образцов риторического искусства — все это оставляет во мне в данное время очень мало подлинной Ребекки Ровены. Я лишь ученица выпускного класса, на хорошем счету и такая, как нужно. Мы, семинаристки, все одинаково причесаны, одинаково — насколько это возможно — одеты, едим и пьем одно и то же, одинаково говорим — я даже не уверена, что мысли у нас не одни и те же; и что только станет с несчастным миром, когда всех нас выпустят в него в один и тот же июньский день? Вернет ли жизнь, настоящая жизнь, нам наше настоящее «я»? Сотрут ли в конце концов любовь и долг, горе, забота и труд ту «печать школы», которую наложили на всех нас, сделав похожими на ряды новеньких блестящих медных центов?
И все же должна быть небольшая разница между нами, а иначе почему Эбайджа Флэг пишет письма на латыни Эмме-Джейн, а не мне? Да, это пример, подтверждающий противоположное мнение, — Эбайджа Флэг. Он стоит особняком, выделяясь среди остальных мальчиков, словно скала Гибралтара на картинках в учебнике географии. Не потому ли, что до шестнадцати лет он не ходил в школу? Ему до смерти хотелось пойти учиться, и, как кажется, само желание научило его большему, чем могло научить посещение школы. Он знал буквы и умел читать, но это я объяснила ему, что на самом деле означает для человека книга, — объяснила, когда мне было одиннадцать, а ему тринадцать. Мы с ним учились, пока он обирал листья с початков кукурузы, резал картофель для посадки или лущил бобы на скотном дворе судьи Бина. Его любимая Эмма-Джейн не учила его: ее отец не позволил бы ей дружить с мальчишкой-батраком! Это я заставала его в летние вечера, после дойки, мучающимся, чуть ли не умирающим, корпящим над примерами на наименьшее общее кратное и наибольший общий делитель. Это я сорвала оковы с раба и велела ему начать с того, что полегче, — с дробей, обычных и сложных процентов, как делала сама. Как пахло от него коровником, когда в теплые тихие вечера я проверяла решенные им арифметические задачи! Но я не жалею о своих трудах, ведь теперь им восхищается Лимерик и гордится Риверборо, и, как я полагаю, он уже забыл, с какой стороны надо подходить к корове, если собираешься ее подоить. Эти ненужные теперь знания остались в аккуратно закрытой раковине, из которой он вырос и которую отбросил два или три года назад. Благодарность, которую он испытывает ко мне, не знает границ, и — он пишет письма на латыни Эмме-Джейн! Но, как сказала миссис Перкинс об утоплении котят (тут я цитирую себя, тринадцатилетнюю): «Так уж повелось на свете и так должно быть!»
Что ж, я прочитала всю Книгу Мыслей, и, когда мне захочется позабавить мистера Аладдина, я покажу ему мое сочинение на тему о сравнительной ценности наказания и поощрения как средств формирования характера.
Сейчас, в шестнадцать, я совсем не та Ребекка, какой была тогда, в двенадцать и тринадцать. Но надеюсь, что, избавляясь от своих недостатков, я скребла и терла себя не столь усердно, чтобы снять блеск с бедных маленьких достоинств, существовавших бок о бок с недостатками, ибо, даже читая глупые вирши или эти презабавные «Мермуары», в целом я вижу милое, доверчивое, всегда действующее из лучших побуждений, отзывчивое, простодушное маленькое существо, так что, в конечном счете, я все же предпочла бы сохранить в основе ту старую раковину, чем перерасти ее и отбросить, поскольку она — это «я», та «я», которая была рождена чуточку отличной от всех остальных младенцев, появившихся на свет в один год со мной!
Есть общая черта в той девочке, какой я была, и в этой девушке, какой я стала. Обе любят записывать черным по белому свои мысли, смотреть, как они выглядят, слушать, как они звучат, узнавать, какие чувства вызывают они у человека, который их читает. Обе любят мелодии красивых фраз и перезвон рифмующихся слов, а из трех великих «основ» жизни, какими считаются чтение, письмо и арифметику, так же сильно любят две первые, как терпеть не могут последнюю.
Маленькая девочка в этой Книге Мыслей все время думает о том, кем она станет… Дядя Джерри Кобб изрядно испортил меня в этом отношении. Помню, когда я написала стихотворение о флаге, дядя Джерри говорил всем: «Нет на лестнице славы ни единой ступеньки, на которую не поднялся бы этот ребенок! Дайте ей только срок». Бедный дядя Джерри! Он так разочаруется во мне со временем. Но все же он, наверное, сочтет, что я одолела две ступеньки этой лестницы: я в числе редакторов «Кормчего», первая «девочка-редактор», и я получила приз в пятьдесят долларов за сочинение и заплатила проценты по нашей закладной на ферму.
Достигли в жизни мы высот,
И близок славы час,
Хотя, что нас за гробом ждет,
От смертных скрыто глаз.
Этот гимн пели на собрании в первое воскресенье после моего избрания редактором. В тот день там присутствовал мистер Аладдин, и он взглянул через проход между скамьями и улыбнулся мне. А на следующее утро я получила от него из Бостона письмо, в котором был лишь один стих посередине листа бумаги:
Она умнейших посрамить могла,
И те, со стоном зависти в душе,
Отметили, что, мудрости полна,
Познаньями их превзошла она.
Мисс Максвелл говорит, что это из Байрона. Сейчас я слишком занята, чтобы думать о том, кем быть. Совсем недавно мистер Аладдин поддразнивал меня, говоря о том, что он называет моими «отвергнутыми профессиями».
— Что заставляет вас, Ребекка, выбирать себе какую-либо конкретную цель? — спросил он, смеясь и поглядывая на мисс Максвелл. — Женщины никогда не поражают мишень, если целятся в нее, зато если они закрывают глаза и стреляют наугад, то, как правило, попадают в самое яблочко.
Я думаю, одна из причин, по которой меня всегда так заботило, кем быть, когда вырасту, заключалась в том, что даже при жизни отца мама постоянно волновалась из-за закладной на ферму. Она тревожилась о том, что будет с нами, если нас за неуплату процентов лишат права выкупа.
Конечно, то, что детей воспитывали таким образом, на страхе перед закладной, было тяжело для них, но насколько тяжелее было бедной дорогой маме, которой тогда приходилось думать о нас, семерых, да и сейчас у нее все еще остаются трое, которых надо кормить и одевать с доходов, приносимых фермой.
Тетя Джейн говорит, что я кажусь моложе своих лет, тетя Миранда боится, что я так никогда по-настоящему и «не вырасту», мистер Аладдин считает, что я знаю мир не лучше, чем жемчужина, закрытая в своей раковине. И никто из них не знает о тех давних-давних мыслях, которые всегда со мной, — некоторые из них возникли у меня много лет назад, но они не из тех, о которых я могу с кем-нибудь говорить.
Я помню, как мы, дети, восхищались отцом. Он всегда был такой красивый, элегантный, веселый, никогда не сердился, в отличие от матери, и никогда не был слишком занят, чтобы отказаться поиграть с нами. Он никогда не делал никакой работы по дому, так как ему нужно было беречь руки для игры на мелодионе в церкви или на скрипке и фортепиано во время танцев.
Мать обычно говорила: «Ханна и Ребекка, вы должны обобрать землянику, отец не может помочь вам» — или: «Джон, тебе придется доить корову в следующем году; у меня нет времени, а отцу нельзя портить руки».
Все остальные мужчины в поселке по будням носили простые ситцевые или фланелевые рубашки, но отец никогда не носил никаких других, кроме белых с накрахмаленной гофрированной грудью. Он был очень привередлив в этом отношении, и мать все заметывала и заметывала складочки, все гладила и гладила гофрировку, воротник и манжеты рубашек — иногда поздно ночью.
Сама она была усталой, худой, седой, у нее не хватало времени на то, чтобы шить платья для себя, и на то, чтобы куда-то выходить в них, так как она всегда должна была заботиться о детях, а отец оставался счастливым, здоровым, красивым. Мы, дети, никогда не задумывались об этом. Но вот однажды, уже после того как отец заложил ферму, в поселке должно было состояться собрание прихожан, на которое шел отец, но мать не могла пойти (у Дженни был коклюш, а Марк только что сломал руку), и, когда мать завязывала отцу галстук, последнее, что он сказал ей перед уходом, это:
— Я хотел бы, Орилия, чтобы ты немного позаботилась о своей внешности и своем платье. Для такого мужчины, как я, это имеет большое значение.
Мать уже кончила завязывать галстук, и руки ее вдруг опустились. Я смотрела на ее глаза и губы, в то время как она смотрела на отца, и за одну минуту я стала гораздо старше, а в моей душе появилась «взрослая» боль. Эта боль навсегда осталась со мной, хотя я по-прежнему восхищалась моим красивым отцом и гордилась его талантами. Но теперь, когда я выросла и успела о многом подумать, моя любовь к матери стала иной, не такой, как прежде. Отец всегда был нашим любимцем, пока мы были маленькими — он казался таким интересным, и я иногда спрашиваю себя, не происходит ли так, что мы лучше и дольше помним интересных людей, чем тех, кто просто добр и терпелив. Если так, то это очень жестоко.
Оглядываясь на прошлое, я вижу, что первые семена честолюбивых стремлений и желания заниматься чем-нибудь особенным посеяла в моей душе мисс Росс, художница, подарившая мне розовый зонтик, который она привезла из Парижа. Ее жизнь казалась мне, тогда совсем ребенку, такой красивой и легкой. Я еще не ходила в школу, и не читала Джорджа Макдональда,[84] и потому не знала, что «Легкость — это пленительный результат забытого тяжкого труда».
Мисс Росс сидела на открытом воздухе и рисовала красивые картины, и все говорили, что они чудесны, и сразу их покупали, так что она могла содержать слепого отца и двух младших братьев и путешествовать куда хотела. И сейчас в моей памяти снова оживают события того лета, когда мне было десять, а мисс Росс рисовала меня, сидящую возле мельничного колеса, и рассказывала о далеких странах!
Недавно мисс Максвелл читала нам на уроке литературы отрывки из стихотворений Браунинга.[85] В одном из них говорилось о Давиде, мальчике-пастухе, который часто смотрел из долины на кружившего в небе «медленно, словно во сне», орла. И мальчик думал о широком, огромном мире, который видит орел, раскинувший свои крылья так высоко в небесной синеве, в то время как он, бедный пастушок, видит лишь «полоску между небом и холмами», так как находится в низине.
На следующий день я рассказала об этих стихах мистеру Бакстеру — это была суббота накануне того дня, когда я стала членом церкви. Я спросила его, грешно ли это — желать видеть столько, сколько видит парящий высоко над землей орел.
Нет другого такого человека, как мистер Бакстер. Он сказал:
— Ребекка, дорогая, возможно, тебе не придется всегда оставаться в низине, как этому пастушку; но, где бы ты ни была, та маленькая полоска, которую ты видишь «между небом и холмами», может вместить весь земной мир и все Царство Небесное, если только у тебя такое зрение, какое нужно для этого.
Я помню воскресные вечера в кирпичном доме в первую зиму после моего переезда туда. Обычно я сидела в центре столовой, как мне было велено, молчаливо и неподвижно, с большой семейной Библией на коленях. Тетя Миранда читала «Покой святых» Бакстера,[86] но ее кресло стояло у окна, и она могла хотя бы иногда бросить взгляд на улицу, не впадая в явный грех.
Тетя Джейн обычно читала «Путешествие пилигрима».[87] Огонь в камине горел неярко, напольные часы тикали и тикали, так медленно и степенно, что картинки на страницах Библии плыли у меня перед глазами и я почти засыпала.
Они думали, что, если на время изолировать меня от всего внешнего, я смогу воспринять Бога; но этого не произошло, ни разу. Я так тосковала по Солнечному Ручью и по Джону, что с трудом могла сосредоточиться, чтобы разучить очередной из еженедельно разучиваемых гимнов; особенно тяжело пришлось мне с тем печальным и длинным, начинавшимся так:
О страшном мысли все мои —
Проклятье и могила.
Именно Джона вспоминала я в воскресные вечера, именно о нем скучала, так как на Солнечном Ручье отец умер, мать была постоянно занята, а Ханна никогда не любила разговоров.
А в следующем году в Риверборо приехали миссионеры из Сирии, и на собрании мистер Берч, увидев, что я играю на мелодионе, решил, что я уже взрослая и член церковной общины, и попросил меня произнести молитву. Я не посмела отказаться и, произнося свою молитву, которая была не чем иным, как просто мыслями вслух, вдруг обнаружила, что мне гораздо легче говорить с Богом, чем с тетей Мирандой или даже с дядей Джерри Коббом. Было немало такого, что я могла сказать лишь Ему, и никому другому, а возможность высказаться всегда приносила мне радость и удовлетворение.
Когда в прошлом году мистер Бакстер предложил мне присоединиться к нашей церкви, я сказала ему о своих опасениях. Мне казалось, что я недостаточно хорошо понимаю Бога, чтобы быть христианкой.
— Так ты не совсем понимаешь Бога, Ребекка? — спросил он с улыбкой. — Что ж, зато есть гораздо более важное обстоятельство, и это то, что Бог понимает тебя! Он понимает твою робкую любовь, твои стремления, желания, надежды, ошибки, страдания — и именно это в конечном счете имеет значение! Конечно, ты не понимаешь Его! Тебя поражает Его любовь. Его сила. Его милосердие, Его мудрость, и так оно и должно быть! Ведь, Ребекка, дорогая, если бы ты могла держаться без всякого смущения и растерянности в присутствии Всевышнего, как тот, кто вполне постиг Его сущность и Его намерения, это было бы святотатством! Пусть тебя, дитя мое, не приводит в недоумение унаследованная тобой вера; прими Бога легко и естественно, как Он принимает тебя!
— Бог никогда не приводит меня в недоумение, мистер Бакстер; дело не в этом, — сказала я, — доктрины — вот что ужасно меня тревожит.
— Не беспокойся пока о доктринах, — ответил мистер Бакстер. — Так или иначе, Ребекка, а ты никогда не сможешь доказать существование Бога, ты можешь только найти Его!
— Значит, вы думаете, что я действительно верующая, мистер Бакстер? — спросила я. — У меня есть задатки христианки?
— Ты — милое дитя понимающего и сочувствующего Бога! — сказал мистер Бакстер, и я повторяю себе эти слова утром и вечером, так что я никогда их не забуду.
Этот год почти закончился, и следующие несколько месяцев нам предстоит прожить в напряжении работы и водовороте событий, предшествующих выпуску из семинарии. Через десять минут прозвенит звонок на урок философии, а так как я пишу вот уже почти два часа, выучить то, что было задано, мне придется, пока я буду подниматься на холм, где стоит академия. Но мне это не в новинку, а на холме все запоминается просто замечательно! Я думаю, что за пятьдесят лет сама земля здесь пропиталась знаниями и каждая частичка воздуха в окрестностях наполнена полезными сведениями.
Я положу мою Книгу Мыслей в чемодан (поскольку поблизости нет ни одного спасительного стога сена) и достану ее снова… когда я снова достану ее?
После выпуска из семинарии я буду слишком взрослой и слишком занятой, чтобы делать записи в Книгу Мыслей, но, ах, если бы только случилось что-нибудь заслуживающее того, чтобы об этом написать, что-нибудь удивительное, что-нибудь необычное, что-нибудь непохожее на то, что случается каждый день в Риверборо и Эджвуде!
Окончание семинарии, несомненно, немного поднимет меня над «низиной» — сделает меня немного более похожей на парящего орла, пристально глядящего на широкий мир внизу, под ним, и кружащего в небе «медленно, словно во сне». Но так или иначе, а я постараюсь не быть недовольным пастушком и не забывать, что сказал мистер Бакстер: та маленькая полоска, которую я вижу «между небом и холмами», может вместить весь земной мир и все Царство Небесное, если только я буду обладать даром духовного видения.
Ребекка Ровена Рэндл.
Уэйрхемская семинария, декабрь 187 —.
Сидели однажды весенней порой
У замка старинного стен
Прославленный рыцарь с девицей-красой;
Алонзо-храбрец звался юный герой,
А дева-краса — Имоджен.
«Увы, — молвил рыцарь, — я еду, друг мой,
Сражаться в далеком краю.
Недолго ты будешь томиться тоской,
Пленит тебя скоро поклонник другой,
Отдашь ему руку свою».
«Меня и любовь, — отвечала она, —
Обидел ты речью такой.
Знай, жизнь или гибель тебе суждена,
Любви Имоджен будет вечно верна,
В том Девой клянусь Пресвятой!»
С тех самых пор как Ребекке исполнилось восемь лет, она хотела скорее стать восемнадцатилетней, но теперь, когда до достижения долгожданного и внушающего такое благоговение возраста оставалось меньше месяца, она все чаще задавала себе вопрос, действительно ли этому событию суждено стать поворотным пунктом в ее скромном существовании. Одиннадцатилетие, например, оказалось настоящим переломным моментом в ее жизни, поскольку именно тогда она покинула ферму на Солнечном Ручье и переехала к своим незамужним теткам в Риверборо. Орилия Рэндл, возможно, испытывала немалые сомнения относительно того, какое воздействие окажет на ее немолодых сестер присутствие неугомонного ребенка, но была полна надежд на то, что благоприятные возможности, открывающиеся перед Ребеккой в Риверборо, «сделают из нее человека».
Следующим поворотным пунктом было четырнадцатилетие Ребекки, когда она покинула сельскую школу и поступила в Уэйрхемскую учительскую семинарию, бывшую тогда в зените своей местной славы. Торжественное вручение диплома (один из самых волнующих эпизодов в жизни любой провинциальной девушки, уступающий по значению, быть может, только свадьбе) состоялось, когда ей исполнилось семнадцать, а спустя совсем немного времени смерть тети Миранды, внезапная и неожиданная, изменила не только условия жизни и занятия Ребекки, но и сыграла свою роль в ее духовном развитии…
И вот теперь в тихое июньское утро кирпичный дом выглядел таким уютным и родным, с улыбающимися детскими лицами в окнах и звуками быстрых и легких юношеских шагов в комнатах, а медный молоточек на выкрашенной красной краской парадной двери, вероятно, помнил еще молитву Ребекки, произнесенную год назад, — тогда, прислонись к нагретой солнцем яркой поверхности, она прошептала: «Боже, благослови тетю Миранду! Боже, благослови кирпичный дом, что был! Боже, благослови кирпичный дом, что будет!»
Все двери и ставни были теперь открыты навстречу солнцу и свежему воздуху, чего никогда не бывало во времена мисс Миранды Сойер, но клумба штокроз, всегда составлявших ее гордость, была все так же ухожена, и Ребекке было приятно слышать, как соседи говорят, что во всем Риверборо нет ни более красивых растений, ни большего разнообразия прелестных оттенков, чем на клумбе под окнами кухни, где прежде имела обыкновение сидеть старая мисс Миранда.
Теперь, когда дом и ферма были ее собственностью, Ребекка испытывала чувство гордости за свои ровно скошенные луга, заботливо прореженные рощи, цветущие сады, хорошо прополотые огороды. И всякий раз, когда бы ей ни случилось взглянуть на любой участок своего хозяйства, она ощущала новый прилив благодарности к суровой старой тетке, смотревшей на нее как на будущую главу семьи, и новый прилив желания оказаться достойной оказанного ей доверия.
Для девушки, едва закончившей учебу, это был трудный год: похороны тети Миранды, заботы и уход за мисс Джейн, которую тяжелое потрясение преждевременно лишило физических и душевных сил, переезд больной матери и остальных членов семьи в кирпичный дом с фермы на Солнечном Ручье. Но все прошло гладко, и, когда судьба Рэндлов начала изменяться к лучшему, ничто, казалось, уже не могло остановить их неустрашимого движения к преуспеянию.
Орилия Рэндл словно помолодела в обществе сестры и среди тех удобств, которыми теперь были окружены она и ее дети. Закладная больше не внушала изо дня в день мучительного страха, так как ферма на Солнечном Ручье была продана железнодорожной компании. Ханна, теперь миссис Мелвилл, была прекрасно устроена; Джон наконец-то отправился изучать медицину; Марк, их подвижный и невезучий братец, вот уже несколько месяцев, как не сломал ни единой кости, а Дженни и Фанни успешно справлялись с учебой в местной школе под руководством Либби Мозес, преемницы мисс Дирборн.
«Я не чувствую себя в полной безопасности, — так, перебирая в уме все эти непривычные благодеяния судьбы, думала Ребекка, сидевшая на ступеньке парадного крыльца. Ее челнок для плетения кружев быстро порхал в сложных сплетениях тонких хлопчатых нитей. — Все это напоминает один из тех слишком погожих июльских дней, которые к вечеру завершаются ливнем и грозой! И все же, когда вспомнишь, что в семейной истории Рэндлов на протяжении последних двенадцати или пятнадцати лет не было ничего, кроме грома, молний, дождя, снега и града, кажется вполне естественным, что они должны насладиться хотя бы небольшим периодом хорошей погоды. И если окажется, что эта погода действительно установилась теперь, когда тетя Джейн и мама оправились и окрепли, я должна подумать об одном из тех занятий, которые мистер Аладдин называет моими „отвергнутыми профессиями“… А вот Эмма-Джейн выходит из ворот своего дома. Через минуту она будет здесь, и, пожалуй, я ее немного подразню!»
Ребекка вбежала в дом и открыла крышку старенького пианино, стоявшего между открытыми окнами гостиной. Выглядывая из-за занавесок, она ждала, пока Эмма-Джейн не окажется на самом пороге, а затем запела старинную балладу, новый вариант которой придумала утром, пока одевалась. Она всегда очень любила эту балладу и в данном случае ограничилась тем, что вместо прежних героев — Алонзо и Имоджен, ввела новых — Эбайджу-храбреца и прекрасную Эммуджейн, оставив все остальные подробности в первых трех строфах в прежнем виде, так как содержание их и в самом деле не требовало никаких изменений.
Ее высокий чистый голос, дрожавший скрытым весельем, лился через раскрытые окна и звенел в неподвижном летнем воздухе.
— Сидели однажды весенней порой
У замка старинного стен
Прославленный рыцарь с девицей-красой;
Эбайджа-храбрец звался юный герой,
А дева-краса — Эммаджейн.
— Ребекка, перестань! Кто-нибудь услышит!
— Нет, никто не услышит… Все далеко, в кухне, варят варенье…
«Увы, — молвил рыцарь, — я еду, друг мой,
Сражаться в далеком краю.
Недолго ты будешь томиться тоской,
Пленит тебя скоро поклонник другой,
Отдашь ему руку свою».
— Ребекка, ты не представляешь, как слышно везде твой голос! Я думаю, даже моя мама слышит его сейчас дома!
— Тогда, если она слышит, я непременно должна пропеть и третий куплет — чтобы восстановить твое доброе имя, на которое была брошена тень во втором, — засмеялась ее мучительница и продолжила:
«Меня и любовь, — отвечала она, —
Обидел ты речью такой!
Знай, жизнь или гибель тебе суждена,
Тебе Эммаджейн будет вечно верна,
Эбайджа, возлюбленный мой!»
Допев третий куплет, Ребекка повернулась на своем вращающемся табурете и взглянула прямо на подругу, заботливо закрывавшую окна гостиной.
— Эмма-Джейн, сегодня обычный четверг, четыре часа дня, а на тебе новое голубое барежевое платье, хотя вечером не ожидается никакого церковного собрания. Что это означает? Эбайджа-храбрец наконец возвращается?
— Да, я точно не знаю когда, но на этой неделе.
— И ты, разумеется, охотнее согласишься на то, чтобы он не увидел тебя, когда ты наряжена, чем на то, чтобы увидел, когда ты не наряжена. Правильно, моя прекрасная Эммаджейн; я поступила бы так же. Хотя это не имеет никакого значения для меня, бедной, в моем будничном черно-белом ситцевом платье, никого не ожидающей.
— О, для тебя! У тебя есть что-то такое внутри, что тебе не нужны никакие красивые платья! — воскликнула Эмма-Джейн, чье восхищение подругой всегда оставалось неизменным и не становилось меньше с тех самых пор, как они впервые встретились, когда обеим было одиннадцать. — Ты так же не похожа на всех остальных в Риверборо, как принцесса из сказки. Либби Мозес говорит, что на тебя обратили бы внимание даже в Лоуэлле в штате Массачусетс, где она гостит иногда у своей сестры!
— Вот как? Ну, не знаю… — задумалась Ребекка, которую эта дань восхищения ее чарами почти лишила дара речи. — Ну что ж, пожалуй, если бы Лоуэлл в штате Массачусетс мог бы видеть меня в моем новом сиреневом платье с лиловым поясом, он умер бы от зависти — и ты тоже!
— Если бы я собиралась завидовать тебе, Ребекка, то умерла бы давным-давно. Пойдем сядем на крыльце, там тень и прохлада.
— И оттуда нам будут видны ворота Перкинсов и дорога в обе стороны, — поддразнила ее Ребекка, а затем, смягчившись, спросила: — Как ваши дела, Эмми? Расскажи мне, что произошло за то время, пока я была в Брансуике с мисс Максвелл.
— Ничего особенного, — призналась Эмма-Джейн. — Он пишет мне письма, но я ему — нет. Понимаешь, я не осмеливаюсь, пока он еще не был у нас дома.
— А пишет он по-прежнему на латыни? — поинтересовалась Ребекка, глаза ее лукаво блеснули.
— Ах, нет! Теперь нет, потому что… ну, потому что есть вещи, которые, похоже, невозможно написать на латыни. Я видела его недавно на пикнике, но он не может сказать мне ничего конкретного до тех пор, пока не станет зарабатывать больше и не решится поговорить с моими родителями. Во всем остальном он очень храбрый, но я не уверена, что у него когда-нибудь хватит мужества на это; он так их боится, и всегда боялся. Только подумай, Ребекка, ведь он ни на минуту не может забыть о том, что мои родные знают все о его матери и о том, как он родился в здешней богадельне. Не то чтобы для меня это имело какое-то значение; ты только посмотри, как он образован и чего добился! Я думаю, что он просто великолепен, и мне все равно, где он родился, — пусть даже в тростнике, как Моисей.[88]
Повседневный словарь Эммы-Джейн остался приблизительно тем же, что и был до того, как она поступила в Уэйрхемскую учительскую семинарию, введя родителей в немалые расходы. Она приобрела кое-какие познания, касающиеся культуры слова, но в минуты сильного волнения переходила на просторечный язык. Так уж медленно развивалась во всех направлениях Эмма-Джейн, что — если использовать любимое сравнение Ребекки — оставила на берегах «неутомимого моря жизни» сравнительно мало раковин, из которых выросла.
— Моисей родился не в тростнике, — со смехом поправила ее Ребекка. — В тростнике его нашла дочь фараона… Пожалуй, это не была такая уж романтичная сцена — жена судьи Бина забирает маленького Эбайджу Флэга из богадельни, где умерла его юная мать, но я думаю, что Эбайджа — молодец! Мистер Ладд говорит, что Риверборо еще будет гордиться им, и я не удивлюсь, Эмми, дорогая, если когда-нибудь у вас будет трехэтажный дом с куполом и, присев за свой письменный стол красного дерева с гранатовой инкрустацией, ты будешь писать записочки, извещающие, что миссис Флэг будет рада видеть мисс Ребекку Рэндл у себя за чаем и что достопочтенный Эбайджа Флэг, член конгресса, заедет за ней по пути со станции в своем бирюзового цвета экипаже, запряженном парой лошадей!
Эмма-Джейн рассмеялась, услышав это забавное пророчество, и ответила:
— Если когда-нибудь я буду писать такое приглашение, то адресовано оно будет — я в этом уверена — не мисс Рэндл, а миссис…
— Не говори! — порывисто отозвалась Ребекка, побледнев и прижав ладонь к губам Эммы-Джейн. — Только не говори, и я перестану тебя дразнить. Я не вынесла бы, если бы ты добавила имя! И сама я не стала бы тебя дразнить, если бы это не было то, о чем мы обе знаем так давно, — то, о чем ты всегда советовалась со мной по собственному желанию, и Эбайджа тоже.
— Не волнуйся, — ответила Эмма-Джейн. — Я лишь хотела сказать, что со временем ты непременно тоже станешь миссис Такой-то.
— О, — с облегчением вздохнула Ребекка, румянец вернулся на ее щеки, — если ты хотела сказать лишь это — пустяки, но я подумала… я подумала… даже не знаю, что я подумала!
— Я думаю, ты подумала о чем-то, о чем ты не хотела бы, чтобы я думала, будто ты думаешь, — необыкновенно удачно и метко выразила свою мысль Эмма-Джейн.
— Нет, не в этом дело. Но почему-то сегодня я все время вспоминаю о прошлом. Может быть, потому, что за завтраком тетя Джейн и мама напомнили мне о моем приближающемся дне рождения. Они сказали, что в этот день судья Бин вручит мне документ на право владения кирпичным домом. От этого я почувствовала себя очень старой и что на мне лежит большая ответственность. А когда после обеда я вышла посидеть на крыльце, мне показалось, что картины прошедших лет оживают, приходя и снова уходя по дороге. Все вокруг так красиво сегодня! Разве не кажется, что небо только что подсинили, а поля раскрасили розовой, зеленой и желтой красками?
— Совершенно великолепный день! — согласилась Эмма-Джейн, вздохнув. — Если бы только я была спокойна! Вот разница между детством и взрослой жизнью. Раньше мы никогда не думали и не тревожились ни о чем.
— И правда, не тревожились! Взгляни, Эмми, вот на этом самом месте дядя Джерри Кобб остановил свой дилижанс, и я вышла из него с моим розовым зонтиком и букетом сирени, а ты смотрела на меня из окна твоей спаленки, и тебе было интересно, что же такое я привезла в привязанном сзади к дилижансу сундучке из некрашеной кожи. Бедная тетя Миранда не полюбила меня с первого взгляда, и какой же сердитой была она в первые два года! Но теперь каждая жестокая и несправедливая мысль, какая только появлялась у меня тогда, снова вспоминается и ранит меня до глубины души!
— Конечно, с ней было ужасно трудно ладить, и я ее терпеть не могла, — призналась Эмма-Джейн, — но теперь понимаю, что была не права. Во всяком случае, под конец она стала добрее, к тому же детям всегда так мало известно! Мы и не подозревали, что она больна и что у нее неприятности из-за потери тех денег, которые приносили ежегодный доход.
— В этом вся беда. Другие часто кажутся нам суровыми, неразумными и несправедливыми, и мы не можем порой не обижаться на них, но, если они умирают, мы забываем все, кроме наших собственных сердитых речей; почему-то мы никогда не помним, что говорили нам они… А вот другая такая прелестная картинка! Помнишь? На следующий день после моего приезда в Риверборо я потихоньку вышла из кирпичного дома, чтобы поплакать. И когда я остановилась, привалившись к воротам, между колышками забора появилось твое милое пухлое бело-розовое личико и ты сказала: «Не плачь! Я поцелую тебя, если ты поцелуешь меня!»
Эмма-Джейн вдруг почувствовала, как в горле у нее встал комок. Она обняла Ребекку за талию, и обе сели рядом на ступеньку.
— Я помню, — сказала она сдавленным голосом. — А я вижу, как мы вдвоем едем в Северный Риверборо и продаем мыло мистеру Адаму Ладду, и как зажигаем банкетную лампу на «вечеринке» у Симпсонов, и как кладем маргаритки возле умершей матери Джекки Уинслоу, и как возим самого Джекки туда и обратно по улице в нашей старой детской колясочке!
— А я помню тебя, — продолжила Ребекка, — бегущую с холма от Джекоба Муди, когда мы были «дочерьми Сиона» и выбрали тебя, чтобы наставить его на путь истинный!
— А я помню, как ты отобрала флаг у мистера Симпсона и как ты выглядела, когда читала свои стихи о флаге на празднике.
— А ты не забыла ту неделю, когда я отказывалась разговаривать с Эбайджей, так как он выудил из реки мою шляпу с иголками дикообраза, а я так надеялась, что наконец-то рассталась с ними навсегда! Ах, Эмма-Джейн, мы хорошо провели время вместе в нашей «маленькой гавани».
— Я считаю замечательным то твое последнее сочинение — прощание с семинарией, — сказала Эмма-Джейн.
— «Могучий поток выносит нас из маленькой гавани детства на просторы неизвестных морей», — вспомнила Ребекка. — И он уносит тебя, Эмми, так что я почти совсем теряю тебя из виду в эти последние дни, когда ты надеваешь по вечерам новое платье и смотришь в окно, вместо того чтобы, как бывало, прибежать ко мне на другую сторону улицы. Эбайджи Флэга никогда не было вместе с нами в «маленькой гавани»; когда он впервые приплыл туда, Эмми?
Румянец Эммы-Джейн стал гуще, а маленький, красиво изогнутый ротик дрогнул в очаровательном волнении.
— Это было в последний год в семинарии, когда он прислал мне из Лимерика первое письмо на латыни, — произнесла она почти шепотом.
— Я помню, — засмеялась Ребекка. — Тогда ты вдруг начала усердно изучать мертвые языки, и латинский словарь занял место тамбурного крючка среди предметов твоей привязанности. Это было так жестоко с твоей стороны, Эмми, никогда мне его даже не показать!
— Я помню его наизусть, слово в слово, — краснея, ответила Эмма-Джейн, — и мне кажется, я действительно должна прочесть его тебе, потому что только так ты сможешь понять, какой Эбайджа совершенно замечательный человек. Не смотри на меня, Ребекка, отвернись. Ты думаешь, что я должна перевести его для тебя? Мне кажется, я буду не в силах это сделать.
— Все зависит от латыни Эбайджи и твоего произношения, — поддразнила ее Ребекка. — Начинай, я буду смотреть в сад.
И прекрасная Эмма-Джейн, которая выглядела все еще не слишком взрослой для «маленькой гавани» и явно слишком юной для «неизвестных морей», собралась с духом и продекламировала, как боязливый попугай, мальчишеское любовное послание, столь воспламенившее ее юное воображение.
— «Vale, carissima, carissima puella»! — повторила Ребекка своим мелодичным голосом. — Как красиво звучит! Меня не удивляет, что это письмо изменило твои чувства к Эбайдже! Честное слово, Эмма-Джейн, — воскликнула она вдруг совсем другим тоном, — если бы я хоть на мгновение могла предположить, что Эбайджа-храбрец способен написать такое письмо на латыни, я постаралась бы добиться того, чтобы он написал его мне! И тогда это я присаживалась бы к моему столу красного дерева и приглашала мисс Перкинс на чай к миссис Флэг.
Эмма-Джейн побледнела и открыто содрогнулась:
— Говорю тебе, Ребекка, как в церкви перед священником, — я всегда благодарю Бога за то, что ты ни разу не взглянула на Эбайджу, а он ни разу не взглянул на тебя. Если бы один из вас когда-нибудь сделал это, для меня не осталось бы никакой надежды, и я всегда это знала!
Любовная история, упомянутая в предыдущей главе, началась — в том, что касалось Эбайджи Флэга, — много лет назад. На его взгляд, любовь возникла в его душе в тот самый момент, когда в девятилетнем возрасте он впервые увидел Эмму-Джейн Перкинс.
Что же до Эммы-Джейн, она не проявляла никаких признаков ответного чувства вплоть до последних трех лет, когда превращение мальчишки-батрака в подающего надежды студента и делового человека воспламенило даже ее несколько неразвитое воображение.
Жена судьи Бина взяла Эбайджу из богадельни, полагая, что сможет сделать из него помощника по хозяйству. Эбби Флэг, мать Эбайджи, не отличалась ни умом, ни красотой, ни, как можно заподозрить, даже добродетелью, и отсутствие у нее всех этих достоинств, в особенности последнего, подчеркивалось и внушалось ребенку всегда, сколько он себя помнил. Казалось, люди винили его за то, что он вообще пришел в этот мир — мир, который не ждал его, не был ему рад и не заботился о нем. Из могучего орудия предубеждения против попавших в богадельню неизменно палили, как из пушки по воробьям, по самым безобидным прегрешениям мальчика, и так было до тех пор, пока он не стал грустным, робким, неуклюжим и застенчивым. В сердце его была неугасимая жажда любви, а он никогда за всю свою жизнь не видел ни от кого ласки.
Он почувствовал себя увереннее, когда перешел жить к судье Бину. В первый год он мог лишь собирать щепки на растопку, носить в кухню сосновые поленья, ходить на почту, бегать с разными поручениями, гонять коров на пастбище и кормить кур, но с каждым днем становился все более ценным помощником.
Его единственным другом был маленький Джим Уотсон, сын владельца риверборского магазина, и они были неразлучны всегда, когда у Эбайджи появлялось время для игр.
В один незабываемый июльский день в маленький белый домик, стоявший между домами судьи Бина и «девочек Сойер», въехала новая семья. Мистер Перкинс сдал в аренду свою ферму близ Северного Риверборо и открыл кузницу в поселке, на эджвудской стороне реки, у моста. Это обстоятельство не представляло никакого особого интереса для девятилетнего Эбайджи, но что было действительно важно, так это появление во дворе белого домика хорошенькой семилетней девочки — маленькой толстенькой куколки с блестящими и кудрявыми каштановыми волосами, румяными щеками, голубыми глазами и со смущающей своей неизменностью улыбкой. Другой, возможно, назвал бы эту улыбку «наклеенной», но Эбайджа уже был околдован и не желал, чтобы она исчезала.
Следующий день был праздничным — славное Четвертое июля,[89] — и Джимми Уотсон пришел, как Давид, навестить своего любимого Ионафана.[90] Ионафан встретил его на вершине холма и, сославшись на неотложное дело, коротко и грубовато отослал его домой, а затем вернулся, чтобы продолжить игру со своей новой богиней, с которой уже ухитрился свести знакомство, пользуясь тем, что ее родители были заняты устройством на новом месте.
После раннего обеда Джимми вновь возжаждал возобновления дружеских отношений и, забыв обиду, еще раз одолел холм и неожиданно появился неподалеку от участка Перкинсов с широкой и приветливой улыбкой человека, уверенного в радушном приеме.
Его утренний визит был неприятной навязчивостью, но этот, послеобеденный, можно было рассматривать только как бесстыдную наглость и явную угрозу, поскольку Эбайджа и Эмма-Джейн мило играли в папу-маму — игру, в которой, как ни в какой другой, желательно иметь двух, а не трех участников.
В этот момент характер Эбайджи изменился раз и навсегда. Без всяких угрызений совести он бегом преодолел расстояние, которое отделяло его от вызывавшего опасения соперника, и, хватая в спешке и ярости маленькие и не очень маленькие камни, принялся швырять их в Джимми Уотсона. Он швырял и швырял их, пока совершенно растерявшийся Джимми с ревом не убежал с холма. Тогда Эбайджа поместил полную трепета Эмму-Джейн в построенный ими домик для игры, забаррикадировал дверь и начал расхаживать взад и вперед перед этим сооружением, как индейский воин. В таком-то вот раннем возрасте женщина стала сводящим с ума и лишающим покоя фактором в жизни мужчины!
Время шло, и продолжалось соперничество между мальчиком из богадельни и наследником богатого лавочника, но возможностей для дружбы с Эммой-Джейн у Эбайджи становилось все меньше и меньше, по мере того как оба становились старше. Он не ходил в школу, так что встречаться там они не могли, но иногда, когда ему случалось увидеть группку мальчиков и девочек, возвращающихся из школы, он приглашал к себе Илайджу и Илайшу, симпсоновских близнецов, и прилагал все усилия к тому, чтобы, находясь во дворе судьи Бина, сделать что-нибудь такое, что могло бы произвести впечатление на его возлюбленную, которая будет проходить мимо. А так как Джимми Уотсон был маленьким и слабым, Эбайджа, как правило, выбирал для этих своих заранее подготовленных представлений подвиги, требовавшие силы и ловкости. Иногда он подбрасывал свою шляпу как можно выше, к самым верхушкам вязов, а когда она падала, ловил ее прямо на голову. Иногда он ходил на руках, дрыгая ногами в воздухе, или делал двойное сальто, или прыгал на невероятные расстояния через вытянутые руки близнецов Симпсонов, и грудь его вздымалась от гордости, когда девочки восклицали: «Замечательно, правда?», хотя часто ему приходилось также слышать, как его соперник бормочет с презрением: «Лоботряс!»
Судья Бин, хоть и не послал мальчика в школу (полагая, что, раз Эбайджа незначительная личность в этом мире, не стоит и беспокоиться о его образовании), но в конце концов обратил внимание на его способности, стал давать ему книги и оставлять больше времени для учебы. Это было все, что Эбайдже требовалось, — книги и время, а когда встречался особенно запутанный вопрос, Ребекка, как самая знающая особа в округе, помогала его распутать.
Когда Эбайдже исполнилось шестнадцать, он загорелся желанием уехать из Риверборо и занять более высокое общественное положение, чем положение батрака. В последние три или четыре года судья Бин выплачивал ему небольшое жалованье, а когда пришло время расстаться, подарил десятидолларовую банкноту и серебряные часы.
Много раз обсуждал Эбайджа вопрос о своем будущем с Ребеккой и спрашивал ее мнение. И это не казалось странным, поскольку не было человеческого существа, с которым она не могла бы беседовать и не беседовала бы — легко и с удовольствием. Она имела свое мнение о любом мыслимом предмете и охотно стала бы давать советы даже священнику, если бы он ее об этом попросил. Торговец рыбой советовался с ней, когда чувствовал, что больше не в силах терпеть тещу в своем доме ни минутой дольше; дядя Джерри Кобб не расстался со своим заливным лугом, пока не обсудил вопрос о его продаже с Ребеккой; а что до тети Джейн, то она не могла решить, надеть ли ей черное платье из мериносовой шерсти или серое из тибетской, до тех пор пока Ребекка не подаст решающий голос.
Эбайджа хотел уехать подальше от Риверборо, в такие далекие места, как Лимерикская академия, до которой было, самое меньшее, миль пятнадцать,[91] но, хотя это и казалось крайностью, Ребекка согласилась с ним, сказав задумчиво:
— В этом есть что-то от волшебства — уехать далеко, а потом вернуться совсем другим.
Именно это и было невысказанной мыслью Эбайджи. В Лимерике не знали ничего о никчемности, происхождении и воспитании Эбби Флэг и об ужасном клейме позора — его рождении в богадельне, так что он сможет начать жизнь наравне с другими. Он мог бы поехать не в Лимерик, а в Уэйрхем и, таким образом, получить возможность ежедневно встречать любимую Эмму-Джейн. Но нет, он не собирался позволить ей наблюдать, как он «становится» кем-то, она должна была увидеть его лишь после того, как он им «станет». Он не желал рисковать после всех этих лет молчания и терпения. Нет, уж он-то рисковать не будет! Он намеревался исчезнуть, как луна за облаками, и так как пока он все еще был тем, кого мистер Перкинс ни в коем случае не захочет видеть членом своей семьи, а миссис Перкинс не пустит в дом, то ему не следует ни возвращаться в Риверборо, ни просить их о снисхождении, пока у него не будет чего-то такого, что он сможет предложить. Да, сэр. Он намерен вернуться прежде всего битком набитым ученостью — даже бесполезной и все такое прочее, — вернуться хорошо одетым и с хорошим доходом. Все, что только в его власти изменить, должно быть приведено в надлежащий вид, потому что всегда где-то на заднем плане будет маячить то, чего ему никогда не исправить, — мать и богадельня.
И Эбайджа уехал. Хотя в первый год учебы он дважды посетил Риверборо по приглашению судьи Бина — на Рождество и Пасху, в следующие годы в поселке его видели редко, так как мистер Ладд нашел для него место, где он мог подрабатывать в каникулы и в то же время изучать бухгалтерское дело.
Визиты в Риверборо были для Эбайджи скорее мучительными, чем приятными. Его пригласили на две вечеринки, но он все время помнил о своем воротничке и был уверен, что его штаны не совсем то, что нужно, поскольку к тому времени его идеалы в том, что касалось одежды, достигли почти недоступных высот. Что же до ботинок, то, шагая по коврам, он чувствовал себя так, словно это не ковры, а пахотная земля и ему приходится толкать перед собой плуг или борону. На вечеринках играли в «Урони платочек» и «Копенгаген»,[92] но у него не хватило смелости поцеловать Эмму-Джейн, что было и так уже плохо, но у Джимми Уотсона смелости хватило, и это было бесконечно хуже! Зрелище недостойных и дерзких губ Джеймса Уотсона, прикасающихся к румяной щеке Эммы-Джейн, почти лишило Эбайджу веры во власть Провидения.
После вечеринки Эбайджа вернулся в свою старую комнатку возле конюшни судьи Бина. Он лежал в постели, а его мысли порхали вокруг Эммы-Джейн, как ласточки вокруг своего гнезда под скатом крыши. Тоска безнадежной, столкнувшейся со столькими препятствиями любви не давала ему уснуть. Один раз он даже вылез из постели, зажег лампу и посмотрел в зеркало, не растут ли у него усы, так как вспомнил, что заметил первый пушок над верхней губой своего соперника. Он встал еще раз полчаса спустя, снова зажег лампу, капнул на свои волосы немного лампадного масла и несколько минут яростно приглаживал их щеткой. Затем он снова лег и, решив, что непременно купит себе цимбалы и научится играть на них, чтобы затмить своего соперника в обществе, как прежде затмил в атлетике, наконец погрузился в тревожный сон.
Теперь те дни, полные надежд, сомнений и мук, не казались, к счастью, реальностью; они остались так далеко в прошлом: шесть или восемь лет — это, по существу, целая эпоха в жизни двадцатилетнего юноши; а тем временем он преодолел немало препятствий и враждебных обстоятельств, угрожавших омрачить его карьеру.
Эбайджа Флэг был истинным сыном своего штата. Та же крепость, какую природа штата Мэн вкладывает в могучие деревья своих лесов, те же сила и стойкость, какие он дает своим скалам, присущи и его сыновьям и дочерям. И в свои двадцать лет Эбайджа собирался взять свою судьбу в собственные руки и спросить мистера Перкинса, богатого кузнеца, сможет ли он, Эбайджа, после соответствующего испытательного периода (за время которого он продолжит готовиться к своему высокому предназначению), сможет ли он жениться на прекрасной Эмме-Джейн, наследнице дома и состояния Перкинсов.
Это было юношеское увлечение — ребяческая любовь, быть может; хотя даже такое чувство может развиться в нечто большее, глубокое и прекрасное. Но не так уж далеко были и другие, и очень разные, сердца, растущие и расцветающие по-своему. Была юная мисс Дирборн, хорошенькая школьная учительница, безвольно склонявшаяся к безрассудному браку из-за того, что не ладила со своей мачехой. Был Герберт Данн, первый ученик выпускного класса, ослепленный Хальдой Мизерв, подобной светляку, что «издалека сияет ярко, вблизи ж ни света, ни тепла». Была и прелестная Эмили Максвелл, еще не достигшая и тридцати, усердно трудившаяся в Уэйрхемской семинарии, где жила, как монахиня в монастыре, не думая о личных интересах и бескорыстно отдавая ум и сердце, душевные и физические силы избранной работе. Сколько женщин поступает так — сознательно или неосознанно, — и, хотя они лишают себя радостей материнских забот о двух или трех собственных детях, Бог, должно быть, благодарен им за материнскую заботу о сотнях других — ведь это делает их столь ценными помощницами в осуществлении Его замыслов духовного обновления человечества.
И был Адам Ладд, ожидавший в свои тридцать пять, когда немного повзрослеет выбранная им девушка, просто потому, что не мог найти другой, уже взрослой, которая отвечала бы его утонченному и взыскательному вкусу.
«Я не назову Ребекку совершенством, — заметил он однажды в письме к Эмили Максвелл, — ибо совершенство — это неподвижный столб. Она же танцующая на ветру веточка дерева, стоящего рядом с этим столбом».
Когда она впервые появилась на веранде домика его тетки в Северном Риверборо и настояла на том, чтобы продать ему в огромном количестве очень скверное мыло и тем обеспечить своим друзьям Симпсонам приз в виде крайне необходимой им банкетной лампы, — уже тогда она привлекла его внимание. Он подумал, что разговор с этой девочкой доставляет ему больше удовольствия, чем беседа с любой женщиной, и никогда не изменил своего мнения. Она всегда ловила то, что он говорил ей, как если бы это был брошенный мяч. А иногда ее ум, словно призма, пропустив через себя его, Адама, мысли, возвращал их окрашенными в более яркие и насыщенные цвета.
В душе Адам всегда называл Ребекку своей Маленькой Весной. В детстве и юности он был одинок и несчастен. Именно эта часть жизни пропала для него, и, хотя теперь в разгаре было его лето успеха и материального благополучия, свою потерянную юность он нашел лишь в Ребекке.
Она была для него… как мне описать это?
Помните ли вы один из дней в начале мая, с разворачивающимися зелеными листиками, теплой землей, дрожащим воздухом и переменчивым, своенравным небом? И каким новым казался этот день? Каким свежим и необъяснимо радостным?
Лежали ли вы когда-нибудь, полузакрыв глаза, там, где солнечный свет, мерцающий в молодой листве, песня птиц и ручья и аромат лесных цветов объединяются, чтобы околдовать ваши чувства, и вы ощущаете, как никогда прежде, сладость и прелесть природы?
Ребекка была весенним половодьем для томимого жаждой сердца Адама, воплощением беспечной юности, музыкой — эоловой арфой, в которой каждый пролетевший мимо легкий ветерок пробуждает чуть слышную мелодию; она была переменчивым, переливающимся всеми цветами радуги пузырьком, тенью листа, танцующей на пыльном полу. Ни один сучок его мысли не был столь голым, чтобы она не сумела свить на нем гнездо и пробудить жизнь там, где прежде этой жизни не было.
А сама Ребекка?
До самого последнего времени она не сознавала всего этого и даже сейчас не до конца понимала, что происходит, ища среди своих детских инстинктов и девичьих грез ту нить Ариадны,[93] которая благополучно вывела бы ее из лабиринта собственных новых ощущений.
В настоящее время она была поглощена — или думала, что поглощена, — любовной историей Эбайджи и Эммы-Джейн, но в действительности, сознавала она это или нет, их любовная история служила прежде всего основой для сравнений с возможной в будущем ее собственной любовной историей.
Ей нравился Эбайджа Флэг, она уважала его, а любовь к Эмме-Джейн была привычкой, приобретенной еще в детстве. Но все, что они делали и говорили, думали и писали, на что надеялись и чего боялись, казалось таким неполноценным, досадно отличающимся от того, что можно было бы сделать и сказать, подумать и написать, на что надеяться и чего бояться, что Ребекка ощущала едва ли не склонность слегка улыбнуться, думая о несведущей юной паре, воображающей, будто они уже смогли бросить взгляд на великую мечту.
Она сидела под яблоней в вечерних сумерках. Отужинали, не было слышно шагов неугомонного Марка, Фанни и Дженни лежали в постелях, заботливо укрытые одеяльцами, тетка и мать перебирали смородину, сидя на боковом крыльце.
Голубое пятнышко, видневшееся в одном из окон дома Перкинсов, говорило, что в одной девичьей груди надежда еще не умерла, хотя было уже семь часов.
Вдруг на тихой дороге послышался стук копыт приближающейся лошади; это явно была наемная лошадь из какого-нибудь большого города, такого, как Милтаун или Уэйрхем, так как риверборские лошадки никогда не бежали так резво после своих тяжелых дневных трудов.
Вскоре на дороге показался небольшой открытый экипаж, в котором сидел Эбайджа Флэг. Повозка была, очевидно, недавно выкрашена и блестела так, что Ребекка подумала: «Должно быть, он спешился на мосту, чтобы навести на нее последний глянец». Складки на его брюках тоже имели такой вид, словно были отутюжены лишь несколько минут назад. Новым был кнут с привязанной к нему желтой ленточкой, новым был и серый костюм, в петлице которого красовался цветок. Шляпа была последнего фасона, а на мизинце правой руки неустрашимого обожателя Эммы-Джейн блестело кольцо-печатка. Когда Ребекка вспоминала, как она направляла эту руку, выводившую в тетради заглавную букву G, она испытывала почти материнское чувство к Эбайдже-храбрецу, хотя была на два года моложе его.
Эбайджа подъехал к воротам дома Перкинсов и так долго привязывал лошадь, что сердце Ребекки беспокойно забилось при мысли о сердце Эммы-Джейн, замершем в ожидании под голубым барежевым платьем. Затем он смахнул воображаемую соринку с рукава, затем он натянул желтые лайковые перчатки, затем он прошел по дорожке к двери, постучал дверным молоточком и вошел в дом.
«Не только тот герой, кто идет на войну, — подумала Ребекка. — Эбайджа избавился от призрака своего отца и вернул доброе имя своей матери, так как никто уже не посмеет сказать, что из сына Эбби Флэг ничего хорошего не выйдет».
Шли минуты, и еще минуты, и еще. Неподвижный сумрак опустился на сельскую улочку, затем прямо из-за верхушки сосны возле дома Перкинсов появился молодой месяц.
Парадная дверь Перкинсов отворилась, и из дома вышел Эбайджа-храбрец рука об руку с прекрасной Эммойджейн.
Они прошли через сад — из окна их провожали взгляды родителей, — и в то мгновение, когда они уже почти скрылись за холмом, ступив на зеленый склон, ведущий к реке, рукав серого костюма окружил голубую барежевую талию.
Ребекка, дрогнув от сочувствия и понимания, закрыла лицо руками.
«Эмми уплыла, и я осталась совсем одна в моей маленькой гавани», — подумала она.
Казалось, что детство, как нечто реальное и видимое, скользит вниз по травянистому склону вслед за Эбайджей и Эммой-Джейн и исчезает, как они, в лунных тенях летней ночи.
— Я совсем одна в маленькой гавани, — повторила она, — и, ах, как я хочу, хочу знать, будет ли мне страшно покинуть ее, если придет кто-нибудь, чтобы вывести меня в море!