3

Каждый день, часов в восемь утра, дверь в камеру открывается.

Правительство не собирается расходовать деньги на содержание нескольких миллионов своих мертвых граждан, поэтому даже мертвые граждане обязаны работать. Наверное, правительству даже выгодна такая ситуация. Ведь содержание живых трупов обходится в ноль рублей ноль копеек. Единственные затраты, которые были сделаны — это постройка лагерей. Ну и приходится, естественно, платить войскам, ну так ведь армия в любом случае и так на балансе. В то же время мертвецы могут работать — пусть не очень хорошо и достаточно медленно, но зато хоть целые сутки, не требуя ничего взамен — ни еды, ни денег, ни социальных гарантий. Все, что им нужно — это вода. За глоток воды мертвец будет делать любую работу без сна и отдыха. Правда, через каждые десять–пятнадцать минут работы мертвецам нужна передышка, но все равно, ни одна пара рук не будет лишней.

Процедура обычная: вдоль длинного коридора, по ту сторону решеток, выстраиваются охранники в ОЗК и противогазах, с автоматами наготове. Через каждых пятерых автоматчиков стоит солдат с огнеметом. Не знаю, чего они боятся. Неужели они и правда думают, что живые трупы способны устроить бунт или создать профсоюз и требовать улучшения условий труда и содержания?!

Мы вереницей тянемся по этому коридору и выходим во двор.

Там весна. Я знаю, что сейчас должна быть весна, но я не различаю ее цвета, не слышу ее звуков, не чувствую ее запахов. Все одинаково серо — и земля, и снег, и форма солдат, стоящих на вышках, и даже само солнце. Пение птиц не пробивается через мои одеревеневшие барабанные перепонки, я даже мегафон, в который отдает команды старший караула, нормально слышу не больше, чем за десяток метров. И никаких запахов, совершенно никаких, вообще.

Когда мы выходим из камеры, та девушка жмется ко мне и даже берет меня за руку, чтобы не отбиться. Она так и идет рядом до самого автозака, в который нас загружают.

Вдоль коридора и дороги, по периметру ограждения, в кузове автозака — везде насыпана хлорка. Во всяком случае, можно предположить, что это хлорка, судя по бочкам и ящикам с надписью «Хлор», стоящим чуть ли не на каждом шагу.

Езда в автозаке — испытание, потому что приходится сидеть, а когда сидишь, напряженные мышцы уже через пять минут костенеют и их стягивает такая судорога, что могут просто не выдержать и лопнуть связки. Боли-то нет, ее не чувствуешь, а вот встать потом вряд ли сможешь. А не сможешь встать — тебе конец, потому что солдаты разбираться не будут, у них нет ни времени, ни желания возиться с обездвиженным трупом. А вот патронов они, кажется, не считают. Поэтому в битком набитом автозаке все время нужно привставать и постоянно разминать мышцы, не позволяя им чрезмерно долго сокращаться.

Девчонка опускается на деревянную скамейку рядом со мной. Я объясняю ей, что нужно постоянно следить за спиной и ногами, чтобы на выгрузке не получить пулю в лоб.

Машина трогается.

— Как тебя зовут? — спрашиваю я.

— Аня, — отвечает она. — Звали.

— Как ты умерла?

— Наглоталась таблеток.

— Зачем?

Она пожимает плечами, отворачивается.

Действительно, глупый вопрос. Отчего двадцатилетняя девчонка может наглотаться таблеток? От несчастной любви, конечно.

Вот так…

Хотела девочка умереть, забыть, не знать и не думать…

А ей — лагерь, автозак и вечную память. Каково теперь девочке?..

Каждые три–четыре минуты я встаю и заставляю вставать и разминать мышцы ее. Она, конечно, подавлена своим новым состоянием, новыми ощущениями и необходимостями.

— Откуда ты знаешь язык жестов? — спрашиваю я ее.

— Я педагог. Учила глухонемых детей. А ты?

— А у меня мать глухонемая.

Скамейка под нами подпрыгивает на ухабе так, что мы подлетаем к потолку.

Я замечаю, как сидящий напротив старик, освобождавший Анну из мешка, ударяется рукой о скамью, едва не завалившись на пол.

Серый ноготь на его пальце заламывается от удара и сползает на сторону, но старик ничего не замечает. А заметив, через минуту, он отрывает ноготь от пальца и рассматривает его, близко поднося к подслеповатым глазам. Потом теряет интерес и роняет ноготь на пол.

Анна трясет меня за плечо.

— А ты давно здесь? — спрашивает она, когда я поворачиваюсь.

— Давно. Я умер в декабре. Какой сейчас месяц?

— Март.

— Что слышно там, у живых?

Она пожимает плечами.

— Что говорят про мертвых? — пытаю я.

— Разное. Одни предлагают кремацию, другие требуют равных прав.

— Ничего не изменилось, — киваю я.

— Отчего ты умер? — спрашивает она.

Вместо ответа я расстегиваю рубаху, показываю ей ножевое ранение под сердцем.

— Кто тебя так? — участливо жестикулирует она.

— Муж любовницы.

Анна понимающе кивает.

Да что она может понимать, пигалица!..

Мы приехали. Автозак, дернувшись, останавливается. Через несколько минут солдат в ОЗК, но без противогаза, открывает дверь, морщится, зажимая нос, и подносит к губам мегафон.

— Ваваливайтесь, тухлятина! — командует он.

Мертвецы поднимаются, с трудом выпрямляясь, на скрюченных ногах медленно двигаются к выходу.

Выпрыгивая, трупы валятся в слякотное месиво из полурастаявшего снега, грязи и хлорки.

Я иду первым, выпрыгиваю. Поднявшись из грязи, протягиваю руки навстречу Анне.

— Ух ты бля! — орет в мегафон прапорщик. — Да ты джентельмен, тухляк!

Я, прижимая к себе, осторожно спускаю девушку вниз, ставлю на полусогнутые ноги.

Стоящие по сторонам солдаты в полушубках и шапках, с автоматами в руках, смеются шутке своего командира. Я не слышу их смеха и реплик, но по лицам вижу, что им весело.

— Ты, поди, и поебываешь ее ночами, а? — не унимается прапор. — Правильно, правильно, чтоб черви в мандешнице не завелись!

Солдаты ломаются в приступе смеха.

Я отвожу Анну в сторону, туда, где привычной цепочкой выстраиваются остальные.

— Спасибо, — жестикулирует она. — Как тебя зовут?

— Сергей.

— Э-э! — кричит нам прапорщик. — Вы чего размахались ластами, бля?!

— Ни хуя себе! — слышу я возглас со стороны оцепления. — Прямо как в телевизоре! Это они типа общаются, товарищ прапорщик. Сурдоперевод типа.

Прапор смотрит на нас недоверчиво и с недоумением.

Двое остаются сидеть на скамье в автозаке. Я-то знаю, что они прозевали свои ноги, не сдавили вовремя мышцы, и теперь мясо, сжавшись в тугой комок, разрывает вязкие подгнившие сухожилия, а может быть, и дробит кости. Оба неудачника вернулись с того света с большой задержкой, что видно по оплывшим бесформенным лицам и гнилостным пятнам на коже.

Наверное, в их прошлом был только разовый прием иммунорма, так что накопления нужного количества необходимого вещества не произошло. Чем меньше был прижизненный прием препарата, тем медленнее происходит реанимация и тем хуже консервация тела.

Прапорщик тоже понимает, в чем дело, и лицо его оживляется радостной улыбкой — развлечение взводу гарантировано. Он делает знак солдатам. Двое из них надевают противогазы и резиновые перчатки. Забросив автоматы за спину, они запрыгивают в автозак и одного за другим бросают скрюченных мертвецов в грязь. После того, как бойцы выпрыгивают следом, прапорщик о чем-то совещается с ними, а с губ его не сходит при этом беглая скользкая улыбка.

Наконец, один солдат исчезает, а возвращается через несколько минут со стеклянной бутылью, в которой плещется прозрачная маслянистая жидкость. Из сапога его торчит небольшой топорик.

Он делает знак второму, чтобы забрал у него топор, а сам вытаскивает из горлышка бутыли плотную стеклянную пробку. Оцепление стягивается к автозаку — всем хочется посмотреть на происходящее.

Две их жертвы лежат в грязи, безучастно озираясь по сторонам. Они тоже все поняли, если хоть какая-то часть интеллекта у них сохранилась. Но сделать они ничего не могут. Да и не хотят. В каком-то смысле, им сегодня повезло, и они это знают, хотя инстинкт самосохранения, который никуда не уходит после смерти, несомненно подталкивает их сейчас вскочить и бежать. Но ни вскочить, ни бежать они не могут.

Сейчас над ними будут издеваться, но боли они не почувствуют, и это их утешает.

Я поворачиваю Анну лицом в другую сторону, чтобы не видела происходящего:

— Не смотри туда!

Пока один солдат в полной тишине (а может, и не в полной, не знаю) заливает лицо ближайшего к нему трупа дымящейся жидкостью, другой принимается деловито рубить шею второму мертвецу. Топорик маленький и совсем не острый, поэтому дело идет медленно.

Сгрудившиеся вокруг остальные с интересом наблюдают за происходящим и обсуждают процесс, наверное, вполголоса.

Лицо первого мертвеца под действием жидкости вскипает и пенится, сползая с черепа, как расплавленная пластилиновая маска. Потеряв зрение, он невольно поднимает руку и пытается протереть глаза. Но глаз уже нет — вместо них только серая пена. Его пальцы проникают в опустевшие глазницы, за ними устремляется туда же и кислота.

Один из солдат подходит поближе и даже присаживается над телом на корточки, чтобы получше рассмотреть постепенно оголяющийся череп. Другой отворачивается и начинает блевать, чем вызывает дружный смех и, наверное, подколы.

А тот, другой, с топором, все рубит и рубит. Может быть, топор действительно слишком мал и туп, а быть может, солдат просто растягивает действо, чтобы дать остальным — особенно молодняку — возможность проникнуться происходящим. Голова его жертвы подрагивает при каждом ударе, но в открытых глазах не видно ничего, кроме отстраненной пустой задумчивости.

Проходит еще не меньше пяти минут, прежде чем искромсанная шея наконец разделяется, и солдат отталкивает задумчивую голову, поворачивая ее лицом к остальным.

Еще двое молоденьких солдатиков, из срочников, меняются в лице, видя, как двигаются глаза у головы, продолжающей существовать отдельно от тела. Один из них, кажется, вот-вот готов упасть. На ослабевших ногах он кое-как отходит в сторону, приседает на корточки и мотает головой, разгоняя, наверное, дурноту.

— Э-э, боец! — окликает его прапорщик. — Че за хуйня?! Команды «разойдись» не было, сюда иди!

— А телка ничего так была, — произносит тот, что принес кислоту, вытирая руки и оглядывая фигуру Анны.

Я не столько слышу, сколько угадываю его фразу по губам.

— Присунешь? — скалится один из бойцов, матерый контрактник.

— Я че, некрофил?! — отплевывается первый.

— Ну хоть за щеку завали, — не унимается контрактник.

Между тем, неуверенной походкой возвращается тот, которому стало плохо. Прапорщик указывает на лежащую отдельно от тела голову.

— Давай! — командует он.

— Чего? — не понимает осоловелый боец.

— Одиночным, солдат, еб твою мать! — орет прапорщик. — Уничтожить противника!

Солдатик неуверенно стягивает с плеча автомат, неумело дергает затвор, болтая стволом из стороны в сторону.

Звучит хлопок выстрела, от неожиданности которого вздрагивают все. Голова подпрыгивает и откатывается, мелькая черной дыркой в затылке, а матерый контрактник снова забрасывает автомат за спину.

— Не выё, прапор! — говорит он. — Ты же видишь, салага не в себе. Он тут половину взвода ухуярит в беспамятстве.

Прапорщик недовольно пожимает плечами, нервно скалится в натянутой улыбке, но орать на контрактника не смеет.

— Ладно, — говорит он. — Порезвились и харэ.

И командует:

— Развод!

Загрузка...