Регентство

I

Гроб короля.Оскорбления со стороны черни. — Три влиятельные силы.Госпожа де Ментенон.Узаконенные принцы.Герцог Орлеанский. — Портреты герцога и герцогини дю Мен. — Портрет графа Тулузского. — Портрет Филиппа II Орлеанского.Герцогиня Орлеанская.Законные и внебрачные дети герцога Орлеанского.Возвращение к событиям тех дней.


Девятого сентября 1715 года, около семи часов вечера, из Версаля выехал в полном безмолвии катафалк, сопровождаемый несколькими траурными каретами; он пересек Булонский лес, окольными дорогами достиг равнины Сен-Дени и въехал во двор старинной базилики Дагоберта, доставив туда покойника, который должен был занять на первой ступени лестницы, ведущей в гробницу, то место, какое его предшественник, несомненно удивленный столь долгим ожиданием, занимал семьдесят три года.

Этим покойником, которому, в свой черед, пришлось в течение пятидесяти девяти лет дожидаться преемника, был король Людовик XIV.

Почему же останки одного из самых великих королей, каких когда-либо имела Франция, должны были проследовать по этому окольному пути? Почему их не окружала погребальная помпа, полагающаяся усопшим королям? Почему их так скрытно доставили к месту последнего упокоения?

Дело в том, что величие смерти, обычно самое могущественное из всех величий, на этот раз было так же неспособно защитить Людовика XIV от надругательств, как и величие звания.

И действительно, когда из Версаля разнеслась весть о смерти короля, Париж возликовал, как если бы он ощутил себя освободившимся от долгого рабства; народ, который так долго заставляли страдать, который угнетали, разоряли, презирали и почти ненавидели, этот народ хлопал теперь в ладоши, плясал, пел и зажигал по всему городу праздничные огни; в итоге начальник полиции, г-н д’Аржансон, тщетно пытавшийся противодействовать этому взрыву кощунства, заявил, что он ни за что не ручается, если похоронный кортеж проедет через Париж.

Вот почему погребальная процессия проследовала, причем ночью и скрытно, той дорогой, какую мы описали.

Однако народ ничего при этом не потерял: этот жадный до зрелищ народ, так долго не видевший ничего, кроме крестных ходов, поклялся, что уж такое зрелище от него не уйдет; и, поскольку аббатство Сен-Дени было конечной целью, к которой неизбежно должен был прибыть царственный труп, люди, не зная еще дня, когда Людовик XIV двинется к месту своего последнего упокоения, начиная с 6 сентября стали располагаться лагерем на равнине Сен-Дени, отделяющей Париж от королевской усыпальницы.

Около десяти часов вечера появился кортеж.

И странное дело, ни один принц крови, ни один из узаконенных принцев, ни один из вельмож, возведенных этим королем в достоинство пэра, ни один из придворных, из поколения в поколение сменявших друг друга в передних Версаля в ожидании утренней королевской аудиенции, не сопровождал этот несчастный одинокий труп, который, казалось, скорее намеревались предать какому-то неведомому поруганию, чем сопроводить к королевской гробнице.

Один только герцог Бурбонский, молодой человек двадцати трех лет, правнук Великого Конде, сопровождал покойного короля.

Из благочестия он это делал? Или желая удостовериться, что дверь склепа надежно закроется за покойником?

И потому народ, который расположился в ожидании вдоль всего этого пути и у которого, словно на ярмарочном поле, словно на базарной площади, появились там свои питейные заведения, свои места для игры и свои скоморохи, народ, который при виде хоть какой-нибудь погребальной помпы, а если и не помпы, то подлинной и искренней скорби сохранил бы, возможно, сдержанность, народ, видя такую отчужденность, понял, что ему отдали это несчастное мертвое тело, чтобы он обошелся с ним по своей воле и за угнетение отомстил поруганием.

Буйство, сопровождавшее на протяжении всей дороги траурный кортеж, у ворот Сен-Дени стало еще сильнее; люди хотели перевернуть катафалк и разнести в клочья гроб вместе с трупом, так что войскам пришлось вступить с ними в схватку. Какой-то человек высунул голову из кареты, следовавшей в кортеже, и крикнул:

— Вот уж не думал, что карнавал бывает в сентябре!

А другой толкнул двух пьяных парижан, которые скатились в канаву, заполненную грязью, и двинулся дальше, сказав:

— Это отучит вас, жабы, петь, когда заходит солнце!

Толпа и в самом деле пела: она весело пела насмешливые куплеты, распевала эпиграммы, направленные против короля, и выкрикивала угрозы, направленные против иезуитов.

А когда народ распевает песни подобным тоном, своим звучанием они сильно напоминают рычание.

Мертвое тело, доставленное в базилику, и там не избежало оскорблений со стороны этих негодяев. На следующий день на стенах церкви можно было прочитать двустишие:

Есть в Сен-Дени за ним один грешок:

Как и в Версале, в нем сердца нет, а заодно кишок!

Изображения короля тоже не смогли избежать подобного поругания; каменные и мраморные статуи были покалечены, а на стоявшей на площади Побед бронзовой статуе, которую не могли осилить ни зубы, ни когти, появилась следующая надпись:

БРОНЗОВЫЙ ТИРАН, ТАКИМ ОН БЫЛ ВСЕГДА.

Этот дикий разгул длился до следующего утра.

Оставим народ вопящим проклятия против монарха, а точнее сказать, против монархии, и посмотрим, что оставил после себя Людовик XIV.

Он оставил три влиятельные силы, две из которых были тесно связаны между собой.

Этими тремя силами были:

г-жа де Ментенон, из любовницы, как мы уже говорили, сделавшаяся женой Людовика XIV;

герцог Менский и граф Тулузский, из внебрачных сыновей сделавшиеся узаконенными принцами;

и герцог Орлеанский, законный наследник престола в случае пресечения старшей ветви Бурбонов, представленной Людовиком XV, правнуком Людовика XIV, вторым сыном герцога Бургундского, родившимся в Фонтенбло 15 февраля 1710 года, последним осколком того обильного потомства, которое на глазах повергнутого в ужас короля таяло в руках смерти.

Двумя силами, связанными между собой и имевшими одну и ту же цель, были г-жа де Ментенон и узаконенные принцы.

Цель эта состояла в том, чтобы передать все нити государственного управления в руки герцога Менского, дабы г-жа де Ментенон продолжала пользоваться в период регентства тем влиянием на политические и религиозные дела, какое Людовик XIV позволил ей приобрести в последние годы своего царствования.

Цель герцога Орлеанского, напротив, заключалась в том, чтобы отстоять те прерогативы, какие ему давало его происхождение, потребовать вместе с должностью регента право руководить воспитанием короля и, наконец, сохранив юного государя целым и невредимым вплоть до дня его совершеннолетия, со всей очевидностью ответить на клевету, которую враги распространяли о нем в тот страшный период времени, когда смерть постигла Великого дофина, его сыновей и его внуков.

На стороне герцога Орлеанского стояла вся знать Франции, полагавшая себя оскорбленной неслыханными привилегиями, которые Людовик XIV даровал узаконенным принцам, дав им преимущество перед герцогами и пэрами и назначив их наследниками престола в случае пресечения старшей ветви Бурбонов.

Следовательно, в таком случае герцог Менский, бастард и плод прелюбодеяния, получал первенство перед герцогом Орлеанским, законным наследником престола при обычной очередности наследования.

Скажем несколько слов о персонажах, которых мы только что назвали, обозначив их притязания и раскрыв их цели.

В нашем сочинении «Людовик XIV и его век» мы сказали о Франсуазе д’Обинье все, что нам следовало сказать о ней; мы проследили за необычайной судьбой этой женщины от ее рождения в тюрьме Консьержери города Ньора 27 ноября 1635 года до ее отъезда из Версаля и ее приезда в Сен-Сир 30 августа 1715 года. Поэтому все, что мы могли бы написать здесь о ней, стало бы повторением сказанного.

Мы поведали о том, как герцог Менский, родившийся 31 марта 1670 года, получивший, как и его брат, в 1673 году имя Бурбон, занявший в 1694 году то же привилегированное положение, что и принцы крови, и, наконец, назначенный в 1714 году стать наследником престола при отсутствии принца крови, полностью покинул партию своей матери и присоединился к партии ее соперницы, г-жи де Ментенон.

Не стоит удивляться подобной неблагодарности: герцог Менский не обладал ни одной подлинной добродетелью и ради собственной выгоды готов был пожертвовать даже видимостью добродетелей, которые он старался себе приписать.

Портрет герцога Менского следует искать у Сен-Симона, этого великого живописца XVIII века:

«Герцог Менский был наделен острым умом, но не как ангел, а как демон, которого он напоминал злобностью, коварством души и порочностью сердца».

Девятнадцатого марта 1692 года он женился на Анне Луизе Бенедикте Бурбонской, внучке Великого Конде. Всякая другая женщина, возможно, удовольствовалась бы такой вредностью характера мужа, но надменная принцесса, напротив, была склонна постоянно разжигать честолюбие своего супруга.

Наделенная не меньшим умом, чем герцог, Луиза де Бурбон действовала всегда прямо противоположным образом. Она обладала безмерной храбростью, была предприимчива, отважна, яростна, признавала лишь сиюминутные страсти, вечно возмущалась скрытными приемами своего мужа, называя их ничтожными и немощными; попрекала его честью, которую она ему оказала, выйдя за него замуж; благодаря собственной энергии делала его в своем присутствии слабым и уступчивым и толкала его вперед, все время надеясь передать свою волю этому слабому и ничтожному существу.

Что же касается внешности герцога Менского, то он имел приятное лицо, был среднего роста и обладал достаточно хорошим сложением, но хромал вследствие случившегося у него в детстве падения.

Герцогиня Менская была далеко не красива, хотя присущее ей остроумие придавало пикантность ее лицу; однако она отличалась такой низкорослостью, что все называли ее карлицей.

Ее рост едва достигал четырех футов.

Граф Тулузский, в противоположность своему брату, обладал честью, доблестью, прямотой и даже справедливостью. Он был приветлив с людьми настолько, насколько это могла ему позволить его природная холодность, отличался немалым мужеством и имел желание быть полезным королю и Франции, но делать это хотел честным путем и приемлемыми средствами; особым остроумием наделен он не был: здравомыслие замещало у него тот блеск ума, который унаследовал его старший брат и который назывался остроумием Мортемаров. Кстати говоря, он был чрезвычайно прилежен в изучении морской службы и коммерции — двух дел, в которых он разбирался очень хорошо.

Граф Тулузский был женат на мадемуазель Марии де Ноайль, которой историческая наука занималась крайне мало и которой мы будем заниматься ничуть не больше, чем историческая наука.

С партией узаконенных принцев были связаны, вполне естественно, другие побочные дети Людовика XIV, а именно: первая мадемуазель де Блуа, вышедшая замуж за принца де Конти, который умер в 1685 году, и именовавшаяся вдовствующей принцессой; мадемуазель де Нант, вышедшая замуж за герцога Бурбонского и именовавшаяся госпожой герцогиней, и вторая мадемуазель де Блуа, вышедшая замуж за герцога Орлеанского, который впоследствии стал регентом.

Филипп II, герцог Орлеанский, родился в Сен-Клу 4 августа 1674 года.

Его мать, Шарлотта Елизавета Баварская, известная под именем принцессы Пфальцской, в разговоре о нем сказала:

— Присутствовать при моих родах пригласили волшебниц, и, поскольку каждая из них подарила моему сыну по одному таланту, он наделен всеми талантами. К несчастью, при этом забыли пригласить одну волшебницу, и она, прибыв позже других, заявила: «У него будут все таланты, кроме таланта пользоваться ими».

В возрасте сорока одного года, достигнутом им к тому моменту, с которого мы открываем в нашем повествовании новый период истории Франции, герцог Орлеанский обладал приятным лицом, хотя оно и было опалено солнцем Италии и Испании, привлекательной внешностью, хотя глаза у него из-за плохого зрения косили, и посредственной, но, тем не менее, подвижной фигурой, хотя она и отличалась полнотой. Его реплики были быстрыми, точными и живыми. Его первые суждения всегда бывали верными, и лишь последующие размышления делали их расплывчатыми; приводимые им доводы отличались такой убедительностью, что он делал ясными самые отвлеченные вопросы науки, политики, управления и финансов. Ему были знакомы все ремесла, он был хорошим художником, хорошим музыкантом, превосходным химиком, искусным механиком. Слушая его, можно было подумать, что он разносторонне образован, но это стало бы ошибкой: он всего лишь обладал превосходной памятью. От своего отца, Месье, он, по выражению Сен-Симона, целиком унаследовал мужество своих предков, что делало его, хотя он и не проявлял при этом злоречивости, достаточно требовательным в отношении храбрости других людей.

Герцогу Орлеанскому едва исполнилось семнадцать лет, когда король женил его на мадемуазель де Блуа, своей дочери. Молодой человек был чрезвычайно сильно влюблен в герцогиню Бурбонскую и лишь с огромным отвращением согласился на этот брак. В ответ на его первоначальный отказ прозвучала угроза заточить его в замок Виллер-Котре, и тем не менее он сопротивлялся; решиться на женитьбу его заставил Дюбуа. Все знают, что в тот момент, когда он дал слово королю, принцесса Пфальцская, воспитанная в традициях немецкой аристократии, встретила сына, признавшегося ей в этом, пощечиной.

Их брачный союз не был счастлив, и если герцог Орлеанский женился, питая отвращение к мадемуазель де Блуа, то она вышла замуж, не питая к нему любви; она полагала, что оказала герцогу Орлеанскому большую честь, став его супругой. Как ни силилась она сдерживать себя в этом отношении, у нее то и дело вырывались грубости, которые ей хотелось забрать обратно, едва только они были произнесены, и которые, тем не менее, она постоянно позволяла себе говорить.

Герцогиня Орлеанская была высока ростом, но не обладала величием; у нее были восхитительные глаза, грудь и плечи, довольно красивый рот, прекрасные зубы, несколько, правда, длинноватые, и очень широкие и отвислые щеки, которые она сверх меры румянила; но что ее портило, так это область бровей, с красной шелушащейся кожей и очень редкой растительностью, хотя у герцогини были красивые ресницы и густые каштановые волосы; голова у нее тряслась, как у старухи, что стало последствием перенесенной ею оспы; не будучи ни горбатой, ни калекой, герцогиня, тем не менее, имела один бок толще другого; она отличалась чудовищной ленью, пребывала дольше, чем это было возможно, либо в постели, либо на кушетке, и ела почти всегда лежа, редко имея других сотрапезниц, кроме Луизы Аделаиды де Дама-Тьянж, герцогини де Сфорца, племянницы г-жи де Монтеспан и, следовательно, своей двоюродной сестры. Она начала давать своему мужу поводы жаловаться на нее, поскольку бросала чересчур благожелательные взгляды на шевалье де Руа, носившего впоследствии титул маркиза де Ларошфуко; это не мешало ей чрезвычайно сильно обижаться на герцога Орлеанского за все супружеские измены, которые он совершал в ответ на ту, какую намеревалась совершить она, но делала она это не из ревности, а из-за досады, что он не обожает ее и не служит ей, как божеству.

В их странном и плохо сложившемся браке родились или должны были родиться семь детей: один сын и шесть дочерей.

Этим сыном был Луи Орлеанский.

Этими шестью дочерьми были: старшая — Мария Луиза, вышедшая замуж за герцога Беррийского и овдовевшая три года спустя; вторая — Луиза Аделаида Шартрская, которой предстояло стать аббатисой Шельской; третья — Шарлотта Аглая де Валуа, которой предстояло выйти замуж за герцога Моденского; четвертая — Луиза Елизавета де Монпансье, которой предстояло выйти замуж за дона Луиса, принца Астурийского; пятая — Филиппина Елизавета Шарлотта, графиня де Божоле, помолвленная в 1721 году со вторым сыном короля Испании; и, наконец, шестая — Луиза Диана, которой предстояло выйти замуж за принца де Конти.

Кроме того, у него было трое побочных детей: два мальчика и одна девочка.

Лишь один из них оказался узаконен: он звался шевалье Орлеанским и стал командующим галерным флотом и великим приором Франции; его матерью была мадемуазель де Сери, ставшая впоследствии графиней д’Аржантон.

Двумя другими побочными детьми регента были: аббат де Сент-Альбен, сын Флоранс, танцовщицы из Оперы, и дочь, рожденная мадемуазель Демаре, актрисой Комеди-Франсез.

Герцог Орлеанский верил в свое отцовство лишь в отношении шевалье Орлеанского, и потому он признал его.

Что же касается двух других, то он не желал ничего слышать о них, невзирая на их настояния.

Ну а теперь, когда наши главные актеры выведены на сцену, поднимем занавес и посмотрим, как каждый из них играет свою роль в той великой комедии, которую называют Регентством.

II

Гостиные герцога Орлеанского в течение трех последних дней болезни Людовика XIV — Принц де Конти. — Его жена, мадемуазель де Конде.Его мать, мадемуазель де Блуа. — Приготовления герцога Орлеанского к заседанию Парламента.Забавная история о лорде Стэре. — Заседание 2 сентября.Первое выступление Людовика XV.Создание нового правительства. — Почести, оказанные памяти Людовика XIV за границей. — Ответ герцога Орлеанского г-ну д’Аржансону.


В течение трех последних дней болезни короля гостиные герцога Орлеанского попеременно пустели и заполнялись сообразно улучшениям и ухудшениям состояния достославного больного.

Помимо известия о скорой смерти Людовика XIV разговор в этих гостиных крутился вокруг последних чудачеств принца де Конти, женатого на одной из принцесс де Конде.

И в физическом, и в моральном отношении монсеньор Луи Арман, принц де Конти, был существом особенным, и его эксцентричности, как сказали бы сегодня, вызывали у двора то веселье, то страх.

Это был маленький человечек с ужасающе безобразным телом, хотя и с довольно сносной физиономией, которой его вечная рассеянность придавала растерянный вид, никоим образом, если вы знали характер принца, не внушавший доверия.

Его жена была очаровательной особой, которая, по словам принцессы Пфальцской, разыгрывала из себя красавицу.

Принц де Конти никогда не любил никого, кроме своей матери, мадемуазель де Блуа, которая была дочерью мадемуазель де Лавальер и звалась великой принцессой де Конти; тем не менее мать и сын вечно пребывали в ссоре. В минуту плохого настроения великая принцесса решила построить себе дом подальше от особняка своего сына и наняла для этого рабочих; к несчастью, едва только фундамент дома был заложен, принцесса помирилась со своей обезьяной, как она называла сына, и рабочие были уволены. Однако в семье Конти хорошая погода бывала редко. Вспыхнула новая ссора, а вслед за ней вернулись рабочие; в итоге это вошло у принцессы в привычку: при каждой размолвке с сыном она призывала рабочих обратно, так что по одному лишь взгляду на ход строительных работ можно было понять, как сосуществуют великая принцесса и ее сын; если строительство дома продвигалось, это означало, что они жили как кошка с собакой; если строительство забрасывалось, это означало, что семейная жизнь сына и матери делалась превосходной.

Помимо упомянутых недостатков принц де Конти имел еще один недостаток, куда более серьезный, угрожавший роду Конде-Конти пресечением, если бы продолжить этот род, кроме самого принца, было некому, недостаток, на который мы можем лишь намекнуть и который, тем не менее, не мешал ему ревновать жену и усердно посещать злачные места.

Именно разговорами о последствиях очередного визита в одно из упомянутых нами мест веселили себя втихомолку придворные, явившиеся вечером 1 сентября 1715 года с визитом соболезнования к Филиппу II.

На другой день должно было состояться заседание Парламента, которому предстояло принять решение о законности завещания Людовика XIV.

Будущий регент был расположен к тому, чтобы купить себе регентство.

Поскольку первый президент де Мем был ставленником г-жи де Ментенон, думать о том, чтобы привлечь его на свою сторону, не приходилось.

Господин де Гиш, как считалось, был тесно связан с узаконенными принцами.

Господин де Гиш командовал полком французских гвардейцев и был весьма важной особой; он получил шестьсот тысяч ливров и ручался за своих солдат.

Рядовым французским гвардейцам предстояло скрытно занять дворец Правосудия, в то время как офицеры и отборные солдаты, одетые в цивильное платье, а не в мундиры, должны были рассыпаться по залу.

Что же касается президентов Мезона и Ле Пелетье, то они стояли на стороне герцога Орлеанского; он называл их своими ручными голубями.

Д’Агессо был предан принцу; Жоли де Флёри обещал ему выступить с речью в его пользу.

Молодые советники не должны были колебаться в выборе между старухой — так все называли г-жу де Ментенон — и герцогом Орлеанским.

Старые советники не могли устоять перед возможностью вновь обрести право делать ремонстрации, которое им обещали возвратить.

Наконец, герцогов и пэров должна была соблазнить обещанная им вполне определенно прерогатива оставаться с покрытой головой в то время, когда первый президент собирает их голоса.

Испания, из-за старой обиды, которую испанский король питал к герцогу Орлеанскому, заигрывавшему с его женой, Испания, повторяем, через посредство князя ди Челламаре угрожала не признать регентство герцога, однако лорд Стэр, действуя от имени Англии, обязался признать его и согласился подняться во время заседания на балкон вместе с аббатом Дюбуа.

Лорд Стэр занимал очень хорошее положение при дворе покойного короля и был обязан этим хорошим положением одному своему поступку, чересчур своеобразному для того, чтобы мы о нем не сообщили.

Однажды Людовику XIV сказали, что из всех членов дипломатического корпуса лорд Стэр, вероятно, лучше всех умеет проявлять должное почтение к коронованным особам.

— Поглядим, так ли это, — промолвил Людовик XIV.

Как раз в этот самый вечер лорду Стэру предстояло сесть в личную карету короля.

Стоя у подножки кареты, лорд Стэр со шляпой в руке скромно ждал, пока король займет свое место.

— Поднимайтесь, господин Стэр, — внезапно произнес король.

Лорд Стэр тотчас прошел впереди короля и первым поднялся в карету.

— Мне сказали правду, сударь, — заявил Людовик XIV, — вы в самом деле самый учтивый человек из всех, кого я знаю.

Понятно, что эта учтивость состояла в том, чтобы без всяких возражений подчиниться королю, хотя было неслыханно, чтобы кто-то прошел впереди Людовика XIV и первым поднялся в его карету.

Лорд Стэр умел подчиняться без возражений, даже если данный ему приказ был неожиданным, странным, неслыханным. Так что с этого времени лорд Стэр стал в глазах великого короля самым учтивым человеком в Европе.

Порой забавные истории будут удалять нас от нашего повествования, но не от нашего сюжета: история Регентства, в сущности говоря, представляет собой всего лишь большой сборник забавных историй.

Беседуя с кем только можно, подкупая г-на де Гиша, умасливая лестью г-на д’Агессо и г-на Жоли де Флёри, пожимая руку лорду Стэру, помыкая принцем де Конти, отыскивая глазами молодого герцога де Фронсака, уже являвшего собой немалую силу, и обмениваясь вполголоса репликами с г-ном де Сен-Симоном, герцог Орлеанский принимал все меры предосторожности, связанные с намеченным на следующий день заседанием.

Часть ночи герцог Орлеанский провел в своем кабинете вместе с кардиналом де Ноайлем, тем самым, кому было поручено передать сердце покойного короля иезуитам и кто сказал, передавая им его:

— Святые отцы, теперь в вашем владении это сердце, всегда удостаивавшее вас своей дружбы и своего доверия, ибо великий король, смерть которого мы оплакиваем, всегда нежно любил вас.

Вместе с кардиналом герцог принял последние меры предосторожности, касавшиеся предстоявшего дня.

Наконец, этот долгожданный день наступил.

Рассвет застал герцога Орлеанского полностью готовым к предстоящей битве.

В восемь часов утра Парламент собрался под председательством Жана Антуана де Мема.

Был зачитан указ, содержавший официальное сообщение о смерти короля.

Затем, со всеми почестями, какие полагались королевским сыновьям и внукам, в зал ввели герцога Орлеанского.

Минуту спустя туда вошел герцог Менский, сопровождаемый графом Тулузским.

Герцог Орлеанский в свой черед пересек помост для судей и адвокатов и занял место выше герцога Бурбонского.

Пока он шел, г-н де Гиш глазами указал ему на своих людей.

Пока он располагался среди герцогов и пэров, г-н де Сен-Симон подал ему знак.

Когда он вошел в зал, лорд Стэр почтительно поклонился ему с балкона, где позади него, в полумраке, можно было различить гримасничающее лицо аббата Дюбуа.

Как видим, все были на своих местах.

Сражение началось с речи первого президента.

Все знают подробности этого достопамятного заседания, когда всего за несколько часов было камень за камнем разрушено здание, которое г-жа де Ментенон, отец Ле Телье и незаконнорожденные принцы так старательно возводили в течение десяти лет, проявляя при этом терпение и сноровку. Как и предвидел Людовик XIV, завещание и приписка к нему были аннулированы.

— Мы всемогущи, пока живы, — сказал великий король, — мертвые, мы бессильнее любого простого смертного.

Политическая власть, военная власть — все было отдано в руки герцога Орлеанского. Он должен был стать всего лишь председателем совета регентства, а был назначен регентом; командование отрядами военной свиты короля должно было быть отдано герцогу Менскому, а его отдали Филиппу И; герцог Менский должен был распоряжаться должностями, бенефициями и государственными постами, а унаследовал эту привилегию герцог Орлеанский. Кроме того, герцог Орлеанский получил право формировать по своему разумению регентский совет и даже все нижестоящие советы, какие ему будет угодно учредить. Герцог Менский сохранил за собой лишь главный надзор за воспитанием короля.

Что же касается герцога Бурбонского, который мог быть допущен в совет регентства лишь по достижении двадцати четырех лет, то герцог Орлеанский потребовал допустить его туда немедленно и добился своего.

Единственными оставленными в силе статьями завещания были те, что давали маршалу де Вильруа звание гувернера юного короля Людовика XV, а герцогине де Вантадур — звание его гувернантки.

Впрочем, ничего удивительного в сохранении завещательных распоряжений, касавшихся герцогини де Вантадур, не было: невозможно было отстранить королевскую гувернантку от исполнения ее обязанностей, не осудив ее действий.

Должность королевской гувернантки вводила ее в число высших должностных лиц, состоявших при короле.

Должность гувернера была всего лишь поручением.

Стоило новости о первом указе Парламента распространиться по Парижу, как весь город охватила радость. Герцог Орлеанский олицетворял собой будущее, то есть неизвестность, а неизвестность, ибо так пожелал для счастья рода человеческого Господь, это надежда. Герцог Менский олицетворял собой прошлое, бедствия войны за Испанское наследство, жуткий голод, мрачное уныние: короче, прошлое было смертью, будущее было жизнью.

Второй указ Парламента, изданный 12 сентября, подтвердил первый. На этом втором заседании, находясь на руках своей гувернантки, присутствовал юный король, произнесший краткую речь:

— Господа, — промолвил он своим тонким голоском, — я пришел сюда, чтобы заверить вас в своей любви. Мой канцлер выскажет вам мою волю.

Это было первое политическое заявление, произнесенное его величеством; за него он был вознагражден конфетами, которые дала ему гувернантка.

За свое последнее политическое заявление он был вознагражден суровыми упреками, которыми осыпала его Франция.

В «Историческом дневнике царствования Людовика XV», автором которого был г-н де Леви, президент высшего податного суда, сказано, что одна из особенностей этого заседания, происходившего с участием короля, состояла в том, что на нем присутствовала герцогиня де Вантадур, сидевшая у подножия трона его величества; то была льгота, которой до нее никогда не имела ни одна женщина и которой она была бы лишена, если бы там находилась королева-регентша, самолично пришедшая сопроводить короля, своего сына, дабы он исполнил эту торжественную обязанность.

После того как второй указ был объявлен, у узаконенных принцев не осталось более никакой надежды.

Граф Тулузский, не жаждавший власти ни до, ни после этого, удалился, чтобы продолжать охотиться в лесах поместья Рамбуйе, где его жена, лишенная, как и он, честолюбия, встретила его со своей обычной улыбкой.

Герцог Менский, малодушный, как всегда, и стыдящийся своего малодушия, удалился, чтобы затвориться в поместье Со и завершить там свой перевод «Лукреция».

— Сударь, — встретив герцога Менского, промолвила его жена, — вследствие вашей трусости герцог Орлеанский стал властелином королевства, а вы, с вашим «Лукрецием», не будете даже членом Академии.

Приняв поздравления от своих друзей, герцог Орлеанский помчался в Сен-Сир, чтобы нанести визит своей старой врагине, г-же де Ментенон, принявшей его с притворным смирением. Он явился сообщить ей, что будет продолжать выплачивать пенсион, который назначил ей покойный король, и, когда она поблагодарила его, сказал в ответ:

— Я всего лишь исполняю свой долг; вам ведь известно, что мне было приказано, и по этой причине я ни в коем случае не стану пренебрегать своими обязательствами; кроме того, я делаю это из уважения к вам.

На другой день после его визита г-жа де Ментенон написала г-же де Келюс:

«От всего сердца хотела бы, чтобы Ваше положение было столь же отрадным, как мое. Я покинула свет, который не люблю, и нахожусь теперь в приятнейшем убежище».

Это был один из последних вздохов, донесшихся из Сен-Сира: с этого времени положение г-жи де Ментенон было не более, чем положением умирающей.

Между тем герцог Орлеанский сформировал регентский совет, оставшийся таким, каким его наметил покойный король.

Помимо регентского совета он создал еще шесть других советов:

совет по иностранным делам, руководимый маршалом д’Юкселем;

военный совет, руководимый маршалом де Вилларом; финансовый совет, руководимый герцогом де Ноайлем;

совет по делам военно-морского флота, руководимый маршалом д’Эстре;

государственный совет, руководимый герцогом д’Антеном;

совет по делам веры, руководимый кардиналом де Ноайлем.

После того как эти советы были созданы, он занялся выполнением сделанных им обещаний, что крайне редко случается с теми, кто приходит к власти.

Парламент получил право ремонстраций, отнятое у него в царствование Людовика XIV.

Господин де Мем, первый президент Парламента, вовремя сумевший переметнуться от герцога Менского к герцогу Орлеанскому, получил должность главного смотрителя мостов и дорог королевства, которая была создана исключительно для него и которой было суждено умереть вместе с ним.

Жоли де Флёри и д’Агессо вошли в совет по делам веры.

Маркиз де Рюффе, генерал-лейтенант королевской армии, был назначен помощником гувернера его величества.

Маркиз д’Асфельд был назначен членом совета по военным делам и генеральным контролером фортификаций.

Маркиз де Симьян был назначен главным королевским наместником в Провансе.

Аббат де Флёри, автор «Церковной истории», был назначен исповедником короля.

Эта последнее назначение, хотя оно и являлось синекурой, ибо августейшему кающемуся едва исполнилось пять лет, было, тем не менее, весьма показательным, ибо со времен Генриха IV место королевского исповедника постоянно занимали иезуиты.

Отец Ле Телье, видя себя оставшимся без должности и не зная, какими впредь будут его обязанности, спросил об этом у регента.

— Это меня не касается, — ответил принц, — поинтересуйтесь у вашего начальства.

Что же касается приказа, данного Людовиком XIV на ложе смерти, отвезти юного короля в Венсен, где воздух был здоровее, то регент, вместо того чтобы увидеть в этом помеху, усмотрел в этом облегчение для себя, так как Венсен расположен к Парижу ближе, чем Версаль, а Париж был средоточием дел герцога и, главное, его удовольствий.

Тем не менее, поскольку придворные врачи, действуя, несомненно, из соображений личного удобства, заявили, что воздух Версаля не хуже любого другого, регент собрал парижских врачей, и те, вероятно по тем же соображениям личного удобства, высказались за Венсен.

Вследствие этого юный король был доставлен в донжон Венсенского замка 9 сентября, то есть в тот самый день, когда гроб с телом мертвого короля был доставлен в Сен-Дени.

Иностранные дворы возместили Людовику XIV ущерб за оскорбления, нанесенные его мертвому телу парижской чернью.

В Вене император надел траур, словно по отцу, и там были запрещены все развлечения во время карнавала, хотя он начался лишь четыре месяца спустя.

В Константинополе было совершено торжественное богослужение, и граф дез Адлер, французский посол при Оттоманской Порте, испросил аудиенцию у султана, чтобы официально уведомить его о кончине Людовика XIV.

Султан тотчас принял его, и визирь сказал ему:

— Вы потеряли великого государя, а мы великого друга и доброго союзника: его высочество и я оплакиваем его смерть.

В то время как за границей покойному Людовику XIV оказывали эти высшие почести, д’Аржансон явился сказать регенту, что покойного короля называют банкротом.

— Ну и какое средство против этого вы видите? — спросил регент.

— Необходимо арестовать тех, кто распускает подобные злые толки, — ответил начальник полиции.

— Вы ничего в этом не смыслите, — промолвил принц. — Нужно заплатить по долгам покойника, и тогда все эти люди замолчат.

III

Регент и его семья. — Герцогиня Беррийская. — Мадемуазель де Шартр. — Мадемуазель де Валуа. — Луи Орлеанский, герцог Шартрский. — Юные принцессы.


В двух предыдущих главах мы набросали портреты главных действующих лиц, послуживших переходной ступенью между двумя совершенно различными эпохами, которые именуют веком Людовика XIV и Регентством. Мы сказали о том, что представляли собой герцог Менский, герцогиня Менская и граф Тулузский, слегка наметили силуэт Филиппа II Орлеанского, коротко сказали о второй мадемуазель де Блуа, его жене, но никоим образом не говорили об остальных членах его семьи, то есть о вдовствующей герцогине Орлеанской, второй супруге Месье и матери регента; о герцогине Беррийской, старшей дочери регента, о мадемуазель Луизе Аделаиде Шартрской, о Луи Орлеанском и о мадемуазель Шарлотте Аглае де Валуа, сыгравших важную роль в жизни своего отца.

Три другие дочери, из которых одна вышла замуж за принца Астурийского, вторая была помолвлена с инфантом доном Карлосом, а третья стала женой принца де Конти, не имели ни политического веса, ни скандальной известности, так что если мы и будем заниматься ими, то лишь следуя нуждам нашего повествования.

Поскольку политическая поляна очищена двумя указами Парламента, г-жа де Ментенон удалилась в Сен-Сир, герцог Менский укрылся в Со, а граф Тулузский — в Рамбуйе, отец Ле Телье сослан в Ла-Флеш, покойный король погребен в Сен-Дени, а юный король водворен в Венсен, то Пале-Рояль, этот привал, который Регентство устроило на пути из Версаля в Тюильри, оказался обособлен, и нам позволено сменить глухие стены, возведенные кардиналом Ришелье, на прозрачные стеклянные перегородки.

Благодаря своему возрасту и масштабам своей личности первой идет вдовствующая герцогиня Орлеанская, которую сын так нежно любил, так терпеливо выслушивал и которой, как правило, он не повиновался.

Шарлотта Елизавета Баварская стала второй женой Месье, сменив очаровательную и кокетливую Генриетту Английскую, которая умерла в 1670 году, отравленная, по всей вероятности, шевалье де Лорреном и маркизом д’Эффиа.

Новая герцогиня Орлеанская родилась в Гейдельберге 7 июля 1652 года, на седьмом месяце беременности своей матери.

Позволим чистосердечной принцессе самой изобразить свой телесный портрет. Ее нравственный портрет мы позаимствуем у Сен-Симона, Дюкло и других авторов того времени. Вот что говорит она сама:

«Следует признаться, что я ужасающе некрасива, о чем, впрочем, мне ничего не стоит сказать. У меня неправильные черты лица, маленькие глаза, короткий и толстый нос, плоские и растянутые губы, отвислые щеки и крупное лицо — все это не делает мой облик привлекательным; при этом я малорослая, кургузая и толстая… Чтобы узнать, предвещают ли мои глаза ум, их следует рассматривать в микроскоп или через очки, иначе судить о них будет трудно, и, вероятно, на всем свете не найти рук грубее моих…

В детстве я всегда отдавала предпочтение шпагам и ружьям перед куклами и очень хотела быть мальчиком, что едва не стоило мне жизни. И в самом деле, услышав, что Мари Жермен сделалась мужчиной благодаря тому, что она постоянно прыгала, я, дабы подобное изменение произошло и со мной, стала совершать такие страшные прыжки, что лишь чудом не сломала себе шею».

При всем том принцесса Шарлотта взрослела и, взрослея, становилась ужасной дурнушкой, как она сама говорит о себе.

Однако она была принцессой, а это давало полную уверенность в том, что ей, при всем ее уродстве, удастся выйти замуж.

Впрочем, несмотря на свое уродство, она сумела вызвать подлинную любовную страсть. Этим странным влюбленным был Фридрих, маркграф Баден-Дурлахский. Он сделал все, что мог, чтобы заставить принцессу полюбить его, но странное дело: хотя он был молод и красив, ужасная дурнушка не была расположена к нему. Несчастному маркграфу понадобилось огромное время, чтобы утешиться после этой неудачи, и на принцессе Гольштейнской он женился лишь по принуждению, под нажимом своих родственников, да и то лишь когда у него пропала всякая надежда жениться на принцессе Пфальцской.

Но этим дело не кончилось. Ее задумали выдать замуж за Фридриха Казимира, герцога Курляндского. Он был влюблен в другую женщину, и эта другая женщина была принцесса Марианна, дочь герцога Ульриха Вюртембергского; однако родители герцога Курляндского обратили взор на принцессу Пфальцскую и, отказав сыну в согласии на желанный ему брак, потребовали, чтобы он посетил Гейдельберг, ибо питали надежду, что чары принцессы Шарлотты с успехом подействуют в ее пользу; но стоило ему бросить на нее взгляд, как он обратился в бегство и испросил разрешения отправиться в армию, предпочитая скорее погибнуть, чем жениться на подобном чудовище.

Принц Казимир все еще спасался бегством, а принцесса Пфальцская все еще смеялась, вспоминая впечатление, которое она произвела на своего жениха, как вдруг прибыли посланцы короля Людовика XIV, предложив ей вступить в брак с герцогом Филиппом I Орлеанским.

Объяснить, какая причина подвигла великого короля к заключению этого брачного союза, легко. Благодаря своему собственному браку с дочерью Филиппа IV он ступил ногой в Испанию; благодаря браку Генриетты Английской и Месье он ступил ногой в Англию; благодаря брачному союзу Месье с дочерью предпоследнего курфюрста из Пфальцской ветви Циммернов он ступал ногой в Германию.

Для принцессы Шарлотты этот брак был событием огорчительным: ей предстояло занять место принцессы, умершей насильственной смертью; она выходила замуж за принца, обладавшего странными наклонностями, которые были общеизвестны; наконец, она должна была появиться при королевском дворе, где, по ее словам, лицемерие считалось умом, а чистосердечие — глуповатостью.

И потому она чинила этому брачному союзу все возможные препятствия, однако здесь были замешаны государственные интересы, и ей пришлось подчиниться.

По прибытии в Сен-Жермен ей почудилось, что она свалилась туда с луны. На брата короля она произвела то впечатление, какое производила обычно, то есть показалась ему уродливой. Увидев ее, он обратился в бегство, как это прежде сделал герцог Курляндский.

Король Людовик XIV, поскольку не он взял ее в жены, был с ней, напротив, чрезвычайно мил. Он наведался к ней, сопроводил ее к королеве, сказав при этом: «Не беспокойтесь, сударыня, ибо она будет страшиться вас больше, чем вы будете страшиться ее», а во время всех торжественных приемов садился возле нее, указывая ей, когда она должна вставать и когда садиться.

У герцога Орлеанского не было сына от первой жены, и Людовик XIV пожелал, чтобы у брата появился сын от его второй жены, так что герцогу пришлось приняться за дело.

В 1674 году, после трех лет брака, вызывавшего у Месье чувство отвращения, родился Филипп Орлеанский, а в 1676 году родилась Елизавета Шарлотта Орлеанская.

Тотчас же после исполнения своего долга Месье попросил у жены позволения спать отдельно от нее, на что принцесса, имевшая крайне малую склонность к брачным отношениям, охотно согласилась.

При всем том она пробудила необычайно восторженное чувство дружбы у княгини Монако, Екатерины Шарлотты де Грамон. Нетрудно понять, как герцогиня Орлеанская, с ее немецкой строгостью в вопросах нравственности, воспринимала первые знаки этой привязанности, столь мало соответствовавшей ее холодности. Несчастная княгиня Монако была безутешна и, пребывая в отчаянии, говорила принцессе:

— Бог ты мой, да из чего вы сделаны, сударыня, что вас не трогает ни любовь мужчин, ни любовь женщин?

Без слов ясно, что славная принцесса питала ненависть к г-же де Ментенон, всячески отдалявшей от нее дофину. Увидев, что дофина неприветлива с ней, герцогиня Орлеанская направилась прямо к г-же де Ментенон.

— Сударыня, — сказала она ей, — госпожа дофина оказывает мне плохой прием; это терпимо, если она будет соблюдать по отношению ко мне приличия, и ссориться с ней я не намерена; но если она станет чересчур груба, я спрошу у короля, угодно ли ему такое поведение.

Эта угроза привела к тому, что г-жа де Ментенон и дофина если и не искренне, то хотя бы внешне изменили отношение к принцессе.

Госпожа де Фьенн, супруга ординарного шталмейстера герцогини Орлеанской, отличалась необычайным остроумием, однако она была насмешлива и ее злой язычок не щадил никого — даже короля, даже герцога Орлеанского, а тем более герцогиню Орлеанскую; но однажды принцесса взяла ее за руку и, отведя в сторону, сказала ей:

— Сударыня, вы чрезвычайно остроумны и очень милы, однако у вас есть какая-то особая манера изъясняться, с которой король и его королевское высочество смирились, ибо они к ней привыкли; но я прибыла из Германии, у меня к такому привычки нет, а поскольку, вероятно, ее у меня так и не будет и меня страшно сердит, когда надо мной смеются, я хочу дать вам небольшой совет: если вы не будете меня задевать, у нас сложатся добрые отношения, но если вы будете обращаться со мной так же, как с другими, я не скажу вам ни слова, но зато пожалуюсь вашему мужу, и если он вас не исправит, то я прогоню его с должности!

Госпожа де Фьенн прекрасно поняла, насколько опасно было подшучивать над подобной женщиной и прикусила свой язычок; благодаря этому она пребывала в прекрасных отношениях с принцессой, к великому удивлению двора и самого короля, задававшегося вопросом, почему г-жа де Фьенн, с язвительностью говорившая обо всех, даже о нем, способна хранить столь полное молчание в отношении принцессы Пфальцской. Это удивляло его настолько, что как-то раз он осведомился о причине такого молчания у своей невестки, и та вполне простодушно раскрыла ему тайну.

Принцесса проводила жизнь, сочиняя письма, в которых она рассказывала о самых тайных государственных делах всем друзьям, какие у нее были на свете, а прежде всего тем, что обитали по другую сторону Рейна.[1]

Понятно, что для принцессы Пфальцской с ее строгим характером герцогиня Беррийская должна была быть тем же, чем Юлия была для Августа, то есть ее незаживающей раной.

Герцогиня Беррийская была старшей дочерью герцога Орлеанского; в возрасте семи лет ее поразила болезнь, которую все врачи сочли смертельной, вследствие чего они оставили ее на произвол судьбы. И тогда герцог Орлеанский приказал перенести в его покои колыбель бедной малышки, заботился о ней на свой лад и вылечил ее. И потому Мария Луиза Орлеанская была любимой дочерью своего отца; как говорят некоторые историки, даже чересчур любимой.

Эти слухи, на которые мы только что намекнули, особенно широко распространились в то время, когда речь зашла о браке мадемуазель Орлеанской с герцогом Беррийским; однако они нисколько не повлияли на Людовика XIV, и брачный союз был заключен. Тотчас же после этого герцог Орлеанский снискал дружбу своего зятя, позволившего ему вести себя с принцессой столь же свободно, как в ту пору, когда она жила в Пале-Рояле. Они часто ужинали вместе, и прислуживала им одна лишь мадемуазель де Вьенн, наперсница герцогини, бесстыдная развратница, годная на все что угодно и способная выполнить любое поручение.

Стоило герцогине Беррийской выйти замуж, как она вступила в любовную связь с Ла Э, королевским пажом, ставшим шталмейстером ее мужа. По словам Сен-Симона, это был высокий худой человек с нескладной фигурой, костистым лицом, глупой и хлыщеватой внешностью, наделенный небольшим умом, но добряк. Она предложила ему бежать вместе с ней и добраться до Голландии, однако это предложение испугало Ла Э, и он обо всем рассказал герцогу Орлеанскому.

Понадобилось все влияние отца на дочь, чтобы ей стало понятно, что есть определенное отличие в положении принцессы крови во Франции и любовницы захудалого дворянина в Голландии.

В конце концов герцогиня Беррийская уступила уговорам, и эта мимолетная прихоть была забыта.

Герцогиня Беррийская была прекрасно сложена, пока излишества не испортили ее фигуру, и красива, пока кожа ее не покрылась красными пятнами; однако ей недоставало изящества и взгляд ее был бесстыден. Подобно своему отцу и своей матери, она обладала удивительным даром речи, способностью высказать все что угодно, и, когда ей было угодно высказаться, говорила с ясностью, определенностью и точностью, используя необычные обороты и выбирая выражения, которые неизменно поражали всех. С одной стороны боязливая, но лишь в отношении пустяков, а с другой стороны пугающе смелая и безумно надменная, она, по словам Сен-Симона, была образчиком всех пороков, за исключением скупости, образчиком тем более опасным, что невозможно было обладать большей ловкостью и большим умом.

Сестра герцогини Беррийской, вторая дочь герцога Орлеанского, мадемуазель Луиза Аделаида Шартрская, имела прекрасное телосложение и была самой красивой из сестер. У нее были красивые глаза, превосходный цвет лица, изумительная кожа, отличная фигура, изящные руки и похожие на жемчужное ожерелье зубы, не менее красивые десны и свежие щеки, в которых белизна и румянец соединялись самым естественным образом, без всяких ухищрений с ее стороны. Она отлично танцевала, еще лучше пела, обладала прекрасным голосом и читала ноты с листа: однако в разговоре она немного заикалась.

К тому же у нее были совершенно мужские вкусы: она любила шпаги, ружья, пистолеты, собак и лошадей, обращалась с порохом, как канонир, сама устраивала фейерверки, не боялась ничего на свете, пренебрежительно относилась к нарядам, украшениям и цветам — короче говоря, терпеть не могла все то, что обычно нравится женщинам.

Она служила помощником своему отцу в его занятиях химией, механикой и хирургией.

Ее сестра, мадемуазель де Валуа, была не столь красива, как она; тем не менее в ней чувствовалось то, что женщины называют жизнью; у нее были красивые золотистые волосы, белоснежные зубы, приятные на вид глаза, хороший цвет лица и прекрасная кожа, однако все это портили большой нос и выступающий клык, который, казалось, выскакивал из ее рта каждый раз, когда она смеялась. У нее была коренастая фигура и утопленная в плечи голова, а походкой она напоминала старуху, хотя ей было от силы пятнадцать лет. Госпожа Орлеанская имела привычку говорить:

— Я была бы самой ленивой особой на свете, не будь у меня моей дочери Шарлотты Аглаи, которая еще ленивее, чем я.

Излечить принцессу от этого недостатка был призван герцог де Ришелье.

Прочие дети герцога Орлеанского были еще слишком малы, чтобы обладать хоть какой-нибудь значимостью.

Луи Орлеанскому, герцогу Шартрскому, родившемуся 2 сентября 1705 года, было всего тринадцать лет, и он обещал быть принцем бесстрастным, набожным и безликим, как если бы три его сестры забрали себе всю кровь Орлеанов и Мортемаров.

Четвертая дочь регента, Луиза Елизавета, мадемуазель де Монпансье, которой предстояло выйти замуж за принца Астурийского, родилась 11 декабря 1709 года, а пятая, мадемуазель де Божоле, — 18 декабря 1714 года.

Что же касается младшей дочери герцога Орлеанского, то она еще не появилась на свет.

IV

Регентство, его министры и его советники.Господин де Вильруа, воспитатель его величества. — Господин де Виллар. — Господин д’Юксель.Господин д’Аркур.Господин де Таллар.Господин де Ноайль. — Господин де Торси.Руйе де Кудре. — Аббат Дюбуа.


Сын воспитателя короля, и сам ставший королевским воспитателем, маршал де Вильруа был высоким, статным мужчиной с приятной внешностью, созданным, казалось, специально для того, чтобы руководить балом или быть судьей на рыцарской карусели, равно как и исполнять в Опере роли королей и героев. Сильный и крепкий, вытворявший со своим мощным телом все что угодно, причем без всякого вреда для себя, не считавшийся ни с бессонными ночами, ни с усталостью, проводивший в седле дни и ночи напролет, щедрый во всем, в любых обстоятельствах сохранявший благородство манер, азартный и умелый игрок, не придававший никакого значения ни проигрышу, ни выигрышу, обладавший речью и привычками вельможи, который долгое время формировался при дворе, он был безмерно кичлив, но столь же смирен и раболепен, когда ему казалось необходимым пресмыкаться перед королем или перед г-жой де Ментенон.

К тому же он был плохим, никудышным военачальником, неспособным руководить сражением. Фёкьер говорит о нем и о князе де Водемоне в связи с осадой Намюра:

«Казалось, что г-н де Вильруа и г-н де Водемон спорят между собой, кто из них больше наделает ошибок; однако в этом вопросе г-н де Вильруа взял верх над г-ном де Воде-моном. Бесстрастно наблюдая за блистательной обороной, которой командовал г-н де Буффлер, он в течение месяца не вынимал шпаги из ножен, в то время как ему нужно было сделать лишь один шаг, чтобы освободить крепость от осады».

Именно тогда, по словам г-жи де Куланж, Вильруа был поднят на смех в сатирических песенках; вот одна из них, едва ли не самая пикантная:

Когда в войне столетней победить

Карл Валуа надежду потерял,

Бог деву Жанну д’Арк избрал,

Чтоб Францию смогла освободить.

Но ты, король Луи, сбрось бремя с плеч:

Надежней, чем у Жанны, во сто крат

У Вильруа есть в ножнах меч —

По целомудрию он деве брат.

На протяжении всей последующей кампании он находил возможность оставаться совершенно незамеченным, хотя был главнокомандующим французской армией, действовавшей в Нидерландах.

Рисвикский мир вернул Вильруа покой, но, на его несчастье, война за Испанское наследство заставила его снова отправиться в поход; он вступил в Италию, имея целью заставить герцога Савойского и Катина напасть на принца Евгения в Кьяри; сражение было проиграно, а Катина ранен. Три месяца спустя Вильруа дал неприятелю возможность захватить Кремону, а вместе с ней и его самого.

Принц Евгений отпустил Вильруа на свободу, не взяв с него выкупа, ибо полагал, что, отослав его во Францию, причинит ей достаточно вреда. И в самом деле, Людовик XIV, упрямо продолжавший поддерживать того, кого он называл своим фаворитом, ибо все нападали на Вильруа, вернул ему командование армией в Италии. Следствием этой снисходительности стало поражение при Рамильи; двадцать тысяч солдат, убитых или взятых в плен, вся пушки и все знамена, брошенные на поле боя, двенадцать мощных крепостей в Брабанте и во Франции, оставленные нами и захваченные врагом, дали разгадку великодушию принца Евгения, которое никто не мог понять.

Узнав о разгроме при Рамильи, Людовик XIV, подобно Августу, потребовал обратно свои легионы у Вара.

Госпожа де Ментенон, поддерживавшая г-на де Вильруа, сказала королю:

— Государь, следует вознести Господу свои горести.

— Ах, сударыня, тридцать батальонов, оказавшихся в плену, это такое огромное жертвоприношение!

Тем не менее г-же де Ментенон удалось взять верх над гневом короля, и Людовик XIV лишь проникся еще большей нежностью к Вильруа; он встретил его у самого порога своей комнаты и, в то время как все ожидали услышать страшный взрыв негодования, сказал маршалу:

— Господин маршал, в нашем возрасте удачливы уже не бывают.

Король упрямился до самого конца и, умирая, назначил г-на де Вильруа воспитателем малолетнего Людовика XV.

Маршал де Виллар, шедший непосредственно после маршала де Вильруа, имел предком судейского секретаря из Кондрьё; его отец был самым статным и самым привлекательным человеком во Франции, чрезвычайно храбрым и чрезвычайно ловким в обращении с оружием, а поскольку в те времена дуэли устраивали весьма часто, он заслужил в них добрую славу, которую окончательно утвердила оказанная ему честь послужить секундантом герцогу Немурскому в его поединке с герцогом де Бофором. Слава г-на де Виллара после этой схватки стала тем больше, что сам он после гибели герцога Немурского уложил на месте своего противника. Известность, которую он приобрел после этой победы, способствовала тому, что принц де Конти ввел его в число своих приближенных. В итоге, когда кардинал Мазарини задумал выдать свою племянницу замуж за принца де Конти, он воспользовался Вилларом в качестве своего представителя, благодаря чему тот занял куда более высокое положение в свете, никогда не забываясь и оставаясь учтивым и скромным, в то время как его красивое лицо и прекрасная фигура обеспечивали ему доступ в покои дам. В те времена, когда вдова Скаррон была бедна, он оказывал ей помощь. Госпожа де Ментенон, никогда не забывавшая своих друзей, помнила о Вилларе и, укрепив его собственное положение при Людовике XIV, позаботилась и о положении его сына.

Маршал де Виллар, которым мы теперь занимаемся, в полную противоположность Вильруа получил в сражении при Денене возможность спасти Францию, которую Вильруа погубил при Рамильи. Ходили упорные толки, что эта достопамятная победа была одержана не благодаря его военному гению, а благодаря случаю. Однако Виллар ни в коем случае так не считал; у него было достаточно ума, чтобы посредством уверенности в себе заставить замолчать глупцов, в чем ему помогала легкость, богатство и плавность его речи, тем более досадные для людей вышестоящих, что делалось это всегда с умением сводить разговор к самому себе, превозносить себя и похваляться своей способностью все предвидеть и все обдумывать.

Он получил титул герцога после битвы при Гохштедте и был возведен в достоинство пэра после битвы при Мальплаке; это удивило всех, так как обе они закончились нашим поражением.

Это был высокий смуглый человек, хорошо сложенный, в старости сделавшийся тучным, но бремени лет никак иначе не ощущавший, с живым, открытым и немного безумным лицом, которому вполне соответствовали его жесты и его манера держать себя.

Он обладал непомерным честолюбием, не брезгуя никакими средствами в достижении своих целей; высоким мнением о себе, которое ему удалось передать королю; блистательной храбростью в сочетании с огромной энергичностью; несравненной дерзостью и наглостью, которая выдерживала все и не останавливалась ни перед чем; к этому добавлялись бахвальство и жадность, доходившие до крайних пределов и никогда не покидавшие его.

Впрочем, лавры победителя при Денене не оберегли г-на де Виллара от беды, достаточно распространенной во всякие времена, но как никогда часто случавшейся в ту эпоху. Маршальша, дабы оправдаться, перекладывала вину на некие привычки, которые маршал приобрел во время походной жизни. Она обвиняла его в распутстве самого низкого пошиба; и правду сказать, сама она выбирала себе кумиров получше. Она бегала за регентом, графом Тулузским и герцогом де Ришелье.

Маршал, как утверждали, посмеивался над обвинениями, которые выдвигала его жена, и весьма мало интересовался ее любовными приключениями; они оба были склонны прощать друг друга.

Маршал д’Юксель, носивший фамилию Бле, всей своей карьерой был обязан родству с Беренгеном, который состоял в должности шталмейстера королевы-матери и о котором мы пространно говорили в нашей истории Людовика XIV.

Беренгена и его жену очень любила мадемуазель Шуан, ставшая супругой Великого дофина, подобно тому как госпожа де Ментенона стала супругой короля; по их просьбе она согласилась принять его.

Если к дофину подбирались при посредстве мадемуазель Шуан, то к мадемуазель Шуан подбирались при посредстве ее собачки. Эта собачка была маленькой злобной тварью, чрезвычайно сварливой и вечно раздраженной, и задобрить ее удавалось только с помощью кроличьих голов — лакомства, ценимого ею превыше всего.

Господин д’Юксель, который в ту пору еще не был маршалом, но хотел им стать, начал подкупать дофина косвенным образом.

Два-три раза в неделю он самолично приносил в вышитом носовом платке кроличьи головы собачке мадемуазель Шуан, а в те дни, когда он не приносил их, он посылал с этим угощением своего ливрейного лакея.

Однако стоило дофину умереть, и г-н д’Юксель не только перестал появляться у мадемуазель Шуан, но еще и делал вид, что никогда не видел ни ее самое, ни ее собачку. Когда ему говорили о той или другой, он отвечал, что не понимает, о чем ему хотят сказать, и что ему никогда не доводилось знавать этих особ.

Это был высокий и толстый человек, крайне нескладный, двигавшийся всегда очень медленно, словно едва волоча ноги; с крупным лицом, сплошь покрытым красными прожилками, однако довольно приятным, хотя и казавшимся насупленным из-за толстых бровей, из-под которых смотрели два маленьких юрких глаза, не позволяя ничему ускользнуть от их взгляда. По первому впечатлению он казался грубым ярмарочным скототорговцем; при этом он был крайне сладострастен, любил изысканные застолья, сопровождаемые античным развратом, и делал все это совершенно бесстыдно, ничуть не скрывая; его постоянно окружали молодые офицеры, которых, по словам Сен-Симона, он превратил в домашнюю челядь; раболепный, изворотливый и льстивый с теми, кого ему следовало бояться или на кого ему можно было уповать, он нещадно помыкал всеми остальными.

Что же касается г-на де Таллара, то это был человек совсем иного склада. Лишь граф д’Аркур и он могли соперничать между собой в остроумии, тонкости, хитрости, ловкости, способности вести интриги, желании общаться с другими людьми, очаровывая их и командуя ими. Оба они обладали огромным прилежанием, необычайной последовательностью и легкостью в работе. Ни тот, ни другой не делали даже малейшего шага, не имея перед собой реальной и четкой цели. Они были схожи честолюбием и в равной мере желали добиться успеха, неважно какими средствами. Оба были добрыми, учтивыми, приветливыми и доступными в любое время; обоих боготворили их генералы, оба преуспели благодаря постоянной службе, будь то на полях сражений или в посольствах. Д’Аркур метил выше, ибо он чувствовал у себя за спиной поддержку со стороны г-жи де Ментенон; Таллар был более изворотливым, ибо при всех своих заслугах он делал карьеру, опираясь лишь на помощь своей матери, племянницы первого маршала де Вильруа, которая была хорошо принята в высшем свете и проталкивала туда своего сына с молодых его лет.

Что же касается внешности Таллара, то он был малого роста, взгляд имел завистливый, полный душевного огня и хитрости, но выражавший все эти качества так, что их нисколько нельзя было разглядеть; худой и болезненный на вид, он обладал большим и тонким умом, но, по словам Сен-Симона, никогда не имел покоя из-за своего честолюбия.

Возвращаясь к графу д’Аркуру, чтобы завершить его портрет, скажем, что это был яркий и разносторонний гений с очаровательным остроумием, но, как и Таллар, наделенный безграничным честолюбием, надменностью, презрением к другим, невыносимой жаждой власти, на словах чрезвычайно добродетельный, но в сущности не останавливавшийся ни перед чем, чтобы достичь своей цели. Впрочем, развращенный в меньшей степени, чем д’Юксель и даже Таллар, он изящно сочетал в своем внешнем виде облик воина и облик придворного. Тучный и малорослый, он обладал каким-то особенным уродством, которое вначале поражало; однако у него были необычайно живые глаза, пронзительный, надменный и вместе с тем добрый взгляд; физиономия его искрилась таким умом, что ее с трудом можно было счесть уродливой; кроме того, он очень сильно прихрамывал, поскольку вывихнул себе ногу, упав с крепостной стены Люксембурга в ров. Он нюхал табак ничуть не меньше маршала д’Юкселя, хотя это выглядело у него менее непристойно, но, заметив однажды отвращение, которое вызывал вид табака, рассыпавшегося по всей его одежде, у короля, внезапно отказался от этой привычки; отказу от нее приписывали апоплексические удары, случившиеся у него впоследствии и ставшие причиной столь страшной его смерти.

Герцог де Ноайль был рожден для самого большого успеха и богатства, даже если бы еще с детства не имел всего этого у себя дома. Он был высок ростом, но неуклюж; походку имел грузную и твердую, а одевался в одноцветное платье, всего лишь простой офицерский мундир.

Трудно было обладать большим умом, чем маршал де Ноайль, большей ловкостью и изворотливостью, чтобы приноравливать собственный ум к умственным способностям других людей и убеждать их, когда это могло быть ему полезно, что его побуждают действовать те же желания и те же чувства, какие испытывают они сами. Милый, ласковый и приветливый, он никогда не казался докучливым, даже если ему случалось быть таким в высшей степени; живой, забавный, шутливый, исполненный доброго и тонкого юмора, который никогда не мог оскорбить, и вечно сыпавший очаровательными остротами, он был веселым сотрапезником и хорошим музыкантом; ему было свойственно выдавать вкусы других за свои собственные; никогда не проявляя ни малейшего раздражения, он обладал талантом говорить все, что ему было угодно, способностью болтать весь день, хотя из сказанных им слов нельзя было извлечь ничего важного; легкий, радушный, знающий понемногу обо всем, рассуждающий обо всем, но крайне поверхностно, что обнаруживалось сразу, стоило только копнуть поглубже, — таким был г-н де Ноайль в глазах тех, кто наблюдал за ним минуту, час или день.

Но для того, кто, намереваясь вступить в борьбу с ним, предварительно глубоко изучил его, дело обстояло иначе. Вся эта ловкость, весь этот ум, вся эта светскость, весь этот набор ловушек из дружбы, уважения и доверия скрывали бездну, способную вызвать головокружение: неискоренимую лживость; природное коварство, привыкшее пренебрегать чем угодно; черноту души, заставлявшую сомневаться в самом существовании этой души; полное презрение ко всякой добродетели; постоянную усталость от открытого и непрерывного лицемерия; взятый с поличным, этот человек никогда не краснел и еще энергичнее продолжал начатое; оказавшись без маски и лишившись сил, он извивался, словно змея, яд которой всегда был у него в запасе; и все это делалось без раздражения, без ненависти, без гнева; все это делалось против друзей, на которых, по его собственному признанию, у него никогда не было повода жаловаться и в отношении которых он даже был связан весьма сильными обязательствами.

За ним шел г-н де Торси. Его тесть, г-н де Помпонн, нередко способствовал ему в получении права на вход в зал заседаний совета, поручая ему принести туда срочные донесения; он надеялся, что благодаря этому Людовик XIV привыкнет к его лицу; так и произошло на самом деле, и король, то и дело видя, как он входит в зал и выходит оттуда, однажды велел ему сесть и остаться.

В то время, к которому мы подошли, г-ну де Торси было около сорока лет, и он с великой пользой разъезжал по всем европейским дворам. Это был разумный, сведущий и чрезвычайно осторожный человек, любимый всеми, а в особенности регентом.

Подле всех этих людей советник Руйе дю Кудре занимал весьма скромное положение, однако это не мешало ему бороться с ними, проявляя силу воли и даже давая им отпор. Он был одним из доверенных лиц герцога де Ноайля, рекомендовавшего его регенту, что не мешало Руйе дю Кудре держаться с герцогом столь же твердо, как если бы он ничем не был обязан ему. Наш советник, безукоризненно порядочный человек, был чрезвычайно умен и образован, однако он до беспамятства любил вино, отличался скандальной развратностью и не сдерживал себя ни в чем. Однажды, когда прямо во время заседания Руйе дю Кудре выразился с обычной своей вольностью, герцог де Ноайль заметил ему:

— Господин Руйе, да вы, верно, приняли стаканчик вина.

— Возможно, господин герцог, но ни в коем случае не взятку.

Господин де Ноайль покраснел и умолк: хотя он и был герцогом и маршалом, он не мог сказать о себе то же самое.

К тому же руки у Руйе были настолько чисты, что, когда товарищество откупщиков, нуждавшихся в его подписи, подало ему список своих членов и оставило в этом списке свободные места, он поинтересовался у просителей, по какой причине сделаны эти пробелы.

— Это места, которыми вы можете располагать, — ответил тот, что держал перед ним речь.

— Послушайте, — промолвил Руйе, — если я буду участвовать в вашем деле, то как же я смогу приказать повесить вас, коль скоро вы окажетесь мошенниками?

Позади регентского совета, позади пяти других советов, упомянутых нами, стоял человек, имевший на регента большее влияние, чем все его советники вместе взятые.

Этим человеком был Гийом Дюбуа.

Герцог Филипп II Орлеанский имел одного за другим четырех гувернеров: маршала де Навайля, маршала д’Эстрада, герцога де Ла Вьёвиля и маркиза д’Арси; все четверо умерли прежде, чем воспитание принца было завершено; это заставило Бенсерада сказать, что невозможно приставить гувернера к подобному ребенку.

На смену им пришел Сен-Лоран, офицер брата короля, человек чрезвычайно достойный; однако эта должность приносила несчастье, ибо вскоре его охватила жестокая колика и через несколько часов он умер. Чтобы было кому переписывать ученические переводы юного принца, Сен-Лоран нанял некоего аббата, наполовину писаря, наполовину слугу кюре церкви святого Евстафия, звавшегося аббатом Дюбуа, сына аптекаря из Брив-ла-Гайярда; утверждали, что мать забыла окрестить сына, а отец — повести его на первое причастие. Взамен этого его поместили к иезуитам, где он приобрел пороки, которых ему недоставало, и немного выучился латыни. Любовная связь с горничной г-жи де Гург повлекла за собой брак, который предопределил приданое в тысячу экю, подаренное президентом, и который побудил новобрачных совершить поездку в Париж. Через три месяца они расстались: супруг — дабы заниматься воспитанием учеников, супруга — дабы продолжать собственное воспитание. И тогда, желая вызывать большее доверие, Дюбуа облачился в священническое платье и стал зваться аббатом; под этим званием он и числился в качестве наполовину писаря, наполовину слуги кюре церкви святого Евстафия, когда его представили Сен-Лорану, который использовал его так, как мы сказали об этом выше. Когда Сен-Лоран умер, принц был уже достаточно взрослым для того, чтобы иметь официального наставника, и ему оставили Дюбуа, сумевшего благодаря своим хорошим манерам и своей набожности обольстить всех, даже герцогиню Орлеанскую.

Изворотливый и вкрадчивый, он вскоре полностью завладел сознанием своего ученика, так что, когда королю пришла в голову мысль связать брачными узами мадемуазель де Блуа и герцога Шартрского, не нашли никого, кроме Дюбуа, кто мог бы повести переговоры об этом деле и успешно завершить их.

Установить сношения Дюбуа с Версалем взялся отец Ла Шез; после двух или трех встреч с г-жой де Ментенон аббат сделался ее доверенным лицом и, взявшись за это дело, склонил принца к брачному союзу — отчасти опасаясь гнева короля, отчасти надеясь увидеть усиление своего влияния при дворе.

Когда брак был заключен, король спросил аббата, какую награду тот желал бы получить.

— Государь, — смело ответил Дюбуа, — в важных обстоятельствах не следует просить у столь великого короля, как ваше величество, ничего, кроме милостей, соразмерных с величием властелина, так что я молю ваше величество сделать меня кардиналом.

Король решил, что он плохо расслышал, и велел Дюбуа повторить сказанное, а когда тот сделал это, повернулся к нему спиной и никогда более не разговаривал с ним.

Понятно, что после такого посредничества герцогиня Орлеанская испытывала к Дюбуа отвращение.

Вот почему, когда, выйдя из Парламента, регент отправился к герцогине Орлеанской, чтобы известить ее о достигнутом успехе, она с великой радостью выслушала его, а затем промолвила:

— Сын мой, я ничего так не желаю, как вашей славы и блага государства, и во имя вашей чести хочу попросить вас лишь об одном, но я требую дать мне слово исполнить мою просьбу.

Регент дал ей слово.

— Так вот, — немного успокоившись, произнесла принцесса, — мое желание состоит в том, чтобы вы никогда не пользовались услугами этого плута аббата Дюбуа, самого большого мошенника, который только есть на свете и который ради самой ничтожной личной выгоды принесет в жертву и государство, и вас.

Когда регент вернулся в свой кабинет, первым, кого он застал там, был аббат Дюбуа.

В руке у аббата была жалованная грамота о производстве в государственные советники, которую он сунул под нос его высочеству.

— Что это? — поинтересовался регент.

— Но вы же сами видите, монсеньор, — ответил Дюбуа.

— Да, это жалованная грамота о производстве в государственные советники, но кого, по-твоему, я должен назначить на эту должность?

— Меня, монсеньор.

— Тебя?

— Да, монсеньор. Когда я поженил ваше высочество с дочерью короля, я попросил его величество сделать меня кардиналом; он отказал мне в этом и был прав, ибо я не создан для того, чтобы быть священнослужителем: я создан для того, чтобы быть министром. Поставьте свою подпись, монсеньор.

Регент взял перо и расписался, а затем, швырнув грамоту Дюбуа, произнес:

— Держи, шельма! И катись отсюда, а не то получишь!

Дюбуа взял грамоту и быстро удалился.

Вот таким образом Дюбуа стал государственным советником.

Скорее, однако, это была кажущаяся причина такого назначения; подлинной его причиной стало рассуждение; слово здесь несколько странное, но, тем не менее, точное.

Регент рассудил, что Дюбуа, этот товарищ по распутству, который не получил имени в крестильной купели и которому он нередко давал имя сам, причем одно из самых выразительных и самых заслуженных, этот коварный советчик в отношении личной жизни, будет всегда подавать ему отличные советы по части общественной жизни и что этот безбожник, не веривший ни во что, верит в славу Орлеанской династии; наконец, он рассудил, что никакой прелат не просил и не будет просить у него этого места, не желая вступать в совет после аббата Биньона, простого священника; короче, он рассудил, что выбор, который он сделал, остановившись на аббате Дюбуа, был лучшим из всех возможных.

Что же касается внешнего вида аббата Дюбуа, то это был худой, длинный, тщедушный человек в белокуром парике, с лисьим выражением лица и умной физиономией.

«Все его пороки, — говорит Сен-Симон, — соперничали в нем за право оказаться главным. Они постоянно шумели и вели вечную борьбу между собой. Скупость, честолюбие и разврат были его богами; лесть и раболепство — его орудиями; полнейшее безбожие и представление о том, что честность и порядочность суть пустые выдумки — его личными качествами. Он был большим мастером по самым подлым интригам и жил ими, но всегда имея перед собой цель, к которой вели все его поступки, и проявляя при этом терпение, предел которому могли положить только достижение ее или неоднократно повторенное и определенное доказательство невозможности сделать это, если только, блуждая во мраке тайных путей, он не видел вдруг свет в глубине другого обнаруженного им прохода. Он провел в таких подкопах три четверти жизни; самая наглая ложь обращалась у него в нечто естественное, на вид правдивое, искреннее и порой стыдливое. Он мог бы изъясняться изящно и свободно, если бы, имея намерением проникать в мысли своих собеседников и опасаясь зайти в разговоре дальше, чем ему хотелось бы, он не приобрел бы привычку к наигранному заиканию, которое безобразило его и, усиливаясь, когда он приступал к важным делам, становилось невыносимым и зачастую делало его речь совершенно невразумительной. Без этих уловок и с той каплей естественности, которая, несмотря на все его старания, пробивалась у него наружу, его манера вести разговор была бы приятной. Он был умен, довольно образован и сведущ в истории и литературе, имел большой опыт светской жизни, огромное желание нравиться и втираться в доверие. Но все это портила лживость, которая сочилась у него из всех пор и была заметна даже в его веселости, делавшейся от этого менее живой. Злобный рассудочно и по натуре, а по суждениям предатель и неблагодарный человек; опытный мастер по придумыванию самых мерзких гнусностей; жутко бесстыдный, когда его хватали с поличным; завидующий всему, желающий поживиться всем; к тому же развратный, непоследовательный, невежественный во всех делах, страстный и неизменно вспыльчивый; богохульник, безрассудный настолько, что прилюдно выражал презрение к своему господину; бравшийся за дела лишь для того, чтобы принести их в жертву своему влиянию, своему могуществу, своей безграничной власти, своему величию, своей скупости, своей тирании, своему мщению».

Таково суждение современников. Однако потомство, отчасти подтверждая его, добавляет к нему одну строчку: то был гениальный человек.

V

Возвращение короля в Тюильри. — Состояние финансов. — Меры, принятые для того, чтобы покрывать первоочередные расходы. — Переплавка монет. — Указ об откупщиках.Скидки на денежные взыскания. — Продажа скидок.Ло, его приезд в Париж, его жизнь. — Создание учетного банка.Дюбуа отправляется в Англию.Яков III.Его бегство. — Дуглас.Госпожа Лопиталь.


Ну а теперь, когда большая часть персонажей, которым суждено играть важную роль в эпоху регентства герцога Орлеанского и в первые годы царствования Людовика XV, представлены нашим читателям, последуем за ходом событий.

Второго января 1716 года король вернулся в Тюильри; в Венсене он оставался четыре месяца.

Вспомним, что в тот день, когда останки Людовика XIV привезли в Сен-Дени, г-н д’Аржансон заявил, что покойного короля называют банкротом.

И в самом деле, состояние финансов было плачевным.

На протяжении почти сорока лет во Франции слышался скорбный хор нищеты и невзгод, но хор этот был не песней, а плачем народа, и каждый очередной министр добавлял к нему какой-нибудь заунывный речитатив.

Кольбер в 1681 году заявляет: «Дальше так жить нельзя». И в самом деле, поскольку Кольбер не может жить так дальше, Кольбер умирает.

В 1698 году герцог Бургундский просит предоставить ему докладные записки интендантов, и интенданты сообщают, что Франция вот-вот обезлюдеет из-за нищеты, что население страны сократилось на треть и что у крестьян больше нет домашнего имущества, на которое можно наложить арест.

Не кажется ли это предсмертным криком? Однако в 1707 году нормандец Буагильбер вспоминает о 1698 годе как о счастливом времени.

«Тогда, — говорит он, — в лампах еще было масло. Сегодня вся подошло к концу, так как нет сырья; и теперь, — добавляет он, — вот-вот развернется тяжба между теми, кто платит, и теми, чья обязанность состоит исключительно в том, чтобы собирать деньги».

А что говорит архиепископ Камбре, наставник внука Людовика XIV?

«Народы не живут более, как люди, и потому впредь не позволено рассчитывать на их терпение… В конечном счете старая разлаженная машина разобьется при первом же ударе… Силы ее уже на исходе, а со стороны правительства все сводится к тому, чтобы закрыть глаза и открыть ладонь, дабы по-прежнему брать».[2]

Вот почему, как мы уже говорили, все возрадовались смерти Людовика XIV, которого называли банкротом. И в самом деле, в тот момент, когда Людовик XIV оставляет в руках смерти счет своих долгов, он должен два с половиной миллиарда.

— Будь я подданным, — говаривал регент, — непременно бы взбунтовался!

Когда же ему говорили о грозящем восстании, он отвечал:

— Народ прав: ему столько пришлось терпеть!

Народ и вправду был очень несчастен; начиная с 1698 года у него уже не было домашнего имущества, на которое можно было наложить арест; так что начиная с этого времени властям приходилось забирать то, что еще оставалось, то есть скот. А без скота нет удобрений, нет земледелия. Теперь в свой черед начинает страдать земля, теперь голодает она, а голодая, она истощается. Земля, эта мать-кормилица, умирает от голода, как и ее дети.

Но, тем не менее, человек еще борется. К счастью, старинные законы защищают землю, как нечто священное. Налоговое ведомство не может наложить арест на плуг; мужчины, женщины и дети впрягаются в плуг, но, как они ни стараются, труд больше не может прокормить их.

Помимо долгов на два с половиной миллиарда, к моменту смерти короля существовал еще дефицит в семьдесят семь миллионов на текущие расходы; кроме того, была потрачена часть доходов 1717 года.

Последний генеральный контролер, Демаре, творил чудеса, но пропасть делалась бездной, и никакой возможности засыпать ее больше не было.

Первоочередная задача нового царствования состояла в том, чтобы справиться с неотложными нуждами и впрыснуть немного золота в огромную государственную машину.

Чтобы обеспечить выплаты армии и рантье, необходимые суммы были изъяты у королевских откупщиков и генеральных сборщиков налогов. Было уничтожено множество должностей, обладавших совершенно нелепыми привилегиями и обременительных для народа и короля, вследствие чего государственные расходы значительно уменьшились; наконец, был отдан приказ провести ревизию денежных счетов, которые, по словам герцога де Ноайля, «у алчных предпринимателей были покрыты мраком их мошенничества».

Четвертого октября интендантам провинций было отправлено циркулярное письмо. В нем обнаруживается та крупинка золота, какую ничто не могло испортить в характере принца: его доброе сердце.

«Поскольку из чувства благочестия следует препятствовать угнетению податного населения, — говорится в письме, — то я полагаю, что не существует кары достаточно суровой для того, чтобы наказывать тех, кто пожелал бы противиться намерению облегчить его страдания. Посему оказывайте содействие тому, чтобы сборщики податей, действующие путем исполнения судебных решений против податных людей, не отбирали у них ни лошадей и быков, служащих для пахоты, ни кроватей, одежды, домашней утвари и рабочих инструментов, посредством которых ремесленники зарабатывают себе на жизнь».

Кроме того, было приказано представить докладные записки, которые могли бы послужить упорядочению налогообложения со всем возможным однообразием; было даровано также освобождение от десятины и подушной подати за 1716 год на сумму более 3 400 000 ливров и запрещено взимать какие бы то ни было налоги, если только они не были установлены судебным решением и со знанием обстоятельств дела.

Первым средством, пущенным в ход для того, чтобы справиться с дефицитом, который сложился в предыдущее царствование, и снижением налогов, принятым в новое царствование, стала переплавка монеты. Правительство объявило, что с 1 января 1716 года прежние луидоры будут стоить двадцать ливров вместо четырнадцати, а серебряные экю — пять ливров вместо трех с половиной. На Монетном дворе принимали луидоры по цене в шестнадцать ливров и экю по цене в четыре ливра. Прибыль составила около семидесяти двух миллионов.

Затем последовал указ об откупщиках.

«Двенадцатого марта, — говорит президент де Леви, — была учреждена судебная палата, задача которой состояла в розыске и наказании тех, кто совершил финансовые правонарушения.

Она никого не исправила, но добыла много денег».

Учреждение этой палаты обрадовало народ куда больше, чем небольшие послабления, которые были ему сделаны. Народ лучше понимает правосудие, действующее в отношении других, нежели благотворительность, проявляемую по отношению к нему самому.

Весьма любопытно проглядеть список лиц, подвергнутых денежному взысканию, понять, откуда они явились и к чему пришли.

В нем есть некий Ферле, с которого взыскали 900 000 ливров; Франсуа Обер, бывший управляющий у канцлера Фелипо, — 710 125; Жан Жак Даралли — 887 000; Пьер Маринг — 1 500 000; Гийом Юро де Бероль — 1 125 000; Романе — 4 453 000; Гужон, бывший интендант Руана, — 1 349 572; Антуан Кроза — 6 600 000; Жан Пьер Шайу — 1 400 000; Жан Реми Эно, внук хлебопашца и отец президента Парламента, — 1 800 000; Дюшоффур, десять лет спустя колесованный на Гревской площади, — 157 000.

Всего таким образом было получено или должно было быть получено 347 355 433 ливров. Мы говорим «должно было быть получено», поскольку в действительности общий сбор составил всего лишь сто шестьдесят миллионов, из которых не более шестидесяти миллионов попали в королевскую казну.

И в самом деле, воров грабили другие воры, и существовало средство все уладить. Любовницы регента, любовницы судей и сами судья продавали возможность скидок на денежные взыскания. Одного откупщика, приговоренного к денежному взысканию в размере 1 200 000 ливров, посетил некий вельможа, который предложил ему освободить его от этого сбора за триста тысяч ливров.

— Право, господин граф, — ответил ему откупщик, — вы пришли чересчур поздно: я только что сторговался с госпожой герцогиней за сто пятьдесят тысяч ливров.

Каждый тянул к себе, стараясь урвать по возможности самую большую часть этой великолепной добычи. Господин де Фуркё, председатель судебной палаты, присвоил себе почти все имущество знаменитого Бурвале; однажды на его столе заметили серебряные ведра, в которых в дни своего процветания Бурвале охлаждал вина; их узнали, после чего г-на де Фуркё называли не иначе как хранителем ведер. Маркиз де Ла Фар, зять Папареля, приговоренного к смерти, прибрал к рукам имения своего тестя и промотал их, растратив на распутство и даже не подумав отправить хоть какую-нибудь денежное пособие бедняге, которому регент смягчил наказание, заменив ему смертную казнь на галеры.

Народ пребывал в великой радости; каждый день на паперти собора Парижской Богоматери совершалось публичное покаяние: палач препровождал туда приговоренных откупщиков, с веревкой на шее ехавших в повозке. Гравюры того времени изображают их изрыгающими золото, которым они наелись до отвала.

Указанные нами средства, несколько жестокие, но весьма одобренные народом, помогли справиться с первоочередными нуждами. Тем временем в Париж прибыл человек, которому предстояло за короткий срок приобрести огромное влияние на дела во Французском королевстве.

Мы намереваемся поговорить о шотландце Джоне Ло.

Впервые Ло появился во Франции в царствование Людовика XIV, который охотно воспользовался бы его услугами, будь тот католиком.

Л о был сыном золотых дел мастера, но баронетом, поскольку его мать владела поместьем Лористон, возведенным в достоинство баронетства. Его точного возраста никто не знал, так как сам он никогда его не называл. Молодой и уже чрезвычайно искушенный в математических расчетах, он приехал в Лондон, с помощью карточной игры заработал огромные деньги, из-за какой-то женщины поссорился с г-ном Уилсоном и убил его на дуэли, был арестован, бежал из тюрьмы и перебрался во Францию, где устроил фараонный банк и получил значительные барыши, настолько значительные, что у полиции это вызвало подозрения и она приказала Ло покинуть Париж.

После этого Ло посетил Женеву, Геную и Венецию, продолжая играть и выигрывать; затем, желая получать куда большие доходы, он отправился представлять новую финансовую систему Виктору Амедею, герцогу Савойскому, который, изучив ее, в ответ ограничился словами:

— Я не настолько богат, чтобы разорять себя.

И тогда Ло во второй раз отправился во Францию, повидался и переговорил с Демаре, но сделанные им предложения были отвергнуты по той же самой причине.

Однако то, что было помехой для Людовика XIV, вовсе не являлось таковым для Филиппа Орлеанского. Регент принял Ло, выслушал изложение его системы и увидел перед собой человека, обещавшего уменьшить налоги и увеличить доходы; регент был наделен одним из тех авантюрных умов, которые ищут неведомое и жаждут невозможного.

План был необычайный, дерзкий, и, следовательно, он должен был понравиться принцу; в итоге тот одобрил его.

Этот план включал в себя две совершенно различные составляющие: 1) создание учетного банка, 2) образование торговой компании, имеющей целью извлекать доходы из стран, которые известны тем, что таят в себе огромные богатства.

Второго мая 1716 года был издан указ об учреждении общего для всего королевства банка, названного банком «Ло и Компания».

Кроме того, Ло был назначен управляющим торговой компании, получившей название Западной компании, так как она должна была вести торговлю на берегах Миссисипи.

Эта компания обладала собственностью Сенегальской компании и исключительным правом на торговлю с Китаем.

Мы проследим далее историю двух этих учреждений, историю их развития и упадка.

Что же касается Ло, то завершим в нескольких словах его портрет: в то время, к которому мы подошли, это был высокий человек лет сорока пяти — пятидесяти, с добрым и спокойным лицом, достаточно хорошо говоривший по-французски, чтобы доходчиво разъяснять на нашем языке довольно непонятные вопросы своей системы.

Как и все гениальные люди, для которых жизнь есть не что иное, как борьба, он почти не обращал внимания на врагов, имевшихся у него, и сравнивал их с мухами, которые уселись ему на лицо и которых он сгоняет ладонью.

Тем временем регент, пользуясь благоприятным отношением к нему Англии, послал Дюбуа в Лондон, чтобы заключить там договор о Тройственном альянсе.

Это доброе согласие едва не было нарушено бегством Якова III, который покинул герцогство Барское, проехал через Париж и в Бретани поднялся на борт судна.

Бегство претендента на английский престол наделало много шума. Людовик XIV всегда открыто поддерживал Стюартов и всегда питал надежду восстановить их на троне. Но после смерти короля политика изменилась, и регент, которому будущее могло уготовить судьбу Вильгельма Оранского, видел в Англии своего естественного союзника, а в Испании — своего врага.

Еще при жизни Людовика XIV герцог Ормонд и Болингброк приезжали изъявить покорность Якову III, жившему тогда в Сен-Жермене.

Эти два вождя партии тори, изгнанные из Англии, предложили осуществить высадку в Шотландии. Граф Мар предсказывал, что во всех трех королевствах вспыхнет вооруженное восстание, и, в самом деле, 20 сентября 1715 года, находясь во главе трех сотен своих вассалов, он поднял в Каслтауне королевский штандарт Якова III Английского, являвшегося одновременно Яковом VIII Шотландским.

Молодой принц не мог позволить своим верным шотландцам погибать из-за него, не поддержав их своим присутствием; он решил возглавить восставших и покинул Бар, чтобы пересечь Францию.

Лорду Стэру было известно об этом отъезде, и, надеясь помешать принцу прибыть в Шотландию, он рассчитывал на два средства.

Первое состояло в том, чтобы просить регента, в силу добрых отношений, существовавших между ним и королем Англии, задержать претендента на его пути через Францию.

Регент, которому лорд Стэр предъявил это требование, приказал г-ну де Контаду, майору своей гвардии, немедленно отправиться в Шато-Тьерри и задержать там Якова III на его пути; однако г-н де Контад был знатным вельможей, понимавшим, что регент не может дать приказ арестовать Якова III. Ему было достаточно лишь обменяться взглядами с принцем; он отправился в дорогу вечером 9 ноября и въехал в одни ворота Шато-Тьерри в то самое время, когда претендент выехал оттуда через другие.

Утром 10 ноября претендент прибыл в Париж, остановился в небольшом доме в Шайо, принадлежавшем г-ну де Лозену, встретился там с королевой, своей матерью, и в тот же самый вечер, в почтовой карете г-на де Торси, выехал по Орлеанской дороге.

Второе средство, придуманное лордом Стэром для того, чтобы помешать претенденту прибыть в Бретань, заключалось в его убийстве, и именно на этом средстве он остановился, когда ему стало известно о тонко рассчитанной оплошности г-на де Контада.

В Париже находился в то время некий полковник Дуглас, который прежде командовал полком ирландцев, состоявших на жалованье у Франции, а затем был уволен в отставку; это был человек из приличного общества, учтивый, весьма светский, имевший славу храбреца, но, как всем было известно, чрезвычайно бедный.

Лорд Стэр вызвал его, открылся ему и предложил избавить Англию от этого последнего Стюарта, который уже во второй раз намеревался оспорить трон своих предков.

Какое обещание было дано Дугласу? На каких условиях было заключено это цареубийственное соглашение? Никто этого не знает. Дуглас согласился исполнить страшное поручение, взял с собой двух надежных и вооруженных до зубов людей и отправился подстерегать принца на дороге, по которой тот должен был проехать.

В Нонанкуре полковник Дуглас остановился, вышел из экипажа, перекусил, с чрезвычайным старанием навел справки о почтовой карете, дав ее описание, и, поскольку ему ответили, что такая карета там еще не проезжала, вспылил, начал браниться и угрожать, говоря, что его хотят обмануть.

В эту минуту на почтовую станцию прибыл кавалер, покрытый потом и пылью. Кавалер отвел Дугласа в сторону и что-то тихо ему сказал; несомненно, он сообщил полковнику, что потерял следы принца, ибо гнев Дуглас усилился.

Станционный смотритель, его звали Лопиталь, в это время отсутствовал, однако жена его оказалась на месте. Это была честная и порядочная женщина, обладавшая умом, сильным характером и мужеством; она распознала в Дугласе англичанина или шотландца, подумала, что речь идет о претенденте, догадалась, что у этих людей дурные намерения в отношении принца, и решила спасти его.

И потому она во всем пошла навстречу Дугласу и его приспешникам, ни в чем им не отказывала, пообещала задержать как можно дольше выдачу лошадей путешественникам, а тем временем, если Дуглас и его люди соблаговолят сообщить ей, где они будут находиться, известить их о прибытии кареты.

Однако Дуглас был недоверчив: он уехал вместе с одним из своих людей, оставив двух других на почтовой станции, и засел в засаде на дороге; только эти два человека знали место засады, и кавалер, незадолго до этого присоединившийся к нему, должен был с помощью слуги, оставшегося подле него, известить полковника о приезде кареты, как только она будет замечена.

Бедная женщина ощутила сильное замешательство, оказавшись перед лицом двух этих людей; к счастью, рассудив, что один из двоих прибыл в ту минуту, когда человек, выглядевший главарем шайки, поднялся из-за стола, и, следовательно, вновь прибывший еще не успел перекусить, она предложила ему позавтракать; но, вместо того чтобы потчевать его рядовым вином, она подала ему лучшего своего вина, удерживала его за столом как можно дольше и опережала все его желания.

Тем временем ее старший слуга, к которому она питала полное доверие, встал на часах у ворот; он получил приказ появиться на пороге, как только заметит карету, но ни слова при этом не произносить; однако карета запаздывала, и кавалер заскучал за столом, а так как он сильно устал во время проделанного им пути, г-жа Лопиталь убедила его пройти в одну из спален и прилечь на кровать, положившись на своего слугу и на нее. Кавалер приказал этому слуге не покидать порога дома и известить его, как только карета появится.

Проводив своего гостя в самую дальнюю комнату дома, г-жа Лопиталь выходит через заднюю дверь на улицу, мчится к одной из своих подруг, жившей на окольной улице, рассказывает ей о случившемся и о своих подозрениях, уговаривает ее принять у себя путешественника, посылает за священником, своим родственником, забирает у него парик и сутану, возвращается к своему дому, застает на пороге слугу-англичанина, убеждает его выпить вместе с форейтором, в то время как она подежурит вместо него; форейтор, предупрежденный ею, наливает стакан за стаканом и после третьей бутылки укладывает мертвецки пьяного слугу под стол. Тотчас же он зовет хозяйку; она входит в дом, прислушивается у двери комнаты, где расположился кавалер, по его дыханию узнает, что он спит, поворачивает ключ в замке, и становится на часах у двери, выходящей на улицу.

Через четверть часа карета появляется. Госпожа Лопиталь бежит навстречу ей, заставляет ее повернуть на окольную улицу, провожает путешественника к своей подруге и там, бросившись к ногам короля Якова III, умоляет его довериться ей, говорит ему, что в противном случае он погиб, рассказывает о том, что произошло, и, в то время как король переодевается в платье аббата и располагается в доме, о его присутствии в котором никому неизвестно, она извещает обо всем судью, заявляет ему о возникших у нее подозрениях, велит задержать пьяного слугу и уснувшего кавалера и отправляет одного из своих форейторов к г-ну де Торси, имя и адрес которого сообщил ей английский король, чтобы оповестить министра о том, что произошло.

Между тем на почтовой станции поднимается страшный шум: кавалер, внезапно разбуженный, кричит, что он принадлежит к английскому посольству и, как таковой, пользуется неприкосновенностью. У него требуют доказательства того, что он утверждает; он не может предъявить их, называет имя Дугласа, но отказывается сказать, где тот находится. Наконец, после долгих споров, его и слугу, все еще нетвердо стоящего на ногах, препровождают в тюрьму.

Куда подевался после этого ареста Дуглас, никто не знает. Вне всякого сомнения, слух об аресте двух его сообщников дошел до него. Его видели затем бешено мчавшимся на дороге, но мчался он уже напрасно.

Король Яков III три дня скрывался в Нонанкуре у подруги г-жи Лопиталь, затем, выехав в переодетом виде, он по дороге получил письмо от своей матери, добрался до гавани в Бретани, где ему предстояло погрузиться на судно, и благополучно прибыл в Шотландию.

Через неделю после этих бесполезных гонок Дуглас вернулся в Париж, с невероятной наглостью и бесстыдством крича о нарушении международного права.

Что же касается лорда Стэра, то он отправился к регенту, чтобы пожаловаться на это же самое нарушение; однако регент изложил ему весь его замысел во всех подробностях, призвал его помалкивать о случившемся и, ограничившись прекращением начатого расследования, вернул послу двух его головорезов, арестованных в Нонанкуре.

Дуглас, черпавший свою силу в поддержке со стороны лорда Стэра, еще какое-то время оставался в Париже, с вызывающим видом появляясь на празднествах и театральных спектаклях.

Но, поскольку регент его больше не принимал, а порядочные люди навсегда захлопнули перед ним дверь, он исчез и никогда более не появлялся.

Английская королева вызвала г-жу Лопиталь в Сен-Жермен, поблагодарила ее и подарила ей свой портрет, испытывая при этом чувство выполненного долга.

Госпожа Лопиталь умерла, оставаясь почтмейстершей в Нонанкуре.

VI

Люксембургский дворец. — Телохранители герцогини Беррийской.Господин де Лозен и его племянник. — Жизнь Филиппа II с того времени, как он стал регентом. — Госпожа д'Аверн. — Госпожа де Собран.Госпожа де Фалари.Госпожа де Парабер. — Сотоварищи регента. — Бранкас. — Канийяк.Носе. — Раванн.Бриссак.Ужины в Пале-Рояле. — Привратник Ибанье.Ширак.Беглый взгляд на литературу той эпохи.Писатели того времени. — Фонтенель.Спаржа в оливковом масле.Лесаж.Кребийон.Детуш.Вольтер. — Людовик XV.


Пока юный король, вернувшись из Венсена в Тюильри, подрастает под надзором герцогини де Вантадур; пока продолжаются расправы над откупщиками; пока Ло закладывает основы своей системы; пока Дюбуа добивается в Лондоне подписания договора о Тройственном альянсе; пока, наконец, Яков III, избежав ловушки в Нонанкуре, пытается отвоевать тройной трон своих предков, Париж оправляется от испытанного потрясения; герцог Орлеанский, если только не случается какое-нибудь непредвиденное дело, возвращается к своему привычному существованию, а герцогиня Беррийская, его старшая дочь, с головой кидается в ту безумную жизнь, какой даже посреди колоссальной распущенности, общей для описываемой эпохи, она обязана отдельным упоминанием у историков и летописцев.

Вследствие ссор с герцогиней Орлеанской, своей матерью, а также желая быть более свободной в своих действиях, за которыми в Пале-Рояле беспрестанно надзирала принцесса Пфальцская, ее бабка, герцогиня Беррийская попросила у регента разрешения жить в Люксембургском дворце, и регент, будучи добрым отцом, поспешил дать ей на это согласие.

Стоило герцогине Беррийской обосноваться в Люксембургском дворце, как все те страшные плотские наклонности, что таились в ней, развились в полную силу.

Ее первая прихоть заключалась в желании иметь отряд телохранителей.

Герцог Орлеанский, который ни в чем не мог отказать своей любимой дочери, предоставил ей телохранителей; однако одновременно он пожелал, чтобы и у его матери, принцессы Пфальцской, был такой же отряд.

Выбрать дворян, которые должны были составить отряд телохранителей и, находясь при ее особе, беспрекословно подчиняться ее приказам, стало для герцогини Беррийской серьезным делом.

Еще более важным делом стал выбор их капитана, их лейтенанта и их знаменщика. Должность капитана была предоставлена шевалье де Руа, маркизу де Ларошфуко, а должность знаменщика — шевалье де Куртомеру.

Оставалось выбрать лейтенанта.

Однажды утром, когда г-жа де Понс, камерфрау герцогини Беррийской, руководила одеванием принцессы, она попросила ее дать эту должность г-ну де Риону.

— А что представляет собой господин де Рион? — спросила принцесса, пытаясь припомнить, с лицом какого человека могло иметь связь это имя.

— Ну как же, госпожа герцогиня! Это очень знатный дворянин, младший отпрыск семьи Эди, сын сестры госпожи де Бирон и, следовательно, племянник господина де Лозена.

— Да я не об этом спрашиваю вас, дорогая: вы ведь знаете, что мне нравятся приятные лица.

— Должна признаться вашему высочеству, что господина де Риона никак нельзя назвать красавцем, однако я могу сказать, что это человек надежный.

— Хорошо, Понс, велите графу приехать в Париж: я на него посмотрю.

Госпожа де Понс, как нетрудно понять, поспешила написать своему кузену, а он, со своей стороны, поспешил приехать.

Госпожа де Понс правильно поступила, не став чересчур расхваливать внешность г-на де Риона.

«Это был, — говорит Сен-Симон, — низкорослый, щекастый и бесцветный толстый малый, который со своими многочисленными прыщами изрядно походил на гнойник».

Однако граф де Рион имел превосходные зубы и был добрым, почтительным, учтивым и порядочным малым; он никоим образом не мог вообразить, что способен вызвать у кого-либо любовную страсть, и потому, заметив, что принцесса стала питать к нему склонность, был совершенно ошеломлен свалившимся на него счастьем и помчался к своему дяде, г-ну де Лозену.

Герцог подумал с минуту, а затем, видя, что сам он как бы продолжает жить в сыне своей сестры, промолвил:

— Ты спрашиваешь у меня совета?

— Да, дядя.

— Что ж, тебе следует делать то, что в свое время делал я.

— И что же мне следует делать?

— Быть уступчивым, любезным и почтительным, пока не станешь любовником принцессы; но, когда ты им станешь, тебе следует сменить тон и манеры, проявлять собственную волю, как господин, и капризничать, словно женщина.

Рион склонился перед этой старой опытностью и удалился.

В течение первого года регентства, то есть в течение того времени, которым мы занимаемся в данную минуту, герцог Орлеанский, жадный до работы, подобно всем людям с воображением и энергией, имел для каждого вида деятельности определенный час Он начинал работу в одиночестве, еще в постели, перед тем как одеться; потом принимал посетителей во время своего утреннего выхода, который был коротким и всегда сопровождался аудиенциями, происходившими как до этой церемонии, так и после нее и отнимавшими у него много времени; после этого, до двух часов дня, его поочередно удерживали главы советов; в два часа дня, вместо обеда, от которого регент полностью отказался, он пил шоколад; затем им завладевал г-н де Ла Врийер, а потом Ле Блан, которого он использовал для шпионажа; затем появлялись те, кто приходил к нему поговорить о папской булле, о которой мы вскоре будем говорить сами и которую называли апостольской конституцией; потом г-н де Торси, с которым он распечатывал письма и которому позднее поручил управление почтой; потом появлялся г-н де Вильруа, но без всякой цели, исключительно ради того, чтобы почваниться, как говорит Сен-Симон; раз в неделю приходили иностранные посланники, а иногда и советники. Все это длилось до семи или восьми часов вечера.

По воскресеньям и праздничным дням герцог Орлеанский в одиночестве слушал мессу в своей часовне.

После того как регент выпивал шоколад, он полчаса уделял своей жене, герцогине Орлеанской, и полчаса принцессе Пфальцской, когда она жила в Пале-Рояле, то есть зимой, поскольку лето принцесса Пфальцская проводила в Сен-Клу.

Иногда еще до начала работы, а иногда вечером, когда работа уже была закончена, герцог Орлеанский отправлялся к королю. Это был праздник для юного Людовика XV, ибо почти всегда регент приносил ему какую-нибудь очаровательную игрушку или рассказывал ему какую-нибудь забавную историю, что заставляло ребенка с огромным нетерпением ждать нового визита. К тому же принц никогда не покидал короля, не поклонившись ему бессчетное число раз и не изъявив ему своего глубочайшего почтения.

В тот день, когда не было заседания совета, все труды заканчивались к пяти часам вечера, и начиная с этого времени речь шла уже не о делах, а о том, чтобы ехать в Оперу или в загородный дом и ужинать либо в Люксембургском дворце, либо в Пале-Рояле.

Это были те знаменитые ужины, о которых так много говорили до нас и о которых, в свой черед, коротко скажем и мы, поговорив перед этим о сотрапезниках, обычно присутствовавших на них.

Во-первых, это были фаворитки регента или его фаворитка, а во-вторых, его неизменные сотоварищи, которых сам он называл висельниками — прозвище это было воспринято скандальной хроникой того времени и передано потомкам как делающее честь прозорливости его прославленного автора.

Иногда на них бывал также аббат Дюбуа, если это позволяло ему здоровье.

— Мой сын, — говаривала принцесса Пфальцская, — обладает большим сходством с царем Давидом: он сердечен и умен, музыкален, невелик ростом, храбр и весьма женолюбив.

В тот момент, к которому мы подошли, официальной фавориткой регента была г-жа де Парабер.

Однако это не мешало герцогу Орлеанскому иметь наряду с ней и других любовниц — г-жу д’Аверн, г-жу де Сабран и герцогиню де Фалари, хотя и проявляя по отношению к ним меньшее усердие.

Госпожа д’Аверн была супругой лейтенанта гвардейцев. Любовная связь регента и г-жи д’Аверн вела начало с празднества, устроенного маршальшей д’Эстре; это была очаровательная молодая женщина, исполненная изящества, с белокурыми волосами, тонкими и легкими; короче говоря, ее отличали самые красивые волосы на свете, кожа ослепительной белизны, стройная талия, которую можно было бы охватить чулочной подвязкой, мягкий и нежный голос, которому легкий провансальский выговор лишь придавал еще больше очарования; ее лицо, юное и подвижное, становилось прелестным, когда оно оживлялось; когда же в минуту нежной и сладостной задумчивости ее голубые глаза заволакивались влажной дымкой; когда ее уста, холодные и одновременно пламенеющие, приоткрывались, обнажая в тонком просвете губ нить жемчужин, это была уже не женщина, а демон сладострастия.

Некоторое представление о внешности г-жи д’Аверн могут дать женские головки кисти Грёза.

Госпожа де Сабран, еще в ранней юности обладавшая наклонностями, которые позднее доставили ей славу высочайшей распутницы, вырвалась из рук своей матери, чтобы выйти замуж за человека знатного происхождения, но без всякого состояния; однако этот брак принес ей свободу, а г-жа де Сабран ничего другого и не хотела.

Это была очаровательная женщина, красивая совершенной красотой, красотой одновременно правильной, пленительной и трогательной, обладавшая естественным обликом и простыми манерами; вкрадчивая, остроумная, слегка развратная — короче говоря, такая, какой и следовало быть, чтобы нравиться регенту. Регент сделал г-на де Сабрана своим дворецким с годовым доходом в две тысячи экю, которые г-жа де Сабран полагала уместным получать сама. Именно она во время одного из ужинов регента позволила себе, к великой радости сотрапезников, высказывание, ставшее впоследствии знаменитым:

— Создав человека, Господь Бог взял оставшуюся грязь и слепил из нее души принцев и лакеев.

Что же касается г-жи де Фалари, то это была высокая важная женщина, всегда усыпанная мушками, украшенная султаном из перьев, гордая своим влиянием при дворе, притворно добродетельная и во всеуслышание заявлявшая о своей приверженности принципам, в которые никто не верил, но лишь она одна делала вид, что верит в них.

Госпожа де Парабер, фаворитка регента, которую он называл черным вороненком, была, как это явствует из ее прозвища, маленькой, изящной, стройной, дерзкой и бойкой на ответ; пила и ела она так, что это вызывало удивление, и, благодаря всем этим качествам и кое-каким другим свойствам, которые мы упоминать здесь не будем, она почти что завладела сознанием регента.[3]

Впрочем, все эти женщины имели небольшое влияние на Филиппа, который не разорялся ради них и не позволял им принимать какое-либо участие в государственных делах.

Однажды г-жа де Парабер стала настаивать, чтобы герцог Орлеанский посвятил ее в какой-то политический замысел; но герцог Орлеанский взял ее за руку и, подведя к зеркалу, сказал ей:

— Сударыня, взгляните в зеркало и скажите, ну разве с женщиной, имеющей подобную мордашку, можно говорить о делах?

Его сотоварищами по распутству были прежде всего герцог де Бранкас, маркиз де Канийяк, граф де Брольи и граф де Носе.

Герцог де Бранкас был очаровательным сладострастником, законченным эпикурейцем, соприкасавшимся с жизнью лишь поверхностно, не принимая на себя никаких жизненных обязательств, которые могли побеспокоить его эгоизм, и отталкивая от себя неприятности, которые могли отвлечь его от присущей ему лености.

Когда однажды регент открыл рот, чтобы сделать герцогу де Бранкасу какое-то признание, тот остановил его:

— Замолчите, монсеньор! Я никогда не умел хранить свои собственные секреты и потому, разумеется, не смогу хранить и секреты других людей.

Однажды кто-то решил поговорить с ним о государственных делах.

— Умерьте свой пыл! — промолвил он. — Дела мне наскучили, а жизнь создана лишь для того, чтобы развлекаться.

Как-то раз друзья герцога де Бранкаса обратились к нему с просьбой попросить о чем-то принца.

— Это бесполезно, — отрезал Бранкас. — Я снискал большую милость, но у меня нет никакого влияния.

Впрочем, по прошествии двух или трех лет подобной жизни Бранкаса охватили угрызения совести, он сделался святошей, удалился в Бекское аббатство и написал письмо герцогу Орлеанскому, призывая его точно так же удалиться от мира и предаться вместе с ним покаянию. В качестве ответа на этот призыв герцог Орлеанский ограничился припевом модной в то время песенки:

Вернись, Филида! Ради прелестей твоих

Тебе я ветреность прощу…

Бранкас был одним из самых красивых придворных.

После Бранкаса шел Канийяк.

Канийяк был капитаном роты королевских мушкетеров; он обладал миловидностью, приятным остроумием и был учтивым собеседником, а рассказывал обо всем с легкостью и необычайным изяществом; даже перемывая кому-нибудь косточки, он всем нравился; страстно любящий наслаждения и хороший стол, он всегда напускал на себя суровый и строгий вид, над которым порой ему самому случалось подшучивать.

Когда Западный банк начал сталкиваться с затруднениями в своих делах, Канийяк сказал Ло:

— Господин Ло, я выдал векселя и не плачу по ним; вы украли у меня мою систему, ибо делаете то же самое.

Герцог де Брольи походил одновременно на сову и обезьяну; игрок, распутник, всегда по уши в долгах, он проводил жизнь в игорных домах, отчего днем у него был довольно скучный вид; однако вечером, когда он держал в руке стакан, а речь его сверкала и искрилась, словно пена пьянящего напитка, который он подносил к своим губам так часто, что это вызывало восхищение у самых стойких его собутыльников, именно от него исходили те бесконечные шутки и те безумные песенки, что превращали трапезу в кутеж.

Носе был высоким и смуглым, а скорее, по словам принцессы Пфальцской, зеленым, черным и желтым; он обладал важными манерами и невероятной наглостью, при этом голова у него была переполнена желчными остротами, с помощью которых он был способен смешать с грязью кого угодно. Воспитывавшийся вместе с регентом, у которого его отец был помощником гувернера, он имел на него огромное влияние. Когда регент выходил из дома ночью, рядом с ним всегда находился Носе. Носе был Джафаром этого новоявленного Гаруна ар-Рашида.

Другими его постоянными сотрапезниками были Раванн, оставивший любопытные воспоминания по поводу закрытых ужинов, о которых мы ведем теперь речь, и Коссе де Бриссак, мальтийский рыцарь, привносивший в самые дикие моменты самых диких кутежей рыцарские манеры своих предков.

Именно с этими людьми, именно с этими женщинами, к которым нередко присоединялась герцогиня Беррийская, с наступлением десяти часов вечера затворялся регент. И тогда, как только двери закрывались, начинал действовать запрет тревожить регента, даже если бы Париж сгорел, Франция исчезла, а мир рухнул, запрет категорический, настоятельный и безоговорочный. Происходило же на этих вечеринках все то, что могло родиться в безумном воображении пьяных, богатых и могущественных людей; то самое, о чем рассказывает Петроний, то самое, о чем фантазирует Апулей.[4]

Среди всего этого имелся один слуга регента, славный человек, который видел рождение принца и которого принц сделал привратником Пале-Рояля. Звали его Ибанье; он искренне любил своего господина и говорил с ним со смелостью старого слуги. Регент питал к нему нечто вроде почтения: он никогда не осмеливался возложить на Ибанье одно из тех постыдных поручений, которые его министры или его сотоварищи по распутству охотно выполняли ради него. По вечерам, с подсвечником в руках, Ибанье сопровождал своего господина до дверей комнаты, где происходили кутежи, и там останавливался. Однажды герцог Орлеанский пригласил его войти в комнату, но славный человек покачал головой в знак отказа и промолвил:

— Монсеньор, моя служба заканчивается тут. Я не хожу в такие дурные компании.

Жизнь, которую вел регент, была настолько чудовищной, что Ширак, его первый медик, непременно восклицал каждый раз, когда за ним приходили от принца:

— Ах, Боже мой! Неужто у него случился удар?

Наконец, благодаря долгим настояниям, Ширак добился от регента согласия отказаться от обеда и заменить трапезу, которая обычно бывала в два часа дня, всего лишь чашкой шоколада; однако в эту чашку шоколада добавлялось столько амбры, что, вместо того чтобы оказывать на него благотворное действие, такой напиток был вреден для его здоровья. Герцог Орлеанский считал амбру сильным возбуждающим средством.

Бросим теперь взгляд на литературу того времени.

За исключением Шольё и Фонтенеля, этих двух старейшин литературы, вся блистательная плеяда эпохи Людовика XIV уже исчезла. Корнель, который был старейшиной Французской академии, умер в 1684 году; Ротру — в 1691-м; Мольер — в 1675-м; Расин — в 1699-м; Лафонтен — в 1695-м; Реньяр — в 1709-м; Буало — в 1711-м.

Литература XVIII века, литература скорее философская, нежели литературная, едва-едва родилась или еще только должна была родиться. Жан Жак Руссо, появившийся на свет в 1712 году, был еще ребенком. Вольтер, родившийся в 1694 году, сочинял свои первые стихи. Мариво, родившемуся в 1688 году, предстояло поставить свою первую комедию лишь в 1721-м. Кребийону-сыну, родившемуся в 1707 году, было десять лет. Пирону, родившемуся в 1689 году, предстояло впервые приехать в Париж лишь в 1719-м. Монтескьё, родившемуся в 1689 году, ставшему советником в 1714-м и президентом Большой палаты парламента Бордо в 1716-м, предстояло издать «Персидские письма», свое первое сочинение, лишь в 1720-м. И потому все, что происходило или должно было происходить в тогдашнем мире литературы, связано с именами Шольё, которому было семьдесят семь лет; Фонтенеля, которому было пятьдесят девять; Лесажа, которому было сорок восемь; Кребийона-отца, которому было сорок три; Детуша, которому было тридцать семь; Мариво, которому было двадцать восемь, и Вольтера, которому не было еще и двадцати.

На глазах семидесятисемилетнего Шольё разворачивался едва ли не весь прошедший век, и он был способен оценить его величие и его нищету, его блеск и его беды; почти слепой, он сохранил ту веселость, какая является особым свойством слепых. Увы, в этом заходящем солнце было больше веселости, больше веры, больше убежденности, чем во всех светилах, которым еще только предстояло взойти на небосводе; Шольё, стоявший одной ногой в могиле, смеялся смехом куда менее притворным, чем смех юного Аруэ, находившегося в колыбели.

Фонтенель, которому предстояло прожить сто лет, был воплощением эгоизма, ходячим призраком, прошедшим сквозь время, не думая ни о чем, кроме самого себя; Фонтенель, человек большого ума, прелестный писатель, философ-пантеист, похвалялся тем, что ему никогда не приходилось ни смеяться, ни плакать. Фонтенель соединил собой концы целого века, никогда не имея ни любовницы, ни друга. Угодно вам получить точное представление о том, что представлял собой Фонтенель? Тогда послушайте.

Однажды Фонтенель вошел вместе с одним из своих земляков к какому-то трактирщику; оба они заказали себе спаржу, однако Фонтенель предпочел спаржу с оливковым маслом, а его спутник — с соусом. В то время как официант вышел, чтобы выполнить полученные заказы, сотрапезника Фонтенеля хватил апоплексический удар, убивший его на месте. Фонтенель потряс его, пощупал, убедился, что он в самом деле мертв, и велел убрать труп, а затем снова подозвал официанта и промолвил:

— Всю спаржу подайте с оливковым маслом.

Один-единственный анекдот зачастую дает картину более полную, чем целая биография.

Лесаж, как мы уже говорили, поставил в 1709 году «Тюркаре», то есть одну из самых прелестных комедий, какие только существуют на свете. Кроме того, в 1707 году он издал свой роман «Хромой бес», а как раз в 1715 году выпустил в свет первую часть «Жиль Бласа».

Кребийон-отец появился после великих мастеров: Корнеля, Ротру и Расина. Ему были присущи небольшая толика трагического вдохновения и нечто мрачное и таинственное в замысле, но у него недставало мастерства в композиции и полностью отсутствовал стиль; его трагедия «Каталина» так сильно мучила Вольтера, что он не имел покоя до тех пор, пока не сочинил свою собственную трагедию с тем же названием. В итоге появились две скверные пьесы вместо одной, только и всего.

Сам Кребийон называл свой жанр драматургии страшным. После первого представления «Атрея» у него поинтересовались, почему он встал на такой путь.

— У меня не было выбора, — ответил Кребийон. — Корнель избрал для себя небо, Расин — землю, так что для меня осталась одна лишь преисподняя, и я бросился туда очертя голову.

В то время, к которому мы подошли, Кребийон, достигнув в 1711 году апогея своей славы, начал спускаться с этой шаткой вершины. «Ксеркс», поставленный в 1714 году, подтолкнул его к крутому склону, ведущему в пропасть, а вскоре после этого Кребийон намеревался поставить «Семирамиду», которая должна была заставить его сделать еще один шаг к той бездонной пучине забвения, где он пребывает по сей день.

Детуш дебютировал трагедией «Маккавеи», от которой в истории драматургии не осталось и следа. Затем, в 1710 году, он поставил «Дерзкого любопытного», а в 1713 году — «Нерешительного», который заканчивается следующими прелестными стихами:

И все же лучше, полагаю, мне было б Селимену в жены взять.

Наконец, в 1715 году он поставил «Сплетника».

Мариво, как уже было сказано, к этому времени еще ничего не сочинил.

Вольтер, которому предстояло стать крупнейшим драматургом эпохи благодаря его трагедии «Эдип», был известен пока лишь своим стихотворением «Я видел», приведшим его в Бастилию.

Тем временем король подрастал на руках герцогини де Вантадур, которая, насколько могла, пыталась давать ему самое лучшее королевское воспитание, хотя это не всегда ей удавалось.

Однажды, когда ребенок играл с золотой монетой, она выскользнула из его рук; он нагнулся, чтобы подобрать ее, но герцогиня де Вантадур остановила его.

— Государь, — промолвила она, — все, что выпало из рук короля, более не принадлежит ему.

И она отдала монету проходившему мимо лакею.

В другой раз королю представили г-на де Куалена, епископа Мецского, обладавшего довольно малопривлекательной внешностью, и потому, увидев прелата, Людовик XV воскликнул:

— Ах, до чего же вы уродливы!

— Право, — ответил прелат, повернувшись спиной к королю, — вот очень дурно воспитанный ребенок.

И он вышел из комнаты, не поклонившись его величеству.

Его величеству очень захотелось рассердиться, но в дело вмешалась герцогиня де Вантадур и заявила королю, что то, что со стороны любого другого ребенка явилось бы всего лишь простодушным высказыванием, с его стороны было страшной грубостью.

Возмужавшего Людовика XV довольно хорошо характеризуют два этих поступка малолетнего Людовика XV.

VII

Лорд Стэр.Дюбуа в Англии.Договор о Тройственном альянсе.Король переходит в руки герцога Орлеанского. — Господин де Ришелье.Мадемуазель де Шароле. — Балы в Опере. — Царь Петр Великий в Париже.Тяжба с узаконенными принцами. — Господин д’Аржансон становится канцлером.


Мы присутствовали при первом открытом проявлении союза, сложившегося между лордом Старом и аббатом Дюбуа, когда оба они поднялись на один и тот же балкон во время достославного заседания Парламента, на котором пост регента был предоставлен Филиппу II.

Еще за год с лишним до кончины Людовика XIV лорд Стэр находился во Франции, где, не занимая должности посла и не имея никакого формального поручения, он представлял интересы короля Георга. Его верительные грамоты лежали у него в кармане, оставаясь незаполненными. Ему самому предстояло выбрать момент, когда он займет официальное положение.

Лорд Стэр был рядовым шотландским дворянином, высоким, статным, худощавым, еще довольно молодым, с гордо поднятой головой и пристальным взглядом. По своему характеру и своим нравственным устоям он был пылок, предприимчив, отважен и дерзок. Он обладал умом, ловкостью и, наконец, тем, что называют изворотливостью. Вместе с тем он был скрытен, сведущ, умел владеть собой и следить за выражением своего лица, говорил на всех языках и мог изъясняться по-всякому; под предлогом любви к хорошему столу он задавал великолепные пиры, на которых доводил других до полного опьянения, никогда не теряя при этом разума сам. Будучи ставленником Мальборо, которому он был глубоко предан, лорд Стэр всегда помнил, что это герцог вытащил его из безвестности, дав ему полк и шотландский орден Чертополоха. Короче, это был виг до мозга костей.

Подобный человек должен был превосходно столковаться с Дюбуа.

К тому же политические интересы короля Англии и регента Франции совпадали.

Вильгельм Оранский умер в 1702 году, оставив трон своей дочери Анне, которая, в свой черед, умерла в 1712 году, не имея потомства, однако заранее, еще в 1704 году, назначив своим наследником Георга, курфюрста Ганновера. Это назначение было одобрено парламентом.

Каждый из них, и английский король, и регент Франции, имел опасного врага. У Георга I это был Яков III, претендент на английский престол; у регента, в случае смерти малолетнего Людовика XV, таким врагом становился Филипп V, претендент на французский престол. И потому было вполне естественно, что регент готов был оказать помощь Георгу I против Якова III, надеясь, что в обмен на это Георг I окажет ему помощь против Филиппа V.

Однако эта новая комбинация перевернула вверх дном все основные положения политики Людовика XIV, сделавшего Испанию своим союзником, а Англию — врагом.

Поездка Дюбуа имела целью укрепить этот союз общих интересов Георга I и регента.

В итоге переговоров, затеянных Дюбуа, в Гааге был подписан договор между Францией и Англией, получивший название договора о Тройственном альянсе, поскольку в конечном счете к нему примкнули и Соединенные Провинции. Согласно этому договору, претендент на английский трон изгонялся из Франции, Дюнкерк и Мардик подлежали сносу, и ни одна из договаривающихся сторон не могла предоставлять убежище лицам, которых объявляли мятежниками две другие стороны; посредством этого договаривающиеся стороны обещали друг другу сохранять в силе положения Утрехтского мира, который удостоверял наследование английского престола Ганноверской династией и отстранял Филиппа V от наследования французского трона.

После заключения этого договора Дюбуа получил два письма: одно от короля Георга, другое от регента.

Вот письмо короля Георга:

«С Вашей стороны было бы очень любезно, господин Дюбуа, если бы Вы оказались 20-го числа текущего месяца [январь 1717 года] в…[5], где я намерен побывать по пути в Лондон. Помимо удовольствия повидаться с Вами, я имею в виду обсудить с Вами несколько вопросов. Стенхоуп сообщит Вам об удовольствии, которое я испытал от единодушного общего согласия, изъявленного Соединенными Провинциями. Будь я регентом Франции, я недолго оставлял бы Вас всего лишь в должности государственного советника. В Англии не понадобилось бы и недели, чтобы Вы стали министром.

ГЕОРГ, король».

А вот письмо регента:

«Мой дорогой аббат, Вы спасли Францию! Герцог Орлеанский обнимает Вас, а регент не знает, как Вас отблагодарить. Я сообщил королю о славной услуге, которую Вы только что оказали ему, и он с простодушием, свойственным его возрасту, ответил мне: „Я и не предполагал, что аббаты могут быть настолько полезны“. Поспешите воспользоваться Вашим блистательным успехом, ибо я уже стал ощущать Ваше отсутствие в Пале-Рояле.

Теперь Вам пора заключить еще один долгий альянс, на этот раз со здоровьем и жизнью.

Любящий Вас

ФИЛИПП ОРЛЕАНСКИЙ».

Дюбуа с триумфом вернулся в Париж. По возвращении он обнаружил, что канцлер Вуазен умер и место его занял г-н д’Агессо, а король вышел из женских рук, как говорили в те времена.

Пятнадцатого февраля Людовик XV был передан г-жой де Вантадур в руки герцога Орлеанского, тотчас же представившего ему г-на де Вильруа и аббата Флёри, бывшего епископа Фрежюсского, которого не следует путать с автором «Церковной истории»: тот был не наставником короля, а его духовником.

Тем не менее, хотя и добившись заключения договора о Тройственном альянсе, явившегося мерой предосторожности против Испании, герцог Орлеанский намеревался поддерживать добрые отношения с этой державой, и потому 26 февраля 1717 года он послал в Мадрид герцога де Ришелье, имевшего задание вручить орден Святого Духа принцу Астурийскому и начать с Филиппом V переговоры о заключении брачного союза между принцем и одной из дочерей герцога.

Герцог де Ришелье, имя которого мы однажды уже произносили, заслуживает более, чем кто-либо еще, отдельного упоминания. Родившемуся в царствование Людовика XIV, ему предстояло на пятнадцать лет пережить Людовика XV и, будучи образцом аристократа XVIII века, умереть в 1788 году, за год до взятия Бастилии, то есть за год до смертельного удара, поразившего монархию в самое сердце.

Герцогу де Ришелье, родившемуся в 1696 году, был в ту пору двадцать один год; он был наделен приятной внешностью и изящным телосложением и завоевал славу одного из самых остроумных людей того времени. Любовное приключение, случившееся почти в самом начале его появления в свете, когда ему было всего пятнадцать лет, да еще с герцогиней Бургундской, ввело внучатого племянника великого кардинала в моду. Его обнаружили под кроватью герцогини горничные, в точности как Шателяра обнаружили под кроватью Марии Стюарт; однако это приключение закончилось менее трагично. Шателяр сложил голову на плахе, а Ришелье отделался четырнадцатью месяцами тюремного заключения в Бастилии.

Стоило ему выйти из Бастилии, как мадемуазель де Шароле, сестра герцога Бурбонского, воспылала безумной страстью к бывшему узнику. Позднее, когда речь у нас пойдет о герцоге Бурбонском, мы скажем в связи с ним несколько слов о герцогине, его матери, сочинявшей очаровательные песенки, которые в то время распевали во все горло, а теперь не осмеливаются петь даже шепотом, и о Луи III Бурбонском, его отце, который, будучи горбатым, словно набитый до отказа мешок с орехами, сказал как-то раз герцогу Орлеанскому, брату Людовика XIV:

— Сударь, вчера на балу в Опере меня приняли за вас.

На что герцог Орлеанский ответил:

— Сударь, из любви к распятому Иисусу Христу я смирюсь с этой неприятностью.

Ну а пока, в связи с ее любовью к герцогу де Ришелье, уделим минуту мадемуазель де Шароле, которая, как сейчас будет видно, вполне заслуживает того, чтобы заняться ею.

Мадемуазель де Шароле не участвовала ни в каких политических интригах и занималась исключительно собственными удовольствиями; она была красива, изящна и получила от небес ту счастливую или роковую чувствительность, которая делает любовь потребностью. Как и у герцога де Ришелье, эта потребность стала ощущаться у мадемуазель де Шароле прежде, чем она достигла пятнадцатилетнего возраста, а когда ей исполнился двадцать один год, у нее уже было почти столько же любовников, сколько у герцога де Ришелье было любовниц.

Именно в тот счастливый момент жизни мадемуазель де Шароле перед ней явился герцог де Ришелье и, как мы уже говорили, ее охватила безумная страсть к этому молодому человеку.

Возможно, впрочем, что причина, побудившая регента отослать подальше молодого герцога де Фронсака, который только что во второй раз побывал в Бастилии из-за дуэли с г-ном де Гасе, и отправить орден Святого Духа принцу Астурийскому, состояла не столько в желании начать с Испанией переговоры, о которых мы говорили, сколько в желании восстановить в собственной семье спокойствие, нарушенное молодым герцогом.

Дело в том, что мадемуазель де Валуа, дочь регента, была охвачена любовной страстью к герцогу де Ришелье не менее безумной, чем страсть ее кузины, мадемуазель де Шароле.

Просим прощения у наших читателей, но мы взяли за правило описывать ту или иную эпоху, придерживаясь сочинений летописцев, а не историков; на манер Светония, а не Тацита; по обыкновению герцога де Сен-Симона, а не г-на Анктиля.

Описывая последний период царствования Людовика XIV, мы были мрачными и скучными; да позволит же нам теперь читатель быть безрассудными, шумными и неблагопристойными, когда мы описываем эту неблагопристойную, шумную и безрассудную эпоху. История, по нашему мнению, это зеркало, на которое историк не имеет права набрасывать вуаль.

Вернемся, однако, к любовной жизни мадемуазель де Валуа.

Мадемуазель де Валуа не имела такие же возможности видеть герцога де Ришелье, какими обладала ее кузина, мадемуазель де Шароле, ибо та жила на первом этаже дома, выходившего в сад, ключом от которого располагал герцог де Ришелье. Мадемуазель де Валуа строго охраняли, в особенности ее отец, настолько строго, что однажды, на балу в Опере, когда г-н де Монконсей, друг герцога де Ришелье, облаченный в маскарадный костюм, похожий на домино герцога, беседовал с принцессой, регент, подозревавший о любви молодых людей, прошел рядом с дочерью и, обращаясь к Монконсею, которого он принял за герцога де Ришелье, произнес:

— Прекрасная маска, остерегитесь, если не хотите в третий раз очутиться в Бастилии!

Испугавшись, Монконсей тотчас снял маску, чтобы регент мог убедиться в своей ошибке; регент узнал его и промолвил:

— Что ж, хорошо, господин де Монконсей. Тем не менее совет дан, так что потрудитесь повторить вашему другу то, что я сейчас сказал в его адрес.

Однако это угроза ничуть не напугала Ришелье: он переоделся в женское платье и проник в покои принцессы.

Регент был извещен об этом нарушении его воли; но, поскольку, испытывая страстную любовь к Ришелье и пребывая в страхе, что угроза заключить его в Бастилию будет исполнена, мадемуазель де Валуа дала любовнику страшное оружие против своего отца, регент утаил гнев и поручил герцогу миссию в Испании.

Вот таким образом герцог де Ришелье и был избран для того, чтобы доставить орден Святого Духа принцу Астурийскому.[6]

Мы уже два или три раза упоминали о балах в Опере; и действительно, как раз в это самое время они были придуманы шевалье де Буйоном, который, непонятно почему, стал называть себя принцем Овернским и которому первому пришла в голову мысль поднять пол на высоту сцены и сделать из зала Оперы салон без перепада уровней. Герцог Орлеанский счел эту мысль настолько удачной, что установил шевалье де Буйону пенсион в шесть тысяч ливров. Как известно, в ту эпоху Опера располагалась в Пале-Рояле.

Тем временем стало известно о скором прибытии в Париж царя Петра.

Парижанам было чрезвычайно любопытно посмотреть на этого арктического монарха, который сделался плотником в Саардаме, вернулся в Петербург, чтобы с тесальным топором в руках подавить бунт стрельцов, и, наконец, разгромил в Полтаве короля Карла XII, носившего прозвище Северный Лев.

Петр I уже давно хотел повидать Францию; он изъявлял свое желание Людовику XIV в последние годы его царствования; однако король, удрученный недугами, свойственными его возрасту, разоренный войной за Испанское наследство, стыдящийся того, что у нет более возможности кичиться роскошью, присущей первым годам его правления, король, повторяю, как можно учтивее отговорил царя от этого замысла.

И вот в начале 1717 года Петр I решил исполнить свой замысел, отложенный по просьбе Людовика XIV на другое время.

Князь Куракин, его посол, уведомил регента о желании своего повелителя посетить Францию и, опасаясь услышать ту или иную отговорку, одновременно сообщил ему, что государь уже отправился в путь, дабы привести этот замысел в исполнение.

Так что регент не мог воспользоваться какой-нибудь уверткой, как это сделал в свое время Людовик XIV, и, поскольку прибытие царя было не за горами, отправил навстречу ему, в Дюнкерк, где его следовало ожидать, маркиза де Неля и г-на де Либуа, ординарного дворянина королевских покоев, вместе с каретами короля.

Был дан приказ встречать царя при его сходе на берег, оплачивать его путевые расходы и повсюду оказывать ему те же самые почести, какие полагались королю.

Кроме того, навстречу царю отправился маршал де Тессе, который встретил его в Бомоне и сопроводил в Париж, куда они прибыли 7 мая.

Царь был высок ростом, хорошо сложен, довольно худощав и смугл; его отличал свежий цвет лица; у него были большие живые глаза, пронзительный взгляд, порою свирепый, особенно когда по лицу его пробегала судорога, искажавшая всю его внешность и объяснявшаяся тем, что в детстве его пытались отравить; тем не менее, когда он хотел быть приветливым с кем-либо, лицо его делалось улыбающимся и достаточно доброжелательным, хотя во внешности царя всегда сохранялась некоторая толика сарматского величия.

Движения его были порывистыми и стремительными, нрав кипучим, страсти неистовыми; сложившаяся у него привычка к неограниченной власти приводила к тому, что его желания, причуды и прихоти быстро сменяли друг друга и не допускали никакого стеснения, что бы ни было его причиной — время, место или обстоятельства; порой, устав от наплыва визитеров, являвшихся к нему, он одним словом, одним жестом выпроваживал их или же покидал и отправлялся туда, куда его призывало любопытство; и если в это время его кареты еще не были запряжены, он садился в первый попавшийся экипаж, будь то даже фиакр.

Как-то раз, не найдя никакой другой кареты, он взял экипаж маршальши де Матиньон, приехавшей повидать его, и отправился в Булонский лес; в подобных случаях, а повторялись они часто, маршал де Тессе и телохранители царя опрометью мчались вслед за ним.

В конце концов было решено всегда держать его кареты и лошадей наготове, что и было неукоснительно исполнено.

Тем не менее в других обстоятельствах он обнаруживал определенное знание этикета; так, при всем его нетерпеливом желании поскорее осмотреть Париж, он заявил, что не выйдет из дома, пока не дождется визита короля.

Ну а поскольку никто не хотел оставлять царя узником надолго, уже на другой день после его приезда в Париж ему нанес визит регент.

Едва царю доложили об этом, он вышел из своего кабинета, сделал несколько шагов навстречу регенту, обнял его, а затем, указав ему рукой на дверь кабинета, тотчас повернулся и вошел туда первым, опережая регента и князя Куракина; там были заранее приготовлены два кресла: царь занял одно из них, регент сел в другое; князь Куракин, служивший им переводчиком, остался стоять на ногах.

После получасового разговора царь поднялся, затем, выйдя из кабинета, остановился в том самом месте, где прежде встретил регента, и, в то время как тот, удаляясь, отвесил ему низкий поклон, ответил на него лишь кивком головы.

Десятого мая, в понедельник, императору в свой черед нанес визит король; услышав шум подъехавшего экипажа, царь спустился во двор, встретил короля у дверцы кареты, а затем бок о бок с ним, причем король шел справа, направился в покои, где предложил королю правое кресло, а сам сел в левое. Посидев несколько минут, царь встал, взял короля на руки и с умиленными глазами, в порыве явно выраженной нежности несколько раз поцеловал его.

Впрочем, король, которому было всего лишь семь лет и несколько месяцев, ничуть этому не удивился; он обратился к царю с коротким приветствием и охотно принимал ласки императора; расставаясь, оба государя соблюдали тот же церемониал, что и при встрече, и на пути к карете царь шел слева от короля, неизменно выказывая при этом свое равное с ним положение.

На другой день, 11 мая, царь нанес ответный визит королю; предполагалось, что король встретит его у дверцы кареты, но, едва завидев у входа во дворец Тюильри юного государя, царь выпрыгнул из кареты, бросился к нему, взял его на руки, поднялся так вместе с ним по лестнице и отнес его в дворцовые покои; там все происходило точно так же, как и накануне, за исключением того, что на этот раз царь все время находился справа от короля, а не наоборот.

Въехав в Париж, царь вначале прибыл в Лувр, где для него были приготовлены покои королевы, полностью обставленные и прекрасно освещенные, однако он счел их чересчур красивыми и снова сел в карету, потребовав, чтобы ему предоставили частный особняк. Тогда его отвезли во дворец Ледигьер вблизи Арсенала, и там он обнаружил покои столь же красивые и столь же богато обставленные, как и в Лувре.

Так что он примирился с досадной необходимостью жить в чересчур роскошных покоях, приказал вынуть из обозного фургона свою походную койку и установить ее в гардеробной.

На Вертона, одного из дворецких короля, была возложена обязанность утром и вечером накрывать царю стол на сорок кувертов, и это не считая второго стола для офицеров его свиты и третьего — для его слуг.

После того как король нанес визит царю, а затем принял его у себя, царь объездил весь Париж, заходя в лавки и мастерские, расспрашивая ремесленников, осматривая мануфактуру Гобеленов, Обсерваторию, Ботанический сад, кабинеты механики, галерею рельефных планов, дом Инвалидов; он бросил пренебрежительный взгляд на бриллианты короны, но остановился на целый час, чтобы побеседовать с плотниками, строившими Поворотный мост.

Что же касается его наряда, то он был крайне прост и состоял из барканового кафтана, перехваченного широким поясом, с которого свисала сабля, короткого парика с буклями и мешочком на затылке, ненапудренного и едва доходившего до плеч, и рубашки без манжет. Приехав в Париж, он заказал себе парик; парикмахер принес ему парик, сделанный по моде, то есть длинный и густой; царь даже не дал себе труда сказать ему, что он хотел получить вовсе не такой парик, и, взяв ножницы, остриг его до нужной формы.

Среди всех этих прогулок царя охватило желание посетить Сен-Сир; он осмотрел все учебные комнаты и велел рассказать ему о занятиях воспитанниц; затем внезапно, пожелав увидеть г-жу де Ментенон, он поднялся в ее покои, после чего, не обращая внимания на возражения ее служанок, заявивших ему, что госпожа лежит в постели, прошел до ее спальни и, поскольку полог ее кровати и оконные занавеси были закрыты, вначале отдернул занавеси, потом полог, с любопытством рассмотрел ее и через несколько минут вышел, не сказав ей ни слова.

Он посетил Сорбонну и, увидев гробницу кардинала Ришелье, кинулся к ней, обнял статую министра Людовика XIII и воскликнул:

— Я отдал бы половину моей державы такому человеку, как ты, дабы он помог мне управлять другой ее половиной!

Затем настал черед Монетного двора; изучив устройство чеканочного пресса и его действие, царь присоединился к работникам, чтобы отчеканить какую-то медаль; тотчас же изготовленная, эта медаль была показана ему.

Медаль несла на себе его изображение и следующую надпись:

PETRUS ALEXIEWITZ TZAR MAG. RUSS. IMP.[7]

На оборотной стороне была изображена богиня Славы и были выгравированы слова:

VIRES ACQUIRIT EUNDE.[8]

Эта любезность была ему весьма приятна; он никогда не видел ни столь хорошо отчеканенной медали, ни столь похожего собственного изображения.

В первый месяц Париж занимался исключительно царем; во второй месяц он производил меньшее впечатление, а в третий никто больше не обращал на него никакого внимания, поскольку все его уже видели.

Двадцатого июня он уехал на воды в Спа.

Тем временем великая тяжба, расколовшая знать Франции, все еще продолжалась; завещание Людовика XIV было признано недействительным, однако оставались в силе указ от 5 мая 1694 года, ставивший узаконенных принцев сразу после принцев крови, выше пэров, и указ от июля 1714 года, гласивший, что в случае вымирания законных принцев династии Бурбонов годными к наследованию престола становились герцог Менский и граф Тулузский, а также их законные дети.

Эти два эдикта тяготили всю знать Франции.

Пэры и законные принцы подали прошение.

Любопытнее всего в прошении принцев крови было то, что, вопреки высказыванию Людовика XIV, изрекшему, что, обязанный своей короной лишь Господу, он может передать ее кому угодно, принцы крови заявляли, что важнейшее право нации состоит в том, чтобы самостоятельно распоряжаться короной в случае пресечения королевского рода.

Как видим, с требованием признания законности выборов и всеобщего избирательного права выступила сама знать, за это высказались сами принцы крови в своем прошении от 22 августа 1716 года.

Второго июля 1717 года в ответ на это прошение воспоследовал указ, который отменял июльский указ 1714 года и декларацию 1715 года и лишал узаконенных принцев права именоваться и считаться принцами крови, но сохранил за ними те почести, какими они пользовались до этого в Парламенте, то есть старшинство и положение выше пэров.

За вычетом этой последней прерогативы, сохраненной за ними, узаконенные принцы оказались полностью лишены необычных почестей, которыми они были окружены вследствие слабодушия старого короля.

Пока разрешалась эта великая тяжба, вспыхнула еще одна распря, не менее серьезная, которая, как и первая, могла быть разрешена лишь регентским советом.

Через несколько дней после того, как юный король перешел в мужские руки, он пожелал отправиться на Сен-Жерменскую ярмарку, незадолго до этого открывшуюся.

Вначале казалось, что нет ничего проще, чем доставить ему это развлечение; но, когда нужно было рассаживаться по каретам, герцог Менский и г-н де Вильруа не смогли договориться по поводу того, какое место каждому из них следовало занять в карете короля, поскольку г-н де Вильруа, будучи его воспитателем, настаивал на том, что он обязан уступать первое место лишь принцам крови.

Уладить это затруднение немедленно не удалось; король, весь в слезах, вернулся в свои покои и был лишен возможности увидеть Сен-Жерменскую ярмарку.

Между тем зрение герцога Орлеанского сделалось настолько плохим, что ему стала угрожать полная слепота и начал обсуждаться вопрос о том, чтобы в случае его абсолютной слепоты лишить его должности регента и передать ее герцогу Бурбонскому.

Причиной этого заболевания, угрожавшей зрению регента полным угасанием, был официально назван удар ракеткой, который регент будто бы нанес себе сам, играя в мяч на закрытой площадке.

Но, хотя регент был почти слеп, он вовсе не был глух.

Он услышал какие-то смутные разговоры о намерении заместить его герцогом Бурбонским, стал выяснять подоплеку подобных слухов и, отыскав их источник, в итоге докопался до заговора и пришел к убеждению, что авторами слухов были канцлер д’Агессо и кардинал де Ноайль.

Тотчас же герцог Орлеанский принял решение наказать виновных, и, беседуя однажды с герцогом де Ноайлем, председателем финансового совета, а также с г-ном де Портайлем и г-ном де Фуркё, членами Парламента, принц навел разговор на своего канцлера, стал жаловаться, что тот недостаточно угождает его желаниям, и заявил собеседникам, что он уже почти решил заменить его.

Герцог де Ноайль, никоим образом не догадывавшийся, как обстоят дела, стал защищать канцлера куда горячее, чем он делал бы это, если бы его предупредили.

Оба советника почуяли грядущую опалу и очень скоро умерили пыл, с каким они, подобно герцогу де Ноайлю, начали было защищать г-на д’Агессо.

Впрочем, каждый из них питал надежду, что именно он займет место г-на д’Агессо в случае его отставки.

И вот как раз в этот момент разговора придверник доложил о приходе г-на д’Аржансона, открыв обе половинки двери, и эта почесть, оказанная рядовому начальнику полиции, весьма удивила присутствующих.

Однако регент почти сразу же разъяснил им эту загадку.

— Господа, — произнес он, обращаясь к своим собеседникам, — представляю вам нового хранителя печати.

С этими словами, вынув из кармана приказ о назначении д’Аржансона, принц собственноручно приложил к этому документ печать и подал его начальнику полиции.

— Судя по тому, что сейчас происходит, — промолвил герцог де Ноайль, совершенно ошеломленный случившимся, — мне, видимо, ничего не остается, как удалиться, ибо понятно, что я имею несчастье пребывать в полной немилости.

— Именно так, сударь, — ответил регент.

Герцог де Ноайль удалился.

После этого принц обратился к обоим советникам.

— Господа, — произнес он, указывая им на д’Аржансона, — я представляю вам не только господина канцлера, но еще и главу финансового совета.

Оба парламентских чина поклонились и вышли, чтобы не быть обязанными приносить свои поздравления г-ну д’Аржансону.

Что же касается кардинала де Нойля, то какое-то время он еще оставался во главе совета по делам веры, но вскоре его место заняли два вождя партии молинистов: кардинал де Роган и кардинал де Бисси.

Незадолго до этого небольшого переворота в правительстве герцог Орлеанский и сам затеял спор по поводу старшинства, довольно любопытный в том отношении, что он показывает, какое значение все придавали в ту эпоху почестям, которые в наше время, на глазах у нас, уже совершенно устарели.

В 1716 году герцог Орлеанский не принял участие в крестном ходе, совершавшемся в день Успения Богоматери.

Однако, поскольку Сен-Симон бросил ему упрек по поводу столь дурного примера, он решил, что в следующем году будет участвовать в этом торжественном шествии.

И вот, когда приблизился этот день, он обратился к Парламенту с вопросом, какое положение ему предстоит занять в этой церемонии и на каком месте он должен будет в качестве регента представлять особу короля.

Палаты дважды собирались по этому поводу, и первый президент ответил принцу, что, согласно обычаю, регент, будучи членом Парламента, должен идти между двумя президентами.

Получив этот ответ, герцог Орлеанский послал чиновникам Парламента и капитулу собора Парижской Богоматери письмо, которым его величество объявлял, что он испытывает огромное желание участвовать в крестном ходе, дабы подать пример своему народу и исполнить долг благоговения перед Пресвятой Девой, но, поскольку ему сказали, что чрезмерная жара может нанести вред его здоровью, он попросил герцога Орлеанского принять вместо него участие в этом торжественном шествии, дабы молить небеса о помощи Французскому королевству, и потому он повелевает относиться к господину регенту, как к нему самому, ибо господин регент представляет его особу.

В итоге его королевское высочество шел в крестном ходе один, впереди первого президента.

VIII

Любовные похождения д’Аржансона.Переплавка монет.Увещания со стороны Парламента. — Заседание Парламента с участием короля.Дюбуа в Лондоне.Дипломатические интриги.Алмаз. — Заключение мирного договора.Альберони и герцог Вандомский. — Макаронник. — Княгиня дез Юрсен.Заговор. — Арест Порто-Карреро. — Выдворение Челламаре.Ришелье сохраняет присутствие духа.Заговорщики подвергнуты тюремному заключению.Смерть Карла XII.


В то время, к которому мы подошли, то есть в начале 1718 года, г-ну д’Аржансону, новому хранителю печати, было около шестидесяти лет, и он занимал должность начальника полиции с 1697 года, то есть примерно двадцать один год.

Господин д’Аржансон был высок ростом и настолько смугл, а точнее, настолько черен лицом, что, когда он принимал свой начальственный тон, обвиняемый леденел от страха; впрочем, он был превосходным начальником полиции, осведомленным обо всем, что происходило, знакомым с нравами, добродетелями и пороками парижан, которые боялись его как огня, хотя он весьма умеренно пользовался разоблачительными доносами, которые ему поставляли его агенты, особенно в отношении знатных особ.

Этот человек, столь жесткий, столь надменный и столь грозный как общественный деятель, в личной жизни был одним из самых верных друзей, самых добрых людей и самых приятных собеседников, какие только бывают на свете; исполненный остроумия, тонкости и шутливости, он почти всегда, а в особенности за столом, был одним их тех, кто являет собой украшение любого пиршества, приятнейшим образом веселя сотрапезников.

Будучи начальником полиции, г-н д’Аржансон имел доступ во все монастыри, инспектором которых он был в силу своей должности; более того, и опять-таки в силу своей должности начальника полиции, он мог оказывать монастырям множество милостей, которые, не стоя ему ни гроша, обогащали святых дев.

Во время одного из таких посещений он свел знакомство с настоятельницей монастыря святой Магдалины Тренельской.

Эта настоятельница была еще молода и красива; у нее были сверкающие глаза, великолепная кожа, приятные черты лица и несколько крупное телосложение. По прошествии недели начальника полиции стали весьма дружески принимать в монастыре святой Магдалины.

По прошествии трех лет настоятельница обрела настолько великую надежду удерживать г-на д’Аржансона подле себя до конца своих дней, что построила часовню, посвященную святому Марку. Дело в том, что святой Марк был заступником г-на д’Аржансона, восприемницей которого от купели была светлейшая республика Венеция. В часовне возвышалась гробница, где должно было быть погребено его сердце.

Эти два знака внимания, столь деликатные, глубоко тронули г-на д’Аржансона, и потому, избрав своим местожительством монастырь, он каждый вечер являлся после работы в построенный им возле монастырской ограды дом.[9]

Первой финансовой операцией г-на д’Аржансона стал договор с купцами из Сен-Мало, обязавшимися поставить королю двадцать два миллиона серебряных слитков, которые следовало оплатить звонкой монетой из расчета пятьдесят пять ливров за одну марку. Одновременно свои операции начала Западная компания, отправив в Луизиану шесть кораблей, груженных людьми обоих полов и товарами.

В конце мая регент издал от имени короля указ о всеобщей переплавке монет и значительном увеличении их количества. Парламенту указ не представляли, и он был зарегистрирован лишь на Монетном дворе; это привело к тому, что Парламент восстал против данного указа и 20 июня издал постановление, содержавшее решение обращаться к королю со смиренными увещаниями не только по поводу нарушения формы указа, не зарегистрированного в палате, но и по поводу его последствий, до тех пор, пока король не соблаговолит воздать должное этим ремонстрациям.

Как видим, Парламент незамедлительно воспользовался предоставленным ему правом.

В разгар глубоких разногласий, которые повлекло за собой это противодействие Парламента, герцог Орлеанский нередко давал волю своему горячему характеру. Однажды, устав от всех этих проволочек и козней, он ответил парламентскому чину, явившемуся к нему с увещаниями от имени достопочтенной корпорации:

— Да пошли вы на х..!

— Прикажет ли ваше высочество зарегистрировать этот ответ? — с поклоном спросил чиновник.

Степенное спокойствие чиновника вернуло самообладание принцу, но не помешало регенту собрать совет и заставить его принять постановление, отменявшее постановление Парламента и подтверждавшее необходимость исполнения указа в соответствии с его формой и содержанием.

За этим последовали новые ремонстрации Парламента, подкрепленные увещаниями счетной палаты и высшего податного суда.

Это столкновение повлекло за собой королевское заседание Парламента, на которое парламентские чины отправились в красных мантиях, пройдя так через весь Париж. Однако члены достопочтенной корпорации добились этим лишь того, что всю дорогу за ними следовала толпа шалопаев, кричавших:

— Долой омаров!

Тем временем Дюбуа вернулся в Лондон; на этот раз речь шла о том, чтобы заставить императора присоединиться к договору о Тройственном альянсе и, таким образом, превратить это соглашение в договор о четверном альянсе.

Дюбуа выехал из Парижа, располагая ценными сведениями, которые наверняка были предоставлены ему лордом Стэром и касались всех особ, способных оказать влияние на короля Георга.

В первом ряду этих особ находилась любовница короля, герцогиня Кендал. И потому Дюбуа прибыл в Лондон с грузом модных женских нарядов из Парижа, головных уборов в стиле Адриенны, платьев всякого рода, наилучших благовонных масел, душистой пудры и пр. и пр.; благодаря такой предусмотрительности, уже после первой недели пребывания Дюбуа в Лондоне герцогиня Кендал оказалась полностью предана интересам Франции.

Оставался еще первый из Питтов, предок семьи парламентских деятелей, на протяжении трех поколений стоявшей во главе английской политики. Питт был одним из самых ожесточенных противников союза с Францией.

Дюбуа навел справки о средствах, с помощью которых можно было бы подкупить великого политика, и выяснил, что Питт владеет алмазом весом в шестьсот гран и хочет выручить за него два миллиона. Дюбуа, располагавший неограниченным кредитом, купил этот алмаз и отослал герцогу Орлеанскому, написав ему:

«Я посылаю Вам алмаз, которому Вы наверняка дадите Ваше имя; он лишь на несколько дней опередит договор, которому я, возможно, дам свое имя».

И в самом деле, 2 августа 1718 года был заключен договор между императором, королем Англии и королем Франции; четвертая держава, Голландия, присоединилась к нему лишь 16 февраля 1719 года.

В соответствии с этим договором император, выступая как от своего имени, так и от имени своих наследников, согласился, наконец, отказаться от всех титулов и прав в отношении Испании, при условии, что католический король, со своей стороны, откажется от всех прав и притязаний на владения в Италии и Нидерландах, принадлежавшие прежде Испании, равно как и на маркграфство Финале, а также от сохраненных им прав на возвращение себе Сицилийского королевства; однако ему было дано полное право притязать на герцогства Пармы и Тосканы, в случае если встанет вопрос о наследовании их тронов. Император брал на себя обязательство ввести во владение этими тронами, когда они освободятся, детей испанской королевы; кроме того, новым договором нарушался Утрехтский мир, согласно которому Сицилия была отдана герцогу Савойскому, ибо теперь этот государь должен был передать ее императору, а тот, взамен, заставлял Испанию, завладевшую в предыдущем году Сардинией, уступить Сардинское королевство герцогу.

Десятого ноября герцог Савойский присоединился к договору о Четверном альянсе и согласился взять Сардинию в обмен на Сицилию.

Все эти события шли во вред королю Испании, который, не отрывая взгляда от французского трона, ожидал смерти юного короля, чтобы заявить о своих правах на наследство деда.

И в самом деле, мало того, что король Людовик XV действительно был очень слаб здоровьем, так к тому же еще те самые лица, что распускали слухи об отравлениях, распространившиеся после череды скоропостижных смертей принцев, стали предсказывать близкую смерть юного короля, который, перейдя, как мы уже говорили, в руки регента, оказался теперь в его полном распоряжении. Словно для того, чтобы подтвердить правоту клеветников, ребенок и правда заболел, и, поскольку врачи сочли полезным дать ему рвотного, немедленно пошли разговоры, что король был спасен исключительно благодаря рвотному лекарству, данному вовремя; более того, Париж охватила настолько сильная тревога, что она побудила обычного жителя столицы отправиться в Вену, где при императорском дворе у него был влиятельный друг. Цель этой поездки заключалась в том, чтобы молить императора Карла VI сделать угрожающий жест в сторону Франции, дабы дать понять, что великое семейство монархов едино и что смерть малолетнего короля, которую нельзя будет счесть естественной, станет casus belli[10]. Но удивительнее всего было то, что после нескольких месяцев переговоров это предложение было полностью принято во внимание императором, который сосредоточил запасы провизии в Люксембурге и перебросил несколько войсковых частей к границе.

Однако восстановление здоровья короля и подписание договора о Четверном альянсе положили конец всем этим проявлениям враждебности.

Руководил всеми франко-испанскими интригами кардинал Альберони.

Судьба этого прелата, чей неугомонный гений едва не изменил облик мира, была весьма странной.

Те, кто читал нашу историю Людовика XIV, должны помнить о герцоге Вандомском и чудачествах, которым он предавался.

В то время, когда он командовал армией в Италии, герцог Пармский отправил к французскому генералу, дабы вести с ним переговоры от имени герцога, епископа, состоявшего в его совете. Герцог Вандомский принял посла, сидя на стульчаке, на котором он проводил полжизни; с самого начала такой прием показался епископу странным, однако он смирился с этим и передал герцогу приветствия от своего господина, которые тот выслушал, величаво восседая на своем троне; передав приветствия от герцога Пармского, епископ перешел к своим собственным приветствиям и поинтересовался у герцога Вандомского, как тот себя чувствует.

— Весьма средне, — ответил герцог.

— И в самом деле, — подхватил епископ, видя покрытую прыщами физиономию герцога Вандомского, — лицо у вашего высочества, на мой взгляд, очень разгоряченное.

— Ба! — промолвил герцог. — С лицом-то это пустяки, но вот если вы взглянете на мою ж… Там дело куда хуже!

И, дабы посол не мог усомниться в его словах, герцог Вандомский повернулся к нему спиной, предоставив епископу возможность судить о справедливости сказанного.

— Монсеньор, — поднимаясь, произнес епископ, — мне вполне понятно, что я не тот человек, какой нужен вам для того, чтобы вести с вами переговоры; однако я пришлю вам одного из моих священников, который вполне вас устроит.

И с этими словами он удалился.

Тот священник, которого епископ хотел прислать принцу, и был Альберони.

Альберони родился в хижине садовника; еще ребенком он стал звонарем, а в юности сменил свою холщовую блузу на сутану. Нравом он был шутлив и смеялся по любому поводу. Однажды герцог Пармский услышал, как он смеется, да так чистосердечно, что бедный принц, которому не всякий день доводилось смеяться, позвал к себе юношу, и тот рассказал ему какую-то забавную историю. Она рассмешила герцога, и его высочество, рассудив, что иногда неплохо посмеяться, причислил его к своей личной часовне, причем скорее в качестве шута, нежели в качестве священника; мало-помалу принц стал замечать, что его шут наделен умом, да еще каким, и что тот, кого он взял к себе на службу всего лишь в надежде позабавиться, может быть чрезвычайно полезен ему в государственных делах.

Принц придерживался такого намерения в отношении Альберони и ждал лишь случая использовать его в каком-нибудь важном деле, как вдруг из своей поездки вернулся епископ, который рассказал принцу о том, что произошло, и попросил отправить к герцогу Вандомскому вместо него Альберони; принца это вполне устраивало, и обычный священник был послан к внуку Генриха IV, чтобы исполнять подле него миссию, которую полагалось осуществлять епископу.

Альберони отбыл, наделенный принцем всеми полномочиями.

Когда он приехал, герцог Вандомский собирался сесть за стол: Альберони правильно оценил обстановку. Герцог Вандомский любил вкусно поесть, как если бы он был настоящим Бурбоном, и, вместо того чтобы заговорить с ним о делах, Альберони попросил у него разрешения угостить его двумя блюдами собственного приготовления, затем тотчас спустился в кухню и вернулся оттуда спустя четверть часа, неся сырный суп в одной руке и макароны — в другой.

Герцог Вандомский отведал супа и нашел его настолько вкусным, что пригласил Альберони поесть его вместе с ним. Когда же дело дошло до макарон, восхищение, которым герцог Вандомский проникся к Альберони, достигло высшей степени; и вот тогда Альберони завел разговор о делах и прямо за столом, с вилкой в руке, добился своего. Его высочество был изумлен: самые талантливые дипломаты никогда не имели на него подобного влияния.

Альберони вернулся к герцогу Пармскому со счастливой вестью: все, чего тот хотел получить от французского генерала, было ему предоставлено.

Однако, покидая герцога Вандомского, Альберони поостерегся дать свой рецепт повару принца, и потому через неделю уже герцог Вандомский поинтересовался у герцога Пармского, не нужно ли ему обсудить с ним какое-нибудь дело. Герцог Пармский поразмыслил и, отыскав повод для второго посольства, снова послал Альберони к французскому генералу.

Альберони понял, что именно теперь решается вопрос о его будущем; ему удалось убедить своего повелителя, что он будет ему всего полезнее, находясь подле герцога Вандомского, а герцога Вандомского — в том, что тот не сможет более жить без сырного супа и макарон. И потому герцог Вандомский взял его к себе на службу, доверил ему самые секретные дела и, отправившись в Испанию, взял его с собой.

В Испании Альберони завязал отношения с г-жой дез Юрсен, любовницей Филиппа V, так что, когда в 1712 году герцог Вандомский скончался в Винаросе, она предоставила аббату ту же должность у себя, какую он занимал у покойного. Для Альберони это означало подняться еще выше: г-жа дез Юрсен была подлинной королевой Испании.

Однако княгиня дез Юрсен начала стареть, а это было страшное преступление в глазах Филиппа V, и потому, когда Мария Савойская, его первая жена, умерла в 1714 году, г-жа дез Юрсен возымела мысль подобрать ему вторую жену: она полагала, что принцесса, которая получит корону из ее рук, позволит ей носить эту корону.

И тогда, выступив посредником, Альберони предложил княгине предоставить эту роль дочери своего бывшего повелителя, герцога Пармского, изобразив ее как бесхарактерное и безвольное дитя, с которым она сможет делать все, что ей будет угодно, и которое никогда не будет притязать ни на что, кроме титула королевы. Княгиня дез Юрсен поверила этому обещанию, бракосочетание было решено, и юная принцесса отбыла из Италии в Испанию.

Узнав о ее скором приезде, княгиня дез Юрсен выехала навстречу ей; однако молодая королева, руководить которой фаворитка намеревалась по своей прихоти, едва ее заметила и отдала приказ взять ее под стражу. В итоге княгиня была помещена в карету, стекло которой один из конвоиров разбил локтем, и, с открытой грудью, без плаща, в придворном платье, в десятиградусный мороз, была препровождена сначала в Бургос, а затем во Францию, куда она добралась после того, как ей пришлось одолжить пятьдесят пистолей у своих слуг.

На другой день после своей свадьбы король Испании объявил Альберони, что отныне он первый министр.

Альберони, ставший первым министром, мечтал увидеть Филиппа V королем Франции.

Король Георг несколько раз предупреждал регента, что против него что-то затевается; регент показывал эти сообщения г-ну д’Аржансону, но, при всей своей сноровке, бывший начальник полиции не сумел ничего разглядеть в этом заговоре, который, казалось, скорее был выдумкой, чем существовал в действительности.

Момент был выбран удачно: популярность регента начала ослабевать у буржуазии, которую возмущали оргии в Пале-Рояле; в Парламенте, который он незадолго до этого лишил права ремонстраций и удалил в Понтуаз, и у аристократии, которая, видя его стремление к сосредоточению власти, почувствовала, что влияние на государственную политику вот-вот ускользнет от нее и перейдет в руки регента и Дюбуа; кроме того, герцог Орлеанский порвал с партией янсенистов, и все доктора прежнего Пор-Рояля начали поднимать против него голос.

Герцогиня Менская, со своей стороны, составила себе двор из поэтов, литераторов и ученых, обладавших в то время, время сатир, язвительных песенок и памфлетов, огромным влиянием на направление общественного мнения.

Во главе этой оппозиции стоял поэт Шансель де Лагранж, которого теперь чаще всего называют Лагранж-Шанселем.

Лагранж-Шансель был известен несколькими драматическими постановками: его театральным дебютом в 1697 году стала трагедия «Орест и Пилад», затем, в 1701 году, был поставлен «Амасис», в 1703 году — «Альцест», в 1713 году состоялось представление «Мнимой дочери», а в 1716 году — «Софонисбы». Все эти пьесы либо потерпели провал, либо имели посредственный успех, но в ту эпоху посредственности они, тем не менее, принесли Лагранж-Шанселю некоторую известность.

Вольтер, со своей стороны, как раз в это время поставил «Эдипа».

«Эдип» был местью регенту; досуг, который доставило Вольтеру заключение в Бастилии, он заполнял сочинением «Эдипа». Хроники фиванского царя-кровосмесителя стали непреходящей сатирой на кровосмесительство, в котором упрекали регента. Более того, трагедию взяла под свое покровительство герцогиня Орлеанская, которая благосклонно приняла сделанное ей посвящение, где Вольтер говорит, что он написал «Эдипа», дабы угодить ей, и что он отдает это сочинение под ее покровительство как слабую пробу своего пера.

Проба, и в самом деле, оказалась слабой, однако содержавшаяся в ней критика была убийственной и отвечала настроению тогдашней оппозиции. Пьеса выдержала, без всяких перерывов, сорок пять представлений.

Регент сделал вид, что он не увидел в «Эдипе» ничего оскорбительного для себя, и после первого представления отослал автору трагедии довольно значительную сумму.

— Сударь, — сказал Вольтер, обращаясь к человеку, вручившему ему эти деньги, — передайте его высочеству, что я благодарю его за то, что он взял на себя заботу о моем пропитании, но я прошу его не брать более на себя заботу о моем проживании.

Именно в разгар всех этих тревог Альберони, князь ди Челламаре и герцогиня Менская и составили свой план.

Итак, вот о чем мечтал Альберони: он хотел похитить Филиппа Орлеанского и заточить его в Толедскую цитадель или Таррагонскую крепость; затем, когда принц окажется в заключении, Альберони добьется признания герцога Менского в качестве регента, вынудит Францию выйти из Четверного альянса, бросит флот под командованием Якова III к берегам Англии и приведет Пруссию, Швецию и Россию, с которыми, в свой черед, он подпишет договор о союзе, к столкновению с Голландией. Империя воспользуется этой борьбой, чтобы захватить Неаполь и Сицилию, и тогда Альберони обеспечит великое герцогство Тосканское, которое вот-вот останется без властителя вследствие пресечения рода Медичи, второму сыну короля Испании, присоединит Южные Нидерланды к Франции, отдаст Сардинию герцогу Савойскому, Мантую — венецианцам, возвратит Комаккьо папе, станет душой великой лиги Юга и Запада, противостоящей Востоку и Северу, и, если Людовик XV умрет, коронует Филиппа V королем половины мира.

План не был лишен определенного величия, хотя и вышел из головы макаронника!

Но одно из тех ничтожных событий, которые при всей своей незначительности мешают осуществлению человеческих ожиданий, опрокинуло эту грандиозную комбинацию.

Теми, кого Провидение выбрало исполнителями своей воли на этот раз, были мелкий служащий Королевской библиотеки и содержательница публичного дома. Служащего звали Жаном Бюва.

Сводню звали Ла Фийон.

Оба они почти в одно и то же время явились к Дюбуа.

Бедный служащий, которому администрация Библиотеки из-за финансовых затруднений задолжала заработную плату за пять или шесть месяцев, был вынужден бороться с нуждой и повсюду обращался за работой по переписке; некий мнимый принц де Листне, который был не кто иной, как камердинер князя ди Челламаре, давал ему снимать копии с бумаг второстепенной важности, и Бюва никогда не занимало то, что он переписывает, как вдруг одна записка, по чьей-то неосмотрительности оказавшаяся среди бумаг, доверенных бедному каллиграфу, пробудила его подозрения.

Вот эта записка, дословно скопированная с документа, хранящегося в архиве Министерства иностранных дел:

«Конфиденциально.

Его превосходительству монсеньору Альберони, лично…

Нет дела более важного, чем утвердиться в крепостях, пограничных с Пиренеями, и заручиться поддержкой сеньоров, проживающих в этих кантонах».

До этого места Бюва мало что понимал и, поскольку он всегда снимал копию по мере того, как читал подлинник, он продолжал одновременно копировать и читать:

«Привлечь на свою сторону гарнизон Байонны или завладеть ею».

С этого места дело начало казаться Бюва более серьезным, и, прекратив писать, он принялся читать с вниманием, которое лишь возрастало с каждой прочитанной им строкой столь ценного документа.

«Маркиз де Т*** — комендант в Д***; намерения этого сеньора известны; когда он решит действовать, ему придется утроить свои расходы, чтобы привлечь на свою сторону дворянство; он должен будет щедрой рукой раздавать денежные награды.

Так как Карантан — весьма важный укрепленный пункт в Нормандии, с его комендантом следует вести себя так же, как маркизом де Т***; более того, его офицеров надо обеспечить денежными наградами, которые им приличествуют.

Действовать таким же образом во всех провинциях…»

У Бюва больше не было никаких сомнений: ему удалось напасть на след обширного заговора.

Он продолжал читать:

«На все эти расходы уйдет, надо полагать, не менее трехсот тысяч ливров в первый месяц, а затем ежемесячно сто тысяч ливров, выплачиваемых в срок».

От этих ста тысяч ливров, выплачиваемых в срок, у бедного Бюва потекли слюнки: его оклад составлял всего лишь девятьсот ливров в год, и к тому же ему их не платили!

И потому он с новым пылом продолжил чтение:

«Эти расходы, которые прекратятся после заключения мира, дадут испанскому королю возможность уверенно действовать в случае войны. Испания будет лишь вспомогательной силой; настоящая армия Филиппа V находится во Франции. Десяти тысяч испанцев во главе с королем окажется более чем достаточно.

Однако при этом необходимо привлечь на свою сторону не менее половины войск герцога Орлеанского. Это имеет решающее значение, а без денег осуществить такое невозможно. На каждый батальон или эскадрон понадобится сто тысяч ливров. На двадцать батальонов это составит два миллиона. С такой суммой удастся создать собственную надежную армию и разрушить армию неприятеля.

Можно быть почти уверенным, что наиболее преданные приверженцы испанского короля не будут служить в армии, которая пойдет войной против него; они рассеются по провинциям и там развернут полезную для нас деятельность; однако следует наделить их особыми полномочиями, если они таковых не имеют; для этого случая Его Католическому Величеству нужно прислать во Францию чистые бланки приказов, которые смог бы заполнять его посол в Париже.

Поскольку таких приказов придется выдавать множество, следует уполномочить посла подписывать их от имени испанского короля.

Необходимо также, чтобы Его Католическое Величество подписывал эти приказы словами „Сын Франции“, ибо таков здесь его титул.

Надлежит создать денежный фонд для оплаты армии численностью в девяносто тысяч человек, которую Его Величество найдет здесь крепкой, закаленной и дисциплинированной.

Эти деньги должны прибыть во Францию в конце мая или в начале июня, и их надо будет немедленно распределить в главных городах провинций, таких, как Нант, Байонна и пр.

Следует не допустить выезда из Испании французского посла; его пребывание в Испании послужит ручательством безопасности для тех, кто открыто выступит на нашей стороне».

Хотя Бюва был всего лишь писарем, никаких сомнений по поводу заговора у него не осталось; как и со всех прочих документов, он снял копию с бумаги, которую мы только что процитировали; более того, он снял с нее даже две копии: одну он вручил мнимому принцу де Листне, а другую оставил у себя.

Затем, выйдя от принца де Листне, он помчался к Дюбуа и вручил ему вторую копию.

На другой день состоялся еще один визит к Дюбуа, не менее важный: на этот раз к нему явилась Ла Фийон.

Бюва донес о послании; Ла Фийон донесла о посланце.

Вот что произошло накануне у нее в доме.

У одного из секретарей князя ди Челламаре была назначена на восемь часов вечера встреча с одной из воспитанниц достопочтенной дамы.

Но, вместо того чтобы прийти в восемь часов вечера, он явился в полночь.

Эта опоздание повлекло за собой объяснение между влюбленными.

Оправдывая свое опоздание, секретарь заявил, что, поскольку аббат Порто-Карреро отбыл в Испанию, князь ди Челламаре поручил ему составить очень важные бумаги, и он был вынужден работать до половины двенадцатого.

Ла Фийон слышала их объяснение и, догадываясь, что за всем этим кроется какая-то тайна, пришла с донесением к Дюбуа. Дюбуа сопоставил два этих сообщения.

Очевидно, что доставить документы, с которых снял копии Бюва, было поручено Порто-Карреро.

И в самом деле, молодой аббат Порто-Карреро был племянником кардинала, носившего это имя; менее всего на свете его волновали дела политики, и было невозможно представить, что кто-нибудь сочтет важным послание, которое ему было поручено доставить.

Однако к тому времени, когда Дюбуа узнал о его отъезде, прошло уже двенадцать часов.

Дюбуа приказал броситься вслед за аббатом, но Порто-Карреро мчался так же быстро, как и гонцы Дюбуа, и, возможно, прибыл бы в Испанию раньше их, если бы в Пуатье его почтовая карета не опрокинулась, переезжая через какой-то брод.

Обычно, когда опрокидывается карета, сначала проявляют заботу о путешественнике, и лишь потом очередь доходит до его багажа; но совсем иначе обстояло дело с Порто-Карреро, озаботившегося лишь судьбой своего дорожного сундука, который плыл по течению реки и вслед за которым он бросился, ничуть не тревожась из-за того, что брод уже заканчивается. Упорство, с которым он, рискуя собственной жизнью, кинулся спасать свой дорожный сундук, вызвало подозрения у форейтора. Уже на следующей почтовой станции он поделился своими подозрениями с властями. Всякий, кто ехал в Испанию или возвращался оттуда, отдавал мятежом. На всякий случай Порто-Карреро задержали, и, когда прибыли гонцы Дюбуа, они обнаружили Порто-Карреро уже арестованным.

После того, как личность аббата была тщательно удостоверена, его дорожный сундук отправили с конником, мчавшимся во все лопатки и доставившим его Дюбуа 8 декабря, в четверг, в тот самый момент, когда регент отправлялся в Оперу.

После шести часов вечера, как мы уже отмечали, ника-какой возможности говорить с регентом о делах уже не было.

Выйдя из Оперы, регент распорядился об ужине в тесном кругу, а за столом он был еще недоступнее, чем во время спектакля.

Так что Дюбуа пришлось ждать до двенадцати часов следующего дня, чтобы подготовить свою интригу так, как он ее задумал.

Мы сказали «до двенадцати часов следующего дня», поскольку каждый раз, когда регент устраивал один из тех ужинов, какие мы пытались описать, винные пары настолько затуманивали ему голову, что до полудня он был не в состоянии заниматься политикой.

Дюбуа занялся этим делом с великой поспешностью. Он имел не только друзей, но и врагов и был не прочь приберечь для себя какое-нибудь высокое покровительство на тот случай, если его звезда перестанет приводить к нему таких людей, как Бюва и Ла Фийон; так что он сжег или спрятал часть писем и выдал регенту лишь тех виновных, каких счел уместным ему выдать.

Между тем князь ди Челламаре был посредством особого гонца предупрежден об аресте Порте-Карреро; но, так как испанский посол не мог предположить, что его тайна раскрыта, утром 9 декабря он явился к Ле Блану, государственному секретарю по военным делам, чтобы потребовать освобождения своего посланца, путешествовавшего с испанским паспортом, или хотя бы вернуть имевшийся при нем пакет с письмами. Ле Блан, предупрежденный аббатом Дюбуа, ответил князю, что его посланец не будет отпущен на свободу, а его пакет с письмами ему не вернут и что, более того, он имеет приказ препроводить князя в его дом и забрать все бумаги, какие найдутся в его кабинете. Князь ди Челламаре пытался сослаться на свое звание посла, но в это время в комнату вошел Дюбуа, по настоятельному призыву которого князю перестали чинить какие бы то ни было препятствия, и он вернулся в посольство вместе с двумя своими приспешниками.

К этому времени посольство уже было занято отрядом мушкетеров.

Бумаги князя осмотрели и наложили на них королевскую печать и печать посла.

В ходе этого осмотра Ле Блан, по отношению к которому князь подчеркнуто продолжал проявлять величайшую вежливость, в то время как с Дюбуа, напротив, он обращался с крайним презрением, так вот, Ле Блан взял в руки небольшую шкатулку работы Буля, полную писем.

Князь стал вырывать ее из его рук.

— Господин Ле Блан, — сказал он, — это не по вашей части: в шкатулке, которую вы держите, нет ничего, кроме писем от женщин; передайте ее аббату.

Вечером бумаги, содержавшиеся в дорожном сундуке, а точнее, те, что Дюбуа там оставил, были прочитаны в совете. Главными виновниками были признаны: князь ди Челламаре, герцогиня и герцог дю Мен, герцог де Ришелье, маркиз де Помпадур, граф д’Эди, Фуко де Маньи, вводитель послов, аббат Бриго и шевалье дю Мениль.

Шевалье дю Мениль был взят под стражу 9 декабря, но перед арестом он успел сжечь свои бумаги, о чем регент крайне сожалел, так как шевалье был одним из ближайших наперсников герцогини Менской и одно время считался любовником мадемуазель де Лоне, которая, по слухам, пользовалась полным доверием принцессы.

Аббат Брито после трех или четырех дней поисков был арестован в Монтаржи, доставлен в Париж и посажен в Бастилию.

Фуко де Маньи скрылся. Этот был, по словам Дюкло, дурак, который за всю свою жизнь не совершил ни одного разумного поступка, кроме того, что сумел спастись бегством.

Шевалье д’Эди, кузен Риона и его свояк, находился в доме, где ему предстояло отужинать, и был занят тем, что наблюдал за шахматной партией, когда ему стало известно об аресте Челламаре. Весьма внимательно выслушав эту интересную новость, он, казалось, не потерял внимания к игре. Минут через десять один из игроков признал себя побежденным. И тогда д’Эди предложил сыграть еще одну партию, начал ее и выиграл. После чего, в ту минуту, когда было объявлено, что кушать подано, он воспользовался поднявшейся суетой и вышел из комнаты. Оказавшись на улице, он поспешил добраться до своего дома, послал за почтовыми лошадьми и уехал.

Утром 10 декабря маркиз де Помпадур был арестован у себя дома. Это был отец прекрасной г-жи де Курсийон и дед принцессы де Роган.

Когда стражники явились к герцогу де Ришелье, чтобы арестовать его, он еще спал. До него донесся шум из гостиной, но, прежде чем он успел спросить, что там происходит, в его спальню вошел Дюшеврон, прево верховного военного суда, в сопровождении трех десятков стражников. Накануне вечером герцог получил письмо от Альберони и спрятал его под подушку. Это письмо, как нельзя более компрометирующее герцога, погубило бы его, будь оно найдено. Герцог сохранил хладнокровие и, соскочив с постели, промолвил:

— Господа, я готов следовать за вами; только позвольте мне побеседовать с моим ночным столиком.

Произнеся эти слова, он открывает столик, наклоняется, чтобы вынуть оттуда ночной горшок, и, пока стражники, по вполне естественному побуждению отворачиваются, хватает письмо, подносит его ко рту и проглатывает, при том что никто этого не замечает.

Герцог Менский был арестован в Со лейтенантом гвардейцев Ла Биллардери, препровожден в замок Дул-лан в Пикардии и оставлен под охраной Фаванкура, бригадира мушкетеров.

Что же касается герцогини Менской, то ее арестовал герцог д’Ансени, капитан гвардейцев, в особняке на улице Сент-Оноре, который она купила для того, чтобы быть ближе ко дворцу Тюильри. Герцог д’Ансени препроводил герцогиню в Лион, а оттуда лейтенант и унтер-офицер гвардейцев доставили ее в Дижонский замок.

Князя ди Челламаре, после визита к нему Ле Блана и Дюбуа, было велено выслать в Испанию. Он хотел протестовать, ссылался на международное право, но ему ответили, что международное право не распространяется на заговорщиков. И потому он выехал из Парижа, сопровождаемый Дюбуа и двумя кавалерийскими капитанами, которые вместе с ним остановились в Блуа в ожидании приезда из Испании г-на де Сент-Эньяна, нашего посла в Мадриде; после этого князю было позволено беспрепятственно продолжать путь.

Господин де Сент-Эньян приехал раньше, чем это ожидалось. Ровно в то самое время, когда был задержан князь ди Челламаре, г-н де Сент-Эньян получил приказ покинуть Мадрид. Никто не знал подлинной причины такой грубости, но кое-кто связывал ее с разговорами, которые вел г-н де Сент-Эньян. Говоря о завещании, которое незадолго до этого составил Филипп V и в котором он назначал, в случае своей смерти, королеву регентшей, а Альберони первым министром, французский посол будто бы сказал:

— С завещанием внука вполне может случиться то же, что случилось с завещанием деда.

Год 1718-й завершился новостью о смерти Карла XII, на протяжении десяти лет обращавшего на себя внимание всей Европы своими рыцарскими безумствами.

Шведский король был убит фальконетным выстрелом, пущенным из крепости Фредрикстен, которую он осаждал: таково было общепринятое мнение.

Однако бытовал слух, ничем, впрочем, не подтвержденный, что Карлу XII прострелил голову пистолетным выстрелом какой-то офицер, которому наскучило служить этому полубезумному государю.

IX

Франция и Испания.Превосходство Франции.Ришелье в Бастилии.Герцогиня Беррийская.Ее уединения в монастыре Дев Голгофы.Гарюс.Ширак.Горе регента. — Дочь герцогини Беррийской.Смерть г-жи де Ментенон. — Смерть отца Ле Телье. — Продолжение наших успехов в Испании.


Естественным следствием всех этих событий стала война с Испанией.

Второго января Франция обнародовала манифест.

В нем излагалось состояние Франции ко времени смерти Людовика XIV, говорилось об испытываемой королевством нужде в мире и необходимости для всех объединиться в борьбе против тех, кто его нарушает. Он напоминал о выгодах, которые нес королю Испании договор о Четверном альянсе: полный отказ императора от притязаний на Испанское королевство, отказ, который он никогда прежде не желал изъявить; обеспечение восшествия на троны Тосканского, Пармского и Пьяченцского герцогств детей испанской королевы и возврат испанскому королю Сардинского королевства в обмен на то, что он уступает Сицилию.

Французский манифест повлек за собой манифест Испании.

Филипп V изложил, со своей стороны, мотивы, побудившие его объявить войну императору, а именно: дурное поведение имперцев в ходе исполнения договоренностей о выводе войск из крепостей Каталонии и островов Мальорка и Ивиса, в которых, уходя, они посеяли семена бунта и которым оказывали поддержку, дабы препятствовать их усмирению; кроме того, король напомнил об оскорблении, которое власти Милана нанесли великому инквизитору Испании, арестовав его, вопреки международному праву, когда он проезжал через этот город, и, наконец, о переговорах, которые велись в Лондоне и Вене с целью отдать Сицилию императору и лишить корону Испании прав, предусмотренных договорами.

И поскольку, обнародовав свои манифесты, каждая из обеих держав считала себя правой, они воззвали к судье, которого всегда призывают в подобных случаях: богу брани.

Десятого мая французские войска под командованием генерала Бервика встали лагерем между Байонной и городком Сен-Жан-Пье-де-Пор, готовые начать военные действия против Испании.

Пятнадцатого марта в Испанию прибыл Яков III, намереваясь предпринять с помощью мадридского правительства новую попытку высадиться на побережье Англии, чтобы устроить там диверсию, способную помешать этой державе встать на сторону императора.

Двадцать первого апреля маркиз де Силли переправился через Бидасоа и захватил замок Беовию.

Двадцать седьмого апреля Филипп V, решившийся покинуть молодую королеву, чтобы лично возглавить свою армию, обнародовал воззвание, в котором говорилось, что его дружеские чувства к королю Франции и его горячее желание послужить французскому народу побудили его принять на себя командование войском, дабы вызволить их из-под гнета.

Король Филипп V полагал увидеть, что после этого воззвания вся Франция восстанет и часть французской армии перейдет в ряды испанской армии.

Однако внимание Франции привлекали дела куда более важные, чем воззвание Филиппа V. Ее внимание привлекало тюремное заключение герцога де Ришелье.

Двадцать восьмого марта 1719 года, намного позднее других заговорщиков, герцог де Ришелье был арестован, как мы уже говорили, прямо в своей спальне и препровожден в Бастилию.

Регент, который уже давно был сердит на Ришелье, заявил, что, будь даже у герцога четыре головы, то было бы за что отрубить ему все четыре; но, поскольку доказательства виновности герцога не стали достоянием гласности, если не считать одного-единственного письма, посредством которого он пытался задержать свой полк в Байонне и которое обошло все салоны, была найдена совсем другая причина, чисто личная, чтобы арестовать такого модного человека.

Но, какова бы ни была причина его ареста, происшествие это, тем не менее, стало огромным событием для женщин; казалось, что герцог де Ришелье был их личным достоянием: отнимая у них герцога, у них отнимали принадлежавшую им собственность; складывалось впечатление, что все парижские салоны, от придворных до городских, жившие присутствием герцога в этом мире, стали чахнуть с тех пор, как он оказался в тюрьме.

В этот момент еще одна особа разделяла с герцогом скандальную привилегию всецело занимать собой Париж: то была герцогиня Беррийская, которая, по слухам, не пожелала сделать ни единого шага в пользу узника, своего бывшего любовника, и поступила так из ревности к мадемуазель де Валуа.

Во время Страстной недели герцогиня Беррийская, несмотря на свою беременность, удалилась, как обычно, в монастырь Дев Голгофы, в покои, где она жила в дни пасхальных религиозных обрядов или охваченная внезапным порывом набожности, что с ней порой случалось.

Эти покои были маленькой кельей, где она жила, словно простая монахиня, спала на постели, твердой как камень, и молилась, стоя на коленях на сыром каменном полу и не желая подложить под них ни циновку, ни подушку.

И потому, видя, как рыдает и молится подобным образом августейшая кающаяся грешница, святые девы ничего не могли уразуметь в мирских сплетнях, проникавших к ним сквозь монастырские стены и утверждавших, что грехи античной Магдалины — лишь мелкие проступки в сравнении с грехами нынешней Магдалины.

На этот раз, соблюдая все пасхальные обряды, герцогиня Беррийская проявляла к себе еще большую строгость, чем обычно; дело в том, что она пребывала под гнетом предсказания, которое произвело на нее необычайно сильное впечатление. Перед тем как уединиться в монастыре, принцесса переоделась так, чтобы не быть узнанной, и отправилась к весьма известной в то время гадалке, которая, внимательно рассмотрев ее ладонь, промолвила:

— Ваши роды будут крайне опасными, но, если вам удастся пережить их, вы проживете долго.

Это предсказание поразило принцессу тем сильнее, что оно совпало с другим пророчеством, сделанным ей в годы ее юности и предвещавшим ей, что она не доживет до своего двадцатипятилетия.

Несмотря на все предосторожности, предпринятые принцессой, случай или рок подтвердил правоту гадалки; на восьмом месяце беременности герцогиня Беррийская упала, и это погубило ее ребенка.

Тотчас же после падения принцессу охватила лихорадка; на следующую ночь у нее начался бред, а какое-то время спустя ей стало так плохо, что в Париже распространился слух о ее скорой смерти.

Когда она впала в это состояние, врачи признались в своем бессилии помочь ей. И тогда, чтобы испробовать для ее спасения все средства, решили пустить в ход знахарство вслед за медициной и завели речь об элексире Гарюса, весьма модном в то время. Гарюса вызвали; он осмотрел принцессу и нашел ее состояние настолько плохим, что не захотел ни за что поручиться.

Поскольку никакой надежды более не оставалось, герцог Орлеанский, невзирая на негодование Ширака, все же решил довести дело до конца. Гарюс поставил условием, что с того часа, когда принцесса примет его эликсир, и до момента выздоровления или смерти она полностью принадлежит ему. Он потребовал также, чтобы в спальне принцессы, помимо него самого, все время находились две сиделки, дабы они могли бодрствовать у ее постели, когда ему потребуется недолгий отдых. Все было согласовано, обещано и клятвенно подтверждено. Принцесса приняла настой, а Гарюс и две сиделки обосновались в ее спальне.

Лекарство оказало благотворное действие сверх всякой надежды: принцесса тотчас же ощутила себя лучше. В течение нескольких минут все опасались, что испытанное ею облегчение, как это было когда-то с Людовиком XIV, окажется кратковременным. Но к вечеру улучшение ее состояния стало еще заметнее и продолжалось весь следующий день, так что спустя сутки после приема лекарства Гарюс уже полагал, что может ручаться за спасение принцессы.

Однако Гарюс не взял в расчет Ширака. Ширак негодовал, видя, что какой-то знахарь добился успеха там, где медицина потерпела неудачу. Он слышал, как Гарюс говорил, что в том состоянии, в каком находится принцесса, то есть после приема эликсира, всякое слабительное будет смертельным. Врач подстерег минуту, когда Гарюс, разбитый усталостью, уснул на оттоманке, и, появившись в дверях спальни, повелительным жестом призвал к молчанию обеих сиделок, которые, зная о влиянии Ширака на герцога Орлеанского, не осмелились воспрепятствовать его действиям; приблизившись к постели принцессы, он подал ей какое-то питье.

Принцесса, пребывавшая в полусне, выпила то, что ей было предложено, не поинтересовавшись, что за снадобье ей подали и чья рука поднесла его, и Ширак удалился с пустой чашкой в руках.

Через несколько минут принцесса приподнялась в постели, испуская страшные крики и жалуясь, что она испытывает все признаки отравления.

От этих криков Гарюс проснулся, спрашивая, что случилось. Сиделкам пришлось все ему рассказать. И тогда, в полной ярости, он выбежал в гостиную, где в ожидании действия лекарства находились герцог и герцогиня Орлеанские, и, громко крича, изобличил Ширака в преступлении.

Тотчас же все бросились в спальню больной, которой оказалось достаточно десяти минут для того, чтобы снова впасть в безнадежное состояние. Но как раз в этот момент, выказывая удивительное бесстыдство, появился Ширак, который стал во всеуслышание и с улыбкой на губах похваляться тем, что он сделал; затем, с ироничным поклоном пожелав герцогине Беррийской счастливого пути, врач вышел из комнаты.

Два дня спустя герцогиня скончалась, ни на минуту не приходя более в сознание.

Пока длилась агония дочери, герцог Орлеанский долгое время оставался подле ее изголовья. Но в конце концов, поддавшись уговорам герцога де Сен-Симона, он перешел вслед за ним в небольшой кабинет, где, стоя у открытого окна и оперевшись на балкон, смог вволю наплакаться.

Горе его было настолько глубоким, а рыдания настолько бурными, что, при его предрасположенности к апоплексическому удару, какое-то время можно было опасаться наступления у него приступа удушья. Поскольку ему нужно было пройти через спальню принцессы, чтобы удалиться, в конце концов удалось убедить его сделать это прежде, чем она умрет. Но, когда безутешный отец снова увидел простертую на ложе смерти дочь, которую он так любил, ему недостало сил сделать и шага дальше: он опустился на колени у ее изголовья и не поднимался до тех пор, пока она не испустила дух.

И лишь после этого он вернулся в Пале-Рояль, поручив герцогу де Сен-Симону позаботиться обо всем и во всеуслышание распорядился, чтобы не только все слуги принцессы, но даже и его собственные слуги подчинялись лишь приказам герцога.

Подробности вскрытия остались в секрете. Однако прошел слух, что тело принцессы, хотя она родила всего лишь за три месяца до этого, выглядело так, как если бы она снова была беременна.[11]

Герцогиня Беррийская была погребена без всякой траурной церемонии и без надгробного слова, ее тело не сопровождали гвардейцы, и его не окропляли святой водой; сердце ее было отнесено в монастырь Валь-де-Грас.

Траурный кортеж был таким, какой полагается богатому частному лицу; единственная королевская почесть, оказанная этому бедному телу, состояла в том, что оно упокоилось в древней базилике Дагоберта. Король носил траур полтора месяца, а двор — три месяца.

Герцогиня Беррийская оставила после себя единственную дочь.

Однажды в монастырь госпитальеров в предместье Сен-Марсо явился какой-то незнакомец и попросил настоятельницу принять в свою обитель маленькую девочку примерно двух лет, сопровождаемую гувернанткой. После того как стоимость пансиона была установлена, незнакомец заплатил за пять лет вперед. Затем он отправился за девочкой и привел ее вместе с гувернанткой в монастырь. Карета была заполнена тюками белья, отделанного кружевом, и тканей для платьев. Кроме того, там был небольшой столовый сервис из чистого серебра.

По прошествии некоторого времени после смерти герцогини Беррийской мадемуазель де Шартр, ставшая аббатисой Шельской, потребовала отдать ей девочку, называя ее своей племянницей; лишь тогда открылась тайна рождения этого ребенка.

По словам Дюкло, двадцать или двадцать пять лет спустя он видел эту монахиню в одном из монастырей Понтуаза. К этому времени все ее состояние свелось к пенсиону в триста франков.

Почти в то же время, что и эта смерть, имевшая место 21 июля 1719 года, в полночь, случились две другие смерти, которые перевернули бы весь мир, произойди они на десять лет раньше, а теперь произвели впечатление не большее, чем если бы речь шла о смерти обычных людей.

Первой из них была смерть г-жи де Ментенон.

После смерти короля г-жа де Ментенон жила в Сен-Сире. Она завела там нечто вроде этикета вдовствующей королевы. Когда королева Англии приезжала к ней обедать, обе они сидели в креслах. Их обслуживали юные воспитанницы школы, и сотрапезницы держались между собой на равной ноге.

Один лишь герцог Менский мог приезжать повидать ее, не спрашивая на то разрешения. Он часто являлся засвидетельствовать ей свое почтение, а она, со своей стороны, всегда принимала его с материнской нежностью. Понижение ранга ее приемного сына она восприняла с большей печалью, чем смерть короля. И, дабы в некотором смысле умереть так же, как она привыкла жить, г-жа де Ментенон слегла в постель на другой день после того, как ей стало известно об аресте герцога Менского; три месяца она провела в горячке и изнеможении и по прошествии этих трех месяцев скончалась в субботу 15 апреля 1719 года, в возрасте восьмидесяти трех лет.

Второй смертью, такой важной, случись она в прежнюю эпоху, и такой безвестной в то время, к которому мы подошли, была смерть отца Ле Телье, королевского духовника, скончавшегося 2 сентября того же года.

Между тем война с Испанией продолжалась, и 16 июня мы захватили Фуэнтеррабию, а 11 августа — Сан-Себастьян.

Наконец, в течение того же августа шевалье де Живри с сотней солдат, погруженных на английскую эскадру, захватил город Сантонью и сжег там три испанских корабля, в то время как маршал Бервик вторгся в Каталонию и завладел городом Уржелем и его замком.

X

Мадемуазель де Шартр. — Причины ее ухода в монастырь.Ло. — Апогей его системы. — Герцог Бурбонский. — Ришелье выходит из Бастилии. — Бретонские дворяне. — Сосредоточение власти в руках герцога Орлеанского. — Альберони. — Испанская королева. — Лаура Пескатори. — Опала Альберони.Письмо короля.Изгнание. — Всеобщий мир.Бретонцы. — Господин де Монтескью. — Понкалек, Монлуи, Талуэ и Куэдик. — Казнь.Крах системы Ло. — Чума в Марселе.


За некоторое время до того, как смерть забрала у регента одну из его дочерей, другую дочь отняла у него религия.

Мы уже говорили о слухах, ходивших по поводу мадемуазель де Шартр: это были точно такие же толки, какие ходили по поводу герцогини Беррийской и мадемуазель де Валуа. Причина ее ухода в монастырь осталась тайной. Принцесса Пфальцская признается в своих «Мемуарах», что ей самой были неизвестны мотивы, вызвавшие у мадемуазель де Шартр желание быть монахиней.

Ришелье же обходится без всяких обиняков и прямо заявляет, что это произошло одновременно «из ревности к мадемуазель де Валуа и ради того, чтобы иметь сераль».

Мадемуазель де Шартр прожила уже почти целый год в монастыре, где 23 августа 1718 года она приняла постриг, как вдруг 14 сентября 1719 года ее назначили аббатисой.

Должность аббатисы Шельской была куплена регентом у мадемуазель де Виллар, сестры маршала, получившей взамен пожизненную ренту в двенадцать тысяч ливров в год.

«Это была, — говорит Сен-Симон, — весьма странная аббатиса: то чрезмерно строгая, то напоминавшая монахиню лишь одеянием. Музыкантша, хирургиня, богословша, управительница — и все это перескакивая с одного занятия на другое, пресыщаясь ими и уставая от них».

В то самое время, когда умерла герцогиня Беррийская, а мадемуазель де Шартр сделалась аббатисой и сменила свое княжеское имя на скромное имя сестры Батильды, карьера Джона Ло достигла своего апогея, и весь Париж, устремлявшийся к улице Кенкампуа, принял странный облик, причиной которого явились совершившиеся социальные перемены.

И в самом деле, едва ли не все капиталы были затронуты, поколеблены, сокрушены или основаны вследствие странного головокружения, охватившего тогда всю Францию: люди приезжали из провинции, из Англии и даже из Америки, чтобы принять участие в этой удивительной игре с акциями, создававшей и разрушавшей капиталы за время между восходом и заходом солнца.

Только в период с 3 января по 1 апреля Джон Ло, в силу королевских указов, выпустил банковских билетов на семьдесят два миллиона ливров.

Было совершенно невозможно, чтобы регент отказал в контроле над финансами столь популярному человеку. И потому разговоры о том, чтобы предоставить ему этот контроль, шли постоянно; единственная причина, удерживавшая регента от такого решения, заключалась в том, что Ло не был католиком.

К счастью, Ло бы еще менее щепетилен, чем регент: вверенный заботам аббата де Тансена, он отрекся от своей веры и перешел в католичество.

Это отречение Ло доставило аббату де Тансену посольскую миссию в Риме.

Оно не было слишком дорогой ценой, ибо каждый день Ло добывал более чем странные указы, и было вполне очевидно, что гроза, мало-помалу собиравшаяся над ним, рано или поздно должна обрушить на его голову град и молнии.

Во-первых, это было постановление регентского совета, запрещавшее осуществлять посредством звонкой монеты какие бы то ни было платежи свыше шестисот ливров. Несколько месяцев спустя вышло новое постановление, согласно которому платежи не могли быть выше десяти ливров серебром и трехсот ливров золотом. Наконец, последнее вступившее в силу постановление запрещало кому бы то ни было, под страхом взыскания, хранить у себя дома более пятисот ливров в звонкой монете; этот запрет распространялся даже на религиозные и мирские общины.

Треть суммы, обнаруженной у нарушителя, получали в виде награды доносчики.

Тотчас же все запасы звонкой монеты были обменены на банковские билеты, что повысило общую стоимость акций банка Джона Ло, которая, если верить тому, что утверждал в 1767 году г-н де Неккер в своем «Ответе аббату Морелле», доходила до шести миллиардов ливров.

Что же касается самого Ло, то он менял свои деньги не на банковские билеты, а на поместья. В начале своей деятельности он купил у графа д’Эврё за 1 800 000 ливров графство Танкарвиль в Нормандии. Принцу де Кари-ньяну он предложил 1 400 000 ливров за Суассонский дворец; маркизе де Бёврон — 500 000 ливров за владение Лильбон и, наконец, герцогу де Сюлли — 1 700 000 ливров за принадлежавший ему маркизат Рони.

Регент же, в противоположность Ло, воспользовался доставшимися ему барышами лишь для того, чтобы осыпать ими весь мир, но не золотыми монетами, а бумажными деньгами. Он подарил миллион Парижскому Божьему приюту, миллион Парижской богадельне и миллион Сиротскому дому; полтора миллиона были употреблены им на то, чтобы освободить из заключения узников, попавших туда за долги; наконец, маркиз де Носе, граф де Ла Мот и граф де Руа получили из его рук вознаграждения по пятьдесят тысяч ливров каждый.

Герцог Бурбонский не последовал этому примеру; заполучив огромные суммы, он перестроил Шантийи и скупил все поместья, которые пришлись ему по вкусу. Он питал интерес к диким зверям и устроил зверинец куда лучше королевского; он любил роскошных скакунов и в один раз выписал из Англии сто пятьдесят скаковых лошадей, стоивших ему от тысячи пятисот до тысячи восьмисот ливров каждая. В течение одного-единственного празднества, которое он устроил в честь регента и несчастной герцогини Беррийской, празднества, длившегося пять дней и пять ночей, им было потрачено около двух миллионов.

Тем временем завершилась история с лопнувшим заговором Челламаре.

Князь, как мы уже говорили, был отпущен на свободу первым и выслан в Испанию.

Регент позвал к себе Лагранж-Шанселя, автора «Филиппик», и спросил его, действительно ли он думает о нем все то, что там сказано.

— Да, монсеньор, — дерзко ответил ему поэт.

— Тогда вам очень повезло, — промолвил регент, — ведь если бы вы написали подобные гнусности вопреки собственной совести, я приказал бы вас повесить.

И он удовольствовался тем, что сослал поэта на острова Сент-Маргерит, где тот оставался в течение трех или четырех месяцев. Но поскольку враги регента распустили слух, что он велел отравить там Лагранж-Шанселя, то по прошествии указанного времени принц не нашел лучшего средства опровергнуть эту новую клевету, чем открыть двери тюрьмы мнимому мертвецу, который поспешил вернуться в Париж, еще более преисполненный ненавистью и желчью.

Что же касается герцога де Ришелье, то, находясь в Бастилии, он заболел, и тогда герцогу Орлеанскому разъяснили, что если узнику не посчастливится и он умрет в тюрьме, то против жестокости регента начнется хор проклятий, способный замарать его память. В итоге регент позволил себе расчувствоваться.

Вначале он разрешил Ришелье выйти на свободу, но на условии, что герцогиня де Ришелье, его мачеха, и кардинал де Ноайль заберут его из Бастилии и будут держать в Конфлане до тех пор, пока у него не появятся силы выехать в свое поместье Ришелье, где он должен будет оставаться вплоть до получения нового приказа.

Так что 30 августа 1719 года Ришелье вышел из тюрьмы, отправился в Конфлан, через стены которого он стал перелезать по ночам уже через неделю, и, когда он уже был готов отправиться в изгнание, ему было дано разрешение провести в Сен-Жермене все то время, какое должна была длиться его ссылка.

Три месяца спустя он нанес регенту визит, имевший целью послужить их примирению. Регент, не умевший ненавидеть, протянул герцогу руку и обнял его.

Герцога и герцогиню дю Мен, напомним, препроводили: его — в замок Дуллан, ее — в цитадель Дижона. Оба они вышли из заключения еще до конца года, умиротворив регента: герцог дю Мен — безоговорочным запирательством, герцогиня дю Мен — полным признанием вины.

В замке Со они вновь встретились с маркизом де Помпадуром, графом де Лавалем, Малезьё и мадемуазель де Лоне, которые, выйдя из тюрьмы прежде их, дожидались там хозяев замка, чтобы возобновить те очаровательные празднества, какие Шольё, несчастный слепец, не имевший возможности видеть их, называл белыми ночами Со.

Что же касается кардинала де Полиньяка, то он даже не был арестован, и регент удовольствовался тем, что сослал прелата в его Аншенское аббатство.

Так что в конце ноября в Париже с немалым удивлением узнали об аресте четырех бретонских дворян, чье судебное дело было связано с заговором Челламаре.

В течение этого года и года предыдущего во внутренней политике Франции произошли большие изменения. Вначале, чтобы сделаться популярным, Регентство опиралось на Парламент и знать. Новое правительство выступало против той королевской власти, которая выглядела столь неповоротливой в руках Людовика XIV; оно пыталось управлять посредством утопий Фенелона и герцога Бургундского. Но вскоре было замечено, что возвращение Парламенту права ремонстраций воскресило оппозицию, а учреждение регентских советов породило немало затруднений. Поэтому право ремонстраций, дарованное Парламенту, мало-помалу у него забрали, а упраздненные советы заменили государственными секретарями.

Однако мало-помалу и сами государственные секретари оказались подчинены единой воле. Правительство регента осознало, что вся его сила заключается в сосредоточении власти, и 31 декабря 1719 года вместо семидесяти министров, составлявших различные советы Регентства, остались лишь: Дюбуа, государственный секретарь по иностранным делам; Ле Блан, государственный секретарь по военным делам; д’Аржансон, хранитель печати, и Ло, генеральный контролер финансов; все четверо были душой и телом преданы регенту.

Как мы видели ранее, первые события войны не благоприятствовали делу Филиппа V. То, что французская армия переправилась через Бидасоа, Фуэнтаррабию заняли после капитуляции, Сан-Себастьян взяли штурмом, три корабля сожгли в порту Сантоньи, город Уржель и его замок захватили войска маршала Бервика, а цитадель Мессины попала в руки имперцев и англичан, заставило Филиппа V начать размышлять, и следствием его размышлений стал вывод, что все эти несчастья порождены честолюбием Альберони.

Тем не менее Альберони остался во главе испанского правительства, он по-прежнему был причастен ко всем важнейшим делам в мире, и предвечная мудрость, творящая историю прежде, чем историки ее пишут, решила, что, поднявшись благодаря игре судьбы на вершину власти, Альберони рухнет с нее по прихоти случая.

Помимо той основной политической методы, о которой мы говорили и которую Альберони применял в общеевропейских делах, бывший звонарь располагал еще и приватной методой, применяемой им для личного самосохранения: она состояла в том, чтобы не позволять ни одному выходцу из Пармы проникать в королевский двор Испании. То ли он не хотел иметь рядом с собой свидетеля низости своего происхождения, то ли опасался, что какой-нибудь земляк сможет оказывать на королеву часть того влияния, которое он приберегал целиком для себя одного.

Однако это не помешало юной принцессе добиться от мужа разрешения вызвать к себе свою кормилицу Лауру Пескатори, крестьянку из окрестностей Пармы.

Дело в том, что королева Испании, когда она желала чего-нибудь, имела в своем распоряжении средства, которым, несмотря на всю свою гениальность, ничего не мог противопоставить кардинал Альберони.

Филипп V, еще молодой и, подобно своему деду, пылкий, ежедневно испытывал нужду в женщине, однако его религиозные правила не позволяли ему искать удовлетворения этой нужды вне брака. Когда юная королева прибыла в Испанию, их первое свидание наедине длилось целые сутки, и по окончании этого свидания ей стало понятно, что этот человек, с его сильными страстями, всегда будет ее рабом; и потому, хотя царствование ее было ночным, именно она благодаря своей власти правила Испанией.

Так что Лаура Пескатори приехала в Мадрид, и королева назначила ее своей azafatа, то есть старшей камеристкой.

Тотчас же по приезде Лаура узнала о том противодействии, какое кардинал оказывал ее вызову в Мадрид, от самой королевы, и, несмотря на улыбку, с которой встретил ее Альберони, она поклялась в вечной ненависти к нему, подобной той ненависти, какую она увидела с его стороны.

Дюбуа имел шпионов во всей Европе, а особенно при королевском дворе Испании. Ему стало известно о семейных спорах, поднявшихся по поводу появления там Лауры Пескатори, и он решил воспользоваться ненавистью этой женщины.

Дюбуа был гением такого рода интриг.

Он предложил Лауре миллион, если она поссорит кардинала с королевой. Как только ссора возникнет, он будет спокоен.

Спустя неделю после завершения этих переговоров Альберони получил письмо от Филиппа V, которым тот предписывал ему покинуть Мадрид в течение двадцати четырех часов, а Испанию в течение двух недель и запрещал писать королю, королеве или кому бы то ни было еще.

Кроме того, офицеру гвардейцев было поручено препроводить его к границе.

В Барселоне королевский наместник предоставил опальному министру эскорт из пятидесяти человек; местность, где ему предстояло проехать, кишела бандитами, и Альберони, который прежде вел большую войну во имя своего властелина, вскоре должен был, вероятно, вести малую войну ради себя самого.

И в самом деле, в теснине Трента-Пассос карета кардинала и его эскорт подверглись нападению двух сотен местных разбойников, сквозь толпу которых пришлось пробиваться с оружием в руках.

В десяти льё далее был замечен еще один отряд, по-видимому догонявший изгнанника; однако на тех, кто составлял этот отряд, были мундиры гвардейцев его католического величества, так что, вместо того чтобы бежать от них или оказывать им сопротивление, их стали поджидать. И в самом деле, этот отряд явился от имени Филиппа V.

После отъезда Альберони было обнаружено, что он захватил с собой ценные документы, в том числе завещание Карла II, назначившего Филиппа V наследником испанской монархии. С какой целью сделал это опальный министр? Вероятно, для того, чтобы передать ее императору, который, после того как эта бумага будет уничтожена, снова заявит о своих правах на трон, принадлежавший некогда Карлу V.

Командир гвардейцев заставил Альберони выйти из кареты; сундуки кардинала были вскрыты, а сам он обыскан; в итоге все его бумаги были изъяты и увезены в Мадрид.

Дюбуа известили об опале Альберони даже раньше, чем регента; он знал, по какой дороге проследует опальный министр, направляясь в Италию, ему было известно, что тот должен пересечь Юг Франции, и он послал г-на де Марсьё, знавшего кардинала еще по Парме, встретить его на границе.

Делалось это под предлогом оказать Альберони честь, но подлинная цель встречи состояла в том, чтобы, воспользовавшись негодованием опального министра, узнать от него какие-нибудь секретные сведения о Филиппе V и королеве, сведения, которые Дюбуа рассчитывал употребить с пользой для себя.

Увидев г-на де Марсьё, Альберони в ту же минуту понял, какое поручение тот получил.

— Вы явились узнать секрет испанской монархии? — спросил он. — Что ж, я скажу его вам: Филипп Пятый — это человек, который нуждается лишь в двух вещах: в женщине и в молитвенной скамеечке.

Следствием опалы Альберони стало то, что можно было предвидеть: Дюбуа добился всеобщего мира.

Филипп V присоединился к договору о Четверном альянсе, и 17 февраля маркиз де Беретти-Ланди, посол испанского короля, подписал этот договор в Гааге.

Однако в то самое время, когда кардинал поднялся на борт судна в Антибе, не менее важное событие привлекло взоры всей Европы к другому краю Франции. Мы уже говорили, что провинциальные штаты Бретани, вместо того чтобы с возгласами одобрения, как это было принято, согласиться с добровольным дополнительным налогом в пользу правительства, ответили, что они смогут принять во внимание это требование лишь после того, как увидят и изучат счета.

Как только маршалу де Монтескью, губернатору провинции, стал известен этот ответ, он ввел войска в Ренн, Ванн, Редон и Нант и, кроме того, запретил бретонским дворянам собираться без позволения короля.

Как известно, бретонские дворяне составляли особую породу, грубую, малокультурную и необщительную; в то время как остальная знать Франции чахла в лучах солнца Версаля, она оставалась твердой, решительной и гордой, пребывая в тени своих друидических памятников и старых лесов.

И потому для бретонской знати было невыносимо это ущемление ее прав.

Бретонцы, старые друзья Испании во времена Лиги, в ту эпоху, когда испанская монархия была противником Франции, примкнули к партии Филиппа V, враждовавшей с регентом, и послали депутацию в Мадрид.

Господин де Мелак-Эрвьё, глава посольства, имел поручение выступить перед лицом Филиппа V от имени бретонской знати.

Филипп V ответил бретонцам следующим письмом, которое помечено Сан-Эстебаном и датировано 22 июня 1719 года:

«Господин де Мелак-Эрвьё доставил мне предложения со стороны бретонской знати, касающиеся интересов обеих корон. Я полагаюсь на то, что вышеназванный господин добросовестно передаст мой ответ этим дворянам; однако я хочу уверить их лично, что я чрезвычайно признателен им за славное решение, которое они приняли, и что я поддержу их, насколько это в моих силах, радуясь возможности заявить им об уважении, испытываемом мною к столь верным подданным короля, моего племянника, которому я желаю лишь добра и славы.

Я, КОРОЛЬ».

Славное решение, которое приняла бретонская знать и которое она довела до сведения Филиппа V, заключалось в отделении Бретани от Франции.

План был прост: штаты Бретани собираются и принимают постановление, где говорится, что, поскольку права провинции нарушены, она объявляет себя независимой.

Две женщины дали толчок этому грандиозному замыслу, давнишней мечте Морбиана и Финистера: то были владетельницы замков Канкоэн и Бонамур.

Одна женщина предала свой родной край: то была г-жа д’Эгула…

Благодаря ей Ле Блан был осведомлен обо всем, что творилось в Бретани. А Ле Блан, как уже говорилось, был правой рукой Дюбуа.

Господин де Монтескью получил приказ действовать жестко.

Это был именно тот человек, какой требовался для подавления мятежа, будь то даже в Бретани, краю вечных мятежей и невероятных расправ.

Пьер д’Артаньян де Монтескью, маршал Франции, был потомком древних Монтескью, наследников Хлодвига, как это заявил в одной из своих грамот сир де Монтескью, ставший герцогом Афинским. Он провел на военной службе более полувека, и душа его стала за это время каменной, а рука — железной.

При первом известии о восстании он потребовал прислать ему войска, и, как если бы этому человеку, пращуры которого стояли у колыбели французской монархии, пожелали дать солдат, у которых тоже имелись известные предшественники, ему были посланы преемники тех знаменитых драгун, что утопили в крови восстание в Севеннах, этой Бретани Южной Франции, и те из них, что были еще живы.

Сражение длилось три месяца, и по прошествии этих трех месяцев Бретань была покорена, а триста или четыреста бретонских крестьян и десяток дворян оказались в заключении.

Четырех из них было решено отправить на эшафот: то были Понкалек, Монлуи, Талуэ и Куэдик.

Обычные суды тянулись долго, а для подобного мятежа требовалась расправа быстрая и жестокая.

Для этой цели в Нанте была размещена королевская судебная палата, которая и вынесла приговор.

Двадцать шестого марта, в десять часов вечера, при налетевшей в темноте буре, на главной площади Нанта был сооружен эшафот, затянутый черной тканью, как это полагается дворянам. Народ, совершенно ошеломленный, никак не мог поверить, что эти четыре головы вот-вот упадут с плахи, как ему невозможно было бы поверить, что способны опрокинуться те древние друидические камни, рядом с которыми он всегда проходил, испытывая удивление, смешанное с почтением.

В половине одиннадцатого площадь осветилась: пятьдесят солдат, держа в руках пропитанные смолой факелы, образовали кольцо вокруг эшафота.

Почти в то же самое время появились четверо приговоренных; это были красивые молодые люди, которым на всех четверых было от силы сто сорок лет. Они были спокойны, тверды и одновременно послушны.

Тем не менее, когда остригли их прекрасные длинные волосы, этот древний символ свободы франков, еще и в наши дни сохранившийся нетронутым в Бретани, они вздрогнули.

Монлуи, самый молодой из всех, уронил слезу и вполголоса обратился к палачу, умоляя его отнести матери эту рыжую, как у льва, гриву.

В полночь все четверо с улыбкой на устах приняли поцелуй ангела смерти.

Многие заговорщики остались в тюрьме; другие добрались до Испании, и эти оказались самыми несчастными. Те, кому отрубили голову, покоились в отеческих гробницах, а те, кого держали в заключении, видели сквозь решетку тюремной камеры небо отчизны; но изгнанники!..

«Их видели, — пишет в 1724 году маршал де Тессе, — блуждающими по улицам Мадрида, и, судя по их лицам, они более не собирались затевать бунт в Бретани».

Еще и сегодня в глубинке Бретани, в Сен-Мало, этом логовище пиратов, столь опасном для Англии, а также в Лорьяне, Вильнёве и Бресте, где заканчивается земля, finis terгае, в самых бедных лачугах можно увидеть портреты Куэдика, Талуэ, Понкалека и Монлуи, которые отцы оставили в наследство детям, и, когда вы спрашиваете ваших хозяев, владельцев этих лачуг, кто эти люди, образы которых они с таким благоговением хранят, пребывая в полнейшем невежестве в вопросах веры, одни отвечают вам: «Это святые», а другие: «Это мученики».

Тем временем настал уже давно предсказанный момент краха системы Ло. Акции компании Миссисипи, а также Южной и Сенегальской компаний, стоившие вначале пятьсот ливров, поднялись в цене до четырнадцати-пятнадцати тысяч ливров; всем было понятно, что дальнейший рост их стоимости невозможен, что удержание ее на этом уровне маловероятно и что подрыв доверия к ним близок.

Выше уже говорилось об изданном в 1719 году указе, который предписывал каждому собственнику денежной суммы в звонкой монете, превосходящую пятьсот ливров, отнести эти деньги в банк и поменять их на банковские билеты.

Издан был указ замечательно, да вот исполнялся он плохо. Правительство рассчитывало на денежные поступления в размере одного миллиарда, однако их приток не достиг и двадцати миллионов. С этого времени количество денег мало того что перестало находиться в равновесии с эмиссией банковских билетов, но эта эмиссия еще и на две трети превосходила общий объем серебряных и золотых монет, имевшихся во Французском королевстве.

Наконец настал смертельный день 21 мая, когда был издан указ, предписывавший снижение стоимости банковских билетов, а также акций Западной компании. Это снижение предстояло проводить постепенно, из месяца в месяц, вплоть до 1 января 1721 года, когда стоимость банковских билетов должна была быть уменьшена наполовину по отношению к их цене на день опубликования указа.

С этого дня система Ло начала рушиться. 22 мая новым указом был отменен указ от 21 мая, но все было уже бесполезно: акции стали обесцениваться, и падение их курса происходило еще быстрее, чем прежде они росли в цене.

Нетрудно понять, какую растерянность вызвали в Париже два этих указа. Первый из них подрывал доверие к акциям, а второй оставлял в обороте обесцененные бумаги. Это был удар, нанесенный всем капиталам; лишь несколько благоразумных людей запрятали имевшееся у них золото в свои подвалы, а в остальном бумажные деньги проникли повсюду. Условная стоимость этих денег была поднята благодаря вздорожанию акций, достигшему шести миллиардов, однако подлинный объем эмиссии достиг двух миллиардов шестисот миллионов, что было огромной суммой! Во всей Франции случился один из тех толчков, какие испытывают во время землетрясения. Изумление, которым был поражен каждый, обратилось в ярость. Повсюду расклеивали подстрекательские воззвания. Париж был близок к восстанию.

Герцог Орлеанский с присущим ему дерзким мужеством, которое он так часто проявлял в государственных делах, в личной жизни и на полях сражений, во всеуслышание смеялся над всеми этими народными волнениями, в высшей степени напугавшими Джона Ло.

В итоге Джон Ло, нашедший убежище в Пале-Рояле, поспешил подать в отставку с должности генерального контролера финансов. Он хотел немедленно бежать и, покинув Францию, исчезнуть с финансового и политического горизонта.

Регент, весьма забавлявшийся этими страхами, предоставил ему телохранителей, которые, хотя и имея задание защищать его от народа, в то же самое время получили приказ препятствовать его бегству.

Наконец 10 декабря, продолжая перед этим принимать участие во всех финансовых операциях, осуществлявшихся в промежутке между маем и концом года, Ло покинул театр своих подвигов и удалился в одно из принадлежавших ему поместий, которое находилось в трех или четырех льё от Парижа.

Однако в скором времени, не чувствуя себя более в безопасности в этой своеобразной ссылке, он, покинув перед этим Париж, решил покинуть Францию; на беду финансиста, в Валансьене его поджидал последний страх. Губернатор провинции маркиз д’Аржансон, сын хранителя печати, распорядился арестовать беглеца, удерживал его в течение двух суток и отпустил на свободу лишь по категорическому приказанию регента.

Выехав из Валансьена, Ло отправился в Брюссель, а затем, оттуда, в Венецию, где ему и суждено было умереть. В Париже он оставил огромные долги, которые оплачивала его жена.[12]

В первой половине 1720 года совершилось несколько событий, которые мы обошли молчанием, желая рассказать в первую очередь о крахе системы Ло и судьбе ее создателя.

Как только, вследствие опалы Альберони, был заключен мир между Францией и Испанией, г-н де Молеврие, которого король Людовик XV назначил послом, отправился в Мадрид, чтобы привезти орден Святого Духа только что родившемуся испанскому инфанту и начать переговоры о двух браках: французского короля с инфантой и мадемуазель де Монпансье, дочери регента, с принцем Астурийским.

Восемнадцатого февраля король вступил в состав регентского совета, и первое же заседание навело на него сильную скуку. По возвращении он сказал своему наставнику, г-ну де Флёри, что возвращаться туда более не желает.

— Учтите, государь, — ответил королю наставник, — что если вы не желаете знакомиться с государственными делами и у вас будет когда-нибудь дофин, более образованный, чем вы, то он вполне сможет занять ваше место и ограничиться тем, что предоставит вам пенсион.

— А пенсион будет значительный? — поинтересовался король.

Наконец, в один прекрасный майский день дозорный крепости Нотр-Дам-де-ла-Гард дал знать о приближении судна. Это судно, капитаном которого был Шато, носило имя «Великий святой Антоний».

С чистым карантинным патентом оно вышло из Сидона 31 января. Судно крайне нуждалось в провизии, ибо, когда капитан хотел запастись водой и продовольствием в Кальяри, его пушечным огнем встретил губернатор острова, увидевший во сне, что на Сардинию обрушилась чума и истребила ее население. Во время плавания судна на его борту умерли два человека. Третий умер в день прибытия судна в Марсель. «Великий святой Антоний» встал на карантин в порту острова Помег. На другой день после начала карантина судовой хирург, ухаживавший за больными, заболел сам и умер в свой черед.

Слухи об этой необычной смертности стали распространяться в городе и возбуждать в нем смутные страхи, как вдруг один из местных хирургов заявил, что он лечит на площади Ланш матроса, у которого есть все признаки восточной чумы.

В тот же вечер матрос умер. В Марселе началась чума.

Шестнадцатого августа, в день святого Рока, от чумы умерло семьсот человек, и по приказу регента в Марсель отправились два врача, чтобы изучать это моровое поветрие, которое, проникнув уже и в Экс, рано или поздно могло добраться до Парижа.

Этими двумя парламентерами, посланными к смерти, были доктора Лемуан и Байи.

Достаточно просто произнести имя г-на де Бельзёнса, чтобы воздать ему хвалу.

Но есть и другие имена, которые обитатели Марселя хранят в своем сердце и которые они повторяли во время праздника, посвященного столетней годовщине прекращения чумы.

Это имя шевалье Роза, который в тот день, когда пали мертвыми, словно сраженные ударом молнии, четыре тысячи человек, стоял среди множества трупов и, сохраняя хладнокровие, с командирским жезлом в руке, приказывал уносить их алжирским и тунисским каторжникам со смуглыми лицами и наголо остриженными головами, разделяя опасность с этими людьми, которых никто не воспринимал как людей.

Это имена эшевенов Мустье, Дьёде, Одимара, Пишатти де Круасента, Эстеля и бальи де Ланжерона.

Мы намеревались сказать: «Это имена капуцинов, которые жертвовали собой, помогая больным и хороня мертвых», но у капуцинов нет имен, и в Марселе о них говорят лишь следующее:

— В Марселе в начале чумы было двести семьдесят монахов ордена святого Франциска; к концу чумы их осталось трое.

Нечто подобное происходило после битвы при Эйлау. Император вручил командиру полка, творившего во время этого сражения чудеса героизма, двенадцать крестов Почетного легиона, с тем чтобы тот раздал их по собственной воле.

Полковник взял их, однако на лице его отразилось смущение.

— Что вас беспокоит? — спросил его Наполеон.

— Дело в том, сир, — ответил полковник, — что вы, ваше величество, дали мне двенадцать крестов, а у меня осталось только шесть солдат.

XI

Поездка мадемуазель де Валуа. — Горе принцессы.Запрет, относящийся к булле «Unigenitus». — Что представляла собой эта булла. — Дюбуа становится архиепископом.Поручение, полученное г-ном де Бретёем. — Возведение Дюбуа в сан.


Как раз в то время, когда в Марселе вспыхнула чума, мадемуазель де Валуа, та самая красавица Шарлотта Аглая, что имела честь отнять герцога де Ришелье у мадемуазель де Шароле, а своего отца — у герцогини Беррийской, проезжала через Марсель, направляясь во владения своего супруга герцога Моденского.

Склонить юную принцессу к этому замужеству было делом нелегким. Как мы уже говорили, она обожала герцога де Ришелье.

Однако у регента была причина желать, чтобы принцесса заняла положение, которое удерживало бы ее вдали от Франции.

Вначале стоял вопрос о том, чтобы выдать ее замуж за принца Пьемонтского; однако бабка мадемуазель де Валуа, принцесса Пфальцская, не желая, чтобы ее могли упрекнуть в том, что она обманула подругу, написала сицилийской королеве, состоявшей с ней в постоянной переписке:

«Я чересчур люблю Вас, чтобы сделать Вам такой гадкий подарок».

Так что первый намечавшийся брачный замысел потерпел провал — к великой радости мадемуазель де Валуа, к великой печали ее матери, мечтавшей об этом браке, и к великому удовольствию Дюбуа и регента, которые, зная, что Сицилийское королевство должно быть отторгнуто от Сардинии, скорее позволяли другим заниматься данным союзом, чем занимались им сами.

Именно тогда и начались переговоры с Моденским двором. 28 ноября 1719 года прибыл курьер, сообщивший, что при одном лишь взгляде на портрет принцессы герцог Моденский влюбился в нее. Это был блестящий успех.

Перед отъездом мадемуазель де Валуа изъявила желание повидаться со своей сестрой, аббатисой Шельской.

Принцесса Пфальцская сделала все возможное, чтобы воспрепятствовать этому визиту, сказав принцессе, что в аббатстве свирепствует корь и отправиться туда означает подвергнуть свою жизнь опасности.

— Тем лучше! — ответила мадемуазель де Валуа. — Именно к этому я и стремлюсь.

И в самом деле, мадемуазель де Валуа заразилась корью и очень тяжело заболела; но, при всей серьезности своего заболевания, она благословляла его, ибо оно отсрочило ее замужество.

Наконец, назначенный для отъезда день наступил. Следовало подчиниться.

Герцог Моденский должен был отправиться в Геную инкогнито.

Именно в этом городе должна была произойти первая встреча жениха и невесты.

Мадемуазель де Валуа делала остановки везде, где это было возможно. Из Лиона она послала в Париж забавную приветственную речь, которую адресовал ей какой-то приходский священник и которая изрядно повеселила весь двор. Одновременно она просила разрешения посетить Прованс, Тулон и Сен-Бом. Несчастная принцесса, она хотела увидеть все, кроме своего будущего мужа.

В итоге она настолько затянула свое путешествие, что жених стал жаловаться на долгое ожидание и сетовать, что она все не появляется. Регент рассердился и приказал дочери отправиться в плавание, не устраивая более никаких задержек.

Посадка на корабль состоялась в Антибе.

После их встречи от принцессы пришло письмо, в котором сообщалось, что принц Моденский показался ей лучше, чем она ожидала, и что она надеется свыкнуться с ним.

И в самом деле, существовало огромное различие между тем, что покидала мадемуазель де Валуа, и тем, что ей предстояло обрести, о чем свидетельствуют следующие стихи, распространявшиеся в дни ее отъезда:

В мужья мне дан какой-то мелкий князь.

Ничтожен он, скажу я не чинясь:

Таких владений, как его, штук пять

В любой наш лен нетрудно запихать!

Казна его пуста, и двор убог!

Ах, что за разница, мой Бог:

Вокруг меня — унылое гнильё,

А в памяти — красавец Ришельё!

Пока мадемуазель де Валуа пыталась свыкнуться со своим мужем, король подписал декларацию, наделавшую много шума.

Это был запрет высказывать что-либо против буллы «Unigenitus», а также поддерживать любые противные ей мнения и распространять их.

Впрочем, мы уже упоминали эту папскую буллу.

Скажем теперь несколько слов о том, что она собой представляла. Разъяснение не будет занятным, и потому мы оттягивали его сколько могли. Однако теперь отступать более нельзя, и нам следует покончить с ним.

Булла «Unigenitus» датируется царствованием Людовика XIV; это сочинение папы Климента XI, обнародовавшего ее в 1706 году.

Она провозглашает верховенство папы над епископами; верховенство, основанное на том, что папа является наместником Иисуса Христа, а прочие прелаты подчиняются великому понтифику.

Булла была направлена прежде всего против опубликованной за год или два до этого книги «Моральные размышления по поводу Нового Завета» отца Кенеля, главы партии янсенистов; в этой книге утверждалось, напротив, что епископы получают благодать непосредственно от Иисуса Христа.

Господин де Ноайль и восемь епископов-янсенистов, друзей отца Кенеля, оспорили буллу, заявив, что, согласно ясному и определенному тексту Евангелия, они получили свою власть не от верховного понтифика, а от Иисуса Христа.

То было время, когда никто не знал, как развлечь Людовика XIV, и его развлекали этой распрей.

Вскоре вся Франция разделилась на янсенистов и молинистов. За этим последним словом скрывалось слово «иезуит».

В тот момент, когда король уже вот-вот должен был испустить дух, преследования, которым он подвергал янсенистов, снова пришли ему на ум. И он отказал кардиналу де Бисси в просьбе выступить с последней декларацией против янсенистов.

— Я сделал все, что мог, — сказал он, — дабы установить мир между вами, и не смог добиться этой цели. Прошу Господа даровать вам его.

Незадолго до своей смерти Людовик XIV снова обратился с этим делом к папе и попросил его обнародовать апостольскую конституцию, которая сурово осудила бы воззрения отца Кенеля, поддержанные г-ном де Ноайлем.

Король заверил папу в полнейшей покорности французского духовенства его установлениям. Папа выпустил буллу, которую у него просили; но, никоим образом не находя во французском духовенстве той слепой покорности, какую обещал Людовик XIV, Климент XI обнаружил в нем огромное противодействие; к несчастью для папы и для короля, это противодействие исходило от людей, более всех прославившихся своими добродетелями и своими познаниями.

Как мы уже сказали, король умер, не успев завершить это важное дело, так что в годы Регентства оно возобновилось с еще большей активностью.

Партия, в которую входили герцогиня Менская, герцог де Вильруа, Безон, Бисси и лично Дюбуа, метивший в кардиналы, встала на сторону папы.

Видя, что свободы галликанской церкви находятся под угрозой, Сорбонна и четыре епископа воззвали к церковному собору.

Именно в этот момент регент запретил что-либо говорить, писать и публиковать против буллы «Unigenitus».

Внезапно, в самый разгар этих религиозных скандалов, разразился скандал куда более громкий.

Дюбуа метил в кардиналы, и, исключительно для того, чтобы устранить все препятствия на его пути к этой цели, г-н де Тансен был послан в Рим. В 1718 году Яков III Стюарт, находившийся в изгнании в Риме, где он умирал с голода, предложил Дюбуа кардинальскую шапку, если тот будет выплачивать ему пенсион, распоряжение о котором сделает регент. Однако Дюбуа понимал, что принять кардинальскую шапку от претендента на английский престол означает уронить себя во мнении короля Георга; и потому он отказался от предложения Якова III, хотя и сохранив его письмо, чтобы воспользоваться им в случае надобности.

Между тем, вследствие смерти кардинала де Тремуя, стала вакантной должность архиепископа Камбре. Эта должность приносила доход в сто пятьдесят тысяч ливров и, кроме того, была важной ступенью к кардинальскому сану.

Дюбуа рассудил, что настал час использовать письмо, полученное им от Якова III. Он отправил его Нерико-Детушу, поверенному в делах Франции в Лондоне, приказав ему предъявить это письмо королю Георгу и попросить английского монарха рекомендовать регенту на эту должность его, Дюбуа, создателя Четверного альянса. Детуш явился на аудиенцию, вручил королю Георгу упомянутое письмо и высказал его величеству просьбу Дюбуа.

Король Георг рассмеялся.

— Государь, — произнес Детуш, — подобно вашему величеству, я понимаю всю странность этой просьбы, но я крайне заинтересован в том, чтобы она имела успех, ибо, если это случится, моя карьера обеспечена, а если, напротив, она потерпит провал, то я погиб.

— Но как, по-твоему, — спросил его король Георг, — протестантский монарх может вмешиваться в назначение архиепископа во Франции? Регент посмеется над такой рекомендацией и отложит ее в сторону.

— Простите, государь, — промолвил Детуш. — Регент посмеется над ней, это правда, однако он примет ее во внимание: во-первых, из уважения к вашему величеству, а во-вторых, потому что это покажется ему забавным.

— Тебе это доставит удовольствие? — спросил король.

— Да, государь.

— Тогда давай.

И он подписал ходатайство, которое на всякий случай заготовил Детуш и которое было послано регенту в тот же день; одновременно Дюбуа был уведомлен о том, что оно отправлено.

На другой день после того, как регент должен был получить рекомендацию, подписанную королем Георгом, улыбающийся Дюбуа появился на утреннем выходе герцога Орлеанского.

— Что случилось, и с чего это вдруг у тебя такое веселое настроение? — поинтересовался принц.

— По правде сказать, монсеньор, мне приснился забавный сон.

— И что же тебе приснилось?

— Мне приснилось, что вы дали мне должность архиепископа Камбре.

— Черт побери, аббат! — произнес регент, поворачиваясь к нему спиной. — Признаться, ты видишь весьма нелепые сны.

— Вот как! А почему бы вам не сделать меня архиепископом, как кого-нибудь другого?

— Выходит, ты серьезно меня об этом просишь?

— Вполне серьезно, монсеньор.

— Так вот мой ответ, аббат: ты не сегодня ночью грезил, а сейчас грезишь.

И он во второй раз повернулся к нему спиной.

Аббат чересчур поторопился и пришел на день раньше, чем следовало: депеша короля Георга задержалась и прибыла лишь вечером.

На следующий день Дюбуа явился к регенту, как и накануне.

— Ну так что, монсеньор, какое решение мы примем по поводу архиепископства, которое я просил у вас вчера?

— Послушай, — сказал регент, — ты сильно удивил меня, когда обратился ко мне с этой просьбой; так вот, я удивлю тебя еще больше: я дам тебе эту должность.

Дюбуа взял руку регента и поцеловал ее.

Однако Дюбуа в момент рукоположения в священство был кое-чем озабочен. Дело в том, что он был женат. Обращаться за разрешением на развод к Клименту XI, у которого он рассчитывал попросить позднее кардинальскую шапку, означало усложнить положение; и Дюбуа подумал, что ему куда быстрее и куда легче устранить свидетельства этого брака.

Дюбуа поделился своими затруднениями с г-ном де Бретёем, интендантом Лиможа. Господин де Бретёй, обрадованный возможностью оказать услугу человеку, от которого зависела вся его карьера, получил от Дюбуа все необходимые сведения, касающиеся имени его жены, названия деревни, где был заключен их брак, а также года и дня, когда это произошло.

Подкованный во всех отношениях, г-н де Бретёй отправился в поездку и настолько хорошо позаботился о мерах предосторожности, что прибыл в деревню, где происходило это венчание, в весьма поздний час и остановился в доме у священника, преемника того, что венчал Дюбуа.

Кюре, к которому г-н де Бретёй обратился с дружеской просьбой о гостеприимстве, был чрезвычайно рад принять у себя интенданта провинции и перевернул вверх дном весь дом. Из этого воспоследовал ужин, который г-н де Бретёй нашел превосходным; особенно изысканными, по его мнению, были вина хозяина. В итоге за столом достаточно быстро начались возлияния, во всяком случае их позволял себе кюре, и к десерту его взгляд уже не был безупречно чист. В этот момент г-н де Бретёй завел разговор о делах славного кюре, сказал, что у него нет никаких сомнений в том, что все его приходские книги содержатся в порядке, но, тем не менее, ради соблюдения формальности, он был бы не прочь взглянуть на них. Кюре, уверенный в исправном ведении своих церковных книг, поднялся и подал эти реестры г-ну де Бретёю, который после первой выпитой бутылки возобновил возлияния; так что была откупорена вторая бутылка, и, в тот момент, когда она закончилась, глаза кюре, давно уже мутные, закрылись полностью.

Увидев это, г-н де Бретёй отыскал в церковной книге год, когда происходило венчание, нашел страницу с нужной записью, вырвал ее и положил себе в карман; затем, поскольку стояла прекрасная летняя пора и уже начало светать, г-н де Бретёй разбудил служанку, дал ей несколько луидоров, поручил ей поблагодарить от его имени кюре и уехал.

В том, что касается записи о венчании, фокус удался.

Оставался брачный договор.

Это трудное дело было поручено все тому же г-ну де Бретёю.

Нотариус, засвидетельствовавший этот договор, умер лет двадцать тому назад; был вызван его преемник, и ему предоставили выбор между суммой в пятнадцать тысяч ливров и пожизненным тюремным заключением.

Нотариус нисколько не колебался и вручил подлинник договора г-ну де Бретёю, присоединившему его к записи из церковной книги. Обе бумаги были немедленно отправлены Дюбуа, и он их уничтожил.

Затем, чтобы не оставлять новому архиепископу никаких причин для беспокойства, г-н де Бретёй предпринял розыски г-жи Дюбуа и, в тех же выражениях, какие он использовал в отношении нотариуса, предоставил ей выбор опять-таки между суммой в пятнадцать тысяч ливров и пожизненным тюремным заключением. Госпожа Дюбуа взяла пятнадцать тысяч ливров и дала обещание хранить в будущем свой секрет так же, как она хранила его прежде.

Так что все было устроено к лучшему в этом лучшем из возможных миров, как позднее скажет Вольтер.

После этого аббат озаботился своим рукоположением в священство.

Он обратился с этим к кардиналу де Ноайлю. Но тот без всякого высокомерия, позерства и шума наотрез отказал аббату в его просьбе, причем никакие просьбы и угрозы не могли заставить его отступиться от этого отказа.

Тогда Дюбуа обратился к г-ну де Безону, брату маршала, переведенному из Бордоского архиепископства в Руанское; г-н де Безон проявил в этом деле больше услужливости, чем кардинал де Ноайль, и дал необходимые распоряжения для того, чтобы Дюбуа был рукоположен в главном викариатстве Понтуаза, подчинявшемся Руанской архиепархии.

Под предлогом важных дел, которыми он был занят, Дюбуа добыл папскую грамоту, позволявшую ему пройти все ступени священства одновременно. Так что в одно прекрасное утро он отправился в приходскую церковь главного викариатства Понтуаза, где епископ Нанта, как и обещал, в ходе одной и той же малой мессы посвятил Дюбуа в иподиаконы, диаконы и священники. По этому случаю регент подарил Дюбуа пастырский перстень, стоивший более ста тысяч ливров.

Затем он назначил его полномочным представителем на конгрессе в Камбре и отправил туда вместе с г-ном де Морвилем и г-ном де Сен-Контестом.

XII

Состояние финансов после краха системы Ло. — Судебная палата. — Продажа имущества Ло. — Опала и смерть д’Аржансона.Кардинал Конти становится папой. — Дюбуа становится кардиналом. — Болезнь короля.Гельвеций. — Радость народа.Первые попытки оспопрививания. — Договоренности о брачных союзах короля и испанской инфанты, а также мадемуазель де Монпансье и принца Астурийского.Господин де Сен-Симон, посол в Испании.


После того как система Ло рухнула, а сам он бежал, следовало подумать о том, как привести дела в то состояние, в каком они находились прежде.

Первым шагом к этому стало учреждение судебной палаты, на которую возлагалась почти такая же работа, какая в начале Регентства уже проводилась с откупщиками.

Расследование должно было коснуться пятисот или шестисот миллионов акций, которые, по слухам, были выпущены без королевского дозволения.

В ожидании начала работы этой палаты народу было дано первое удовлетворение.

Движимое имущество Ло было продано на открытых торгах, а его поместья конфискованы: поместий, сопряженных с титулами, у него оказалось четырнадцать.

Двадцать шестого января 1721 года вышло постановление, которым предписывалось провести общую перепись всех банковских ценных бумаг, выпущенных в течение последнего года. Владельцы этих бумаг должны были заявить, от кого они их получили и по какой цене купили.

И тогда вскрылись поразительные факты. Состояние г-на Ле Блана достигло семнадцати миллионов, г-на де Ла Фая — восемнадцати, г-на де Фаржа — двадцати, г-на де Веррю — двадцати восьми, а г-жи де Шомон — ста двадцати семи!

В связи с этим к судебной ответственности были привлечены важные государственные деятели: государственный секретарь Ле Блан, граф и шевалье де Бель-Иль, то есть сын и внук Фуке, а также г-н Моро де Сешель.

Кроме того, лишился своей должности канцлера д’Аржансон, и она была передана д’Агессо, человеку в высшей степени популярному.

Правда, опала д’Аржансона сопровождалась всякого рода наградами: ему сохранили звание хранителя печати, он имел право присутствовать на заседаниях совета, когда ему это было угодно, и остался другом и советником герцога Орлеанского.

Но, как ни заботились о том, чтобы смягчить бывшему канцлеру его опалу, все же это была опала; она подействовала на него крайне тяжело, настолько тяжело, что он заболел, целый год чахнул и, наконец, умер 8 мая 1721 года.

За несколько дней до смерти г-на д’Аржансона умер папа Климент XI, автор буллы «Unigenitus».

Восемнадцатого мая того же года его преемником был избран кардинал Конти, взявший себе имя Иннокентий XIII.

Смерть Климента XI немедленно остановила преследования, которым по требованию короля и королевы Испании подвергался Альберони: его хотели лишить кардинальского звания. Для расследования его дела был учрежден суд, состоявший из кардиналов; однако под влиянием корпоративного духа этот суд решил затянуть свою работу, надеясь что Климент XI, правивший уже двадцать лет, умрет до того, как будет вынесен приговор. Все случилось так, как и предвидел суд, причем Альберони не только оказался избавлен от судебного разбирательства, итога которого добивались три его страшных врага — испанский король, испанская королева и папа, — но и был приглашен теми, кто являлся его судьями, заседать в конклаве, поскольку он по-прежнему оставался кардиналом и его отсутствие там могло вызвать возражения и даже привести к тому, что избрание нового папы было бы признано недействительным.

Франция желала, чтобы этим новым папой стал кардинал Конти.

Дюбуа не намеревался останавливаться на должности архиепископа Камбре: ему нужна была кардинальская шапка, а за кардинальской шапкой ему уже мерещилась папская тиара.

Два его доверенных лица вели в Риме переговоры о кардинальской шапке: одним из них был иезуит Лафито, епископ Систерона; другим — аббат де Тансен.

Но, несмотря на всю проявленную ими настойчивость, они натолкнулись на глухое противодействие Климента XI, заставлявшее полагать, что переговоры будут труднее, чем это представлялось вначале. И потому Дюбуа предложил кардиналу де Рогану отправиться в Рим и ускорить там решение этого вопроса, пообещав ему, что по возвращении оттуда он получит в обмен первый же освободившийся министерский пост. Кардинал де Роган уже настроился ехать, как вдруг стало известно о смерти Климента XI. Миссия кардинала де Рогана отменена не была, однако значение ее усилилось: кардинал отправился в Рим, имея целью добиться назначения Конти папой, а Дюбуа кардиналом.

Кардинал де Роган располагал неограниченным денежным кредитом.

Каждый кардинал имел право взять себе на время конклава одного прислужника; Роган взял с собой Тансена, который, прежде чем затвориться вместе с ним в зале конклава, заключил соглашение с кардиналом Конти.

Оно состояло в том, что, благодаря влиянию Франции, кардинал будет избран папой, а папа сделает Дюбуа кардиналом.

Когда договор был составлен и стороны обменялись его заверенными экземплярами, Тансен и кардинал де Роган были заперты во дворце, где происходили выборы.

Лафито остался снаружи, чтобы получать письма от Дюбуа.

Всем известна суровость неволи, в которой пребывают члены конклава; однако эта суровость отступила перед миллионами, привезенными кардиналом де Роганом. 5 мая иезуит Лафито написал Дюбуа, что, несмотря на предполагаемую непроницаемость зала конклава, он входит туда каждую ночь с помощью подобранного ключа и добирается до кардинала де Рогана и Тансена, хотя, для того чтобы проникнуть к ним, требуется пройти через пять сторожевых постов.

Восьмого мая Конти был избран папой и принял имя Иннокентия XIII.

Это избрание положило конец суду над Альберони. У Иннокентия XIII, в отличие от Климента XI, не было причин подвергать судебному преследованию Альберони. В итоге, вместо того чтобы лишиться кардинальского звания и отправиться в изгнание, что, вероятно, случилось бы с ним, проживи Климент XI немного дольше, Альберони взял внаем роскошный дворец в Риме и обосновался в нем, проявляя расточительность и спесь, которые подпитывались теми миллионами, какие он отложил про запас во времена своего величия в Испании. Оттуда ему было дано увидеть, как один за другим умерли его враги: кардинал Джудиче и княгиня дез Юрсен, жившие, как и он, в Риме.

Назначенный легатом Феррары, Альберони умер, продолжая носить это звание, в возрасте девяноста или девяноста двух лет.

Вернемся, однако, к кардиналу Конти, то есть к новому папе.

Ему было шестьдесят шесть лет, и уже шестнадцать из них он имел сан кардинала.

Он был нунцием в Швейцарии, Испании и Португалии; вдобавок он принадлежал к одной из четырех знатнейших семей Рима и по своему происхождению был равен тем, кто носил имена Орсини, Колонна и Савелли. Это был мягкий, добрый и робкий человек, чрезвычайно любивший семью, из которой он происходил, и полагавший, что общественное положение вполне подменяет заслуги.

Однако подозрение, что собственных заслуг у него недостаточно для того, чтобы вознести его на Святой престол, вынудило кардинала Конти заключить с аббатом де Тансеном сделку, о которой мы говорили и которая стала теперь для него веригой.

Борьба была долгой: она длилась с 18 мая по 16 июля. Став папой, Конти хорошенько все взвешивал, прежде чем ознаменовать начало своей папской власти подобной симонией; но, держа в руке договор, Тансен заставил Иннокентия XIII сдержать слово. Подарок в виде книжного шкафа стоимостью в двенадцать тысяч экю, который желал иметь папа и который был предложен ему от имени Дюбуа, развеял последние сомнения его святейшества.

Двадцать шестого июля, к великому позору для всего христианского мира, Дюбуа был назначен кардиналом. Привез ему кардинальскую биретту аббат Пассерини, духовник папы.[13]

Всех крайне занимало это назначение; на нового кардинала градом посыпались каламбуры и злые насмешки, как вдруг неожиданное событие, которое внезапно воскресило всю старую клевету, распространявшуюся некогда по поводу регента, заставило вздрогнуть Францию.

Утром 31 июля король, уснувший накануне вечером в полнейшем здравии, пробудился с сильными болями в голове и горле; затем у него начался озноб, а около трех часов пополудни, поскольку боли в голове и горле усилились, ребенок, который перед этим два часа провел на ногах, был вынужден снова лечь в постель.

Ночь была тревожной: в два часа ночи лихорадка усилилась, и растерянность, тотчас же начавшаяся во дворце, перекинулась из дворца в город.

Около полудня герцог де Сен-Симон, имевший право являться по утрам в королевские покои одним из первых, вошел в спальню короля; там не было почти никого, кроме герцога Орлеанского, который с удрученным видом сидел возле камина.

В эту минуту в комнату вошел Бульдюк, один из королевских аптекарей, держа в руках лекарственное питье; за ним следовала г-жа де Ла Ферте, сестра герцогини де Вантадур, гувернантки короля.

Заметив герцога де Сен-Симона, за спиной которого ей не было видно регента, она воскликнула:

— Ах, господин герцог! Король отравлен!

— Замолчите, сударыня! — ответил ей герцог де Сен-Симон.

— А я говорю вам, что он отравлен! — повторила она.

Сен-Симон подошел к ней и промолвил:

— То, что вы говорите, сударыня, ужасно. Замолчите!

Когда он шагнул к ней, она увидела регента, скрытого прежде от ее взора, и замолчала.

Что же касается герцога Орлеанского, то он ограничился тем, что пожал плечами и обменялся взглядами с Сен-Симоном и Бульдюком.

На третий день в голове юного короля все стало путаться, и испуганные врачи сами начали терять голову. Гельвеций, самый молодой из них, ставший впоследствии лейб-медиком королевы, отец знаменитого Гельвеция, предложил сделать кровопускание из сосудов ноги; однако все остальные врачи стали резко возражать против этого, и Марешаль, главный хирург короля, заявил, что если во всей Франции останется лишь один ланцет, то он сломает его, чтобы королю не пускали кровь.

Регент, герцог де Вильруа, г-жа де Вантадур и герцогиня де Ла Ферте, о которой у нас только что шла речь, присутствовали на этой консультации и пребывали в отчаянии, не видя более единодушия среди тех, кто держал в своих руках жизнь короля.

И тогда пригласили городских врачей: это были господа Дюмулен, Сильва и Камиль Фальконе.

После обсуждения, длившегося несколько минут, они присоединились к мнению Гельвеция.

Однако королевские врачи стояли на своем.

— Господа, — промолвил тогда Гельвеций, видя, что у него осталось только одно средство отстоять свое мнение, — ручаетесь ли вы своей головой за жизнь короля, если ему не будет сделано кровопускание?

— Нет, — ответили врачи, — мы не можем взять на себя подобную ответственность.

— Ну а я, — заявил Гельвеций, — ручаюсь своей головой за его жизнь, если ему будет сделано кровопускание.

В голосе прославленного врача звучала такая убежденность, что регент взял слово и сказал:

— Действуйте, господин Гельвеций.

Все остальные врачи удалились, и Гельвеций, оставшись один, пустил королю кровь.

Через час лихорадка спала; к вечеру опасность миновала, и на другой день после кровопускания король поднялся с постели.

Париж, впавший перед этим в глубочайшее уныние, принялся петь и веселиться. Во всех церквах Парижа совершались торжественные молебны, и король, чудесным образом спасенный, отправился возблагодарить Господа за свое выздоровление в собор Парижской Богоматери и церковь святой Женевьевы.

Между тем настал праздник Святого Людовика.

Каждый год в этот день — и мы видим, что эта традиция сохранилась и до нашего времени, — так вот, каждый год в этот день в саду Тюильри устраивался концерт. На этот раз концерт перерос в праздничное гулянье.

Маршал де Вильруа, громче всех кричавший прежде, что король отравлен, был совершенно ошеломлен этим столпотворением, докучавшим королю, который каждую минуту прятался в какой-нибудь уголок, откуда маршал вытягивал его за руку, чтобы показать народу. В конце концов, видя что сад Тюильри и дворы Карусели забиты толпой, а все соседние крыши усеяны зеваками, маршал привел короля на балкон. Тотчас же вся эта бесчисленная толпа испустила крик «Да здравствует король!», который перекинулся на улицы и площади, обратившись в один ликующий вопль.

И тогда герцог де Вильруа, обращаясь к Людовику XV, произнес:

— Государь, вы видите перед собой всех этих людей, весь этот народ, всю эту толпу: все это принадлежит вам, все это ваше, вы властелин всего этого и можете сделать с ним все, что вам заблагорассудится.

Увы, эти опрометчивые слова воспитателя чересчур глубоко запечатлелись в сознании юного государя. Из того народа, что в 1721 году кричал «Да здравствует король!», создался народ, спустя семьдесят два года кричавший: «Долой королевскую власть!»

Тем временем в Лондоне на людях, приговоренных к смерти, был проведен опыт оспопрививания. Пятерым из них была сделана прививка, и все пятеро избежали смерти.

Но и г-н де Молеврие, посланный в Мадрид для того, что привезти орден Святого Духа новорожденному испанскому инфанту и начать переговоры о бракосочетании короля с инфантой, а принца Астурийского — с мадемуазель де Монпансье, не терял времени даром.

Четырнадцатого сентября все было решено, и на имя короля Людовика XV пришло письмо от короля Филиппа V, извещавшее не только о согласии его католического величества на этот брачный союз, но и о радости, испытываемой им по этому поводу.

Оставалось сообщить о предстоявшей женитьбе королю, которому о ней не было еще сказано ни слова и который, несмотря на свои одиннадцать лет, вряд ли был расположен жениться на трехлетней девочке.

Для этого выбрали день заседания регентского совета, чтобы новость, объявленная королю, была бы почти в то же самое время сообщена совету и больше к этому не надо было бы возвращаться.

Во время прений следовало остерегаться прежде всего герцога де Вильруа, который, будучи открытым врагом регента, несомненно должен был сделать все возможное, чтобы внушить королю неприязнь к маленькой инфанте.

Поэтому регент начал с того, что заручился поддержкой двух помощников: первого он нашел в лице герцога Бурбонского, надзиравшего за воспитанием короля, а второго — в лице епископа Фрежюсского, наставника его величества.

Герцог Бурбонский прекрасно воспринял новость, которую ему сообщили по секрету, и горячо одобрил этот брак.

Епископ Фрежюсский, в отличие от него, проявил сдержанность. В качестве возражения он привел возраст инфанты, делавший из этого брака нечто смехотворное. Тем не менее он заявил, что, по его мнению, король не станет сопротивляться, пообещал присутствовать на заседании, когда его величеству будет сделано это предложение, и взял на себя обязательство использовать все свое влияние на юного государя, дабы склонить его к содействию планам регента.

Дело было отложено до следующего дня.

В условленный час регент явился в королевские покои, но, войдя в переднюю, он прежде всего позаботился спросить, находится ли епископ Фрежюсский подле своего ученика.

Однако вопреки данному им обещанию епископ Фрежюсский отсутствовал. Регент послал за ним, решительно настроенный не входить к королю, пока не придет наставник. Минуту спустя он увидел, как тот бежит с видом человека, который, перепутав время, торопится исправить свою ошибку. Герцог тотчас же вошел вместе с ним к королю и застал возле его величества герцога Бурбонского, маршала де Вильруа и кардинала Дюбуа.

И тогда, приняв по возможности самый любезный вид, регент сообщил королю великую новость, расхваливая выгоды, которые нес с собой этот брачный союз, и умоляя его величество дать на него согласие.

Однако король, захваченный врасплох, хранил молчание; сердце его наполнилось страхом, а на глазах выступили слезы. Регент устремил взгляд на епископа, ибо почувствовал, что все теперь будет зависеть от него. Епископ сдержал свое обещание и вслед за регентом стал настаивать на том, что королю необходимо исполнить обязательства, взятые от его имени; при виде этого маршал в свой черед принялся убеждать короля, говоря:

— Ну же, государь, вам следует проявить любезность и сделать это.

Тем не менее никакие настояния не могли прервать упорного молчания короля. И тогда епископ Фрежюсский вполголоса снова заговорил с ним, со всей нежностью призывая его безотлагательно отправиться в совет и заявить о своем согласии. Однако король оставался не только безмолвным, но и недвижным. И все же, несомненно в самом конце, он сделал какой-то жест, подал какой-то знак, ибо епископ промолвил:

— Монсеньор, его величество пойдет в совет, но ему нужно немного времени, чтобы подготовиться к этому.

Регент поклонился, ответил, что его роль состоит в том, чтобы дожидаться изъявлений воли короля, и подал знак Дюбуа и герцогу Бурбонскому следовать за ним.

И действительно, спустя полчаса король вошел в зал совета и, после того как ему было зачитано письмо Филиппа V, заявил, что он охотно дает согласие на этот брак.

Одновременно он дал согласие на брачный союз мадемуазель де Монпансье и принца Астурийского.

Самые ярые враги регента были ошеломлены этим неожиданным ходом. Благодаря этому чуду политики герцог Орлеанский не только стал ближайшим союзником короля Испании, за год до этого требовавшего его головы, но и дал своей дочери возможность подняться по ступеням испанского трона.

Как только король дал согласие на два этих брачных союза, герцог де Сен-Симон был назначен послом в Испании, чтобы официально просить руки инфанты. Герцогиня де Вантадур была назначена ее гувернанткой и получила поручение отправиться за ней в Мадрид и привезти ее в Париж. Наконец, в Байонне встретились герцог де Осуна и маркиз де Ла Фар: один приехал туда, чтобы передать приветствия Филиппа V королю Людовику XV, другой — чтобы передать приветствия Людовика XV королю Филиппу V.

Пока аристократия была полностью поглощена этими событиями, простой народ и буржуазия тоже получили зрелище.

Чтобы развлечь их, на Гревской площади колесовали Картуша.

Заключенный вначале в Шатле, а затем препровожденный в Консьержери, Картуш предстал перед судом и 26 ноября 1721 года был приговорен к смертной казни; 27-го его подвергли пытке, которую он претерпел, не сделав никаких признаний; 28-го он был приведен на эшафот.

Оказавшись на Гревской площади, Картуш, который не сделал никаких разоблачений, пребывая в убеждении, что в последнюю минуту его сообщники предпримут попытку освободить своего главаря, обшарил взглядом толпу, улицы, переулки и проходы между домами и, не разглядев ничего из того, что он надеялся разглядеть, и видя только страшный эшафот, возвышавшийся над всей этой чернью, которая жаждала его казни, остановил палача, уже положившего ему руку на плечо, словами:

— Я хочу сделать признание.

Его поспешили препроводить в ратушу, и там, помимо признания в преступлениях, которого он прежде не делал и которое сделал лишь теперь, Картуш донес на триста семьдесят человек, из которых сто тридцать четыре были женщинами!

В ту же минуту были отданы приказы, и, поскольку Картуш, выдавая своих сообщников, указал логовища, где те скрывались, почти все они были задержаны и немедленно препровождены в ратушу. Там их поджидал Картуш, похожий скорее на судью, чем на приговоренного к смерти преступника.

Бледные и жалкие, они с умоляющим видом приблизились к нему.

— Послушайте, ты, ты и ты, — произнес Картуш, называя каждого из них по имени. — Вот каково было мое поведение по отношению к вам: я обогатил вас и поддерживал, пока был на свободе. Оказавшись в тюрьме, я вытерпел мучительные пытки, но, в согласии с клятвой, которую мы дали друг другу, не пожелал ни в чем признаваться. Наконец, я поднялся на эшафот, веря в ваши обещания. Вы же вели себя совершенно иначе, и вот каково было ваше поведение по отношению ко мне: один из вас предал меня, вы попрятались после моего ареста, а в день моей казни бросили меня. В свой черед я выдал вас; теперь мы в расчете. Что же касается тех, кто физически не мог прийти мне на помощь, то их я прощаю и не выдаю. Они, я уверен, сполна отомстят за меня.

Поскольку время уже было позднее, Картуша препроводили в тюрьму, и казнь отложили на следующий день.

На следующий день Картушу одиннадцатью ударами железной палки переломали кости; и тогда один из стражников, вместо того чтобы оставить его мучиться на колесе, как это было предписано приговором, проскользнул под эшафот, просунул руку сквозь щель между досками, ухватил веревку, которой была обвязана шея осужденного, натянул эту веревку и задушил его.

Этим важным событием закончился 1721 год.[14]

XIII

Обмен принцессами. — Исповедники. — Вступление кардинала де Рогана и Дюбуа в регентский совет. — Отставка д’Агессо. — Король переезжает из Парижа в Версаль. — Дюбуа становится первым министром. — Дюбуа и маршал де Вильруа. — Арест маршала. — Бегство и возвращение епископа Фрежюсского. — Дюбуа становится академиком. — Смерть Мальборо.Коронация короля. — Смерть принцессы Пфальцской. — Ее эпитафия. — Землетрясение в Португалии.


Начало 1722 года ознаменовалось обменом принцесс, будущей супруги французского короля и будущей супруги принца Астурийского, состоявшимся на Фазаньем острове, посередине реки Бидасоа, которая разделяет два королевства.

На этом самом острове в 1659 году шли переговоры между кардиналом Мазарини и доном Луисом де Аро, первыми министрами Франции и Испании, заключившими Пиренейский мир и договорившимися о бракосочетании Людовика XIV с инфантой Марией Терезой.

Обмен произошел 9 января, и в тот же день принцессы отправились: мадемуазель де Монпансье — в сторону Мадрида, а инфанта — в сторону Парижа.

По прибытии в Париж герцог де Осуна был произведен в кавалеры ордена Святого Духа, а герцог де Сен-Симон, в свою очередь, получил из рук Филиппа V две нашейные цепи ордена Золотого Руна: одну для него самого, а другую — для старшего из его сыновей, а также две грамоты о возведении в достоинство гранда: одну для него, а вторую — для одного из его сыновей, по его собственному выбору.

Как раз в этот момент двор взволновало дело чрезвычайной важности.

Отец д’Обантон, исповедник короля Филиппа V, не только добился от своего духовного сына согласия на то, что исповедником инфанты будет иезуит — инфанте, напомним, было всего три года, — но ему еще было позволено попросить у герцога де Сен-Симона, чтобы и у юного короля Людовика XV исповедником был монах того же самого ордена.

Герцог де Сен-Симон не пожелал брать на себя никаких обязательств и написал об этой просьбе регенту, сообщившему о ней Дюбуа.

Просьба д’Обантона вполне отвечала целям нового кардинала.

В итоге было решено, что аббат Флёри уйдет на покой, и, когда это произошло, на его место предложили поставить отца де Линьера, который прежде был исповедником герцогини Орлеанской, матери регента.

Это предложение встретило трех противников: кардинала де Ноайля, маршала де Вильруа и епископа Фрежюсского.

Кардинал де Ноайль, не выдвигая никого другого на роль королевского исповедника, ограничился заявлением, что иезуиты должны быть устранены из числа претендентов на эту должность.

Господин де Вильруа предложил на выбор три кандидатуры: канцлера капитула собора Парижской Богоматери; Бенуа, кюре церкви Сен-Жермен-ан-Ле, и аббата де Воруй, незадолго до этого отказавшегося от должности епископа Перпиньяна.

Епископ Фрежюсский предложил две кандидатуры: Поле, ректора семинарии Добрых Детей, и Шампиньи, хранителя сокровищницы Святой капеллы.

Однако влияние Дюбуа возобладало в пользу отца Линьера, и духовное наставничество короля Франции снова было доверено иезуитам.

Само собой разумеется, что епископа Фрежюсского, маршала де Вильруа и г-на де Ноайля глубоко уязвило, сколь невнимательно отнеслись к их возражениям.

Регент пребывал в ссоре с Парламентом.

Теперь следовало ухитриться поссорить его с регентским советом. Прочие советы, как известно, были упразднены.

С этого времени стало заметно, на что нацелился Дюбуа, и было признано, что то ли сознательно, то ли вследствие безразличия герцог Орлеанский поощряет честолюбие кардинала.

Однако этого было недостаточно. Маршал де Вильруа и герцог де Ноайль злились, это правда, однако от дел они не отошли. И Дюбуа придумал новое средство достичь своей цели.

Став кардиналом, Дюбуа не присутствовал более на заседаниях совета, ибо, имея теперь право на первенство в нем, он, тем не менее, не мог воспользоваться своим правом, так как этому препятствовали его прошлое и его низкое происхождение; и потому он задумал ввести в совет кардинала де Рогана, а затем проскользнуть туда вслед за ним.

Напомним, что кардинал де Роган был тем самым прелатом, который после смерти Климента XI отправился в Рим и, располагая неограниченным кредитом, поддерживал на конклаве кандидатуру кардинала Конти.

Кардинал де Роган, которому Дюбуа пообещал должность министра и который во вступлении в совет видел путь к осуществлению своих честолюбивых замыслов, охотно согласился содействовать исполнению желаний Дюбуа, не усматривая в них, впрочем, вследствие своей недальновидности, ничего, кроме уважения, оказываемого его личным заслугам.

Произошло именно то, что и предвидел Дюбуа.

Стоило ему войти в зал заседания совета, как канцлер и герцоги тотчас удалились; что же касается маршала де Вильруа, то он встал из-за стола и сел на табурете позади короля.

Вследствие этой выходки д’Агессо, столь щепетильный в вопросах первенства, утратил должность хранителя печати.

Освободившуюся должность занял д’Арменонвиль, передав пост государственного секретаря своему сыну Флёрио.

Другим средством, обладавшим определенной действенностью и пущенным Дюбуа в ход, стал переезд короля в Версаль.

В Париже, в центре столицы, короля окружал двор, состоявший из всех знатных вельмож, чьим местопребыванием был Париж; в Версале, если только они не приносили в жертву значительную часть своего состояния, придворные не могли посещать его столь же усердно, и, следовательно, мало-помалу король оказался оторван от знати.

Итак, король обосновался в Версале, откуда он наезжал в Париж лишь изредка — либо на обратном пути из той или иной дальней поездки, либо для участия в очередном торжественном заседании Парламента.

Вот тогда-то Дюбуа и стал настойчиво упрашивать регента, чтобы тот назначил его первым министром.

Как только начались эти уговоры, регент отделался от Дюбуа, забрав у г-на де Торси должность главноуправляющего почтой и отдав ее кардиналу.

В ожидании лучшего Дюбуа схватил и эту добычу. Впрочем, при столкновении интересов власти и самолюбия чиновников государственные дела затягивались: каждый чего-то требовал от регента, регент требовал этого от Дюбуа, а Дюбуа в ответ на его требования говорил:

— Монсеньор, государственная машина не может работать, если все ее пружины не управляются одной рукой. Даже республики не просуществуют и трех месяцев, если все отдельные воли в ней не объединятся, дабы создать одну волю, единую и действенную. Стало быть, необходимо, чтобы средоточием подобного объединения стали вы или я, а точнее, вы и я, ибо, будучи вашим ставленником, я всегда буду исполнителем исключительно вашей воли. Так что назначьте меня первым министром, или ваше регентство навлечет на себя всеобщее презрение.

— Но разве я не предоставил тебе всю власть? — спросил его регент.

— Нет.

— И чего же тебе недостает, чтобы действовать?

— Звания, монсеньор; оно придает авторитет министру; если у человека нет звания, над ним все насмехаются, но если звание у него есть, все безропотно подчиняются ему. Звание являет собой освящение власти. Власть без звания есть узурпация.

Однако на все эти требования, заходившие дальше, чем он готов был допустить, герцог Орлеанский в конечном счете отвечал какой-нибудь колкой эпиграммой, сочиненной против кардинала, или какой-нибудь язвительной песенкой, направленной против него самого. И тогда Дюбуа, надеясь, что похвала в его адрес, произнесенная чужими устами, окажет на принца большее влияние, решил заставить кого-нибудь другого сказать регенту то, что сам он говорил ему без всякой пользы.

Дюбуа бросил взгляд на своего приспешника Лафито, которого он в награду за проделанную им работу сделал епископом Систеронским и который незадолго до этого прибыл из Рима.

Лафито, отъявленный негодяй и такой же скверный священник, как и Дюбуа, был, говоря без всяких преувеличений, наглым, распутным и в высшей степени бесстыдным, но отсюда и проистекало доверие, которое питал к нему Дюбуа, ибо, поскольку один лишь Дюбуа мог поддерживать Лафито, было очевидно, что Лафито сделает все возможное, чтобы содействовать карьерному возвышению Дюбуа.

Лафито намеревался добиться личной аудиенции у регента.

В ходе этой аудиенции Лафито должен был весьма пространно поведать об уважении, которым пользовался Дюбуа в Риме, и вкратце сказать о тех улучшениях, какие произойдут в государственных делах Франции, если Дюбуа станет первым министром.

Однако при первых же словах, которые епископ Систеронский отважился произнести по этому вопросу, регент прервал его.

— Да какого черта хочет кардинал? — воскликнул герцог. — Он обладает всей властью первого министра и при этом недоволен; он хочет иметь звание, но на кой оно ему сдалось?

— Монсеньор, он будет им наслаждаться.

— Да, но сколько это продлится? Ширак нанес ему визит и сказал мне, что Дюбуа не проживет и полугола.

— Это правда? — поинтересовался Лафито.

— Черт побери! Если ты сомневаешься, я велю Шираку сказать тебе об этом лично.

— Ах, монсеньор, — ответил Лафито, — раз все обстоит так, то я советую вам дать ему звание первого министра немедленно.

— И почему же?

— Ну да, монсеньор; поймите: приближается совершеннолетие короля, не так ли?

— Да.

— Вы, вероятно, сохраните доверие короля?

— Надеюсь на это.

— Я знаю, что этим доверием вы обязаны вашей службе и вашим выдающимся талантам, но в конечном счете вы не будете обладать более личной властью. Такой великий принц, как вы, всегда имеет врагов и завистников, и они попытаются отдалить вас от короля; те, кто находится ближе всего к нему, не входят в число тех, кто более всего привязан к вам; в конце вашего регентства вы не сможете назначить себя первым министром, ибо такому нет примера в прошлом. Так вот, создайте подобный прецедент в лице другого человека. Кардинал Дюбуа будет первым министром, как первыми министрами были кардиналы Ришелье и Мазарини; после его смерти вы унаследуете звание, которое будет учреждено не для вас и к которому люди успеют привыкнуть, сделаете вид, что приняли это звание вследствие личной скромности и привязанности к королю, и при этом будете обладать всей полнотой подлинной власти.

Герцог Орлеанский поразмыслил, счел совет иезуита хорошим и сделал Дюбуа первым министром.

Вечером в Пале-Рояле состоялся ужин; на нем, естественно, говорили о назначении Дюбуа, и герцог Орлеанский, тоже вполне естественно, защищал своего бывшего учителя, говоря, что из человека, наделенного подобными способностями, можно сделать кого угодно.

— Монсеньор, — заметил Носе, — вы сделали его государственным секретарем, сделали его послом, сделали его архиепископом, сделали его кардиналом, сделали его первым министром, но я ручаюсь, что вам не сделать его порядочным человеком!

На другой день Носе был отправлен в ссылку.

Как видно — и мы, кстати сказать, позаботились обратить на это внимание наших читателей, — на протяжении более года вся внутренняя политика регента была направлена на сосредоточение власти и уничтожение как общественной оппозиции, так и оппозиции отдельных лиц. Советы противились ему и были распущены. Парламент противился ему и был удален в Понтуаз. Господин д’Аржансон противился ему и был вынужден покинуть Париж.

Оставался, однако, маршал де Вильруа, который не только противился ему, но и проявлял заносчивость.

Прежде чем принять против него силовые меры, Дюбуа попытался подкупить его.

Как он это уже делал в отношении короля, герцогини Орлеанский и принцев, Дюбуа попытался воздействовать на маршала смиренностью; однако маршал был невероятно спесив, и то, что было достаточным для первых лиц государства, для него оказалось недостаточным.

Чем большую покорность выказывал кардинал, тем надменнее вел себя маршал.

Дюбуа, желая оставаться в добрых отношениях с ним, обратился к кардиналу де Бисси, другу маршала, с просьбой выступить его ходатаем перед г-ном де Вильруа.

Кардинал де Бисси, на глазах которого его коллега, кардинал де Роган, вступил в регентский совет благодаря доброй услуге, оказанной им Дюбуа, охотно согласился оказать любезность кардиналу, надеясь войти туда через ту же дверь, что и г-н де Роган. Так что он взялся за переговоры.

Господину де Бисси не составило труда уверить маршала в том, что восхищение, которое изъявлял ему Дюбуа, было подлинным.

Надо сказать, что г-на де Вильруа удивляло в тех, кто его окружал, не наличие, а отсутствие такого восхищения. Что же касается смиренности Дюбуа, то, по мнению маршала де Вильруа, подобная мелкая сошка просто обязана была проявлять ее в присутствии знатных вельмож. Так что два этих пункта были без всяких возражений приняты маршалом, а заодно побудили его согласиться и на третий пункт — пойти на сближение с Дюбуа. Маршал заявил, что во имя блага государства он готов пожертвовать своей личной неприязнью, и позволил кардиналу де Бисси передать первому министру эти слова примирения.

Бисси поспешил дать Дюбуа отчет о своей миссии и тотчас же вернулся к маршалу, имея поручение Дюбуа спросить у г-на де Вильруа, в какой день и в какой час можно будет изъявить ему свою почтительную покорность.

То ли маршалу не хотелось принимать Дюбуа у себя дома, то ли ему хотелось в любых обстоятельствах оставаться благородным человеком, но, так или иначе, он велел передать Дюбуа, чтобы тот ожидал его визита.

Бисси дал понять Дюбуа, что сделал все возможное для того, чтобы привести к нему маршала назавтра, в день приема послов.

Дюбуа, вне себя от радости, рассыпался в обещаниях, суля Бисси золотые горы, если он окажет ему подобную услугу.

Бисси старался изо всех сил, чтобы добиться успеха в этом деле, и ему это в самом деле удалось.

На другой день, в тот час, когда Дюбуа давал аудиенцию послу России и гостиная перед кабинетом министра была заполнена иностранными посланниками и важнейшими лицами дипломатической службы, придверник доложил о приходе маршала де Вильруа.

Обычно аудиенции не прерывались в связи с приходом кого бы то ни было. Тем не менее лакеи, которым был дан соответствующий приказ, хотели тотчас же известить первого министра о визите г-на де Вильруа; однако маршал воспротивился этому и вместе со всеми стал ждать в гостиной окончания аудиенции.

Провожая посла России, Дюбуа заметил маршала; и тогда, забыв обо всем на свете, он кинулся к нему, согнулся в поклоне перед ним, как если бы приветствовал короля, и со всей почтительностью увлек его в свой кабинет.

Там Дюбуа рассыпался в благодарностях по поводу чести, оказанной ему маршалом.

Маршал предоставил кардиналу возможность изъявлять признательность и с надменным видом выслушивал все его уверения, отвечая на них едва заметным движением губ, глаз и головы. После чего, когда Дюбуа немного успокоился, маршал, употребляя тот менторский тон, какой был ему присущ, дал первому министру несколько советов, затем, увлеченный собственным красноречием, перешел от советов к назиданиям, а от назиданий к упрекам.

Дюбуа, напоминая этим змею, был готов пресмыкаться, но на условии, что на него не наступают. При первом же соприкосновении с этой ногой, воспользовавшейся его приниженностью для того, чтобы попытаться его раздавить, он поднял голову. Кардинал де Бисси понял, к чему клонится дело, и решил воспрепятствовать такому развитию событий; однако было уже слишком поздно: гнев уже наполнил сердце маршала и поднимался к его голове. Он топал ногами, задирал вверх голову и, как говорит Сен-Симон, ярился; Дюбуа, напротив, побледнел и напрягся, словно собираясь броситься в атаку. Через минуту, оглушенный звуком своих собственных слов и уже не помня себя от гнева, маршал стал угрожать Дюбуа; наконец, он вспылил настолько, что заявил ему:

— Да, сударь, такое в порядке вещей: один из нас двоих должен пасть, и, если вам угодно принять мой последний совет, прикажите арестовать меня.

Кардинал де Бисси увидел, что глаза Дюбуа сверкнули, и ему стало ясно, что все его личное влияние будет утрачено, если он позволит этой ссоре зайти еще дальше: он схватил маршала за руку, силой увлек его за собой и вывел из кабинета.

Однако маршал был не из тех людей, кто способен мирно отступить: выходя из кабинета, он продолжал насмехаться над Дюбуа, оскорблять его и угрожать ему.

Аудиенция прервалась, и разъяренный Дюбуа, задыхаясь и заикаясь от гнева, кинулся к регенту.

Следуя совету маршала, он предложил регенту арестовать г-на де Вильруа.

У регента не было никаких причин поддерживать маршала, поскольку тот был одним из тех, кто яростнее всего клеветал на него. При каждом недомогании короля слышался шипящий голос маршала и голос этот произносил: «Яд!»

Но, будучи человеком хладнокровным, регент попросил кардинала успокоиться и сказал ему, что не хочет подвергать Дюбуа опасности, которая ему угрожает, и что арест такого человека, как маршал, лишь заставит его еще больше чваниться, и потому он желает взять арест г-на де Вильруа на себя; он добавил, что этот арест произойдет при первом же оскорблении, которое нанесет ему маршал, а произойти такое может очень скоро.

На всякий случай регент послал за г-ном де Сен-Симоном, чтобы подготовить, как он сказал ему сам, механику ареста г-на де Вильруа.

Герцог де Сен-Симон придерживался того же мнения, что и его высочество, и полагал, что вследствие своей заносчивости, хорошо всем известной, маршал не замедлит предоставить регенту удобный и безоговорочный повод арестовать его.

Герцог Бурбонский, присутствовавший на этом совещании, был того же мнения, что и г-н де Сен-Симон, однако он предложил не полагаться на случай и подготовить маршалу западню.

В итоге придумал эту западню г-н де Сен-Симон.

Было решено, что на ближайшем совете герцог Орлеанский будет вполголоса разговаривать с королем, и, если маршал, по присущей ему привычке, навострит уши и просунет между собеседниками свою голову, герцог Орлеанский поведет короля в свой кабинет; тогда, вне всякого сомнения, г-н де Вильруа захочет последовать за королем; регент запретит ему делать это, после чего, вероятно, г-н де Вильруа позволит себе какую-нибудь дерзкую выходку, которой и воспользуется его высочество.

Таким образом, все было подготовлено для ареста маршала.

События разворачивались именно так, как и предвидел г-н де Сен-Симон: маршал пожелал услышать то, что регент говорил королю, и решил последовать за королем в кабинет регента; но тогда регент вполне определенно сказал маршалу, что намеревается говорить с королем о каких-то личных делах и разговор этот должен происходить с глазу на глаз; в ответ на это маршал, все более усиливая повод к нареканию, заявил, что его величество не может и не должен иметь секретов от своего воспитателя; услышав это замечание, регент повернулся лицом к маршалу и сказал ему:

— Господин маршал, вы забываетесь, вы не взвешиваете своих слов, и только присутствие короля не позволяет мне обойтись с вами так, как вы того заслуживаете.

С этими словами его высочество низко поклонился королю и вышел из кабинета.

Маршал бросился вслед за регентом, чтобы извиниться перед ним, однако тот жестом дал ему понять, что никаких извинений не примет.

На протяжении всего дня маршал петушился, говоря, что лишь исполнял свой долг и ничего другого не делал, но, тем не менее, поскольку сознание собственного права завело его, вероятно, слишком далеко, он заявлял при этом, что на другое утро явится к регенту, чтобы объясниться с ним.

И в самом деле, на следующий день, с великолепной шпагой на боку, с которой он никогда не расставался, маршал пересек двор и явился к герцогу; поскольку, как обычно, толпа придворных на его пути расступалась и никаких изменений в почестях, которые ему оказывались, заметно не было, он громко спросил:

— Где господин герцог Орлеанский?

— Он работает у себя в кабинете, господин маршал, — ответил ему дежурный придверник.

— Мне надо увидеться с ним; пусть обо мне доложат.

И в то же мгновение г-н де Вильруа направился к двери, не сомневаясь, что она распахнется перед ним.

Дверь кабинета, и в самом деле, распахнулась, однако оттуда вышел Ла Фар, капитан гвардейцев регента: направившись к маршалу, он потребовал от него шпагу.

В то же самое время Ле Блан предъявил ему приказ об аресте, подписанный королем, тогда как граф д’Артаньян, капитан серых мушкетеров, приказал подать портшез, заранее приготовленный в незаметном уголке.

В одно мгновение маршала втолкнули в портшез, который после этого тотчас же заперли и вынесли через боковое окно, открывавшееся подобно двери и выходившее в сад.

Внизу лестницы оранжереи, окруженная двумя десятками мушкетеров, стояла в ожидании карета, чтобы отвезти маршала в Вильруа, место его ссылки.

Поместье Вильруа находилось примерно в десяти льё от Версаля.

Оставалось известить короля об этой расправе. Король, как все избалованные дети, любил всех, кто его хвалил, а так как никто не хвалил его больше, чем г-н де Вильруа, то король очень сильно любил маршала.

И потому при первом же известии об отсутствии г-на де Вильруа, не желая выслушивать никаких причин, оправдывавших этот арест, король принялся плакать; регент пытался утешить его, но на все доводы, какие он мог привести, юный государь никак не отвечал; видя это, регент поклонился ему и вышел из комнаты.

Весь остаток дня король пребывал в печали; но еще не то началось, когда на другой день, не видя епископа Фрежюсского, он поинтересовался, где тот находится, и ему ответили, что епископа более нет в Версале и никто не знает, где он.

В то же время распространился слух, будто между маршалом и епископом было заключено соглашение, посредством которого каждый из них, в случае если другой подвергнется ссылке, брал на себя обязательство добровольно удалиться в ссылку одновременно с ним.

Вильруа полностью убедил короля в том, что его окружают лишь враги и отравители и что своей жизнью он обязан только неустанным заботам своего воспитателя и своего наставника, и потому, видя себя разлученным с тем и другим одновременно, юный государь впал в подлинное отчаяние.

Регент никак не предвидел такого хода событий и оказался в смертельном затруднении. Дюбуа вообразил, не имея на то никаких оснований, что епископ Фрежюсский находится в Ла-Траппе, и, полагаясь лишь на эту догадку, туда отправили курьера, как вдруг стало известно, что епископ удалился всего-навсего в Бавиль, к президенту Ламуаньону.

Как только регенту стало известно, как следует относиться к отъезду епископа Фрежюсского, он поспешил сообщить королю, что его наставник вернется в течение дня; это несколько утешило юного государя. Курьер, уже севший в седло, чтобы ехать в Ла-Трапп, отправился в Бавиль, и, как регент и обещал королю, его наставник вернулся в тот же день.

Таким образом, епископ Фрежюсский оказался освобожден от своей клятвы. И в самом деле, он добровольно удалился в ссылку в тот самый день, когда был сослан г-н де Вильруа. И в том, что король приказал ему вернуться, не было его вины; ведь первейший долг подданного состоит в том, чтобы повиноваться государю, и епископ Фрежюсский повиновался ему.

С этой минуты регент стал понимать, что епископ являет собой мощную силу. Он долго объяснял наставнику короля причины, побудившие его пойти на такую крайнюю меру по отношению к г-ну де Вильруа, и в конце концов вынудил епископа оправдать эти действия. В глубине души епископ Фрежюсский был в восторге от того, что ему удалось избавиться от человека, чванство и спесь которого ему тоже не раз приходилось терпеть.

В итоге он сам представил и рекомендовал королю герцога де Шаро, которому регент предоставил должность воспитателя, прежде принадлежавшую г-ну де Вильруа.

Что же касается самого маршала, то его на положении узника отправили в Лион, поскольку поместье Вильруа находилось чересчур близко к Версалю.

Таким образом Дюбуа не только стал первым министром, но к тому же еще и избавился от двух своих врагов, которых ему приходилось опасаться более всего: Носе и Вильруа.

Академия воспользовалась этими обстоятельствами, чтобы избрать Дюбуа своим членом.

Тем временем один из тех людей, кто принес более всего зла Франции, умер в Виндзоре. Мы имеем в виду Джона Черчилля, герцога Мальборо. Ему отомстила за нас песенка, из страшного имени сделав имя смешное.

Между тем подошло время, назначенное для коронации, и эта торжественная церемония состоялась 25 октября.

Шесть светских пэров Франции были представлены на ней шестью принцами крови, чего прежде никогда не бывало: герцог Орлеанский выполнял роль герцога Бургундии, герцог Шартрский замещал герцога Нормандии, герцог Бурбонский — герцога Аквитании, граф де Шароле — графа Тулузы, граф де Клермон — графа Фландрии, а принц де Конти — графа Шампани.

Маршал де Виллар выполнял роль коннетабля Франции, а принц де Роган — главного распорядителя королевского двора.

Когда на короля возложили корону, он, вместо того чтобы оставить царственный венец на голове, снял его и положил на алтарь. Ему заметили, что по церемониалу коронования так делать нельзя, но юный государь ответил, что предпочитает нарушить церемониал и воздать за свою корону почести тому, кто ему даровал ее.

На обратном пути из Реймса король остановился на какое-то время в Виллер-Котре, где герцог Орлеанский устроил в его честь великолепные празднества; оттуда он переехал в Шантийи, к герцогу Бурбонскому, потратившему целый миллион на то, чтобы принять короля.

Видя такое роскошество, Канийяк заметил:

— Как видно, тут протекала река Миссисипи.

Именно во время своего пребывания в Виллер-Котре и Шантийи король впервые испытал удовольствие от охоты, и это развлечение стало впоследствии его страстью.

По возвращении в Париж герцог Орлеанский отбыл в Испанию, сопровождаемый герцогиней де Дюрас, шевалье Орлеанским и мадемуазель де Божоле, своей дочерью, брачный контракт которой с инфантом доном Карлосом был подписан 26 ноября.

Однако этот брак так и не был заключен.

Спустя неделю после подписания брачного контракта умерла принцесса Пфальцская, мать регента.

Все театральные зрелища были отменены на неделю, и траур длился четыре месяца.

Редко случалось, чтобы столь важные события не вызывали поэтического вдохновения у сочинителей эпиграмм.

Для покойной была предложена следующая эпитафия:

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ПРАЗДНОСТЬ.

Вспомним старую пословицу, гласящую: «Праздность — мать всех пороков».

Наряду с известным землетрясением в Португалии, побудившим метра Андре сочинить трагедию, смерть принцессы Пфальцской стала последним событием уходящего 1722 года.

XIV

Совершеннолетие короля.Госпожа де При. — Госпожа де Пленёф. — Господин де При, посол в Турине.Возвращение. — Опала Ле Блана и г-на де Бель-Иля. — Болезнь Дюбуа.Его смерть. — Смерть регента.Заключение.


Можно сказать, что 1723 год начался с совершеннолетия короля. 16 февраля Людовик XV вступил в четырнадцатый год своей жизни.

В тот день герцог Орлеанский присутствовал на утреннем выходе короля, засвидетельствовал ему свое почтение и попросил его дать распоряжения относительно будущего управления государством.

Двадцать второго февраля король присутствовал на торжественном заседании Парламента и объявил там, что, в соответствии с законами государства, ему угодно взять впредь управление Францией в свои руки; затем, повернувшись к герцогу Орлеанскому, его величество поблагодарил его за проявленные им заботы о государственных делах, попросил его продолжить эти заботы и утвердил кардинала Дюбуа в должности первого министра.

На этом заседании три человека были возведены в звание герцога и пэра: Бирон, Леви и Лавальер.

Возвращение Биронам их герцогства-пэрства явилось великим актом справедливости со стороны герцога Орлеанского. Это герцогство-пэрство было отнято у Шарля де Бирона, виновного в оскорблении величества. Оно было отдано его потомку, не виновному ни в чем. По данному поводу кое-кто высказал замечание герцогу, но он ответил:

— Справедливо, когда семья, погубившая себя своими проступками, может восстать из пепла благодаря своим заслугам.

К тому же времени следует отнести и опалу Ле Блана и г-на де Бель-Иля, давшую знать о начале влияния г-жи де При.

Госпожа де При была дочерью Вертело де Пленёфа, богатого финансиста, одного из старших служащих канцлера Вуазена; он составил себе огромное состояние и держал открытым превосходный дом, в котором его жена с великим радушием принимала гостей, выказывая при этом любезность и блестящее остроумие. Среди своих детей г-жа де Пленёф выделяла, желая сделать ее предметом самой нежной своей привязанности, малышку Агнессу, которой предстояло позднее стать г-жой де При; но, по мере того как дочь взрослела, становясь юной девушкой и в конце концов все больше нравясь другим, она начала все меньше нравиться своей матери; через какое-то время глубочайшая любовь матери обратилась в сильную и открытую ненависть соперницы. И потому было решено как можно скорее выдать мадемуазель де Пленёф замуж, чтобы, благодаря ее отсутствию в доме несчастного откупщика, вернуть туда доброе согласие, которое изгнало оттуда ее присутствие.

Нашлось несколько искателей ее руки, среди которых был и маркиз де При.

Маркиз де При, происходивший из знатной семьи, был крестным отцом короля и входил в окружение г-жи де Вантадур; правда, он не имел никакого состояния и затянувшийся мир остановил его карьеру офицера, но состояние было у Пленёфа, а вместо того чтобы продолжать военную карьеру, маркиз де При мог броситься на поприще дипломатии. Так что была заключена сделка, и брак состоялся. Госпожу де При представили королю, она пустила в ход все свое обольстительное остроумие, а оно было огромно, когда ей этого хотелось, и в итоге г-н де При был назначен послом в Турине.

Там г-жа де При повидала высший свет и приобрела те аристократические манеры, какие сделали ее одной из самых опасных, но одновременно и самых элегантных женщин эпохи, в которую мы только что вступили.

В 1719 году г-жа де При вернулась в Париж. Это была уже женщина в полном смысле этого слова, женщина, пьянящая, словно вино; прелести в ее очаровательном лице было еще больше, чем красоты, она была наделена живым и проницательным умом, талантами, честолюбием и ветреностью; вместе с тем она обладала огромным присутствием духа и самой благопристойной внешностью.

Герцог Бурбонский увидел г-жу де При и влюбился в нее; она поняла важность этой победы и не заставила его чахнуть от любви. Вначале их любовная связь была тайной; в их распоряжении был небольшой дом на улице Святой Аполлинии и неприметный экипаж без гербов, изнутри напоминавший великолепный будуар, а снаружи — наемную карету. Герцог Бурбонский был ревнив, как и полагается влюбленному во время медового месяца, и г-н д’Аленкур, сын маршала де Вильруа, занимавший до принца то же место подле г-жи де При, получил отставку.

Женщины с задатками г-жи де При ничего не делают даром; маркиза имела, или полагала, что имеет, основания жаловаться на Ле Блана и графа де Бель-Иля, внука Фуке; чтобы погубить Ле Блана, она воспользовалась подвернувшимся случаем — банкротством Ла Жоншера, казначея чрезвычайных военных расходов, которого заключили в Бастилию; а поскольку Ла Жоншер был ставленником Ле Блана, она обвинила Ле Блана в том, что он запускал руку в его кассу и таким образом предопределил это банкротство. Герцог Бурбонский, побуждаемый г-жой де При, обратился к герцогу Орлеанскому, требуя навести в этом деле порядок. Герцог Орлеанский отослал его к Дюбуа. Дюбуа не имел никаких причин поддерживать Ле Блана, который не был его приверженцем, зато у него имелись обязательства перед г-ном де Бретёем, так ловко вырвавшим страницу из приходского реестра, что после ее исчезновения аббат сделался холостяком; в итоге Ле Блан и г-н де Бель-Иль были отправлены в Бастилию, Королевская палата Арсенала получила приказ провести следствие по их делу, а военное ведомство было отдано Бретёю.

Так что эта история закончилась к удовольствию г-жи де При и герцога Бурбонского; Дюбуа же занялся руководством ассамблеи духовенства, не собиравшейся после 1715 года.

То была последняя почесть, увенчавшая эту странную жизнь: предсказанию Ширака, заявившего, что первому министру осталось жить не более полугола, предстояло вот-вот осуществиться.

Уже через несколько дней все догадались, что Дюбуа нездоровится. Он приказал переместить королевский двор из Версаля в Мёдон, пользуясь как предлогом возможностью доставить королю удовольствие от нового местопребывания, а в действительности для того, чтобы наполовину укоротить путь, который ему самому следовало проделать; уже давно страдая от язвы мочевого пузыря, он не мог более выносить езды в карете и с трудом терпел передвижение в портшезе.

В субботу 7 августа он почувствовал себя настолько плохо, что врачи заявили ему о необходимости подвергнуться операции, очень серьезной и очень болезненной, но настолько безотлагательной, что если она не будет сделана, то, вероятно, он не проживет и трех дней; и потому они призвали кардинала дать распоряжения перенести его в Версаль, чтобы эта операция была сделана как можно скорее.

Услышав эту новость, министр впал в ярость и послал врачей и хирургов куда подальше; тем не менее операция состоялась; однако на другой день, в пять часов — спустя ровно сутки после операции, минута в минуту, — Дюбуа скончался, не переставая бушевать и браниться.[15]

Дюбуа умер вовремя: он сделал свое дело, став в тягость всем, особенно регенту. В день операции было крайне жарко и в воздухе собиралась гроза. И в самом деле, через несколько минут раздался гром.

— Ну-ну, — воскликнул регент, потирая руки, — вот, надеюсь, погода, которая заставит нашего негодяя убраться!

Вечером того самого дня, когда Дюбуа умер, регент написал Носе, отправленному в ссылку по настоянию кардинала:

«Мертвая гадина не кусает! Жду тебя этим вечером на ужин в Пале-Рояле».

То было надгробное слово первому министру.

Однако герцогу Орлеанскому предстояло ненадолго пережить человека, с которым он так легко простился. Его собственная задача тоже была выполнена.

Смерть Дюбуа, которая должна была стать для регента уроком, явилась для него всего лишь возможностью с еще большей легкостью предаваться удовольствиям, ставшим для него необходимыми. Однако в некотором смысле смерть послала регенту все предостережения, сделать какие было в ее власти: он ходил с понурой головой, багровым лицом и одурманенным видом. Ширак каждый день делал герцогу Орлеанскому внушение, и каждый день тот отвечал ему:

— Дорогой мой Ширак, умереть от апоплексии дано не всякому, кто этого хочет! А это так быстро и легко!

Каждый день Ширак приходил к регенту, чтобы пустить ему кровь, и каждый день регент откладывал кровопускание на завтра.

Наконец 2 декабря, в четверг, Ширак стал давить на него с такой настойчивостью, что принц, желая отделаться от медика, назначил кровопускание на следующий понедельник.

В тот день он работал у короля. Возвращаясь в свой кабинет, где лежала папка с заранее подготовленными бумагами, он увидел г-жу де Фалари, ожидавшую его у двери.

Это зрелище явно доставило ему удовольствие.

— Входите же, — сказал он ей. — У меня в голове тяжесть, а вы своими байками развлечете меня.

Они вместе вошли в кабинет и сели бок о бок в двух креслах подле камина.

Внезапно г-жа де Фалари, начавшая рассказывать какую-то историю, почувствовала, что герцог навалился на нее всей тяжестью человека, упавшего в обморок. Она попыталась приподнять его. Герцог был без сознания, а вернее сказать, он был мертв.

Его смерть оказалась легкой, как он всегда желал; она была подобна его жизни и поразила его в объятиях сна.

Какая-то иностранная газета сообщила, что герцог Орлеанский умер в присутствии своего постоянного исповедника.

Герцогу Орлеанскому было сорок девять лет, три месяца и двадцать девять дней.[16]

Бросим теперь взгляд назад и коротко скажем о событиях, которые произошли за истекший период, и о людях, которые играли в нем важную роль.

Общество претерпело огромные изменения уже в конце царствования Людовика XIV, и эти изменения стали ощущаться в начале века.

События, более сильные, чем люди, сокрушили политическую власть, находившуюся в руках старого короля. Люди, более сильные, чем королевская воля, не поддались гнету этой воли.

Лежа на одре смерти, Карл Великий проливал слезы из-за грядущего нашествия варваров, которые должны были разрушить труд всей его жизни. Людовику XIV предстояло проливать слезы из-за изменений общества, которые вот-вот должны были уничтожить труд всех лет его царствования.

Политическая цель Людовика XIV заключалась в единовластии, в королевском абсолютизме; он хотел сказать: «Государство — это я», и он это сказал.

Он мог бы сказать то же самое и по поводу общества. Какое-то время неоспоримым было бы утверждение: «Общество — это он».

Но, точно так же как королям надоело подчиняться его опеке, обществу надоело следовать его примеру.

Короли вырвались из-под его влияния благодаря его поражениям.

Общество вырвалось из-под его тирании благодаря его смерти.

На протяжении последних лет его царствования выросло целое поколение, которое, расставшись с нравами семнадцатого века, намеревалось ввести в обиход нравы века восемнадцатого. Герцог Ришелье был героем этого поколения, герцог Орлеанский — его апостолом, Людовик XV — его королем, Носе, Канийяк, Бранкас, Фаржи и Раванн — его образцами.

Семнадцатый век являет собой трудоемкую постройку политической и религиозной власти. Генрих IV израсходовал на нее свой ум, Ришелье — свой гений, Людовик XIV — свою волю.

Восемнадцатый век являет собой разрушение этой основы, низвержение трона, осквернение алтаря.

В XVII веке блистают Корнель, Расин, Монтескьё, Боссюэ, Фенелон, Фуке, Лувуа, Кольбер.

В XVIII веке — Вольтер, Руссо, Гримм, д’Аламбер, Бомарше, Кребийон-сын, маркиз де Сад, Ло, Морепа и Кал они.

И заметьте, что этот роковой XVIII век не представляет собой какую-то случайность в череде столетий: он соответствует замыслам Бога, он подготовлен отменой Нантского эдикта, открытием школ в Женеве, Голландии и Англии, он подготовлен Ньютоном в той же степени, что и г-жой де Ментенон, Лейбницем в той же степени, что и отцом Ле Телье.

В чем причина вражды короля и герцога Орлеанского, откуда проистекает ненависть, которую дядя питает к племяннику, а племянник — к дяде? Это борьба духа прошлого с духом будущего. Почему из всего потомства Людовика XIV выжил один только Людовик XV? Дело в том, что для этого развращавшегося общества нужен был развращенный король, дабы король и общество низвергнулись в одну и ту же бездну и все воскресло и обновилось одновременно. Такова история всех одряхлевших монархий.

Посмотрите, насколько хорошо Филипп Орлеанский предуготовил Людовика XV; разве кардинал Ришелье лучше предуготовил Людовика XIV? Герцог Орлеанский — остроумец, безбожник, богохульник, развратник; он не верит ни в какие человеческие чувства, он не уважает никаких семейных связей, но у него есть миссия сохранить в живых Людовика XV, провести его целым и невредимым через все детские болезни, все стадии его слабого здоровья; оставляя свои тайны незыблемыми, Господь имеет нужду в Людовике XV: этот король служит растлителем, с чьей помощью Господь намеревается отнять душу у общества, которое он хочет уничтожить; и потому он вкладывает в сердце герцога Орлеанского высочайшую честность человека, отвечающего за жизнь ребенка, и, когда здоровье этого ребенка укрепляется, когда с помощью министра, которого Провидение посылает герцогу Орлеанскому, угождая одновременно его гению и его распутству, регент из ребенка делает молодого человека, а из молодого человека — короля, он умирает, как если бы только и ждал этого момента, чтобы умереть. Он умирает так же, как жил, не имея времени покаяться во всех своих грехах, хотя некоторые из них являются едва ли не преступлениями, настолько он уверен в том, что одного слова окажется достаточно для того, чтобы укротить гнев Всевышнего, и что сказать Богу надо будет всего лишь следующее:

«Ты дал мне дофина, а я вернул тебе Людовика XV».

И тогда все грехи будут ему прощены.

Вот почему герцог Орлеанский, при всех его пороках, остается человеком с великим и благородным сердцем, и история, забыв о распутстве отца, оргиях принца, слабостях мужчины, будет изображать его бдящим с простертой рукой над колыбелью ребенка, в желании отравить которого его обвиняли.

Ну а теперь посмотрим, что станет с этим ребенком, которого глас народа уже прозвал Возлюбленным.[17]

ДОБАВЛЕНИЯ

А

Мы извлекли из писем принцессы Пфальцской несколько отрывков, в которых она со своей немецкой прямотой рисует развращенность нравов в эпоху Регентства.

«22 октября 1717 года.

Мой сын не красавец и не урод, но в его поведении совершенно нет привычек, годных на то, чтобы заставить влюбиться в него; он неспособен ощущать любовную страсть и в течение долгого времени питать привязанность к одной и той же особе… Он крайне болтлив и рассказывает обо всем, что с ним происходит; я сто раз говорила ему, насколько меня не перестает удивлять, что, несмотря на это, женщины как безумные гоняются за ним, хотя, скорее, им следовало бы убегать от него. В ответ он смеется и говорит мне: „Вы не знаете нынешних развратных женщин. Рассказать, что вы спите с ними, означает доставить им удовольствие“».

«18 ноября.

Во Франции вся молодежь обоих полов ведет крайне предосудительный образ жизни. Чем более он беспорядочен, тем более это ценится. Возможно, подобная жизнь весьма приятна, но, признаться, я не могу счесть ее таковой. Молодые люди не следуют моему примеру вести налаженную по часам жизнь, а я решительно не могу принять за образец их поведение, напоминающее мне поведение свиней».

«19 декабря.

По правде сказать, любовницам моего сына, если они в самом деле любят его, следовало бы заботиться о его жизни и его здоровье; но я хорошо понимаю, моя дорогая Луиза, что Вы не знаете француженок; ими руководят исключительно выгода и склонность к разврату; этих любовниц заботят только их удовольствия и деньги; ради самого любовника они не отдадут и волоска. Это вызывает у меня глубочайшее отвращение, и на месте моего сына я не видела бы в подобных связях ничего привлекательного; однако он к такому привык, и все, что исходит со стороны этих женщин, ему безразлично, лишь бы они развлекали его. Есть еще одно обстоятельство, которое я не могу взять в толк: он нисколько не ревнив и мирится с тем, что его собственные слуги состоят в любовной связи с его любовницами. Это кажется мне отвратительным и доказывает, что никакой любви к своим любовницам он не испытывает. Он настолько привык бражничать и ужинать вместе с ними, настолько привык вести эту беспутную жизнь, что уже не может отделаться от них».

«23 декабря.

Женщины пьянствуют здесь еще больше, чем мужчины, и, между нами говоря, у моего сына есть омерзительная любовница, которая пьет, как сапожник, и к тому же неверна ему; но, поскольку она ровным счетом ничего от него не требует, он ее не ревнует. Я сильно беспокоюсь, как бы из-за этой связи с ним не случилось чего-нибудь похуже. Да хранит его Господь! Он проводит в такой гнусной компании все ночи и остается за столом до трех или четырех часов утра; само собой разумеется, это крайне вредно для его здоровья».

«13 февраля 1718 года.

Мы надеемся, что в предстоящую пятницу моя дочь и ее муж приедут сюда. Я очень радуюсь этому, но дай Бог, чтобы их пребывание обошлось без неприятностей! Я опасаюсь дурной компании, которую придется увидеть моей дочери и которая сделает все возможное, чтобы испортить ее… Но если я попытаюсь руководить ею в этом отношении, то прослыву помехой веселью, особой с мрачным нравом, и мне нисколько не будут признательны. Так что испытывать полное удовольствие, свободное от всяких тревог, никак не удается. Оргии в семействе Конде чересчур отвратительны и общеизвестны. Удивительнее всего, что бабушка в этой семье — самая добродетельная и самая почтенная женщина, какая только есть в христианском мире, и даже самые злобные сплетники не находят повода позлословить насчет госпожи принцессы де Конде; однако все ее отпрыски, как женатые, так и холостые, имеют самую жуткую репутацию в свете. Поневоле краснеешь, слушая то, что о них рассказывают и что о них говорится в песенках!»

«13 марта.

То, что здесь каждый день видишь и слышишь, причем о самых заметных особах, невозможно описать. В годы молодости моей дочери такое не было принято, и потому она то и дело пребывает в удивлении, которое выводит ее из себя, а меня каждый раз заставляет смеяться. Невозможно привыкнуть к зрелищу, когда дамы, носящие самые громкие имена, прямо в Опере обходятся с мужчинами с вольностью, свидетельствующей о чем угодно, кроме неприязни. Она говорит мне: „Сударыня! Сударыня!“, а я отвечаю ей: „И что, по-вашему, я могу сделать, дочь моя? Таковы нынешние манеры“. — „Но эти манеры ужасно гадкие“, — резонно замечает она. В Германии существует мания подражать Франции, и, когда там станет известно, как ведут себя принцессы, все окажется испорчено и развращено».

«14 сентября 1719 года.

Крайне плачевно, что разврат ширится все более; прежде никто не слышал историй столь же ужасных, как нынешние. Мне стала известна скандальная жизнь маркграфа Дурлахского; так вот: это уже слишком! Боюсь, как бы этот сеньор не сошел с ума окончательно; никто не видел больших безумств, и мне никогда не доводилось слышать ни о чем подобном, если не считать разговоров о парижском художнике по имени Сантерр; у него не было слуг, однако он принуждал прислуживать ему юных девушек, которые одевали его и раздевали».

«1 октября.

Мой сын чересчур добр! Поскольку юный герцог де Ришелье заверил его, что имел намерение все ему откровенно рассказать, мой сын поверил этим словам и приказал освободить его. Правда, мадемуазель де Шароле, любовница герцога, не давала по его поводу ни минуты покоя своему отцу. Но все же ужасно, когда принцесса крови заявляет перед лицом всего света, что она влюблена, как кошка, и когда эта страсть обращена на шалопая, который настолько ниже ее по рангу, что она не может выйти за него замуж, и который к тому же неверен ей, ибо у него есть с полдюжины других любовниц. Когда ей указывают на это, она отвечает: „Ну и что? Любовницы у него лишь для того, чтобы приносить их мне в жертву и рассказывать мне все, что между ним и ими происходит". Воистину, это ужасно!"

"29 ноября.

Все разговоры теперь ведутся исключительно о банке г-на Ло. Одна дама, которая никак не могла пробиться к нему, воспользовалась весьма необычным средством, чтобы обрести возможность поговорить с ним: она дала своему кучеру приказ опрокинуть карету перед воротами г-на Ло, который выбежал на раздававшиеся крики, вообразив, что дама сломала себе шею или ногу; однако она поспешила заявить ему, что это была придуманная ею военная хитрость… А вот что сделали шесть других дам благородного происхождения и по-настоящему скандального поведения. Они захватили г-на Ло в тот момент, когда он находился в своих покоях, и, поскольку он умолял их отпустить его, а они упрямо отказывались дать ему свободу, он в конце концов сказал им: "Сударыни, тысяча извинений, но если вы не отпустите меня, то я непременно лопну, ибо мне так хочется писать, что терпеть более невозможно!" На что они ответили ему: "Ну что ж, сударь, писайте, лишь бы только вы нас выслушали!"" И он сделал это, в то время как они оставались около него… Так что Вы видите, до какого предела дошла во Франции алчность".

"27 сентября 1720 года.

Разнузданная и безумная жизнь в Париже становится с каждым днем все более отвратительной и ужасной: каждый раз, когда гремит гром, я страшусь за этот город. Три женщины благородного происхождения сотворили нечто поистине страшное. Они проследили в Париже за турецким послом, заманили к себе его сына, допьяна напоили его и провели с этим бородатым малым два дня в лабиринте Версаля. Теперь, когда они к такому приохотились, ни один капуцин, я полагаю, не будет в безопасности рядом с этими дамами; случившееся создаст в Константинополе превосходную репутацию христианкам и дамам благородного происхождения! Юный турок сказал г-же де Полиньяк, одной из этих трех дам (он в совершенстве изъясняется по-французски): "Сударыня, слава о вас дошла до Константинополя, и я хорошо вижу, что нам говорили правду". Посол был чрезвычайно встревожен всем этим и сказал сыну, что происшедшее следует держать в секрете, ибо, если в Константинополе станет известно, что он напился и имел дело с христианками, ему отрубят голову. Страшная история, не так ли? К тому же остаются большие опасения, вернется ли этот молодой человек здоровым из Франции, ведь г-жа де Полиньяк заразила почти всех молодых людей благородного происхождения. Я не понимаю, как это ее родственники и родственники ее мужа не озаботятся тем, чтобы положить конец столь безнравственному поведению. Но всякий стыд изгнан из этой страны; никто больше не знает во Франции, что такое правильная жизнь, и все идет к полной неразберихе!"

"28 декабря.

Мой сын показал мне письмо, которое герцогиня Менская написала кардиналу де Полиньяку и которое было обнаружено среди его бумаг. В этом письме говорилось следующее: "Завтра мы собираемся поехать за город; я распоряжусь покоями таким образом, чтобы Ваша спальня оказалась возле моей. Постарайтесь все сделать так, как это было в последний раз, и мы натешимся всласть!""

"16 апреля 1722 года.

В нынешние времена у молодых людей перед глазами лишь две цели: распутство и выгода. Постоянная забота о том, как бы раздобыть деньги, причем ничуть не важно, каким путем, делает их погруженными в себя и неприятными в общении. Чтобы быть любезным, нужно иметь свободную от тревог голову и желание отдаваться развлечениям в приличных компаниях, но сегодня все крайне далеки от этого!"

"6 августа.

Четыре года тому назад внук герцога де Вильруа, герцог де Рец, женился на дочери герцога де Люксембурга, настолько погрязшей в распутстве, что, дабы угодить герцогу де Ришелье, она голой ужинала с ним и его приятелями. Несколько месяцев тому назад она спуталась с этим негодяем Рионом, похожим на злого духа; однако она не удовольствовалась им и взяла себе в любовники также его кузена, шевалье д’Эди. А когда Рион стал упрекать ее, она спросила его, неужели он воображает, что ей следует удовольствоваться им, и это при ее-то темпераменте; она добавила, что он должен быть благодарен ей за то, что она щадит его и берет себе других любовников, ибо не может уснуть, если ее не приласкали восемь раз подряд. Ничего себе особа, не правда ли?! Затем ею овладело желание вновь сойтись с герцогом де Ришелье, однако он, упорствуя в своем твердом решении отыметь всех молодых дам, заявил своей подруге, что если ей хочется возобновить с ним связь, то для начала она должна отдать в его руки свою невестку, маркизу д’Аленкур. Герцогиня де Рец взялась за это дело и в прошлую пятницу повела с собой маркизу на прогулку по парку. Когда они вошли в один из боскетов, там внезапно появились Рион и Ришелье. Герцогиня хотела схватить невестку за руки, однако та принялась так страшно кричать и отчаянно сопротивляться, что на помощь ей прибежали гуляющие. Она тотчас же бросилась к своей матери, маршальше де Буффлер, и стала жаловаться ей. Маршальша в ту же ночь отвела ее к маршалу де Вильруа, который рано утром приказал посадить герцогиню де Рец в карету; ее препроводили в Париж, а оттуда должны были отвезти в какой-то провинциальный монастырь".

B

ПЕСНЬ О НЫНЕШНЕМ ВРЕМЕНИ.

Филипп, образчик славного вельможи,

Прилежный Эпикура ученик,

Мечтавший на Нерона быть похожим,

Давно ты в тайны живописи вник,

Узнай теперь себя в портрете,

Что будет кистью честной создаваться.

Тот, кто его напишет в верном свете,

Достоин Апеллесом называться!

Утехи все тебе приносит Парабер —

Известно это всем, замечу;

Мадам Сабран на свой манер

Желаниям твоим идет навстречу.

Сьёр д’Агессо тебе Сенекой служит,

Твоим Наркиссом стал банкир Джон Ло,

И хоть успешно он дела ведет, не тужит,

Так хочется, чтоб в ад его скорее унесло!

Британик молодой опоры не имел нигде,

Лишь Небеса о нем несли заботу.

Парламент поддержал дитя в беде,

Но ты решил прервать его работу.

Ты кесаря казну расхитил без оглядки,

Ей тяжкий нанеся урон,

И золото его пустил на взятки,

Чтоб захватить еще и трон.

Нельзя суровой кары не страшиться,

Какую претерпел Нерон, жестокий твой кумир.

Поверь, давно пора тебе серьезно измениться,

Не Кромвель ты, иной теперь уж мир.

Верни французам все их достоянье,

Верни скорей — народ ты разорил, —

И вот тогда забудут злодеянья,

Какие ты во Франции творил.

Ничуть не удивляет всех, как быстро

По воле высшей вдруг прелатом стал

И занял пост вельможного министра

Тот педель, кого всяк сводником считал.

Не раз уже такое было в прошлом,

Ведь своего коня, как говорят,

Калигула, в безумьи пошлом,

Послал присутствовать в сенат.

Вот так же и правитель наш могучий

Дурной пример потомкам подавал

И, разродившись дутых планов кучей,

Себя навек в историю вписал.

Нерон фигурой мнился несравненной,

Но регент копией его, к несчастью, стал,

И копией настолько совершенной,

Что позабыли все оригинал!

С

"Регент посвящал делам утренние часы, более или менее долгие, в зависимости от того, когда он накануне ложился спать. Существовал определенный день, предназначенный для приема иностранных посланников; другие дни распределялись между главами советов. Около трех часов пополудни он выпивал чашку шоколада, после чего все входили к нему, как это происходит в наши дня во время утреннего выхода короля. После общего разговора, длившегося около получаса, он еще работал с кем-нибудь из сановников или проводил заседание регентского совета. До или после этого заседания или этой работы регент шел повидать короля, которому он всегда свидетельствовал больше почтения, чем кто бы то ни было, и ребенок замечал это очень хорошо.

Между пятью и шестью часами всякие дела прекращались; регент наносил визит вдовствующей герцогине Орлеанской, либо в ее зимних покоях, либо, в теплое время года, в Сен-Клу, и всегда оказывал ей знаки глубочайшего почтения. Чуть ли не каждый день он отправлялся в Люксембургский дворец повидать герцогиню Беррийскую. Когда наступал час ужина, он затворялся со своими любовницами, девицами из Оперы или другими особами подобного рода, и десятком мужчин из своего ближайшего окружения, которых он называл просто-напросто висельниками. Главными из них были: Брольи, старший из маршалов Франции, первый герцог де Брольи; герцог де Бранкас, дед нынешнего герцога; Бирон, которого он возвел в достоинство герцога; Канийяк, кузен командира мушкетеров, и несколько личностей, которые сами по себе были безвестны, однако отличались веселостью или склонностью к разврату. Каждый ужин превращался в кутеж, на котором царила самая разнузданная распущенность; сквернословие и богохульства были сутью или приправой всех застольных речей до тех пор, пока полное опьянение не выводило сотрапезников из состояния, когда они были способны говорить и слушать. Те, кто еще мог стоять на ногах, уходили сами; других уносили, но каждый день все они собирались снова. В течение первого часа после своего пробуждения регент был еще настолько осоловелый, настолько весь пропитанный винными парами, что в это время его могли бы заставить подписать все что угодно.

Иногда местом таких кутежей становились покои герцогини Беррийской в Люксембургском дворце. Эта принцесса, после нескольких мимолетных любовных приключений, остановила свой выбор на графе де Рионе, младшем отпрыске семьи Эди и внучатом племяннике герцога де Лозена. Он был не очень умен, имел довольно заурядную внешность и прыщеватое лицо, способное вызвать отвращение у многих женщин. Будучи всего лишь драгунским лейтенантом, он явился из своей провинции для того, чтобы попытаться получить какую-нибудь роту, и вскоре вызвал у принцессы сильнейшую любовную страсть. Она не соблюдала при этом никакой меры, так что страсть эта стала общеизвестной. Рион был великолепно размещен в Люксембургском дворце и окружен изобилием роскоши. К нему приходили на поклон, прежде чем явиться к принцессе, и всегда принимали его с величайшей учтивостью. Однако он обращался со своей любовницей далеко не так; не было такой прихоти, какую он не заставлял бы ее сносить. Порой, когда она хотела уйти, он заставлял ее остаться; он выражал ей свое недовольство платьем, которое было на ней, и она покорно переодевалась. Он довел ее до того, что она посылала к нему за распоряжениями по поводу того, какой наряд ей надеть и как ей распланировать свой день, а затем, когда эти распоряжения были даны, неожиданно изменял их, грубил ей, доводил ее до слез и вынуждал явиться к нему просить прощения за свои же резкие выходки в ее адрес. Все это вызывало негодование у регента, и порой он был готов вышвырнуть Риона в окно; однако дочь заставляла его молчать, обрушивала на него оскорбления, полученные ею от любовника, и в конце концов принц стал проявлять по отношению к своей дочери ту самую покорность, какую требовал от нее Рион. Но непостижимее всего было то, насколько учтиво Рион обращался со всеми и насколько нагло он вел себя с принцессой. Этой манерой поведения он был обязан герцогу де Лозену, своему дяде. Герцог, с удовлетворением видя, что его племянник играет в Люксембургском дворце ту же роль, какую сам он играл при мадемуазель де Монпансье, втолковал ему семейные правила и убедил его, что он потеряет свою любовницу, если испортит ее почтительной нежностью, и что принцессы хотят, чтобы их подчиняли своей воле. Рион самым скандальным образом воспользовался уроками своего дяди, и достигнутый им успех доказал их действенность. Эта принцесса, такая высокомерная со своей матерью, такая властная со своим отцом, такая спесивая со всеми окружающими, пресмыкалась перед гасконским дворянчиком. Тем не менее у нее случались интрижки на стороне, например с шевалье д’Эди, кузеном Риона, но все это были мимолетные увлечения, и страсть в конечном счете всегда брала верх.

Ужины, вакханалии и нравы в Люксембургском дворце были те же самые, что и в Пале-Рояле, поскольку и здесь, и там собиралось почти одни и те же люди. Герцогиня Беррийская, с которой имели право обедать одни лишь принцы крови, открыто ужинала с темными личностями, которых приводил к ней Рион. За столом у нее присутствовал даже некий отец Регле, угодливый иезуит, прихлебатель и самозванный исповедник. Если бы ей надо было воспользоваться его посредничеством, она могла бы не трудиться говорить ему о том, чему он был свидетелем и в чем участвовал. Маркиза де Монши, камерфрау принцессы, была ее достойной наперсницей. Она втайне жила с Рионом, подобно тому, как герцогиня жила с ним открыто, и эта тайная и снисходительная соперница примиряла любовников, когда их ссоры могли зайти слишком далеко.

Но самое странное во всем этом деле заключалось в том, что герцогиня Беррийская полагала возможным искупить или скрыть бесчестье своей жизни тем, что лишь усугубляло его. Она обзавелась покоями в монастыре кармелиток на улице Сен-Жак и время от времени приезжала туда, чтобы провести там день. Накануне главных церковных праздников она ночевала в этой обители, трапезничала, подобно монахиням, присутствовала на дневных и вечерних службах и возвращалась оттуда на оргии в Люксембургском дворце".

("Тайные записки о царствованиях Людовика XIV и Людовика XV" Дюкло.)


Одна из сатирических песенок, имевших тогда хождение, содержала следующий куплет о герцогине Беррийской:

Брюхатая на позднем сроке,

Чадообильная принцесса де Берри,

В поклоне замерла глубоком

И с сокрушенным сердцем говорит:

"Господь, я от распутства тороплюсь отречься:

Отныне спать желаю лишь с Рионом,

Порой — с папа, ведь от него не уберечься,

И изредка — с гвардейским эскадроном".


А вот куплет, посвященный регенту:

Увидев как-то раз Святую Деву

С сиявшим милостью лицом,

Он ей сказал: "Отужинать, как королева,

Тебя я приглашаю сегодня вечерком.

К принцессе де Берри ты в десять приходи,

Мы славно выпьем, поедим и все такое…

Носе там будет, надо только погодить,

Но Парабер оставим мы в покое".

D

"Являясь на поклон к герцогу Лотарингскому, пребывавшему тогда в Пале-Рояле, герцог де Ришелье замечал, что мадемуазель де Валуа часто бросает на него взгляд своих прекраснейших глаз, давая ему знать, что она влюблена в него и жаждет быть любимой…

Мадемуазель де Валуа была чрезвычайно красива, и ей только что исполнилось восемнадцать лет. У нее были восхитительные глаза и лилейно-белая кожа, невероятно свежая и упругая, но она была дочерью регента, которую бдительно охраняли, и, следовательно, приблизиться к ней было непросто. Принц берег ее для себя самого.

Герцог начал с того, что проник на увеселения, которые она посещала, и изыскал возможность сесть подле нее. Их ноги тотчас повели между собой беседу, которая вскоре сделалась настолько оживленной, что никакое красноречие не сумело бы лучше выразить чувства молодых людей. Ришелье не упустил случая незаметно передать ей письмо, где он умолял ее указать ему средства еще откровеннее выразить сжигавшую его любовную страсть. Во время бала в Опере ему удалось побеседовать с ней несколько минут, и в один из первых дней Великого поста наперсница принцессы, посланная ею в церковь святого Евстафия, принесла ей письмо от герцога, а герцогу вручила послание влюбленной мадемуазель де Валуа, обещавшей ему воспользоваться первой же возможностью, когда она сумеет незаметно для всех принять его у себя.

На одном из балов в Опере случилось небольшое происшествие, заставившее юных влюбленных принять все возможные меры предосторожности.

Монконсей, близкий друг герцога, по дружбе предоставившего ему кров и ничего не скрывавшего от него, в маскарадном костюме, похожем на домино Ришелье, завел беседу с принцессой, вероятно для того, чтобы поговорить вместе о человеке, которого они оба любили. Регент, которого ревность делала проницательным и который подозревал о любовной связи своей дочери, приблизился к ним и, полагая, что имеет дело с герцогом де Ришелье, произнес:

— Прекрасная маска, остерегитесь, если не хотите еще раз вернуться в Бастилию!

Узнав голос герцога Орлеанского и желая вывести регента из заблуждения, Монконсей тотчас снял маску и назвал себя, однако регент разгневанным тоном добавил:

— Передайте вашему другу то, что я сейчас сказал в его адрес.

Затем, повернувшись к нему спиной, он удалился.

Монконсей немедленно отыскал Ришелье. Он рассказал ему о том, что произошло, но жребий был уже брошен. Влюбленные, чьи воспламененные сердца следовали скорее пылкости своих желаний, чем холодному спокойствию разума, прибегли к одному из самых рискованных средств, какие только можно было вообразить.

Герцог, у которого на подбородке едва пробивалась растительность, переоделся женщиной и, ведомый наперсницей принцессы, прошел через все ее покои, где было немало служанок, но ни одна из них при виде его не насторожилась. Так что он благополучно добрался до кабинета, где принцесса ждала его, ни жива ни мертва. Наперсница, которая привела герцога, осталась в передней комнате, чтобы быть настороже на тот случай, если кто-нибудь вздумает захватить их врасплох.

Герцог не стал терять время на бесполезные уверения в любви. Он поспешил сорвать цветок, который никак не мог заполучить, несмотря на все свои горячие просьбы, самый порочный из отцов. Очарованные друг другом, влюбленные обменялись обещаниями встречаться как можно чаще.

Второй визит, который не замедлил осуществиться тем же способом, окончательно скрепил их договоренность; эта, встреча, показавшаяся им невероятно короткой, на самом деле длилась столь долго, что герцогиня Орлеанская, которая не увидела свою дочь в привычный час и была осведомлена о желаниях своего мужа, заподозрила, что та оказалась заперта с ним. Она стала жаловаться на это регенту, умоляя его пощадить юную принцессу. Герцог поклялся жене, что ее подозрения ложны, и предложил доказать ей с помощью свидетелей, что все то время он находился весьма далеко от дочери и был целиком занят крайне важными делами, обсуждая их со своими министрами.

Тем не менее подозрения самого влюбленного отца не утихли, и в конце концов, благодаря откровениям наперсницы мадемуазель де Валуа, он выяснил, что произошло между ней и герцогом де Ришелье. Эта девица, довольно красивая, в свое время не могла избежать домогательств регента, которому удалось добиться ее высших милостей. И теперь она тем легче уступила обещаниям и угрозам своего бывшего любовника, что по природе своей была чрезвычайно корыстна.

Разузнав все и придя в бешенство, регент устроил страшную сцену своей дочери, упрекая ее в том, что она не уступила его любовным порывам, дабы целиком и полностью отдаться этому вероломному и распутному юнцу, этому мальчишке, который вскоре наверняка ее бросит. Несчастная принцесса, трепеща от страха, который вызывал у нее отец, и от любви, которую внушал ей Ришелье, делала все возможное, чтобы успокоить регента и убедить его, что между ней и герцогом не произошло ничего бесчестного. Чтобы подкупить его, она прибегла к самым нежным ласкам. Этот всемогущий отец угрожал уничтожить в тюремной камере своего соперника, однако ласки возлюбленной дочери сумели посеять сомнение в его воспаленном ревностью мозгу. Он вышел от нее, уже не будучи убежден, что она отдалась герцогу де Ришелье, но совершенно уверенный в том, что она питает к нему страстную любовь.

Так что на какое-то время визиты герцога де Ришелье к мадемуазель де Валуа прекратились. Но однажды, заметив, что в стене, прилегающей к одной из ее гардеробных, возле самой земли имеется небольшая лазейка, через которую, вполне возможно, герцог сумеет протиснуться, она тотчас дала ему об этом знать. Влюбленный искатель приключений не заставил повторять ему эту новость и, обладая чрезвычайно тонким телосложением, пролез, словно мышь, сквозь щель, добрался до цели своих желаний и вновь насладился несказанным счастьем находиться подле своей очаровательной принцессы, с которой он провел всю ночь.

Поскольку такой способ посещать мадемуазель де Валуа повторялся несколько раз, регент, которого и на этот раз известили о происходящем, приказал заложить дыру в стене большими камнями, хотя ему казалось невозможным, чтобы человек мог протиснуться через такую узкую щель. Так что несчастные любовники оказались в замешательстве, особенно принцесса, посредством этой дыры вкушавшая удовольствия, о которых прежде она никогда и не подозревала, ибо весьма немногих женщин Небо одарило возможностью пользоваться тем редким талантом, каким обладал герцог де Ришелье.

Бедняжка Валуа чахла от любви, в то время как ее любовнику представилось немало случаев смягчить боль разлуки с ней и утешиться; ей же приходилось каждый день сносить упреки и даже приступы ярости своего отца, который не мог простить дочери, что ей вздумалось отказать ему в блаженстве по той единственной причине, что она принесла его в жертву любви, испытываемой ею к герцогу. Однажды, подчиняясь скорее жестокой страсти, чем подлинной любви, и не имея более сил сопротивляться желаниям, которые пожирали его, Филипп дошел до того, что пообещал ей, если она согласится удовлетворить его любовные порывы, предоставить ей все возможности видеться с Ришелье сколько угодно, причем так, что об этом никто не будет знать.

— Поразмыслите,сказал он ей, — и завтра вы будете принадлежать мне или ваш любовник умрет!

Едва он ушел, принцесса поспешила обратиться к своему любовнику за советом по поводу решения, которое ей предстояло принять. Герцог, не слишком щепетильный и весьма влюбленный, понял, что у него нет иной возможности спокойно вкушать наслаждение со своей любовницей, и призвал ее согласиться на эту сделку, но всегда держать в голове мысль об узнике и ничего не давать даром. Так и было исполнено, и регент честно сдержал свое слово.

В дворцовых кухнях была комнатка, имевшая общую стену с гардеробной мадемуазель де Валуа. Регент велел выселить оттуда повара и пробить в стене проем, достаточно большой для того, чтобы повесить в нем дверь. В этот проем поместили стенной шкаф, створки которого могли открываться как со стороны принцессы, так и из комнатки повара. Герцог стал хозяином комнаты, а принцесса получила во владение шкаф и имела право открывать его герцогу в те часы, какие она ему указывала. Благодаря этой выдумке регент не только предоставил дочери все те возможности, какие он обещал ей дать, но и надеялся скрыть от людских глаз любовную связь, которая его бесчестила.

Как только ключи от шкафа оказались в руках принцессы, ее благодарность стала безграничной; она удовлетворяла все желания своего преступного отца.

У регента, находившегося на вершине блаженства, доставало великодушия не заставлять ждать своего соперника, томившегося, как ему было известно, в комнате повара. Он позволял ему наслаждаться счастьем проводить большую часть ночи с принцессой, а порой и ужинать наедине с ней, причем на стол им подавала лишь та самая девица, которая была их главной наперсницей и чье предательство в конечном счете привело их к счастью.

Почти каждый раз, когда герцог являлся к ней, он покидал ее за несколько минут до рассвета. Узнав о его уходе, регент входил через ту же самую дверь, от которой у него был ключ, и занимал освободившееся место…

Как-то раз вечером они явились к принцессе оба в одно и то же время…

Однако извращенная любовь регента к мадемуазель де Валуа немало умерялась той любовью, какую он питал к герцогине Беррийской, продолжая видеться с ней; он предоставлял ей огромные суммы, чтобы устраивать у нее ужины, сдобренные всякого рода невообразимым развратом. Новая любовная страсть регента окончательно побудила его вторую дочь, мадемуазель Орлеанскую, постричься в монахини. В том же году она вступила в Шельский монастырь и сделалась его аббатисой, заняв место г-жи де Виллар, которая удалилась в другую обитель, получив пенсион в двенадцать тысяч ливров. Мы оставим госпожу аббатису порхать от наслаждения к наслаждению и удовлетворять свои порочные наклонности, не отказывая при этом ни в чем порочным наклонностям своего отца, который время от времени навещал ее и с легкостью давал ей все, что она у него просила; а поскольку вознаграждали ее хорошо, она изыскала возможность вложить два миллиона в городские ценные бумаги для получения пожизненной ренты, что сделало ее весьма богатой. Она напускала на себя скромный вид и регулярно появлялась на клиросе, но порой у нее вырывались кое-какие слова, позволявшие понять, какую жизнь она вела в монастыреРегент сохранил связь с ней до конца своей жизни, равно как и связь с герцогиней Беррийской, г-жой де Парабер и г-жой д’Аверн и пр., однако его истинной любовью, длившейся до самой его смерти, любовью, которая беспрестанно сжигала его и которую он не мог погасить, была страсть, испытываемая им к мадемуазель де Валуа, которую на известных условиях уступил ему герцог де Ришелье".

("Скандальная хроника двора Филиппа, герцога Орлеанского, регента Франции в годы малолетства Людовика XV, повествующая о тайных любовных связях, распущенности нравов и безбожии в ту эпоху и т. д., сочиненная Луи Франсуа Арманом, герцогом де Ришелье, в 1722 году, по выходе его в третий раз из Бастилии".)

Е

ПЕСЕНКА О Г-НЕ Д’АРЖАНСОНЕ И Г-ЖЕ ДЕ ВИЛЬМОН, НАСТОЯТЕЛЬНИЦЕ МОНАСТЫРЯ СВЯТОЙ МАГДАЛИНЫ ТРЕНЕЛЬСКОЙ.

К Вильмон, забыв про все дела,

Он в монастырь Тренель спешит:

Маркиз ее давно Еленой мнит,

Она ж Парисом, видимо, его сочла.

Сквозь потайную дверь

Входя и выходя, по сторонам он зрит:

В обители хранит он денежки теперь

И по ночам там спит.

Гордыней от успехов обуян,

Он преспокойно почивал,

Как вдруг преосвященный кардинал

Явился в монастырь, никем не зван:

Монахине решил он нанести визит

И, страшно грозен и сердит,

Мастеровым прийти велит —

Глянь, и взамен двери уже стена стоит!

"Ах, кардинал, — разгневалась Вильмон, —

Такая перемена! С какого вдруг рожна?

Мне эта дверь была нужна!

Монастырю вы нанесли урон!.."

……………………………………………………

Но, как известно, перемены у людей

Чем дальше, тем страшней!

Министр не тратил время на подкоп:

Велел сломать он стену — хлоп!

И, наплевав на кардинала и закон,

Обители устав и крик со всех сторон,

Сквозь эту дверь тайком проходит он,

Чтоб утешать мадам Вильмон.

F

"В то время как регент занимался государственными делами, его терзали еще и домашние неурядицы. Герцогиня Беррийская, одолеваемая высочайшей спесью или увязавшая в распутстве, прилюдно устраивала сцены того и другого рода. Домашняя жизнь этой принцессы составляла странное противоречие со вспышками спеси, которые она позволяла себе на виду у всех. Я уже говорил об унизительном рабстве, в котором держал ее граф де Рион, и свою заносчивость по отношению к ней он не ослаблял тем более, что заносчивость эта стала привычной, и его дерзости, его прихоти и его капризы лишь укрепляли постоянство его любовницы. Не стоит забывать и то, что ее уединения в монастыре кармелиток предшествовали оргиям или следовали за ними. Некая монахиня, которая сопровождала принцессу на все монастырские богослужения и с удивлением видела ее простертой ниц и присоединявшей вздохи к самым горячим молитвам, восклицала: "Господи Боже! Да возможно ли, сударыня, чтобы люди распускали о вас столько скандальных слухов, которые доходят и до нас? До чего же злобен свет! Вы живете здесь, словно святая!" В ответ принцесса лишь смеялась. Подобное несоответствие несомненно указывало на определенную степень безумия. Ее страшно досадовало, когда она узнавала, что кто-то порицает ее поведение. В конце концов она забеременела и, когда подошло время родов, держалась достаточно замкнуто, под предлогом мигрени оставаясь зачастую в постели. Но чрезмерное потребление вина и крепких наливок, которые она продолжала пить, распаляло ей кровь. Сильнейшая горячка, начавшаяся у нее во время родов, ввергла ее в страшную опасность. Эта отважная, властная женщина, не считавшаяся ни с какими приличиями, выставлявшая напоказ свою любовную связь с Рионом, льстила себя надеждой, что ей удастся скрыть от чужих глаз последствия этой связи, как если бы поступки принцев когда-либо могли оставаться неведомыми! Входить в ее спальню имели право только Рион, маркиза де Монши, камерфрау и достойная наперсница своей госпожи, а также служанки, без которых больная никак не могла обойтись. Даже регент входил к ней лишь на какие-то минуты; и, хотя нельзя было предположить, что ему ничего не известно о состоянии его дочери, он притворялся в ее присутствии, что ничего не замечает: то ли опасаясь раздражить ее, если покажет себя осведомленным, то ли надеясь, что его молчание остановит болтливость других. Однако все эти предосторожности не предотвратили скандала и вскоре должны были лишь усилить его. Опасность, нависшая над принцессой, была настолько серьезной, что о ней стало известно Ланге, кюре церкви святого Сульпиция. Он отправился в Люксембургский дворец, увиделся там с регентом, завел с ним разговор о необходимости уведомить принцессу об опасности, в которой она находилась, и тем самым побудить ее причаститься, а перед этим, добавил он, следует сделать так, чтобы Рион и г-жа де Монши покинули дворец. Регент, не осмеливаясь ни открыто возразить кюре, ни встревожить дочь предложением причаститься, а еще более возмутить ее предварительным условием священника, попытался дать понять кюре, что удаление Риона и г-жи де Монши вызовет огромный шум. Он предлагал взвешенные решения, но кюре отверг их все, справедливо рассудив, что в случае скандала, подобного этому, в разгар споров об апостольской конституции, в которых ему приходилось играть важную роль, он навлечет на себя хулу противной партии, если не проявит себя неукоснительно строгим священником. Не сумев убедить кюре, регент предложил оставить решение на усмотрение кардинала де Ноайля. Ланге согласился на это, ибо, возможно, был не прочь, чтобы кардинал, проявив снисходительность и отодвинув в сторону подчиненного ему священника, славившегося своей строгой нравственностью, подставил себя под удар противников янсенизма и дал им прекрасный повод для разглагольствований. Кардинал, приглашенный в Люксембургский дворец, явился туда и, после того как регент изложил ему суть вопроса, одобрил поведение кюре и высказался за выпроваживание из дворца обоих участников скандала.

Госпожа де Монши, прекрасно сознававшая опасность положения, в котором оказалась ее госпожа, полагала, что она все предусмотрела, пригласив монаха-францисканца исповедовать принцессу, и не сомневалась, что вслед за этим кюре принесет Святые Дары. И, когда регент вызвал ее к себе, она и не подозревала, что сама была главной темой его совещания с церковнослужителями. Камерфрау приоткрыла дверь, и регент, не выходя в приемную и не приглашая ее войти в кабинет, сообщил ей, на каких условиях принцесса удостоится причащения. Госпожа де Монши, ошеломленная таким приветствием, тем не менее взяла дерзостью, вспылила по поводу оскорбления, нанесенного придворной даме, заверила регента, что ее госпожа не пожертвует ею ради каких-то святош, вернулась к герцогине Беррийской, а несколько минут спустя явилась сказать регенту, что принцесса возмущена столь оскорбительным предложением, и захлопнула за собой дверь. Кардинал, которому регент передал этот ответ, пояснил, что той, кого надлежит выгнать, не поручают говорить от имени хозяина; что именно отцу следует исполнить подобную обязанность и призвать дочь выполнить свой долг. Принц, знавший бешеный нрав своей дочери, отказался сделать это, и тогда кардинал счел своим долгом отправиться к принцессе и самому поговорить с ней. Однако регент, опасаясь, как бы зрелище прелата и кюре не вызвало у больной возмущения, которое станет причиной ее смерти, бросился к кардиналу и стал уговаривать его подождать, пока ее не подготовят к такому посещению. После этого он велел открыть дверь ее спальни и объявил г-же де Монши, что архиепископ и кюре непременно желают поговорить с герцогиней Беррийской. Услышав его, больная впала в ярость как против отца, так и против священников, говоря, что эти ханжи злоупотребляют ее физическим состоянием и ее характером, чтобы обесчестить ее, и что у ее отца достает малодушия и глупости терпеть это, вместо того чтобы велеть вышвырнуть их в окно.

Регент, поставленный в еще более затруднительное положение, чем прежде, вынужден был заявить кардиналу, что больная пребывает в тяжелейшем состоянии и потому с визитом следует повременить. Кардинал, уставший от своих тщетных настояний, удалился, приказав перед этим кюре усердно блюсти обязанности своего священнического сана.

Испытывая сильное облегчение после ухода кардинала, регент очень хотел бы избавиться и от кюре. Однако тот прочно обосновался на посту у дверей спальни принцессы, и в течение двух дней и двух ночей, когда ему нужно было отойти, чтобы отдохнуть или что-нибудь поесть, его заменяли два священника, стоявшие на часах. В конце концов, когда опасность миновала, церковника сняли с караула, и больная обрела возможность думать лишь о восстановлении своего здоровья.

Несмотря на свой гнев против священников, она была охвачена страхом перед адом. Он производил на нее впечатление тем более сильное, что здоровье ее полностью не восстановилось, а ее любовная страсть была как никогда горячей. Рион, пользуясь советами герцога де Лозена, своего дяди, решил воспользоваться настроением любовницы, чтобы подтолкнуть ее к браку, который должен был успокоить ее совесть и обеспечить ей плотские наслаждения. Герцог де Лозен разработал план, обдумал все средства и все уловки, и Рион действовал сообразно его замыслу.

Они не встретили большого противодействия со стороны женщины, обезумевшей от любви, страшащейся дьявола и давно уже попавшей в рабство. Риону нужно было лишь приказать, чтобы она повиновалась; так он и поступил, и от замысла до его исполнения не прошло и четырех дней…

Герцогиня Беррийская умерла спустя очень короткое время.

Принцесса заболела 26 марта; Пасха в тот год пришлась на 9 апреля, и в Страстной вторник герцогиня была уже вне опасности. Следует знать, что у парижских приходов есть обычай разносить в течение Страстной недели облатки всем больным, если только те не принимают их для предсмертного причащения; достаточно лишь, чтобы эти люди были не в состоянии идти в церковь, дабы исполнять там пасхальные обряды. Так что были сразу две причины отнести облатку принцессе: состояние ее здоровья и праздничное время. Однако народу не суждено было увидеть исполнения этого святого долга, мотивы отказа стали известны, и из-за этого Пасхальная неделя прошла в Париже особенно тягостно.

Хотя принцесса и стояла на пути к выздоровлению, она была еще далеко не в состоянии выдерживать тяготы путешествия. Тем не менее, несмотря на все увещания, с которыми к ней обращались, в Страстной понедельник она отправилась в путь, намереваясь обосноваться в Мёдоне. Ее брак уже свершился, то есть она и Рион получили благословение весьма сговорчивого и хорошо оплаченного священника. Этого было вполне достаточно для того, чтобы успокоить или предвосхитить угрызения совести женщины, но явно не хватало для того, чтобы удостоверить бракосочетание принцессы крови, внучки короля.

Регент знал об этом браке, но противился ему довольно вяло. Он полагал, что если дочь снова впадет в состояние, в котором она уже побывала, то откровенность, проявленная в отношении кюре, сделает его более податливым и вынудит его избежать огласки. Однако снисходительность герцога была непостижима и заставляла думать, что между отцом и дочерью существует близость, превосходящая отцовскую и дочернюю любовь, и что отец опасается, как бы в приступе бешеной досады дочь не сделала некоего признания. К несчастью, все было вполне вероятно со стороны двух этих людей, настолько лишенных щепетильности и нравственных правил…

Через несколько дней принцесса пригласила своего отца приехать отужинать в Мёдоне, где она хотела устроить празднество. Дело было в первых числах мая… Она пожелала, чтобы ужин проходил на террасе, несмотря на все сделанные ей предостережения по поводу вечерней прохлады и опасности возврата болезни, ибо здоровье ее не укрепилось должным образом.

И то, что ей предвещали, произошло: у нее началась лихорадка, которая ее уже не отпускала. Поскольку регент оправдывал редкость своих визитов к ней занятостью делами, она приняла решение переехать в замок Ла-Мюэт, близость которого к Парижу должна была обязать отца видеться с нею чаще.

Переезд из Мёдона в Ла-Мюэт усугубил осложнения ее болезни. К середине июля ее здоровье настолько ухудшилось, что пришлось произнести при ней страшное слово "смерть". Однако принцесса не была испугана этим: она приказала отслужить в ее спальне мессу и приняла причастие при открытых дверях, как если бы давала праздничную аудиенцию. Мужество вдыхала в нее и поддерживала в ней гордыня, ибо, как только церемония завершилась, принцесса отпустила присутствующих и поинтересовалась у своих близких, не так ли умирают с величием…

Поскольку у врачей уже не оставалось надежды, было предложено дать ей эликсир Гарюса, который был тогда в большой моде. Гарюс прописывал его лично и при этом прежде всего запрещал давать больному какое-либо слабительное, говоря, что иначе его элексир обратится в яд. В течение нескольких минут больная, казалось, ожила, и это улучшение ее состояния продолжалось до следующего дня. Утверждают, что Ширак, оберегая честь врача, способного скорее пожертвовать больным, чем уступить славу излечения знахарю, дал принцессе слабительное, после чего ей тотчас же стало смертельно плохо, она впала в агонию и умерла в ночь с 20 на 21 июля. Гарюс во всеуслышание обвинил Ширака в убийстве, но тот ничуть не смутился, с презрением посмотрел на знахаря и покинул Ла-Мюэт, где ему нечего было больше делать.

Так в возрасте двадцати четырех лет скончалась принцесса, прославившаяся в равной степени умом, красотой, безрассудством и пороками. Ее мать и бабка встретили известие об этой смерти, выказывая более благопристойности, чем печали. Отец же ее пребывал в глубочайшей скорби, но вскоре, возможно даже не задумываясь об этом, он ощутил облегчение от того, что ему более не приходится испытывать на себе капризы и взрывы ярости безумицы и терпеть докуку от ее нелепого замужества…

Герцог де Сен-Симон утверждает, будто при вскрытии тела герцогини Беррийской обнаружилось, что она уже снова была беременна. В любом случае, после своих родов времени она даром не теряла. Однако Сен-Симон должен был быть осведомлен в этом вопросе, так как его жена, будучи придворной дамой принцессы, присутствовала при этом вскрытии.

Сердце ее отнесли в монастырь Валь-де-Грас, а тело — в Сен-Дени. При ее погребении не было траурной церемонии, и тело покойницы не окропляли святой водой; траурный кортеж был скромен, а во время церковной службы благоразумно воздержались от надгробного слова…

Еще одна пустячная подробность может дать некоторое представление о характере принцессы. В начале своей болезни она дала обет в течение полугода одеваться во все белое и так же одевать своих слуг и, дабы исполнить этот обет, приказала отделать карету, конскую упряжь и лакейские ливреи серебром, желая несколько облагородить роскошью эту монашескую набожность".

("Тайные записки о царствованиях Людовика XIV и Людовика XV" Дюкло.)

G

"Компания Индий выпустила с позволения короля около двухсот тысяч акций, каждая из которых оценивалась в две тысячи ливров звонкой монетой или приравненными к ней банковскими билетами; сумма эта подлежала выплате частями, раз в три месяца, но первые пятьсот ливров следовало заплатить немедленно, и за эти пятьсот ливров вам вручалась расписка; сама акция выдавалась только после полной выплаты двух тысяч ливров, а расписку давали с непременным условием, что если в очередной квартал вы не произведете в срок полагающейся платы, то все выплаченные вами ранее суммы погашаются и переходят в собственность компании. Все те, кто получал деньги в виде прибыли от городских ценных бумаг или от своих кредиторов и кто имел лишь не приносящие дохода банковские билеты, были вынуждены приобретать эти акции, тем более что цена в две тысячи ливров за каждую акцию казалась небольшой в сравнении с огромной выгодой, на которую все надеялись, и с доходами, которые именовались дивидендами. Все мчались на площадь, находившуюся возле улицы Урс, чтобы купить подорожавшие акции, не имея, впрочем, возможности поступить по-другому и с выгодой разместить деньги иначе. Это привело к тому, что акции стали торговаться на десять, двадцать, пятьдесят, сто и, наконец, на двести или триста ливров дороже, а к концу декабря они поднялись в цене на тысячу ливров; в итоге еще до того, как происходил второй платеж, акции торговались по три тысячи ливров. Так что человек, имевший десять акций, которые обошлись ему в пять тысяч ливров, в декабре обладал тридцатью тысячами ливров, а тот, у кого было сто акций, вместо пятидесяти тысяч ливров имел сто тысяч экю.

Правда, все эти суммы исчислялись в банковских билетах, но билеты признавались тогда наличными деньгами; и заметьте, что первые, прежние акции, именовавшиеся Западными и стоившие всего двести франков, торговались вдвое дороже новых, то есть по две или три тысячи экю, что было огромной прибылью, даже если вы не делали ничего, кроме того что позволяли времени спокойно течь.

Однако существовал способ получать еще большую прибыль: он состоял в том, чтобы покупать акции, когда они торговались дешевле (ибо цена акций постоянно менялась по воле Всеобщего банка и крупных коммерсантов) и продавать их, когда они снова дорожали. К примеру, я купил сегодня десять акций по цене на сто процентов выше первого платежа (то есть дороже на пятьсот ливров), а на другой день продал их по цене на сто двадцать процентов выше первоначальной (то есть дороже на шестьсот ливров). Таким образом, на десяти акциях я заработал в один миг тысячу ливров. А поскольку те, кто разбирался в подобной торговле, в течение одного дня покупали и продавали по нескольку сотен акций, то за один месяц они зарабатывали в совокупности по нескольку сотен миллионов экю; это привело к тому, что на глазах у всех за необычайно короткие сроки возникали огромные состояния, исчислявшиеся тридцатью, сорока, шестьюдесятью или восьмьюдесятью миллионами; поскольку эти миллионы доставались легко, на них за любую цену покупали имения, дома, драгоценности и прочее дорогое движимое имущество, ну а самые умные изымали наличные деньги из банка и прятали под землей, чтобы вынуть их оттуда в случае надобности; но, поскольку хороший капитал горячит кровь и наполняет сердце радостью, нашлось совсем немного тех, кто не выставлял наружу свое богатство и не давал знать о нем то ли покупкой поместий, то ли щедрыми подарками. Регент дарил своим любовницам фартуки, наполненные банковскими билетами.

Однако самыми умными их всех, кто разбирался в этом деле, были иностранцы: заработав на обмене и увеличении цены акций, они шли со своими банковскими билетами в банк, уносили оттуда звонкую монету и, нагруженные ею, возвращались в свои страны, оставив французов, а в особенности парижан, с их бесполезными бумажными деньгами; это было огромным несчастьем для Французского государства, равно как и для Всеобщего банка, который вновь задумался о возможности оказаться сорванным; в конце концов это и стало причиной его краха, ибо, когда Ло заметил, что происходит, у него уже не было времени исправлять сложившееся положение, и это вынудило его принять жесткие решения, вследствие чего все оказались обворованы.

Пока же, пользуясь безумием парижан, Ло выставлял напоказ чудеса Миссисипи, края, известного под названием Флорида; он сделал все для того, чтобы Флорида прослыла новоявленной землей обетованной, и, как говорили, вырвал ее из рук Кроза, которому даровал ее король; он сделал ее главным местопребыванием новой власти, откуда все, кто намеревался купить в тех краях земли, населить их людьми и возделывать, могли извлекать богатства, владея там небольшими местностями. И потому он стал давать в аренду земли в этом краю, который, по его словам, был в три или четыре раза больше Франции, отличался благоприятным климатом, орошался огромным числом больших и малых рек, самой известной и самой величественной из которых была река Миссисипи, давшая имя всему краю.

Эта река, которая текла с севера Новой Франции и, проделав путь в пятьсот или шестьсот льё, впадала в Мексиканский залив, считалась весьма пригодной для ведения крупной торговли и сообщения северных земель с южными землями — края, занятого в тех широтах французами наряду с Антилами, Сан-Доминго и другими владениями, которые со временем могли бы облегчить торговлю с Гаваной, Мексикой и прочими испанскими землями, и сделать это тем легче, что король Испании был принцем династии Бурбонов, вполне способным в один прекрасный день стать нашим другом, хотя регент и объявил ему в том году войну. В глазах людей прозорливых такой замысел не был лишен определенного смысла. Чтобы прийти к конечной цели этого плана было еще легче, Ло и созданная им компания решили воспользоваться начавшейся войной и отняли у испанцев Пенсаколу, единственный порт вблизи берегов Миссисипи, поскольку устье этой реки, наполовину засыпанное песками, не позволяло входить в него крупным кораблям. Порт Пенсакола должен был стать пакгаузом для флота и товаров Французской компании, которая, постоянно держа в этом месте значительное число военных кораблей, являла бы собой грозную силу для соседей и иноземцев. Ко всеобщему сведению объявлялось, что земли эти по природе своей изобилуют шелковичными червями, что их можно там разводить и, таким образом, обходиться без заграничных шелков; что там имеются различные руды металлов, особенно олова и меди, но также и золота и серебра; это не вполне отвечало действительности, но, тем не менее, было правдой, что племена Новой Мексики и соседние с ними, приходя торговать с иллинойсами, племенами Новой Франции, приносили туда эти металлы в немалом количестве; они приносили бы их и больше, если бы этим людям предлагали интересные товары, отвечающие их вкусам. Табак, кофе, лен и конопля могли бы обильно произрастать на этой распаханной целине; бескрайние леса могли бы обеспечить древесиной постройку кораблей в данном краю и даже во Франции; короче, используя труд местных дикарей, землевладельцы могли бы получать огромные прибыли. Чтобы добиться денежного успеха, француз, падкий на наживу, не считается ни с трудами, ни с опасностями; однако он хочет немедленно получить награду за свой труд, чтобы пользоваться ею, и редко тревожится о будущем и о потомстве. Когда эти мнимые богатства разожгли алчность нации, Ло предложил продажу тамошних земель, и вот в чем заключалось сделанное им предложение, которое должно было сделать ее более легкой. Он продавал одно квадратное льё за три тысячи ливров и брал на себя обязательство поставлять черных рабов в количестве, достаточном для обработки земли, однако землевладелец сам должен был посылать туда других поселенцев, чтобы учредить там колонию и управлять ею. Что же касается компании Миссисипи, то она обеспечивала лишь перевозку и брала на себя издержки тех людей, которых туда посылали, равно как и негров, которых она должна была поставить.

В итоге все эти дальние края были пущены в продажу, и наши славные парижане, заимевшие большое число банковских билетов или уже не знавшие, что делать с бумажными деньгами, которые они получили в качестве возмещения от своих должников, целыми квадратными льё скупали эти неведомые земли, полагаясь на рассказы об их превосходном местоположении и уже воображая себя могущественными князьями или знатными вельможами.

Было занятно видеть, как они бежали сломя голову, чтобы попасть в списки покупателей; два или три квадратных льё казались им богатейшим и превосходнейшим поместьем; попадались покупатели, которые приобретали от десяти до ста квадратных льё, что в итоге составляло крупную провинцию, и тратили на это сумму, весьма незначительную для тех, кто заработал столько миллионов и кто на мгновение уже представлял себя наследственным монархом на другом краю света, тогда как здесь он впадал в нищету!

Теперь известно, что первоначальные замыслы Ло могли бы иметь удачное и полезное завершение, если бы он ограничился выпуском банковских билетов в объеме одного миллиарда двухсот миллионов ливров, не увеличил бы настолько число акций и не поднял бы их стоимость так высоко. Имей этот иностранец добрые намерения, он придал бы своей системе ее естественные пределы. Он был в достаточной степени наделен умом, чтобы видеть, что это бескрайнее изобилие бумажных денег, которые он вбросил во Французское королевство и количество которых достигло восьми или девяти миллиардов ливров, в конечном счете неизбежно разорит государство (которое он к тому же понемногу обирал), как бы богато оно ни было имевшимся у него золотом и серебром, ибо заграница не брала бумажные деньги в уплату за то, что Франция была должна ей или покупала у нее, в то время как сама она платила нам или отдавала за покупки во Франции наши бумажные деньги, в чем мы не могли отказать ей в силу наших законов.

Это убедительно доказывает, что цель шотландца состояла в том, чтобы ограбить Францию, а не обогатить ее. Это заставляет полагать, что все его обещания относительно владений в Миссисипи, которые он предлагал на манер шарлатана, были рассчитаны лишь на то, чтобы пустить пыль в глаза людям и подтолкнуть их к ловушкам, которые он нам расставил".

("Неизданные документы, касающиеся царствований Людовика XIV, Людовика XV и Людовика XVI".)

H

"Двадцать шестого числа сего месяца [июль 1721 года] из Рима была доставлена кардинальская шапка для аббата Дюбуа, архиепископа Камбре. Король вручил ее аббату во время воскресной мессы. Говорят, что маршал де Вильруа добивался этого сана для своего сына, архиепископа Лионского. Есть большое различие между двумя этими людьми, и потому все негодуют. Зрелище человека, не имеющего ни совести, ни веры и занимающего одно из первых мест в церковной иерархии, наносит большой ущерб религии. Он должен быть доволен тем, что благодаря должности архиепископа стал князем Империи и князем Церкви!.. Уже поговаривают, что папа выступил лучшим поваром на свете, сделав из макрели краснобородку. Но я, со своей стороны, еще до того как услышать это, сказал, что папа хороший красильщик, если сумел перекрасить макрель в пурпурный цвет.

Ходят слухи, что эта кардинальская шапка, которой добивались через посредство иностранных государей, то есть императора и испанского короля, обошлась регенту в четыре миллиона!.."

("Дневник Барбье".)

* * *
ПЕСЕНКА ОБ АББАТЕ ДЮБУА

Посланник ловкий Дюбуа

Из Англии вернулся в здешние края

И, только лишь ступив на землю, средь полей

Заметил трех соседних королей.

"Подпишем тотчас с ними договор, — промолвил он, —

Предложим им за это миллион, дон-дон!

А будет мало им таких сластей,

Подарим заодно и пару областей.

Из умников, как я, готовят школьных сторожей,

Да я и был им в юности своей;

Ну а теперь из умников, как я,

Министров делают друзья…"

* * *

"Когда господин регент дал аббату Дюбуа должность архиепископа Камбре, граф де Носе, ближайший фаворит регента, сказал ему: "Как, монсеньор, вы дали этому человеку должность архиепископа Камбре? Но вы же сами говорили мне, что это ни на что не годная сволочь!" — "В этом-то и дело,ответил регент.Я сделал Дюбуа архиепископом, чтобы вынудить его впервые причаститься".

И вот сегодня г-н Дюбуа стал кардиналом!.."

("Дневник Барбье".)

* * *
ПЕСЕНКА О КАРДИНАЛЕ ДЮБУА
(На мотив "Твой нрав, Катрин…")

Внимайте новости, друзья,

Что прилетела к нам вчера!

Роган, прислужник Дюбуа,

Был встречен в Риме на ура.

Его послал туда аббат

С заданьем шапку прикупить.

И вот вернулся он назад,

Чтоб хитрую башку покрыть.

Есть повод ликовать, француз!

Восторг наш папой не ослаб,

Ведь он и тут не впал в конфуз

И в рака превратил мерзейшую из жаб!

Он доказал, такое чудо нам являя,

Что папа подлинно непогрешим,

И, истину сию без устали вещая,

Душою мы не покривим.

Его преосвященства мыслей доброта,

А также нрав благой и прямота речей

Во Франции известны неспроста,

Равно как чистота его кровей!

Но всем известны, сверх того,

Род тех услуг, что регенту оказывает он.

Коль так, за службу, что привычна для него,

На шапку красную нацелилась Фийон!

* * *

Дабы унизить кардинальский сан,

Предметом сделав вечного стыда,

Его святейшество придумал план:

Надеть пурпурный плащ на Дюбуа.

* * *
САТИРА НА КАРДИНАЛА ДЮБУА
И КАРДИНАЛА ДЕ РОГАНА

Скуфейников несметная орава

Молилась Мому, божеству забавы,

Как вдруг сей бог, всегда благой,

Надумал лик явить им свой

И, обращаясь к ним, изрек:

"Ну что, скуфейный полк,

Своими ты правами пренебрег,

Ведь всяк из вас, возьмите в толк,

В родстве со скуфией жреца,

Что властью царской наделяет подлеца!

Ее цвета вы вправе были сами выбирать,

Но ныне я указ решил издать,

Что скуфия моя с сегодняшнего дня

Должна быть цвета яркого огня!

Тревожиться вам боле нет причин,

Какой у вас был прежде чин.

Замечу кстати, что введенный в Риме сан

Одобрил я, как и просил поповский клан,

И что кичливый римский двор

Заставить чтить глупейший этот вздор

Европу всю — как люд, так и князей, —

Не смог бы никогда без помощи моей.

О вы, скуфейники, любезные мои сыны,

Решил я, хоть вы и грешны,

Навеки к римлянам вас приравнять,

Чтоб всю ораву вашу стали почитать.

Я вам дарую столько прав и льгот,

Что удивится весь честной народ;

Как Дюбуа и как Роган, его лакей,

Сидеть вы будете в компании царей.

И попик, что известен гонором своим,

В ораве вашей дикой будет не чужим.

Что до Рогана, то похотливый сей прелат

Уж оттого безумно будет рад,

Что булла папская его похвалит нрав

И подтвердит законность прав

На титул липовый, какой срамная мать

Сыночку умудрилась передать.

Подобные решения обязаны вы чтить

И день за днем в свои анналы заносить!

Я подтвердил, что кардиналов рать,

Как нашу скуфию, должны все почитать;

Так облачайтесь, как они:

Носите котту и камаль в любые дни;

Отныне будьте все равны

И, как они, на пакости годны.

В интриги их поспешно мы войдем

И регента в свои ряды возьмем,

А сами лигу создадим скорей,

Чтоб всех разумных одолеть людей".

I

(Отрывки из "Дневника Барбье".)

"15 октября 1721 года.В Париже великая новость! Я уже говорил прежде о некоем Картуше, знаменитом разбойнике, которого повсюду искали, но так и не сумели найти. Многие полагали, что рассказы о нем — какая-то небылица, однако его существование оказалось более чем правдой: сегодня утром, в одиннадцать часов, он был задержан; однако еще ни одному грабителю не оказывали такого почета, какой был оказан ему.

Толки, которые он возбуждал, заставили регента опасаться его, и потому был отдан приказ отыскать этого человека, но, вследствие расчета части двора, по Парижу распустили слух, что разбойника уже нет в живых, что он умер в Орлеане и даже что все разговоры о нем — сплошные сказки, дабы сам он и не подозревал о желании схватить его.

Картуш был обнаружен отчасти благодаря краже, которую он совершил ночью в доме какого-то кабатчика, при соучастии трех женщин с заплечными корзинами для переноски вещей (двух из этих сообщниц схватили, и они во всем признались), отчасти благодаря состоявшему у него в шайке солдату-гвардейцу, который его выдал. Этот солдат-гвардеец вполне заслуживал колесования, однако пребывал в полном спокойствии. Паком, заместитель командира полка французских гвардейцев, человек ловкий, знавший об их знакомстве, приказал схватить солдата и отвести в Шатле, чтобы отдать его под суд, если он не пожелает указать, где скрывается Картуш. Солдат согласился на это и послужил доносчиком. Ле Блан, государственный секретарь по военным делам, вмешавшийся в этот розыск, поручил поимку разбойника одному из наиболее храбрых сержантов гвардии, который отобрал сорок самых решительных солдат и вместе с другими сержантами взял их с собой. Они имели приказ схватить Картуша живым или мертвым, то есть стрелять в него, если он обратится в бегство.

В тот вечер Картуш лег спать около шести часов и дремал в одном из кабачков квартала Ла-Куртий, прямо в постели хозяина заведения, держа на столе рядом с собой шесть заряженных пистолетов. Солдаты, примкнув штыки к ружьям, окружили дом. С ними был и Дюваль, командир ночного дозора. Разбойника схватили прямо в постели; по счастью, обошлось без боя, иначе он убил бы кого-нибудь из солдат. Его скрутили веревками и в карете отвезли в дом г-на Ле Блана, который не стал на него смотреть, поскольку был болен и лежал в постели; однако братья г-на Ле Блана и маркиз де Тренель, его зять, поглядели на преступника во дворе дома среди большого числа находившихся там офицеров и служащих. Был дан приказ препроводить арестованного в Шатле пешком, чтобы народ увидел его и узнал о его задержании. Он был в черном, в связи с трауром по великой герцогине Тосканской, умершей за две недели до этого.

Вел он себя, говорят, вызывающе, скрежетал зубами и говорил, что связали его напрасно и что в тюрьме он долго не пробудет. Народ считает его отчасти колдуном, но я полагаю, что все его колдовство закончится, когда ему заживо переломают кости.

Так что при большом стечении народа, пребывавшего в удивлении, его препроводили в Большой Шатле и поместили в камеру, привязав там к столбу, чтобы он не мог разбить голову о стену. У дверей камеры поместили четырех стражников. Никогда еще не предпринимали подобных мер предосторожности против одного заключенного. Завтра его будут допрашивать…


Этот Картуш прославился на своем поприще. С ним происходит то, что никогда не происходило ни с кем.

В понедельник, 20 октября, в Итальянском театре объявили о постановке комедии "Картуш", где Арлекин, очень ловкий малый и хороший актер, проделывает сотню всяких фокусов.

Во вторник, 21-го, во Французском театре играли небольшую пьесу "Картуш", довольно милую, сочиненную актером Леграном. Все пребывают в удивлении; более того, люди здравомыслящие находят, что крайне дурно изображать на театральной сцене человека, который существует в действительности, которого ежедневно допрашивают и которого в конце концов заживо колесуют; это крайне неприлично.

В ночь с понедельника на вторник Картуш надумал посмотреть, как играют его роль на сцене. Он находился в камере еще с одним человеком, который не был связан и, по воле случая, оказался каменщиком. Они проделали дыру в сточной трубе, ведущей в ров, и вывалились наружу без всякого вреда для себя, поскольку во рву протекают воды реки, уносящие с собой все стоки. Вынув огромный тесаный камень, они проникли в подвал зеленщика, лавка которого находилась под аркадой. Заметьте, что каменщик, ломая трубу, разжился железной палкой. Из подвала беглецы поднялись в лавку зеленщика, которая была закрыта лишь на небольшой засов, однако они не могли разглядеть этого в темноте. На их беду, в лавке оказалась собака, поднявшая адский шум. Услышав эти звуки, служанка вскочила с постели, подбежала к окну и изо всех сил закричала: "Караул, грабят!" Зеленщик, держа в руке свечу, спустился в лавку и уже готов был выпустить их наружу, как вдруг случилась новая беда: четверо солдат ночного дозора возвращались с дежурства, развлекаясь по дороге тем, что пили водку; они вошли в лавку, узнали Картуша, у которого на руках и ногах были оковы, и снова водворили его в тюрьму, войдя туда через передний вход. Тюремщики были ужасно напуганы ввиду приказов, которые дал регент по поводу поимки этого человека.

Теперь Картуш находится уже не в камере, а в комнате, где его держат крепко-накрепко связанным по рукам и ногам. Тем не менее он снова повторяет, что в тюрьме долго не пробудет. Он отпирается от всего, сохраняет полнейшее хладнокровие и с легкомысленным видом шутит с магистратами, которые его допрашивают; такое поведение вызывает удивление, ибо он выглядит личностью мелкой и крайне незначительной.

По приказу регента его превосходно кормят: на обед у него суп, хорошее вареное мясо, а иногда и закуска с тремя кружками вина каждый день.

Можно сказать, что человек этот весьма необыкновенный. Стоит посмотреть, как он будет умирать. Все, кто имеет доступ в тюрьму, ходят на него смотреть. Зеленщик заработал кучу денег, показывая зевакам лаз, проделанный грабителем…


Ноябрь. — Накануне дня Всех Святых, в одиннадцать часов вечера, без всякого шума, Картуш был переведен в Консьержери. Сейчас он находится в башне Монтгомери, в очень тесной камере.

Никто не заходил в необычайности своего поведения так далеко, как этот негодяй.

Солдата, который его предал, зовут Дю Шатле; это дворянин весьма благородного происхождения, но при этом злодей хуже Картуша. Он участвовал в убийстве, происходившем позади картезианского монастыря, и ради удовольствия мыл руки в крови убитого. Вероятно, его поместят в тюрьму, даровав ему перед этим помилование, подписанное регентом. Всего набралось уже сорок семь арестантов, как мужчин, так и женщин, но каждый день хватают еще кого-нибудь из этой шайки.

Первый президент Парламента разослал циркуляционное письмо всем парламентским советникам, приглашая их собраться во Дворце правосудия на другой день после красной мессы, для того чтобы Уголовная палата провела суд над преступником. Докладчиком в этом суде выступает г-н де Буэ.

Господин Лоранше, заместитель прокурора, трудился над выводами судебного расследования, которые должны привести Картуша к колесованию…


Четверг, 2 7 ноября. — Знаменитый Картуш подвергся пытке, но не на дыбе, а испанским сапогом, поскольку у него оказалась грыжа. Однако он ни в чем не признался. В полдень его должны колесовать вместе с четырьмя другими преступниками, и одновременно еще двух повесят. Никогда еще Гревская площадь не была заполнена людьми так, как в этот день! Комнаты, выходящие окнами на нее, были по большей части взяты внаем. В два часа пополудни вздумали объявить, что кого-то за кем-то послали. Это дало людям возможность потерпеть еще какое-то время. Поскольку темнеет сейчас рано, четыре пыточных колеса убрали, и там осталось только одно колесо, предназначенное ему. Картуш появился на Гревской площади в пять часов. Увидев лишь одно колесо, он почувствовал себя задетым и попросил разрешения поговорить с г-ном Арно де Буэ, докладчиком на его суде, которому оказывал помощь советник Ружо; оба они находились в это время в ратуше. Его привели туда. Поскольку его поведение должно было быть необычайным до самого конца, он выдал одного за другим огромное число своих сообщников и оставался в ратуше до двух часов пополудни пятницы, когда его живьем колесовали. Всю ночь все только и делали, что приезжали в фиакрах на Гревскую площадь, и она по-прежнему была заполнена людьми, ожидавшими казни.

Человек этот обладал необычайным мужеством, если сумел выдержать столько мучений и при этом ни в чем не признаться. Он был главарем огромной шайки, члены которой, по слухам, поклялись друг другу делать все для спасения того из них, кто окажется схвачен. Картуша сопровождали на казнь двести стражников, и по пути к эшафоту он не заметил в толпе никакого движения.

Находясь в ратуше, он проявлял поразительное хладнокровие, вплоть до того, что послал за чрезвычайно красивой девушкой, своей любовницей, и, когда она пришла, заявил парламентскому докладчику, который вел его дело, что у него нет никаких показаний против нее и ему просто хотелось увидеть ее, обнять ее и попрощаться с ней. В четверг вечером он отужинал, а в пятницу утром позавтракал. Парламентский докладчик спросил у него, хочет ли он кофе с молоком, который обычно пьют по утрам; в ответ на это Картуш сказал, что такой напиток не по его вкусу и что он предпочел бы стакан вина с булкой. Ему принесли вина, и он выпил его за здоровье двух своих судей.

Так закончил свою жизнь Картуш. Его ум, его остроумие и его твердость заставляют испытывать сожаление по поводу его участи".

J

"В воскресенье, 8-го числа сего месяца [август 1723 года], пребывая в Мёдоне, кардинал Дюбуа, первый министр, почувствовал себя крайне плохо. Испускание мочи сопровождалось у него гнойными выделениями, оставлявшими весьма болезненные ссадины. Было решено, что ему следует сделать операцию, причем немедленно. Он хотел вернуться в Версаль, заявляя, что воздух Мёдона ему не подходит. Вопрос состоял в том, как перевезти его туда. Поскольку он не мог выносить движения никакого экипажа, большую карету, носящую название дроги, оборудовали матрасами, подвесив их на веревках, пропущенных сквозь крышу. Когда карета была таким образом оборудована, и, судя по всему, сделали это хорошо, его ни за что не могли перенести туда с кровати; в итоге ему пришлось на ней остаться. У него постоянно был жар. Ночь на воскресенье прошла немного лучше. Вчера, в понедельник, в полдень, его перенесли в королевских дорожных носилках в Версаль, двигаясь с чрезвычайной осторожностью; четыре ливрейных лакея сменяли друг друга, поддерживая носилки с боков и не давая им раскачиваться. Полагаю, что, оказавшись на его месте, любой человек с его характером и его вспыльчивостью был бы взбешен из-за подобного положения. Сзади следовали три кареты, запряженные шестеркой лошадей: в одной карете ехали капелланы, в другой — врачи, а в третьей — хирурги. Неплохой эскорт! Так они и прибыли в Версаль. Когда он был уложен в кровать, послали за монахом-францисканцем, который явился принять у него исповедь. Кардинал де Бисси отправился в часовню, чтобы взять там дароносицу и принести ему Святые Дары. Из приходской церкви принесли елей, и бедняга был вынужден претерпеть все это беспокойство. После чего г-н де Ла Пейрони, главный хирург короля, сделал операцию, которая обычно длится четыре часа, а в данном случае заняла всего три минуты. Операция состояла в том, чтобы проделать отверстие для выпуска гноя… По моему разумению, это означало находиться в жесточайшей крайности, ибо вечная работа, которой был занят этот человек, желавший все делать сам, вызывала в его теле воспаление и, должно быть, была совершенно противопоказана ему при такой болезни.

Я не знаю, как он чувствует себя сегодня, поскольку вчера вечером, через час после операции, там грохотал гром и сверкали молнии, а такое не идет на пользу больным. Говорят, что в воскресенье в Мёдоне весь двор пребывал в необычайном переполохе: одни были бледны, другие выглядели более спокойными. Несомненно, его смерть повлечет за собой немалые перемены в тех кругах!..

Сегодня, 10-го, в день Святого Лаврентия, в четыре часа пополудни, в Версале скончался кардинал Дюбуа. Он умер, будучи архиепископом Камбре, и при этом ни разу там не был, что само по себе достаточно удивительно. Его смерть сделала вакантными должности и бенефиции, способные принести в общей сложности пятьсот тысяч ливров. Этот первый министр будет вскоре забыт, ибо он не оставил после себя ни основанных на его средства учреждений, ни занявшей высокое положение семьи. Он никогда не причинял никому большого зла. О нем должен скорбеть герцог Орлеанский, ибо кардинал был человеком умным и пользовался его полным доверием. Его не очень любили, он был высокомерен, груб и вспыльчив. Ему напророчествовали беду, сказав, что его одолеет и погубит язва мочевого пузыря. Болезнь эта, по всей видимости, была следствием застарелого сифилиса.

Самый распространенный слух состоит в том, что кардинал Дюбуа не принял последнего причастия и будто бы заявил, что может принять его лишь из рук кардинала. Однако ни одного кардинала там не оказалось. Со временем этот факт прояснится.

В среду, в десять часов вечера, тело Дюбуа перенесли в церковь Сент-Оноре, где каноником служит его племянник, человек благонравный и богобоязненный, нисколько не почитавший своего дядю. Оно осталось в церкви, где его должны выставить для всеобщего обозрения на целую неделю. Утром, пока служили мессу, простой народ наговорил кучу дерзостей по поводу несчастного кардинала. Так, говорили, что произнести надгробное слово кардиналу должна Ла Фийон, известная сводница, поскольку сам он, в свое время, был известным сводником".

("Дневник Барбье".)

* * *

"Духовенство, не устраивавшее своих ассамблей начиная с 1715 года, сделало это в мае 1723 года и единодушно избрало председателем собрания кардинала Дюбуа, дабы не лишать его ни одной из почестей, на которые он мог притязать, и дабы в государстве не осталось ни одного высшего органа, который не был бы обесчещен. Кардиналу это чрезвычайно польстило, и, чтобы быть ближе к собранию и пользоваться время от времени своим положением председателя, он переместил королевский двор из Версаля в Мёдон, выставив предлогом возможность доставить королю удовольствие от нового местопребывания.

Близость Мёдона к Парижу, наполовину сокращавшая путь от двора к столице, частью избавляла кардинала от болей, которые вызывало у него передвижение в карете. Уже давно страдая язвой мочевого пузыря, следствием своего прежнего распутства, он не раз встречался с самыми опытными врачами и хирургами, причем тайком, но не потому, что краснел из-за первопричины своей болезни, а потому, что всем министрам стыдно признаваться в своих недугах.

Поскольку король проводил в это время смотр своей военной свиты, кардинал пожелал насладиться на нем почестями, полагавшимися первому министру и почти не отличавшимися от тех, что воздавались особе короля. За четверть часа до приезда государя он сел верхом и проехал перед строем солдат, которые приветствовали его, держа шпагу в руке…

Однако кардинал очень дорого заплатил за это маленькое удовольствие. Езда верхом привела к тому, что у него лопнул гнойник, а это заставило врачей полагать, что вскоре у него начнется гангрена мочевого пузыря. Они заявили кардиналу, что если не сделать ему немедленно операцию, то он не проживет и четырех дней. Разгневавшись на медиков, он впал в страшную ярость. Герцог Орлеанский, уведомленный о состоянии больного, с великим трудом немного успокоил его и убедил не возражать против переезда в Версаль, но там разыгралась новая сцена. Когда лечащие врачи предложили ему исповедоваться перед операцией, ярость его перешла все границы и он принялся неистово бранить всех, кто к нему приближался. В конце концов, изнемогая от слабости после стольких приступов ярости, он послал за францисканским монахом и затворился с ним на четверть часа. Затем речь зашла о том, что ему необходимо пройти обряд предсмертного причащения. "Предсмертное причащение! — воскликнул он. — Легко сказать! Ведь для кардиналов существует особый церемониал. Пусть поедут в Париж и разузнают все подробности у Бисси". Хирурги, понимая сколь опасно для него малейшее промедление, сказали ему, что тем временем можно сделать операцию. Каждое новое предложение вызывало у него очередной приступ ярости. После долгих уговоров со стороны герцога Орлеанского кардинал все же дал согласие на операцию, и она была сделана Ла Пейрони; однако характер язвы и гноя дал понять, что больной долго не протянет. Пока кардинал находился в сознании, он не переставал поносить лечащих врачей, скрежеща при этом зубами. За конвульсиями отчаяния последовали предсмертные судороги, и, когда он уже не в состоянии был видеть, слышать и богохульствовать, его соборовали, что заменило ему предсмертное причащение. Он умер на другой день после операции.

Так закончил свои дни этот баловень фортуны, осыпанный почестями и богатствами… Ассамблея духовенства, председателем которой он был, устроила торжественное богослужение об усопшем. Одна из панихид проходила в кафедральном соборе, где присутствовали высшие судебные власти, то была почесть, воздаваемая первым министрам; но нигде никто не решился произнести надгробное слово кардиналу…

Несомненно, кардинал Дюбуа обладал умом, но он стоял намного ниже своей должности. Более способный к интригам, чем к управлению, он энергично следовал к цели, не охватывая всего, что с ней было связано. То дело, которое интересовало его в данную минуту, отнимало у него способность уделять внимание любому другому делу. У него не было ни той широты, ни той гибкости ума, какие необходимы министру, обремененному различными делами, которые нередко должны сочетаться. Стремясь к тому, чтобы ничто не ускользало от него, и не будучи в состоянии справиться со всем, он на глазах у всех зачастую бросал в огонь ворох уже запечатанных писем, чтобы, по его словам, снова войти в курс дела. Его административной деятельности более всего вредило недоверие, которое он внушал, а также сложившееся у всех мнение о его душе. Он настолько простодушно пренебрегал добродетелью, что гнушался лицемерия, хотя и был преисполнен лживости. Пороков у него было больше, чем недостатков; в достаточной степени лишенный мелочности души, он не был свободен от сумасбродства. Он никогда не краснел по поводу своего происхождения и рассматривал священническое одеяние не как покров, под которым можно скрыть любую социальную принадлежность, а как первое доступное честолюбцу низкого происхождения средство возвыситься. И если он заставлял других воздавать ему все полагающиеся по этикету почести, то в этом нисколько не было ребяческого тщеславия; это была убежденность, что почести, связанные с должностями и званиями, полагаются равным образом всем, кто их заполучил, независимо от происхождения этих людей, и что требовать для себя подобные почести это не только право, но и долг.

Заставляя других воздавать ему должное, он нисколько не соблюдал при этом собственного достоинства. Многие, не испытывая на себе никаких проявлений зазнайства с его стороны, часто сталкивались с присущей ему страшной грубостью. Малейшее возражение приводило его в бешенство, и, находясь в ярости, он на глазах у всех носился по креслам и столам в своих покоях.

Проснувшись в день Пасхи, последовавший за его возведением в кардинальский сан, чуть позднее обычного, он вспылил и накинулся на своих лакеев, браня их за то, что они позволили ему спать столь долго в этот день, когда, как им следовало знать, он намеревался отслужить мессу. Его поспешили одеть, в то время как он продолжал всех бранить. Затем он вспомнил о каком-то деле, велел вызвать секретаря и забыл не только отслужить мессу, но и послушать ее.

По вечерам он съедал обычно куриное крылышко. Как-то раз, в то время, когда ему подавали на стол, собака утащила курицу. Слуги не придумали ничего иного, как быстренько насадить на вертел другую и поджарить ее. В эту минуту кардинал приказал подать ему курицу; дворецкий, предвидя ярость, в которую тот впадет, если известить его о случившемся или предложить ему подождать позже обычного, решился на обман и хладнокровно произнес: "Монсеньор, вы уже отужинали". — "Я отужинал?" — переспросил кардинал. — "Разумеется, монсеньор. Правда, съели вы мало; по-видимому, вы были крайне озабочены делами; но, если вы желаете, вам подадут еще одну курицу; много времени это не займет". В этот момент к нему пришел врач Ширак, посещавший его ежедневно. Слуги предупредили медика о том, что произошло, и попросили его помочь им. "Черт побери! — воскликнул кардинал. — До чего же странная история! Мои слуги хотят убедить меня, что я уже отужинал. Но я этого совершенно не помню; более того, я чувствую сильный аппетит". — "Тем лучше! — ответил Ширак. — Работа вас изнурила; первые кусочки лишь пробудили у вас аппетит, и вы можете без всяких опасений поесть еще, но немного… Прикажите подать монсеньору, — сказал он, обращаясь к слугам, — а я погляжу, как он закончит свой ужин". Курицу принесли. Кардинал усмотрел явный признак своего здоровья в предписании Ширака, поборника умеренности в еде, отужинать дважды и, поедая курицу, пребывал в наилучшем настроении.

Он не сдерживал себя ни с кем. Однажды, когда принцесса де Монтобан-Ботрю вывела его из терпения, что было нетрудно сделать, он в крепких выражениях послал ее куда подальше. Она прибежала жаловаться регенту, который ничего не сказал ей в ответ, за исключением того, что кардинал был несколько резковат, но, впрочем, советчик он хороший…

Чтобы испытать на себе выходки кардинала, необязательно было выводить его из терпения. Маркиза де Конфлан, гувернантка регента, явившаяся к кардиналу, с которым она еще не была знакома, исключительно для того, чтобы нанести ему визит, и заставшая его в минуту дурного настроения, едва успела произнести: "Монсеньор…" — "Заладили "монсеньор, монсеньор!" — прервал ее кардинал. — Это невозможно!.." — "Но, монсеньор…" — "Но, но! Не надо никаких но, если я говорю вам, что это невозможно!" Напрасно маркиза пыталась убедить его, что она ничего не хочет у него просить; не дав ей времени высказаться, он взял ее за плечи и повернул к выходу. Напуганная маркиза решила, что у него приступ безумия, и бросилась бежать, крича, что его следует посадить в сумасшедший дом.

Порой кардинала можно было успокоить, приняв в разговоре с ним его же тон. Среди его доверенных секретарей был расстриженный монах-бенедиктинец по имени Венье, человек весьма легкого нрава. Как-то раз, когда кардинал работал с ним, ему понадобилась какая-то бумага, которую он не нашел под рукой в надлежащем месте. Он тотчас впадает в ярость, бранится, кричит, что тридцать канцеляристов не в состоянии обслужить его как следует, что он хочет набрать их сто, но от этого лучше не станет.

Венье спокойно глядит на него, ничего не отвечая, и дает ему излить свой гнев. Хладнокровие секретаря и его молчание усиливают ярость кардинала, он хватает его за плечи, трясет его и кричит ему: "Да отвечай же мне, мучитель! Разве это не правда?" — "Монсеньор,без всякого волнения произносит Венье, — возьмите дополнительно всего одного канцелярского служащего и поручите ему браниться вместо вас; у вас появится много свободного времени, и дело пойдет на лад". Кардинал успокоился и кончил тем, что рассмеялся".

("Тайные записки о царствованиях Людовика XIV и Людовика XV" Дюкло.)


***
Вот, согласно Сен-Симону, точный перечень доходов кардинала Дюбуа:
Камбре (архиепископство) 120 000 ливров.
Ножан-су-Куси (аббатство) 10 000 ливров.
Сен-Жю (то же) 10 000 ливров.
Эрво (то же) 12 000 ливров.
Бургей (то же) 12 000 ливров.
Берг-Сен-Винок (то же) 60 000 ливров.
Сен-Бертен (то же) 80 000 ливров.
Серкан (то же) 20 000 ливров.
324 000 ливров.
Должность первого министра 150 000 ливров.
Должность главноуправляющего почтой 100 000 ливров.
Английский пенсион (24 000 фунтов стерлингов) 960 000 ливров.
Итого: 1 534 000 ливров.

К

"Склонность регента к лени и распущенный образ жизни, который он вел, вскоре вынудили его передать все дела государственным секретарям, и он продолжал погружаться в любезный его сердцу разврат. Здоровье его заметно ухудшилось, и большую часть утренних часов он пребывал в состоянии оцепенения, делавшего его неспособным ко всякой прилежной работе. Ему предсказывали, что со дня на день у него случится апоплексический удар; искренне преданные ему слуги старались побудить его вести упорядоченную жизнь или, по крайней мере, отказаться от излишеств, которые могли убить его в одно мгновение. В ответ он говорил, что пустые страхи не должны лишать его удовольствий, хотя, пресыщенный всем, он отдавался разврату скорее по привычке, чем по желанию. Он заявлял также, что ничуть не страшится внезапной смерти, и выбрал бы себе именно такую.

Ширак, видя багровый цвет лица принца и его налитые кровью глаза, уже давно хотел пустить ему кровь. Утром 2 декабря, в четверг, он с особой настойчивостью побуждал его согласиться на кровопускание, и принц, желая отделаться от назойливых просьб своего медика, заявил, что у него теперь есть дела, которые нельзя отложить, однако в следующий понедельник он целиком отдастся лечащим врачам, а до тех пор будет вести безупречно правильный образ жизни. Об этом обещании регент помнил так плохо, что в тот же день отобедал, вопреки своей привычке лишь ужинать, и по своему обыкновению, ел очень много.

После обеда, затворившись наедине с герцогиней де Фалари, одной из своих угодниц, он развлекался в ожидании часа, когда ему предстояло работать с королем. Сидя бок о бок с ней перед камином, герцог Орлеанский внезапно валится на руки герцогини де Фалари, которая, видя, что он без сознания, в полном испуге поднимается и зовет на помощь, но никого не находит в покоях. Слуги принца, зная, что он всегда поднимается к его величеству по потайной лестнице и, когда он работает с королем, в его покоях никого нет, разошлись по своим делам.

Так что герцогине де Фалари пришлось выбежать во двор, чтобы привести хоть кого-нибудь. Вскоре в покоях герцога собралась толпа, но прошло еще около часа, прежде чем удалось отыскать хирурга. В конце концов хирург явился, и принцу пустили кровь. Но он был уже мертв.

Так умер, в возрасте сорока девяти лет и нескольких месяцев, один из самых приятных людей в высшем обществе, щедро наделенный умом, талантами, воинской доблестью, добротой и человечностью, и в то же время один из самых скверных принцев, то есть более всего неспособных к управлению государством".

("Тайные записки о царствованиях Людовика XIV и Людовика XV" Дюкло.)

* * *
ЭПИТАФИЯ ГЕРЦОГУ ОРЛЕАНСКОМУ

Прохожий, здесь почиет муж могучий,

Чья участь может счастьем показаться:

Умел он, право, жизнью наслаждаться,

А смерть считал за невозможный случай.

Безбожником его в народе мнили.

Сказать так — оскорбить его сверх меры:

Веселый Бахус, Плутос и Венера Святую

Троицу ему надежно заменили.

* * *
На мотив "Мирлитон":

Однажды Дюбуа, у Кербера под стражей,

Узрев, что регент в преисподнюю явился,

Тотчас к нему с такою речью обратился:

"Ты зря пришел, здесь нету денег даже,

Монет нельзя услышать тут приятный звон,

И вовсе нет тут мирлитон, дон-дон!"




Загрузка...