Раздел 1. Пролегомены

1. Истоки и функции религии[1]

В сфере интересов истории лежат в основном конкретные данные об отдельных религиях: суть верований, мифологические значения, формы культа и магии, а также развитие этих явлений, характеризующихся большой изменчивостью. Это не предполагает способности истории постигать религии в общих аспектах — сущность религии, ее происхождение и функции. Но только при обращении к более широкому кругу проблем может обозначиться целостный образ каждой конкретной религии с соблюдением истинных внутренних пропорций. Рассмотреть общую проблематику представляется целесообразным также, исходя из той роли, которую элементы религии, отличающейся от иных — «светских» — сфер человеческой жизни (profanum), играют в жизни обществ, особенно дописьменных, и которую не утрачивают и в течение длительного времени по достижении ими уровня цивилизации. В чем предпосылки длительного сохранения авторитета религии и ее мощного влияния в сфере светской жизни, построенной на иных принципах? Исчерпывающего ответа на этот вопрос скорее всего не удастся получить в рамках фактографических исследований без обращения к фундаментальной проблематике. Руководствуясь этими соображениями, начнем с замечаний более общего свойства.

Общие проблемы религии, включая вопрос об ее происхождении, относятся к компетенции таких дисциплин, как философия и этнология, однако в освещении этих проблем существенную роль может сыграть и исторический метод, который, отражая процесс возникновения данного явления, затрагивает его основополагающие элементы, структуру и функции, доходит до самой сущности. Правда, религия своими истоками уходит в эпохи, для которых отсутствуют не только письменные источники, составляющие главный материал исторических исследований, но даже и археологические, материальные свидетельства (впрочем, по своей природе, они и так мало что могут дать при рассмотрении идеологических и социальных вопросов), то есть в эпохи, с точки зрения исследуемого предмета покрытые мраком. Тем не менее, рассматривая элементы религии как исторические факты, мы можем в своих исторических исследованиях выявить ее существенные, неразрывно связанные с ней черты, и тем самым как бы проникнуть в далекое прошлое, в том числе и в те, окутанные полным мраком, эпохи. Однако прежде всего нам предстоит вникнуть в суть изучаемого явления, сформулировать определение религии, то есть установить необходимые и достаточные черты, свойственные только религии и отличающие ее от других явлений идеологического характера. Для материальной основы определения была бы необходима полная индукция фактов, обычно и повсеместно считающихся религиозными, что, конечно же, не значит, что vox populi исчерпывает содержание определения, поскольку нельзя опустить такой критерий селекции, как понятийное единство и внутренняя связь рассматриваемых фактов. Иными словами, собрание всех фактов («полная индукция»), как бы этого требовал исторический метод, не является условием как физически возможным, так и необходимым для цели определения, поскольку мы имеем дело с общечеловеческим явлением с переменными формами, но стабильным ядром, которое можно постичь и проанализировать даже в тех немногих областях, что наилучшим образом известны данному исследователю.

Существует также многочисленная научная литература, в частности религиоведческая, позволяющая исследователю сопоставить собственный опыт с результатами компетентных исследований, оперирующих разнородным материалом этнографических наблюдений, довольно обширным, если не близким к исчерпывающему. Можно сослаться на яркий пример К. Мошиньского, который ограничил поле индукции просмотром литературы и устными опросами в ходе сбора материалов по религии славян, в результате чего пришел к общему выводу, который сформулировал так: «Что же народ понимает под словом „религия“? Тот, кто возьмет на себя труд просмотреть и выслушать десятки и сотни мнений, высказанных на эту тему, без сомнения, обнаружит, что только культ и объекты культа как таковые достаточно единодушно признаются религией. Принадлежность же к религии всего, что не является ни самим культом, ни объектом культа, вызывает сомнения и оспаривается. Одни называют эти религиозные явления мифами и относят их к мифологии или примитивной философии; другие усматривают в них этические явления; третьи — суеверные практики, например магию и т. д.» В заключение автор формулирует определение религии словами: «Ядро религии в понимании народа — это культ, взятый со стороны содержания: иными словами, это внутреннее отношение просьбы и подчинения, возникшее между человеком и чем-то, что человеком не является»[2]. В этих словах поражает упор, сделанный автором на культе, и слабый интерес к основным проблемам объекта этого культа. И в своей обобщающей работе о народной культуре славян Мошиньский на передний план выдвинул описание культа, хотя более всего занимался верованиями[3]. Я думаю, что слабая сторона определения Мошиньского вытекает из феноменологического подхода автора, упустившего истинную иерархию элементов религии и умалившего центральную роль той самой высшей силы, с которой человек находится в отношении, дающем начало культу. Правда, одно из направлений современного религиоведения усматривает сущность религии в активной эмоциональной позиции человека по отношению к sacrum, делая тем самым акцент на субъектном моменте, однако более целесообразным и обоснованным было бы выделять объект, к которому относится культ[4].

Не противоречит этой позиции принятое здесь нами определение: религия берет начало из веры человека в существование сверхъестественного мира[5], а также из его убежденности в возможности поддержания с ним контактов, полезных для людей, и состоит в организации этих контактов и использовании их для человеческих целей. Определение состоит из трех частей: 1) теоретическая убежденность человека в существовании сверхъестественного мира, 2) теоретическая убежденность человека в возможности полезного для него контакта между сверхъестественным и естественным миром, 3) фактическое установление человеком связи со сверхъестественным миром, находящее выражение в организации культа и соответствующих интеллектуальных и эмоциональных реакциях. Первая составляющая определяет основную черту, которая, однако, не является исключительным признаком религии, поскольку подобная убежденность наверняка предшествует религии и выступает также в более поздней философии. Третья составляющая также не лишена соответствий в светской жизни: в политике (культ героев, вождей) или в художественном и интеллектуальном творчестве (культ творцов, мыслителей). В то же время соединение трех черт является специфическим для религии и определяет ее сущность, то есть позволяет квалифицировать как религию любое явление, совокупностью этих черт обладающее. Можно также сомневаться, правомерно ли квалифицировать как религию явление, лишенное одной из этих черт. Если в первоначальном буддизме не выступает элемент культа[6], мы не в праве называть его религией. В первой составляющей определения речь идет об основном элементе религии — независимом факторе, представляющем собой силу, отличную от естественного мира; две другие составляющие открывают человеку путь участия в деятельности этого фактора. Возникновение представления о сверхъестественной силе и возможности установления с ней контакта имеет решающее значение в происхождении религии: ведь невозможно представить, чтобы человек не пытался заключить союз с таинственной силой, которая может быть для него полезной, не стремился склонить ее к оказанию ему помощи в его делах. Организация культа была необходимым следствием представления об этой силе и ее доступности.

Другое дело, что только возникновение культа создает религию, что в определенной мере объясняет ошибочное отождествление обоих этих явлений, имевшее место у К. Мошиньского, а также тенденцию исключения неразрывных с культом эмоциональных элементов и принижение заключенного в религии идеологического содержания. У. Джеймс, как бы меняя местами причину и следствие, писал: «Я думаю, что чувство — более глубокий источник религии и что философские и теологические формулы — это вторичные образования, напоминающие перевод текста на иностранный язык»[7]. А в другом месте тот же автор утверждал: «Мы должны теперь прямо и открыто высказать суждение о том, что попытка обнаружить чисто интеллектуальным путем истину того, что дает непосредственно религиозный опыт, совершенно безнадежна»[8]. Неужели существовали «две истины», интеллектуальная и эмоциональная, не соответствующие друг другу? Несоответствие как раз и является проявлением дезинтеграции всей системы, вызванным сомнением в интеллектуальной истине, в то время как связанное с ней чувство все еще живо. Самозащита системы состоит в исключении неподходящего интеллектуального содержания и сокращении основы системы до эмоциональных элементов. В этом смысле похожую тенденцию представлял Р. Отто. Этот религиовед, анализируя чувства, какие вызывает в человеке numinosum, выделяет значение того из них, которому дает такие определения, как страх божий, религиозная боязнь, демонический страх и т. п., отделяя его от природного страха. «Из этого страха, — пишет автор, — и его изначальной формы, из этого однажды преодоленного в первом рефлексе чувства „чего-то пробуждающего угрозу“, которое как нечто чуждое и новое появилось в мыслях первобытных людей, берет начало религиозно-историческое развитие»[9]. С отделением культа от чувства в генезисе религии мы неоднократно встречаемся в научной литературе[10]. Однако нет ни культа, ни чувства, относящихся к беспредметному. Чувство угрозы наравне с другими чувствами, связанными с потусторонним, предполагает существование numinosum, с чем согласен Р. Отто, трактуя его, тем не менее, как фактор рациональный только условно, а в действительности иррациональный[11]. Эмоциональные состояния, которые в развитии культа, то есть в контакте со сверхъестественным миром, составляют чрезвычайно важный элемент, все-таки вторичны и не позволяют выяснить генезис и сущность религии. «Тому, кто… не в состоянии задуматься над собственными религиозными чувствами, трудно говорить о религиоведении», — писал Отто[12]. Еще трудней судить о генезисе, а следовательно, и о сущности религии тому, кто не имеет понятия о месте религии в жизни не только дописьменных обществ, остающихся на низших уровнях цивилизации, но и обществ высшей организации, то есть о религии в ее основном утилитарном аспекте. Таким образом, мы считаем главным предметом исследований тот фактор, который не только становится источником эмоциональных переживаний и предметом созерцания, но также претендует на то, чтобы стать источником успеха и материальных благ. Только анализ сверхъестественного мира, выполняющего столь широкие функции, дает подлинное основание для выявления истоков религии и ее сущности.

Понятие сверхъестественного мира как действительности, подчиненной определенным законам, было чуждо дописьменным народам, однако они четко отличали (что составляло условие самого существования человека) обычный порядок вещей, доступный достаточному контролю со стороны чувств или их технического продолжения, от исходящего извне вмешательства неуловимых сил, вызывающих, правда, своим действием субъективно переживаемые последствия, благоприятные или неблагоприятные для человека, или же от действия чародеев, пользующихся магическими средствами. Л. Леви-Брюль говорил об этих силах как о «невидимых» (puissances, forces invisibles)[13], что вряд ли является адекватным определением, поскольку и реальные предметы (амулеты, талисманы), а также и некоторые люди (колдуны) могут быть наделены необычайной силой, а души предков, например, являлись во сне. Невидимым же был сам процесс действия всех этих факторов, а если магия пользовалась природными средствами, эффект их действия был с ними несоизмерим, а метод достижения эффекта невозможно было проконтролировать при помощи чувств. Отличительной чертой сверхъестественных сил было то, что они с легкостью выполняли задачи, недостижимые с помощью обычных человеческих средств или же требующие большого расхода этих средств или же риска со стороны исполнителя. Закономерности естественного порядка, таким образом, нарушались, а человек получал (хоть и скромную, но необходимую) помощь или же терпел ущерб. Следующей отличительной чертой было смешение обоих порядков, естественного и сверхъестественного, поскольку человек, особенно дописьменный, их не разделял и не считал вмешательство сверхъестественных сил чем-то исключительным, ведь они сопутствовали его начинаниям и каждодневным действиям и исправляли с пользой для него или во вред ему привычный порядок вещей, улучшали или ослабляли этот порядок функционально. Таким образом, «примитивный» человек проводил жизнь среди бесконечного множества сверхъестественных сил разного рода, которыми, независимо от их силы, он не мог пренебрегать, защищался от них или же просил их благосклонности или помощи[14]. Такое состояние вещей сохранилось и в цивилизованных обществах. Например, Фабиус Пиктор сообщал, что римская полевая жертва приносилась 12 низшим божествам, имена которых он в точности повторил; они помогали крестьянину в 12 соответствующих действиях; оказалось, однако, что список не был полным, дополнил его Варрон упоминанием о других 6 божествах[15]. Вот пример систематизации сверхъестественных сил, связанных с узкой технической проблемой; но и там, где не сложилась система, сущность контактов с этими силами при любых жизненных обстоятельствах оставалась той же. С этим наблюдением соотносятся выводы М. Элиаде на тему всеобщности иерофании, или проявления sacrum (представляющего сверхъестественный мир) в самых разнообразных объектах природы[16]. Непоколебимая вера человека на различных этапах его интеллектуального развития в сверхъестественные факторы свидетельствует о предполагаемой эффективности их позитивного вмешательства в человеческие дела и о страхе перед этими факторами[17].

В новое время достижения естественных наук и прогресс исторического метода поколебали основы традиционной концепции сверхъестественного мира: явления вмешательства потустороннего находили объяснение в рамках естественного порядка, обнаружилось естественное происхождение мира природы, была отвергнута концепция чуда[18], были подвергнуты критике и демифологизации письменные свидетельства религии, в свете сравнительных исследований великие религиозные системы теряли характер абсолютной истины, на который они претендовали, стало, наконец, ясно, что невозможно доказать существование сверхъестественного мира. Это последнее утверждение не закрывает путь одному из направлений современного религиоведения, отстаивающего реальность того, что невозможно проверить; все это, однако, не мешает религии быть автономной и выделять сверхъестественный мир из поля научных исследований, ограниченных сферой природы. Тем не менее, вопрос об этой автономии усложнен исторической ролью концепции сверхъестественного мира, сделавшей этот мир важным фактором исторического процесса, а тем самым одним из исторических фактов, что составляют предмет исследования соответствующей дисциплины, к которой относится установление определенным методом генезиса и характера подобных фактов. Так, сверхъестественный мир возник как гипотетическое объяснение мира природы, как предполагаемое бытие высшего порядка, остающееся с природой в постоянном контакте, исправляющее ее функционирование. На длительном протяжении истории сохраняется осознание этой связи, поскольку каждая личность, каждая группа людей убеждена, что находится под властью высшей силы, и ощущает результаты ее действия: более того, согласно господствующему мнению, сверхъестественный фактор является людям непосредственно (иерофанически). Историческая критика этого вмешательства ведет к неоднозначному заключению. Земные факты, которые представляются результатом вмешательства свыше, имеют, естественно, характер объективных исторических фактов, в то же время мы не найдем ни критических научных доказательств связи этих фактов со сверхъестественной силой, ни критического обоснования, что они иерофанически соответствуют объективной реальности, хотя и не вызывает сомнения их субъективное бытие как элементов сознания. Религиозная концепция говорит о связи между двумя партнерами, естественным и сверхъестественным, одинаково объективными. Историческая критика ведет к утверждению объективного бытия первого партнера, в то время как второй остается только элементом сознания первого, зависимым от сохранения этого сознания. Тандем двух партнеров сводится к двум аспектам, объективному и субъективному, одного из них.

Но человеческая мысль от момента своего зарождения знала не одно, а два объяснения действительности — естественное и сверхъестественное. Методологический опыт учит, что каждое объяснение логически начинается с гипотезы, или предполагаемого решения загадки, которое в исключительных случаях может стать сразу окончательным решением. На втором этапе происходит проверка предварительного решения путем соотнесения с действительностью, что в результате ведет к корректировке; на этом исследовательский процесс не завершается, поскольку неутомимая человеческая мысль в своем стремлении к получению наиболее точных результатов подвергает свои достижения все новому пересмотру. Так протекает процесс углубления знаний в рамках естественного мира. Объяснение, утверждающее существование сверхъестественного мира, принципиально отличается от первого тем, что принимаемая причина и следствие неоднородны: первая — сверхъестественная, второе относится к природе. Человек, оперируя исключительно природными критериями, не обладает выдерживающими критику средствами, позволяющими проверить действие сверхъестественной причины. Если одна сверхъестественная причина будет заменена другой, объяснение останется в равной степени гипотетическим, если же сверхъестественный фактор будет заменен естественным, объяснение утратит сверхъестественный характер, как это было в магии, которая, используя в своих приемах натуральные средства, предвосхищала технический прогресс и науку. Одним словом, можно сказать, что естественное объяснение ведет к контролируемым результатам, сверхъестественное объяснение же дает неконтролируемые результаты, остающиеся на этапе предварительного предположения. В то же время этнографические наблюдения, особенно в среде «примитивных» народов, показывают, что они предпочитают сверхъестественное объяснение, хотя прекрасно осознают естественную цепь причин и следствий, особенно в технической области. Если в стране случалась засуха или непогода, если приходила тяжелая болезнь или смерть, если случались неудачи, причины искали не в природной среде, а в сверхъестественном мире[19]. Такого рода мировоззренческие тенденции, впрочем, сохранились в народной культуре вплоть до нового времени[20]. Ясно также, что сверхъестественное объяснение сохраняло свою практическую ценность для заинтересованного населения так долго, пока оно не было вытеснено благодаря прогрессу науки о природе. Однако развитие науки, неизбежно ведущее к ограничению или принципиальному исключению сверхъестественного объяснения, фактически оставляло широкое поле для неисследованной действительности, потенциально пригодное для сверхъестественной интерпретации. Также и спор между монистической и дуалистической интерпретацией действительности находит разрешение скорее в плоскости исторического метода, как мы заключили ранее[21]. Неудержимое и многостороннее проникновение научным методом в неизведанное, расширяющее до бесконечности горизонты познания, открывает все новые аспекты действительности, неизменно включаемые в ту систему законов природы, которая предопределяет неограниченные возможности для исследований. Принятие же религии сводится к функционированию неконтролируемого культа, который должен отвечать определенным человеческим потребностям.

Как представляется, конкретные представления о сверхъестественных силах вытекали из трех изначальных источников, нашедших отражение в известных из этнографии и истории верованиях: 1) человек, которому никогда не было чуждо «пожелательное мышление» (то есть, стремление принимать желаемое за действительное), охотно приписывал себе таинственную силу влияния на среду или по крайней мере признавал эту способность за некоторыми личностями, пользующимися в обществе авторитетом и признанием; 2) сверхъестественными свойствами наделялась человеческая душа (по-видимому, отождествляемая с дыханием) — о ее существовании заключали из сновидений, из явления человека после смерти (во сне) живым людям и т. п., хотя ясного представления о душе дописьменный человек не мог иметь хотя бы потому, что господствовали взгляды о существовании более одной, по крайней мере двух душ[22]; 3) особенные свойства человек приписывал также живым и мертвым объектам природы, обладающим в человеческом воображении сознанием, сформированным по человеческой модели. Как сам человек, так и среда, в которой он находился, составляли основу формирования сверхъестественного мира. В этнографии представлена еще одна, безличная, форма сверхъестественных сил, определяемая меланезийским термином мана, однако более детальные исследования показали, что мана была не независимым фактором, а атрибутом определенных сверхъестественных сил[23].

Формирование представлений о сверхъестественных силах являлось интеллектуальной функцией человека[24] и само по себе не создавало религию, которая, с логической точки зрения, была более поздним явлением, связанным уже с существованием концепции этих сил. Решающим же фактором в возникновении религии было стремление к использованию этих сил для нужд человека, в основном практических, поскольку именно они были важны для первобытных народов. Сомнительно, чтобы иные, отличные от практических, мотивы могли играть в происхождении культа существенную роль, этнографический материал свидетельствует как раз об обратном.

В этом «практическом» генезисе религии особенная роль отводилась чувству тревоги, которое Лукреций трактовал как главную причину формирования представлений о действии сверхъестественных сил:

Из ничего не творится ничто по божественной воле.

И оттого только страх всех смертных объемлет, что много

Видят явлений они на земле и на небе нередко,

Коих причины никак усмотреть и понять не умеют,

И полагают, что все это божьим веленьем творится[25].

Впрочем, во всем своем произведении «О природе вещей» («De rerum nature») римский поэт не утверждал, что страх склонил человеческое воображение к созданию образа богов; ведомые этим чувством люди только в грозных явлениях видели вмешательство богов, уже существующих. Именно в страхе перед этими явлениями данный автор усматривал причину культа богов[26].

Слова Лукреция согласуются с наблюдениями современной этнографии, например, Леви-Брюль называет страх причиной могущества сверхъестественных сил и их культа у «примитивных» народов[27]. Автор, однако, не считает это чувство единственной причиной культа. Значительно далее в этом направлении идет Б. Малиновский, приводя целую гамму эмоциональных состояний и обстоятельств: «как магия, так и религия вырастают и действуют в ситуациях напряжения чувств, в переломные моменты жизни, при трудностях, при важных предприятиях, перед лицом смерти, при проникновении в тайны, в племенных мистериях, в несчастной любви и в неутолимой ненависти. Как магия, так и религия позволяют выйти из таких ситуаций и тупиков, из которых нет выхода эмпирическим путем, лишь только посредством ритуала и веры, со сверхъестественной помощью»[28]. Далее автор делал вывод: «Максима, что страх создал первых богов во вселенной, в свете антропологии наверняка не является истиной»[29]. И это утверждение требует обязательной поправки: страх не был исключительной причиной культа. Однако исследователей не особенно интересовали эмоциональные условия, при которых формировалась религия и которые представляли собой действительно богатый, но при этом неизменный, набор элементов. Главным же предметом исследований стало развитие религиозных представлений, отличающихся разнообразием и изменчивостью форм и проецирующихся на историю духовной культуры.


Научные исследования истоков религии начались в середине 19 века; они основывались первоначально на эволюционизме и выводили из первобытной формы, опирающейся на один основной элемент, последующие, все более высокие и более сложные, этапы религиозных верований. Первую громкую теорию (если не принимать во внимание более раннее открытие фетишизма у народов Африки)[30] создал Макс Мюллер, связавший древнейшую религию с объектами и явлениями (силами) природы, доступными наблюдению человека, обожествленными им в религиозном культе[31]. Другую громкую и пользующуюся еще большим признанием, чем первая, теорию развил Э. Б. Тайлор, усмотревший истоки первобытной религии в явлении человеческой души, которая на последующем этапе положила начало культу духов, а также природы[32]. Это была теория, глубже осмысленная, чем культ природы М. Мюллера, и подтвержденная обширным материалом, что, однако, не помешало И. Г. Фрэзеру говорить о приоритете другого фактора — магии[33], которую, впрочем, в соответствии с господствующей точкой зрения он отличал от религии. Таким образом, три ранее приведенных потенциальных источника религии были действительно приняты в качестве ее основы как указанными исследователями, так и многими другими. Однако ни одна из этих теорий, несмотря на первоначальный успех, не смогла утвердиться в науке[34], что побуждало других исследователей искать новые решения, более специальные, из которых наибольший резонанс получили: тотемизм, провозглашенный изначальной формой религии и общественной организации, однако в действительности слишком сложный и лишенный черт, которых можно было бы ожидать от первобытной религии[35]; теория об изначальной сверхъестественной силе мана, уже упомянутой нами ранее; пользовавшаяся когда-то большим признанием теория прамонотеизма, которую отстаивал В. Шмидт на основе огромного материала, собранного миссионерами с большим усердием, но с меньшим критицизмом[36].

Неудачи всех этих попыток монистического объяснения истоков религии побуждают исследователей признать возможность плюралистичности этих истоков[37]; этот плюрализм, впрочем, можно обнаружить уже в древнейших обществах, оставивших археологические следы религии или магии в погребальных обрядах, в свидетельствах обхождения с останками людей или животных. С большой вероятностью в соответствующих исторических свидетельствах проявляется вера в продолжение человеческой жизни после физической смерти, что видно по тому вниманию, которое оказывалось телу умершего человека, а также по тем, вероятнее всего, магическим практикам, которые к нему применялись. Эти данные относятся к древнейшим эпохам, начиная с раннего палеолита, и во всяком случае ко времени, предшествующему возникновению вида homo sapiens[38]. Отчетливо выделяется в качестве древнейшей известной религиозной формы плюрализм верований, или первобытная полидоксия; правда, не представляется возможным обнаружить все элементы религии того времени, поскольку археологические источники не дают и не могут дать для этого основания, подобно тому, как невозможно установить, каким в действительности, а не по данным источников, был первобытный плюрализм. Можно только выдвигать в этой сфере ни к чему не обязывающие предположения. Например, на изначальность, возможно, более всего может претендовать магия, несправедливо противопоставляемая религии по тому принципу, что влияет на ход событий через оказание механического давления, в то время как в религии человек занимает позицию моления. Легко убедиться, что это противопоставление касается вторичного момента, в то время как сходство между двумя явлениями имеет принципиальный характер: магия так же, как и религия, основана на вере в сверхъестественную силу (то есть на придании соответствующих свойств определенным объектам); наравне с религией она использует эту силу для получения необходимых человеку результатов, что отвечает культовому аспекту религии. Различие между магией и религией, второстепенное по своей природе, состоит в том, что первая наделяет сверхъестественной силой самого совершающего обряд человека[39], в то время, как религия приписывает подобную силу внешним факторам. Отсюда в магии повеление исходит от самого человека, который в религии обращается с просьбой к внешнему фактору. Возникает вопрос, с чего человек начал свои эксперименты в сфере сверхъестественного — с себя или с внешних сил? Импульсы, берущие начало в «пожелательном мышлении», шли скорее по линии наименьшего сопротивления, обращаясь в сторону самого человека. Об этом свидетельствует широкое распространение магии у самых первобытных народов при слабом проявлении других элементов полидоксии, как это показал уже Фрэзер[40], а также распространенность на всех этапах развития религии магических практик, не чуждых даже высоким цивилизациям в форме пережитков и не менее красноречиво свидетельствующих о некой естественной склонности человека к приписыванию себе особой внутренней силы даже тогда, когда он отвергает концепцию сверхъестественного мира. Таким образом представляется возможным, что первобытный человек, вооруженный только опытом магических практик, обратился за помощью и к внешним сверхъестественным силам, на которые первоначально, по-видимому, сам оказывал воздействие средствами магического принуждения. Однако в исследовательской практике вопрос об изначальности магии не имеет значения. В качестве известного по источникам исходного пункта религии можно принять полидоксию, состоящую, скорее всего, из трех элементов, поскольку наряду с магией и верой в души мертвых нельзя обойти и древнейший «культ природы», так свойственный собирателям и охотникам. Очень древним элементом полидоксии, хотя и более поздним по отношению к тем элементам, следует считать культ демонов, или духов, отделенных (по модели души?) от конкретных предметов и явлений природы. Только в сфере цивилизации сформировался политеизм, а также монотеизм, генезису которых стоит посвятить особое внимание. Но пока рассмотрим основополагающую проблему функции религии.

Под функцией религии мы понимаем, конечно же, не ее роль в процессе организации общества, в смысле его интеграции или дезинтеграции, что является отдельным вопросом[41], а выполнение ею определенной задачи в сфере общения, или поддержания отношений, между человеком и сверхъестественным миром, а также в сфере использования этих отношений для человеческих целей. Эти отношения, а вернее, их использование, выражаются в трех формах, две первые из которых имеют характер двустороннего договора, основанного на принципе: do ut des («даю, чтобы ты дал»), с тем только, что чаще всего это договор неравных партнеров, поскольку человек выступает в роли просителя, а его партнер призывается к исполнению просьбы, причем выполнение человеком своего обязательства может произойти до осуществления его просьбы либо сразу же после ее осуществления. Помощь привлеченной сверхъестественной силы может также быть обращена против иных сверхъестественных сил, враждебных человеку. Обе эти формы различаются между собой предметом договора, который в одном случае касается земных дел, а в другом — загробной жизни. Третью форму отличает «бескорыстная» позиция человека, который находит полное удовлетворение в общении со сверхъестественным партнером, в его созерцании или в обращении к нему разнообразных чувств. Эти три формы соответствуют различным этапам религиозных понятий: третья из них, хотя и требует возвышения над уровнем эгоистических потребностей и свойственна скорее высшему уровню интеллектуальной подготовки, сопутствует в зачаточном виде уже двум первым формам и даже иногда приобретает в них большее значение.

В первой функции сверхъестественный фактор опекает все земные дела человека. Это древнейшая[42] и наиважнейшая функция, относящаяся к самому бытию человека; она также является всеобщей в религии и изначальной (если исключить сопутствующие рудименты третьей функции). Ее значение возрастает по мере продвижения назад, ко все более низкому уровню производительных сил, когда разочарованный своим бессилием человек выбирал наиболее радикальный способ воздействия на сопротивлявшуюся природу, включая в борьбу с ней сверхъестественные силы. Добывание средств для выживания, защита собственного здоровья и жизни, обеспечение себя потомством, личный и групповой успех и подобные земные цели представляли исключительный предмет религиозных интересов у дописьменных народов. Такой набор целей религии отмечает этнография и подтверждают современные наблюдения. Так, религиозные обряды банту направлены на обеспечение воспроизводства общества и поддержание уровня сельскохозяйственного производства. Подобных благодеяний ждут также от Бога, заимствованного у христианских миссионеров; учение о вечном спасении не стало их убеждением[43]. Но и у цивилизованных народов религия сохраняет на протяжении всей своей истории земные цели; человек продолжает молиться о защите «от ветра, голода, огня и войны», и хотя третья функция проявляется все сильней, преобладает утилитарная земная цель, в чем может убедить, например, чтение так называемых псалмов Давида, воспевающих отношение между Богом и человеком и пользующихся особенной популярностью и в христианском мире. Псалмопевцы почитают Бога, воспевают ему хвалу, в частности за то, что он делает для человека, хвалят мужа, который над Законом Божьим «размышляет денно и нощно» (псалом 1), но все же обращаются к нуждам земным, вверяя их опеке Божьей или выражая благодарность за эту опеку. Эти нужды становятся в значительной степени главной темой этих произведений, как это представлено в 90 псалме:

«Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится.

Говорит Господу: „прибежище мое и зашита моя, Бог мой, на Которого я уповаю!“

Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы.

Перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен; щит и ограждение — истина Его»[44].

Подобное покровительство предоставляет божество своему верному народу, как поется, например, в псалме 149:

«Ибо благоволит Господь к народу Своему, прославляет смиренных спасением.

Да торжествуют святые во славе, да радуются на ложах своих.

Да будут славословия Богу в устах их, и меч обоюдоострый в руке их,

для того, чтобы совершать мщение над народами, наказание над племенами…»[45]

Условия договора между личностью, общественной группой и sacrum отчетливо видны в цитированных псалмах. Sacrum оказывает человеку эффективную помощь, одаривает верных всяческими благами, однако лишь при условии преклонения перед ним, вверения себя его опеке, выражения доверия к нему, провозглашения ему хвалы. Вообще третья функция, которая в псалмах, как кажется на первый взгляд, явственно выражена, в действительности — только мнимая, поскольку она лишена существенной черты — бескорыстности. Созерцание sacrum и чувства, обращенные к нему, соединены с мотивом щедрой награды. Человеческие обязательства отличаются здесь от более ранних отношений тем, что они не ограничиваются материальной отплатой в виде жертв или внесения средств на культовые цели. К ним присоединяется еще и условие новейшего происхождения: соблюдение провозглашенных религией этических принципов. Уже в дописьменных обществах сверхъестественные силы проявляют заинтересованность в поддержании группой внутреннего порядка[46]. Происхождение этой концепции понятно: внутреннее брожение в группе влечет за собой плачевные для нее последствия, которые, в свою очередь, приписываются сверхъестественному фактору, вызванному, конечно же, нарушением традиционных обычаев. И все-таки сверхъестественный фактор выступает здесь как гарант родных обычаев, которые широкие массы могут с этической точки зрения оценивать самым разнообразным образом либо проявлять к ним безразличие и которые невозможно сопоставить с определенной этической системой. Непосредственным гарантом закона обычаев является сама группа, религия санкционирует этот закон; и в то же время такому обществу чуждо понятия греха как нарушения религиозных предписаний, еще в античных культурах слабо развитого[47]. Сами боги «грешны» и подвержены тем же, что и люди, страстям. Иначе обстоит дело в Псалмах: они представляют божество как совершенную сущность, которая требует от верных соблюдения в жизни нравственных принципов как условия покровительства над ними. Это условие описано в псалме 14:

«Господи! кто может пребывать в жилище Твоем?

кто может обитать на святой горе Твоей?

Тот, кто ходит непорочно, и делает правду, и говорит истину в сердце своем;

кто не клевещет языком своим, не делает искреннему своему зла, и не принимает поношения на ближнего своего;

тот, в глазах которого презрен отверженный, но который боящихся Господа славит; кто клянется, хотя бы злому, и не изменяет;

кто серебра своего не отдает в рост и не принимает даров против невинного. Поступающий так не поколеблется вовек»[48].

Этическое условие оказания помощи является «приобретенным» элементом религии, даже обеспечение сверхъестественными силами общественного порядка не следует относить к первому этапу религии. Благодаря этим элементам вмешательство сверхъестественного фактора в человеческие дела приобретает перманентный характер. Не меньшее значение в развитии религии имеет ее вторая функция — эсхатологическая, выросшая из представлений о загробной жизни человека, представляющих собой изначальную форму эсхатологической концепции в религии. Убеждение, что человеческая жизнь не кончается с физической смертью, относится, как мы выяснили, к древнейшим пластам религии, однако не соответствует действительности распространенное мнение, в соответствии с которым понятие загробной жизни и бессмертия тождественны. Это последнее понятие пробивало себе путь только на этапе цивилизации в качестве философской мысли; оно принималось изначально лишь верхушкой общества и только затем дошло до широких масс, о чем свидетельствует пример Египта, где первоначально даже душа фараона должна была отвоевывать себе бессмертие (в борьбе с быком, охраняющим жертвенные поля, чтобы восседать на небе среди богов); по примеру фараона пробовали добиться бессмертия и другие категории населения, в том числе и земледельцы[49]. К высшим эсхатологическим формам относятся, помимо веры в загробную жизнь, и два следующих элемента: грех, являющийся нарушением этических предписаний религии, а также кара или награда в будущей жизни как расплата за деяния человека в жизни прошлой. Понятие греха, чуждое дописьменным народам, было слабо развито даже в античной культуре, а если и известно в религии Израиля, то еще в Псалмах, как мы видели, преграждает путь к земному успеху, но не к блаженству на том свете. В то же время уже в древности формируется представление, особенно в орфическом религиозном движении, что человека в будущей жизни ждет кара или награда в зависимости от его поведения на земле. Орфизм способствовал распространению этого представления в Греции. Μ. П. Нильссон обращал внимание на то, что Аристофан описал в своих Лягушках ужасы подземного мира, а это, по мнению исследователя, свидетельствует, что их описание имело в обществе резонанс[50]. С этим выводом можно согласиться, но только в смысле знакомства с этим представлением, — это отнюдь не свидетельствует о распространенности соответствующего верования. Только религии, провозглашавшие идею спасения души, а среди них в Средиземноморье в первую очередь христианство, сформулировали в кристаллизованном виде эсхатологическую концепцию, утверждавшую, что грешникам в будущей жизни грозит страшная кара, а богобоязненных людей ждет награда. Эта концепция определила вторую функцию религии: вести верных к вечной славе.

Христианство перенесло центр тяжести на эту вторую функцию религии, хотя и не устранило первой, чего, впрочем, и не могло сделать. Эти две лапидарные функции отразила, к примеру, строфа «Богородицы», древнейшей польской песни:

Słysz modlitwę, jąż nosimy,

A dać raczy, Jegoż prosimy:

A na świecie zbożny pobyt,

Po żywocie rajski przebyt[51].

«Zbozny» — это значит «успешный, счастливый», изобилующий земными благами. Упоминание о «пребывании в раю» на втором месте говорит не о меньшей значимости этого этапа, а о естественной последовательности событий; аналогичная чешская песнь, вопреки естественному порядку, но в соответствии с относительным значением в христианской доктрине, сначала вспоминала об эсхатологической цели, а затем о бренной[52]. Ясно, что оба произведения обошли третью функцию религии, несущественную в религиозной практике той эпохи, хотя наверняка она сопутствовала культовым обрядам.

2. Индоевропейское наследие в религии славян

Без сомнения, индоевропейские народы от эпохи своей так называемой общности унаследовали (помимо некоего языкового субстрата, который по-разному формировался в их различных ответвлениях) также и некоторые культурные элементы, в том числе в области религии. И преемственность в религиозной сфере у отдельных этнических групп проявлялась со значительными отклонениями, обусловленными ходом их исторического развития. Чтобы выявить индоевропейское наследие, рассеянное на огромном пространстве, занимаемом этой самой индоевропейской общностью, необходимо сначала определить формы религии в эпоху единства. Этому и посвящены в основном сравнительно-языковые исследования, которые, впрочем, достигают лишь гипотетических результатов по причине ненадежности выводов, вытекающих из лингвистических данных, и многообразия верований, по-видимому, уже в эпоху индоевропейской общности[53]. С практической точки зрения представляется, что реконструкция «полного» образа индоевропейского наследия в религии славян требовала бы проведения — для установления общих элементов — обширных сравнительных исследований, при этом они дали бы только фрагментарный ответ, то есть ответ в пределах богатейшей, изменчивой по форме, но находящей слабое отражение в письменных источниках полидоксии. Эту задачу в отношении полидоксии в целом мы не намерены здесь решать, за исключением некоторых конкретных случаев. Определим себе более узкую задачу: проследить некоторую связь верований эпохи индоевропейской общности и той эпохи, когда верования отдельных индоевропейских групп получили отражение в исторических источниках, достигнув «высшей сферы» верований, являющейся проявлением синтезирующих тенденций в религиозных представлениях. В полидоксии находит полное выражение аналитический характер первобытных верований, вся разнородность иерофаний, способных выступать, как заметил М. Элиаде, в любом объекте природы. Только на более высоком уровне общественного развития, главным образом в условиях становления государственности, вырисовывается тенденция создания божеств с более широкой компетенцией, что в зачаточной форме проявляется уже в демонологии, относящейся еще к полидоксии. Остановимся подробнее на этапах движения к религиозному синтезу — от прототеизма, еще тесно связанного с полидоксией, через политеизм к монотеизму как высшей форме синтеза в религиозном мышлении. Возникает вопрос, какие из этих форм «религиозного синтеза» существовали уже в общеиндоевропейскую эпоху и в каком объеме они были переданы отдельным индоевропейским народам. Этот вопрос требует рассмотрения в общем индоевропейском контексте, в его как можно более раннем хронологическом разрезе; и здесь мы не будем включать в наши рассуждения славянские данные, а, напротив, используем полученные наблюдения в ходе дальнейшего анализа религии славян.

Сравнительное языкознание нашло в индоевропейском языке элементы, интерпретация которых уже на ранних этапах исследований предвосхищала позднейшую теорию прамонотеизма В. Шмидта. В этом направлении высказывался уже Макс Мюллер, который ввел в интерпретацию компонент, имеющий вне научный характер: он считал «изначальную интуицию Бога» явлением, распространенным в человеческом сообществе и дарованным человеку. Впрочем, он совершенно определенно указывал, что соответствующее понятие на индоевропейской почве не означало ни монотеизма, ни политеизма, но могло преобразоваться как в первый из них, так и во второй[54]. Следами этого верования у индоевропейцев должно быть название неба Дьяус (на санскрите), греческое соответствие которого — Зевс — означало как бога, так и небо[55]. По существу с этой точкой зрения согласился Э. Б. Тайлор, давший выразительный пример: «Высшим божеством африканских негров является небо, которое посылает дожди и велит расти траве; проснувшись утром, его благодарят за то, что оно открыло дверь и выпустило солнце. Они находятся на том же уровне мышления, что и наши арийские предки, чье великое божество Дый, воспеваемое в гимнах Ригведы, было одновременно олицетворенным Небом, которое посылает дожди и гром, а также богом неба, оживляющим его. Это же божество мы видим (даже с тем же фактически именем) в греческом Зевсе и латинском Юпитере, отце небес; обе религии сохранили это его двойное значение, восхождение к варварской теологии, которая и учитывала небесные явления и объясняла эти явления пребыванием там божества, сотворенного по образу человеческой души»[56]. С той же точки зрения объяснял данные индоевропеистики в рассматриваемой области Л. фон Шрёдер, выделявший в индоевропейской религии три составляющие: культ природы, культ духов и веру в высшую благую сущность[57]. Ни один из перечисленных авторов не говорил об индоевропейском политеизме в смысле существования личных божеств — языкознание не имеет убедительных свидетельств этого для индоевропейской эпохи. Из лингвистических данных наиболее основательные выводы сделал О. Шрадер, сформулировавший общий тезис, что образы богов, известные по красочным и точным литературным описаниям, а также по гимнам Ригведы и эпосу Гомера, представляют собой результат творчества отдельных индоевропейских народов и не могут быть отнесены к индоевропейской эпохе, в которую существовали в лучшем случае зачатки соответствующих верований. Автор различает две культовые области: северную, охватывающую германцев, кельтов, балтов и славян, и южную, к которой относятся, в частности, римляне, греки, индийцы и иранцы. Первая, во многих отношениях, сохранила древнее индоевропейское наследие, вторая прошла более длительную эволюцию, подвергаясь сильным и чуждым восточным влияниям[58]. Знаменательным автор считает тот факт, что в отдельных индоевропейских языках не сохранились общие имена богов, что могло бы свидетельствовать, согласно принятому в языкознании сравнительному методу, о возникновении соответствующих божеств в индоевропейскую эпоху. Единственное и характерное исключение составляет название неба в индоевропейском звучании — *diĕus. Оно сохранилось в санскрите как Dybäs либо в сочетании Dyaus pitar, «отец небо», в греческом языке — как Ζεύς либо Ζεύς πατής[59], а также в латинском как Diespiter или Juppiter, наконец в византийском языке как Ζεύς παπας, παππώς[60]. Прагерманское соответствие звучало как *Tîwaz (ст. верх. нем. Ziu., ст. норд. Тyr), что по крайней мере часть исследователей относит не к индоевропейскому *dieus, а к родственному индоевропейскому *deivos (лат. deus, литовск. diēvas); но и в этом случае в основе определения лежало понятие (ясного) неба, поскольку фин. taivas (эст. taewas, лив. tuvas), указывающее на балтийское заимствование (лит. diēvas), обозначало именно небо[61]. Таким образом, тот факт, что боги неба у отдельных индоевропейских языковых групп заимствуют свое имя из общего источника (*dieus *deivos) — яркое свидетельство того, что культ неба существовал уже в индоевропейскую эпоху, а также, что он не носил тогда характер поклонения личному богу. К схожим со Шрадером выводам в этом вопросе пришел французский индоевропеист А. Мейе, утверждавший, что в разных индоевропейских языках имеются две родственные группы слов. Для одной группы автор реконструирует исходное индоевропейское *deivos — «божество»; изначальное индоевропейское слово второй группы звучало как *dyēus — «небо, день». Оба слова, по мнению автора, относились к лучистому, небесному богу[62]. Скорее следовало бы сказать, что оба слова относились к небу как к предмету культа. Об этом говорят также данные письменных источников, к которым мы еще вернемся. Вокруг культа неба в индоевропейскую эпоху развился культ иных объектов природы, связанных тем или иным образом с небом, — культ земли, воздуха или ветра, а также культ огня. Импульс этому дал космогонический миф, имевший в принципе познавательное и «светское» значение, но оперировавший, однако, свойственным дописьменному кругозору понятием сверхъестественных сил, и тем самым поставлявший культовые сюжеты, коль скоро их предметом были как раз сверхъестественные силы.

Кругозору первобытного человека недоступна мысль о сотворении мира из ничего. Бесчисленные космогонические мифы, известные народам на разных уровнях культуры, предоставляют в распоряжение творца готовый субстрат, например, изначальную воду, скрытую в таинственной бездне — из нее была выловлена земля[63], что стало первым актом творения. Во всех космогониях Египта вода была единственным источником существования[64]. Точно так же в Месопотамии в космогонии шумеров богиня Аммун воплощает первобытный океан и является матерью бога Ан и богини Ки, которые положили начало небу и земле соответственно, а от их союза возник бог атмосферы Энлил[65]. С этим мифом обнаруживает явное родство индоевропейский сюжет, повествующий о «священном союзе» — ἱερὸς γάμος — неба, или мужского начала, и земли, являющейся женским началом. Как утверждает М. Элиаде, «упоминаемая Гесиодом божественная пара небо-земля представляет собой главное содержание мифологии вселенной»[66]. И ее появление в индоевропейской общности не вызывает удивления, особенно если принять во внимание древнейшие контакты индоевропейцев с народами, населявшими «плодородный полумесяц». Важно, что у различных индоевропейских народов сохранились мифы, относящиеся к иерогамии. Так, Ригведа упоминает наряду с отцом-небом мать-землю — Prothivi (ст. англ. Folde)-mata. И скифы, по Геродоту (4, 59), считали землю супругой Зевса, а значит, неба. В греческой мифологии сохранилось свидетельство Гесиода о браке Зевса с Деметрой, богиней земледелия[67]. Только на первый взгляд может показаться, что тот факт, что это был четвертый и во всяком случае не последний брак громовержца, вызывает подозрение в литературном вымысле. Хотя в греческой мифологии друг на друга наслоились разнообразные гетерогенные элементы, но приведенный выше эпизод не лишен черт индоевропейского происхождения. В то же время следует признать неиндоевропейский характер другой версии Гесиода — о рождении землей — Геей, звездного неба, так как этот эпизод отдает предпочтение женскому началу, что чуждо патриархальным общественным понятиям индоевропейцев. Архаический характер имеет фракийская версия мифа о брачном союзе Зевса и земли Σεμέλη[68] которая позднее дополнена свидетельством, что от этого брака родился Дионис, «сын Зевса». Вообще довольно ясным представляется тот факт, что уже в индоевропейскую эпоху существовал космогонический миф, следы которого сохранились у различных народов индоевропейского происхождения[69]. К этому мифу можно отнести германскую версию о божественном родоначальнике германцев Туистоне, рожденном из земли. Тацит, правда, не упоминал отца этого божества, но из других высказываний этого автора вытекает, что он знал германское божество неба[70], без сомнения отождествляемое с Тивазом. Не лишне также вспомнить, что на парадигму «человек — сын земли» указывает этимология: лат. homo-humus и лит. žmogus (человек) — žēmė (земля)[71], что также косвенно доказывает отцовство неба. С космогоническим мифом можно было бы также связать отмеченный Шрадером у индоевропейцев культ небесных тел и явлений, каким-либо образом с небом связанных, таких как солнце, луна, вода, ветры, а также огонь и молнии. К вопросу об этом культе мы еще в дальнейшем вернемся. Культ всех этих объектов, в том числе и неба, находится в границах полидоксии, однако следует отметить, что в нем обозначилась характерная иерархия, поскольку только название неба или же его свойства (например, ясности: deus, Tiwaz) перешло в религию отдельных индоевропейских народов в качестве имени бога — причем, если это происходит в рамках формирующегося политеизма, то бога верховного; в то же время названия всех иных объектов культа, в том числе и земли, не получили соответствующей терминологической функции. Иными словами, только в случае культа неба можно говорить о непосредственной преемственности в процессе преобразования природного культа (неба) в культ личного бога (например, Зевса, Юпитера), в то время как культ других природных явлений, хотя и продолжался у отдельных индоевропейских народов, не превратился в культ соответствующих личных богов, происхождение которых имеет, без сомнения, более поздний источник. Нельзя, например, сказать, что Гелиос-Аполлон возник из индоевропейского культа солнца. Мы приходим к выводу о центральном значении культа неба в индоевропейскую эпоху и о подчинении ему других культов. Этот характер культа неба позволяет признать его изначальной, находящейся еще в сфере полидоксии, формой прототеизма, представляющего собой явление, характерное для индоевропейской религии, а также для религий тех индоевропейских народов, у которых не сформировался политеизм — в частности, так обстояло дело у славян[72].

Параллельно развивалась и другая концепция — о существовании политеизма уже в индоевропейскую эпоху. К ее сторонникам относил себя тот же М. Мюллер, а также А. Кун. По их мнению, Ригведа и другие древнейшие литературные памятники, обнаруживающие с нею мифологическое сходство (Авеста, Гомер, Эдда), отражали архаичную индоевропейскую мифологию (Мюллер) или, по крайней мере, определенные ее элементы (Кун)[73]. Некритичное отнесение данных о божествах и культе, почерпнутых из значительно более поздних источников, к индоевропейской эпохе поставил под сомнение О. Группе[74]. Сегодня концепция индоевропейского политеизма возрождается в новой, модернизированной и более обоснованной форме, благодаря обстоятельным и изящным исследованиям Ж. Дюмезиля в области религии отдельных индоевропейских народов, которые, по убеждению автора, в общих чертах должны были унаследовать свои пантеоны от индоевропейской общности[75]. По мнению Дюмезиля — а его утверждения находят многочисленных сторонников, — индоевропейский политеизм сохранился в явном виде в религии четырех народов: индийцев, иранцев, германцев (точнее, скандинавов) и римлян[76], поскольку они отличались консерватизмом в области религии и имели наиболее развитые системы верований. В то же время этот автор не касается кельтской религии (неясного происхождения), греческой, более средиземноморской, нежели индоевропейской, а также славянской и балтийской — по причине бедности, по его мнению, соответствующих источников[77]. В четырех упомянутых выше мифологических системах автор находит схожие структурные черты, в частности, триады божеств с отличающимися функциями, а именно: 1) властвующих божеств[78], 2) божеств, представляющих силу и войну, 3) божеств, дарующих материальный успех (плодородие и изобилие, безопасность, здоровье, благосостояние и т. д.). Впрочем, разделение функций между божествами представляется чрезвычайно сложным и непоследовательным[79]: например, первая группа разделена также на три подгруппы: верховные божества; божества, опекающие общество; божества, следящие за распределением благ. Представленное автором разделение пантеона сложно и проведено не единообразно (то есть оно не основывается на последовательно соблюдаемом принципе); можно лишь приблизительно констатировать, что оно отражает профессиональное разделение общества в сфере деятельности светской (цари и администрация) и духовной (жрецы) власти, вооруженных сил (воины) и материального обеспечения. Такое понимание согласуется с практической функцией религии, осуществляющей контроль над всеми аспектами человеческой жизни, интегрирующей все формы деятельности человека. Еще более удивляет концепция, согласно которой троичность с соответствующими функциями богов свойственна только индоевропейским пантеонам и не выявляется четко у народов, относящихся к иным языковым группам[80]. Это противопоставление индоевропейцев народам остального мира звучит загадочно, и автор не утруждает себя даже объяснением этого структурного различия, ограничиваясь только негативными замечаниями в адрес неиндоевропейской мифологии. При этом функции божеств могут различаться не только по «профессиональному» принципу, отмеченному автором у индоевропейцев, но также и по другим принципам, например, по региональному, когда отдельные племена или провинции одного и того же организованного политического сообщества получали собственных богов-покровителей с широким спектром компетенций (как было в Египте или у полабских славян), или же по объектному принципу, когда отдельные божества представляли разные объекты, явления или процессы (небо, солнце, луну, землю, море, огонь, животный и растительный мир, плодородие и т. п.) и в связи с этими объектами были полезны или вредны для человека. Перечисленные принципы пересекались в различных пантеонах, например, в индоевропейских пантеонах объектный принцип смешивался с «профессиональным», что и повлияло на усложнение троичности Дюмезиля. Смешение отдельных принципов в различных комбинациях положило начало различным групповым моделям пантеонов. У индоевропейцев, как это следует из рассуждений Дюмезиля, возобладал «профессиональный» принцип и установилась троичность — вопрос лишь в том, когда это произошло? Автор ищет ответ, используя ретрогрессивный метод, то есть он берет за исходный пункт факт структурной схожести пантеонов четырех исследованных индоевропейских групп, населявших три удаленных друг от друга и не контактировавших между собой региона Европы (Рим и Скандинавия) и Азии (Иран, Индия). Из этого факта он делает вывод, что эти группы унаследовали модель пантеона у индоевропейской общности. Этот метод безупречен лишь при условии, что все четыре пантеона развивались независимо друг от друга в условиях изоляции, и, если допустить, что основные черты модели не могли развиваться спонтанно в подобном направлении. Непосредственно тезис об изначальном индоевропейском происхождении модели пантеона уже в эпоху индоевропейской общности не удается ни доказать, ни проверить по причине отсутствия соответствующих данных в источниках. Тем не менее против этого тезиса косвенно свидетельствует уже отмеченный факт: в пантеонах отдельных индоевропейских групп отсутствуют достоверно установленные общие имена индивидуальных божеств эпохи политеизма. Исключение составляет название неба или небесного бога, общее для таких языков, как индийский, греческий, латинский, германский, а следовательно, без сомнения индоевропейское. Это характерное исключение подтверждает тезис об отсутствии изначального индоевропейского политеизма. Чтобы обойти этот аргумент, Дюмезиль выдвигает вспомогательную гипотезу, утверждая, что исходные индоевропейские божества были известны под многими именами и что каждая языковая группа, отделившись от общности, сохранила одно из этих имен для своего исключительного пользования[81]. Подобное четкое разделение имен между отдельными группами обладало бы некоторой долей правдоподобия в случае существования некоего органа, контролирующего расселение отдельных групп и даже их лексикон. В действительности же дезинтеграция индоевропейской общности происходила спонтанно и постепенно, и у переселенцев было множество иных забот, помимо неизвестно с какой целью установления сакральной терминологии, и вообще представление об изначальном индоевропейском политеизме не только не находит подтверждения в источниках и даже противоречит им, но и не слишком согласуется с наличием в эту эпоху родоплеменного строя, которому обычно сопутствовала полидоксия. По-видимому, метод ретрогрессивного установления индоевропейского политеизма, верный в принципе, требует внимательного отношения к его исходным данным, и особенно учета политеистических влияний со стороны «плодородного полумесяца»[82]. Более того, возникает вопрос, не сформировались ли в индоевропейской общности «профессиональные» покровительственные функции сверхъестественного мира в их троичной структуре — в рамках полидоксии того времени?

И еще один очень существенный аргумент опровергает тезис об изначальном индоевропейском политеизме: различные индоевропейские группы, в том числе германцы, в исторические времена еще придерживались полидоксии, что позволяют утверждать свидетельства многочисленных источников, начиная с сообщений Геродота, который не только переносит нас назад приблизительно в 500-е годы до н. э., но и обращает внимание на архаичные элементы религии. Среди индоевропейских народов, религию которых он описывал, имеются и те, что относятся к иранской ветви. Так, о персах, живших на юго-восток от «плодородного полумесяца», греческий историк сообщал, что они не воздвигают ни статуй богов, ни святилищ и алтарей, не признают антропоморфных божеств, но на горных вершинах совершают жертвоприношения «Зевсу», которым они называют весь небосвод (τὸν κύκλον πάντα τοῦ οὐρανοῦ Δία καλέοντες). Кроме того, они исповедуют культ солнца, луны, земли, огня, воды и ветров. Именно этим «богам» они первоначально приносили жертвы, однако от ассирийцев и арабов научились культу Урании[83]. Это свидетельство имеет особое значение для изучения изначального индоевропейского культа, который у персов лишь слегка вышел за рамки полидоксии (выразившейся у них в почитании объектов природы), благодаря выявившемуся в ней прототеизму в изначальной его форме «небосвода», то есть в форме материальной, не антропоморфной. Только на следующем этапе под влиянием более развитых соседей у этих племен появились элементы политеизма. В отличие от религии персов, которая получила у Геродота всестороннее, хотя и краткое, описание, из предметов, относящихся к религии массагетов (также иранского народа, но жившего далеко на восток от Аральского моря) этот историк упомянул только один и якобы исключительный предмет культа — солнце, которому приносят в жертву коней[84]. Это описание, безусловно, неполно, в нем почитание неба (ведь солнце является его частью) не только не может быть исключено, но даже и должно быть подразумеваемо. Может быть, это был культ ясного неба, освещаемого солнцем, хотя нельзя исключать, что небо как предмет религиозного почитания в этом случае было низведено до роли «неактивного божества» (как это часто случалось) и уступило место культу весьма активного небесного тела — солнца. Дальнейшее свидетельство этого автора относится к религии так называемых пелазгов, народа, как сейчас установлено, также индоевропейского (хеттского?) происхождения[85], предшественника греков на их исторических землях. Пелазги обращались к богам, но не давали им никаких имен. Если они почитали каких-то безымянных богов, то, вероятно, это не были индивидуализированные божества, то есть боги в точном значении, а демоны или же объекты природы и т. п. Существенно сообщение Геродота о восприятии пелазгами имен богов из Египта. Сами пелазги, по-видимому, имели какие-то сомнения в отношении эффективности этого принятого извне культа, коль скоро они обратились за советом к пророчице в Додоне. Пророчица заявила, что они должны использовать эти имена, и таким образом одобрила заимствованный культ[86]. Из этого описания мы узнаем какую-то легенду архаического происхождения об отсутствии политеистических верований у пелазгов и о принятии богов якобы из Египта, который в данном случае скорее всего указывает на общее влияние стран «плодородного полумесяца» на генезис политеизма у пелазгов. К сожалению, Геродот не оставил указаний на существование у пелазгов зачатков прототеизма, однако он позволяет с уверенностью утверждать, что у этого народа изначально господствовала предполитеистическая полидоксия, из которой, как нам известно из других источников, развился прототеизм, чтобы, в свою очередь, уступить место политеизму.

Следы прототеизма появляются в сообщениях Геродота о фракийских гетах, которые во время грозы среди грома и молний стреляют из лука по небу и угрожают богу, полагая, что нет никаких других богов. Подобное упоминание следовало бы считать явным свидетельством кристаллизованного прототеизма, при котором божество трактуется как отдельный от неба бог. Проблема, однако, осложнена тем, что приведенное Геродотом упоминание включено в подробный рассказ о демоне (человеческого происхождения) Залмоксисе, называемом некоторыми Гебелеизисом. Этот рассказ породил обширную литературу, в которую не стоит здесь вдаваться подробнее (детальный образ см. у М. Элиаде в исследовании, посвященном Залмоксису[87]). Итак, цитированное выше отступление имеет характер комментария к сообщению Геродота об обычае гетов, которые каждые пять лет отправляют к Залмоксису посланника, а именно подбрасывают одного из своих в воздух так, чтобы он упал на острия пик и испустил дух. Если смерть наступит, они считают, что бог (не Залмоксис!) благосклонен к ним τοῖς δὲ ἵλεος ὁ θεὸς δοκέει εἶναι[88]); в противном случае вину они приписывают самому посланнику. После этого сообщения, но до продолжения рассказа о Залмоксисе Геродот и включает цитированное выше упоминание о стрельбе из лука по небу во время грозы и об угрозах богу (находящемуся, разумеется, на этом небе). Что послужило поводом для этого отступления, легко догадаться: в обоих случаях (подбрасывание в воздух и стрельба по небу) действие аналогично, а именно, в обоих случаях речь идет о движении вверх в связи с определенными культовыми целями. Ассоциативно связав два действия, Геродот, по-видимому, и включил в рассказ приведенный выше эпизод. В то же время нет никакого основания отождествлять бога неба (появляющегося дважды) с Залмоксисом-Гебелеизисом, как это порою делается в литературе. Геродот дважды (кн. 4, 94 и 96) определяет Залмоксиса как демона (δαίμων), во второй раз он колеблется, признать его человеком или демоном, но никогда не делает из него бога. Существенно, что Залмоксис был тесно связан с землей; здесь он родился и осуществлял свою деятельность, прежде чем ушел в иной мир, отсюда он старался обеспечить гетским старейшинам загробную жизнь. После смерти Залмоксис попал на небо и оттуда поддерживал отношения с людьми, но это не повод отождествлять его с богом (ὁ θεός), извечно связанным с небом. Сообщение Геродота не дает также основания разделять Залмоксиса и Гебелеизиса как двух разных персонажей, а также отождествлять второго из них — Гебелеизиса — с богом неба (как это делает М. Элиаде)[89], поскольку Геродот четко поясняет, что у Залмоксиса было другое имя — Гебелеизис. Не заслуживают внимания более поздние сообщения о Залмоксисе, начиная с Платона: они все, в конечном итоге, опираются на рассказ Геродота, приукрашивают его и видоизменяют, но не имеют независимой информации о Залмоксисе[90]. Они представляют литературную, а не историческую гетскую легенду.

Вся научная литература, в том числе и демонстрирующий солидную эрудицию труд М. Элиаде (который, однако, как и другие исследователи, без критики принимает данные соответствующих позднейших источников), требует пересмотра в плане исключения послегеродотовской апокрифической информации. Критического отношения требует и само сообщение Геродота. Свидетельства о Залмоксисе этот историк получил у понтийских греков, которые связали учение этого фракийца о загробной жизни с именем Пифагора и даже сделали Залмоксиса рабом и учеником этого философа; это, по-видимому, было отражением того факта, что учение о загробном блаженстве, скорее чуждое индоевропейской эпохе, проникло к гетам благодаря контактам с греческими колониями на Черном море. Впрочем, во фракийском окружении иного источника для этого учения и не найти. Согласимся с Элиаде, что сообщение Геродота касается верований фракийцев только черноморской области[91]. С подобным же явлением культурной элинизации варваров в сфере религии и мифологии, по мнению Геродота, мы встречаемся и у скифов. Не будем задаваться вопросом, сколько правды, и сколько вымысла в рассказе о Залмоксисе — это не имеет значения для наших выводов. Единственным элементом, не возбуждающим подозрений, мы признаем выше описанный эпизод, отражающий аутентичные фракийские верования и находящийся в соответствии с рассуждениями Геродота о первобытных верованиях других индоевропейских народов. В румынской литературе сталкиваются два взгляда на религию древних гетов (фракийского народа), то есть обсуждается ее монотеистический либо политеистический характер. За монотеизм высказывался О. Парван; справедливо возражавший против этого взгляда X. Дайковицу определяет гетскую религию как политеизм[92]. На политеизм должно указывать сообщение Геродота о существовании у фракийцев только трех богов: Ареса, Диониса и Артемиды[93], с тем дополнением, что их цари окружают особым почтением Гермеса, на нем присягают и от него, как верят, ведут свое происхождение[94]. Поскольку Гермес был богом торговли, становится очевидным, что антропоморфные божества проникали во фракийскую среду через купцов, которые в желании установить идеологические контакты с фракийским населением убедили его в успешном покровительстве, оказываемом греческими богами, царям же внушили, что те происходят от купеческого бога Гермеса. Верования же других, то есть задунайских, фракийцев не столь важны для изучения религии гетов, более архаичной по причине удаления от центров цивилизации. В силу сложившихся обстоятельств эта многочисленная языковая группа, разделенная на разные племена, не имела единого культа[95]. В задунайской своей части она подвергалась влиянию не только греков, но и народов Малой Азии, где обосновалась часть фракийцев. Так, культ Диониса был, как установлено, лидийско-фригийского происхождения[96]. Как легенда о Залмоксисе, так и политеистические элементы представляют собой, таким образом, позднейшие наслоения в религии фракийских племен.

Данные Геродота о религии индоевропейских народов находят подтверждение в свидетельстве Страбона о кельтиберах, приносящих жертвы «безымянному богу» (ἀνωνύμῳ τινὶ Θεῷ[97]), ночью при полной луне перед воротами (городов)[98]. Это божество не имеет имени, как и божества пелазгов, то есть оно не выделено как антропоморфная сущность, но идентично с природным объектом культа в данном случае, по-видимому, с темным или ночным небом. Можно оставить открытым вопрос, почему культ ясного неба превратился у кельтиберов в культ темного неба, поскольку его индоевропейское происхождение представляется очевидным. Иранский Митра также первоначально отождествлялся со звездным небом. И кельтиберы также оказываются на этапе предполитеистических верований. Одним словом, еще во второй половине 1 тысячелетия до н. э. в сообществе индоевропейских народов, известных греческим авторам того времени, существовали неразвитые системы верований, остающиеся на уровне полидоксии, лишенные элементов политеизма, обнаруживающие более или менее четкие следы прототеизма. Можно ли сомневаться, что эти системы ближе изначальной индоевропейской религии, чем политеистические системы, развившиеся под несомненным идеологическим влиянием стран «плодородного полумесяца»? Случалось, как у хетитов, что это восточное политеистическое влияние полностью подчиняло высшую форму индоевропейской религии так, что название *diĕus сохранилось только как название бога, šiu(ni) и дня šiuat[99]. Ж. Дюмезиль был увлечен средиземноморско-восточными системами и не обратил внимания на этимологические данные, касающиеся неразвитых систем, которые унаследовали индоевропейскую традицию в намного более архаичном виде.

Самым серьезным аргументом, который смог привести Дюмезиль в подтверждение тезиса об индоевропейском политеизме, было раннее появление политеизма у германцев, народа, жившего относительно далеко от средиземноморской зоны, что указывает на унаследование ими религиозной системы непосредственно с индоевропейской прародины. Однако анализ данных Тацита, считающегося самым ранним свидетелем германского политеизма, ведет, как мне кажется, к иному выводу об изначальной религии германцев, что ранее я уже попытался показать[100]. Прежде всего следует принять во внимание свидетельство Цезаря, который за 150 лет до Тацита описал религию германцев, перечислив, правда, только те ее элементы, которые отличали ее от религии галлов, уже — под средиземноморским влиянием — политеистической. Цезарь заметил существенное различие между двумя религиями: германцы имеют только видимых богов, от которых получают явную помощь, а именно солнце, Вулкана (=огонь) и луну, о других же богах даже не слышали[101]. Иначе говоря, Цезарь утверждал, что у германцев отсутствуют антропоморфные божества, то есть политеистическая система, но зато есть культ небесных тел и огня, то есть одушевленных объектов природы. Бросается в глаза сходство с описанием Геродотом религии персов, на что обращал внимание О. Шрадер[102], при этом не следует приписывать Цезарю литературного заимствования — перенесения на германскую почву этнографического литературного шаблона[103]. Противоречит такому взгляду и характер самого произведения, возникшего на основе собственных наблюдений Цезаря, а также данных, собранных на местности, и официальная задача описания, долженствующего доказать более низкий уровень германской культуры того времени по сравнению с галльской, и тот факт, что Цезарь сам был в Германии и имел возможность собирать данные о культуре населяющих ее народов — зачем же ему было обращаться к некомпетентной в германском вопросе литературе или же судить о германцах на основании сравнительных данных, если он имел о них непосредственные данные. Поэтому можно согласиться со Шрадером, что сходство сообщения Геродота о религии персов и Цезаря о религии германцев имеет объективные основания[104]. Однако сходство обоих описаний отнюдь не полное. В частности, Цезарь не упомянул о почитании небосвода, хотя соответствующий культ не был чужд германцам (см. далее). Сообщение Цезаря, таким образом, никоим образом не исчерпывающе, хотя в определенных рамках не расходится с действительностью. Он наглядно доказывает, что германцы в конце 1 века до н. э. не знали политеизма. В то же время в сообщении Тацита нашли отражение политеистические верования германцев.

Высшие формы культа германцев того времени обнаруживают два вида почитаемых объектов. Одни — это, без сомнения, собственно германские, известные Тациту наверняка на основании информации от короля семнонов Масиоса, который в 92 году был в Риме вместе с пророчицей по имени Ганна. Именно Масиос должен быть источником сведения о главном семнонском божестве, имени которого Тацит не привел, однако подчеркнул его господствующую роль всеобщего повелителя: regnator omnium deus (Германия, гл. 39). В соответствии с преобладающим среди исследователей мнением, это был бог неба *Tiwaz (Ziu, Zio, ст. норд. Тyr), имевший уже антропоморфные черты[105]. Вторым божеством была богиня Нерта, почитаемая северными соседями семнонов и являющаяся персонификацией земли-матери. Тацит упомянул также сына земли Туистона, отцом которого следовало бы признать Тиваза (хотя Тацит не говорил об этом). Туистон считался прародителем германцев; очевидно, германцы помнили о космогонической легенде, лежащей в основе культа неба. Германия Тацита позволяет сделать вывод: германцам был знаком прототеизм, и у них обозначились зачатки «космогонического» политеизма (Тиваз-Нертус-Туистон), возникшего, по-видимому, под римским влиянием. Это не был, однако, подлинный развитый политеизм. Как собственно германский квалифицировал Тацит лугийский культ двух братьев Алков («Кастор и Поллукс»), почитаемых в Силезии, однако он был наверняка кельтского происхождения по причине проникновения на эти земли кельтов. Объекты культа второго типа у германцев Тацит наделяет именами римских Меркурия, Марса, Геракла, а также египетской Изиды. Принято считать, что эти имена возникли в качестве римской интерпретации определенных германских божеств, с чем, однако, трудно согласиться. Ведь в способе трактовки Тацитом обеих этих культовых групп отчетливо заметно различие. Говоря о римской группе — в отличие от собственно германской — он не приводит никаких связей с германской средой, культ Изиды признает заимствованным (peregrinum sacrum), хотя ничего конкретного не может сказать о его происхождении; говорит о пребывании Геркулеса в Германии, что естественно должно объяснить присутствие там его культа. Генезис восприятия культа Меркурия и Марса не требует объяснения, поскольку функции этих богов указывали на торговые и военные отношения Рима с Германией. Заимствованные божества со временем были соотнесены германцами с определенными отечественными верованиями и именами. Таким образом римский Меркурий превратился в германского Бодана, бывшего демона, повелителя мертвых (подобную функцию, помимо прочих, исполнял и Меркурий, отсюда и это отождествление), Марс, соперничающий у германцев с Меркурием за культовое первенство, — в Тиваза, Геркулес — по-видимому, в Доннара, в то время как культ Изиды исчез. Таким образом, у германцев, как и у других индоевропейских народов, живших вдали от «плодородного полумесяца» и средиземноморской области, мы можем наблюдать сохранение изначальной индоевропейской религиозной традиции, а также заимствованные извне зачатки политеизма, на проникновение которых повлияли контакты с областями развитого политеизма, столь оживленные у германцев.

Те народы, которые не установили с этими регионами близких контактов, были, естественно, обречены на длительное сохранение традиции, как в сфере идеологии, так и общественного устройства. Яркий пример в этом плане представляют балты, остававшиеся вплоть до периода христианизации на этапе прототеизма (с антропоморфным божеством неба, что свидетельствовало о явном прогрессе по сравнению с индоевропейской эпохой). Их верования описал Петр Дусбург (1326), утверждавший в сообщении о прусах, что они не знали бога, а потому почитали его творения: солнце, луну, звезды, гром, птиц, четвероногих зверей, в том числе и жаб[106]. Схожесть с сообщением Геродота о персах и Цезаря о германцах заставляет серьезно трактовать свидетельство Дусбурга, несмотря на его тенденциозность и игнорирование таких элементов полидоксии, как культ умерших и демонов, а также культа бога неба, который был известен прусам под именем Курхе, а литовцам — под именем Андая, как мы это выяснили в другом месте[107]. У латышских племен божество неба было заменено его модификацией греческо-скифского происхождения под именем Перкуна, который наряду с Андаем был известен и литовцам. Балтийский пантеон, который неожиданно всплыл в эпоху гуманизма, начиная с решения прусского синода 1530 года[108], следует отбросить как явную фальшивку. Таким образом, балты замыкают как последнее звено круг индоевропейских народов, экстерриториальных по отношению к основной области политеизма. В числе этих народов находились и славяне.

В то время, как периферийные индоевропейские народы тысячелетиями сохраняли традиционные верования, те их собратья, которые проникли в границы «плодородного полумесяца» уже около середины 2 тысячелетия до н. э., начали формировать собственный политеизм. На его происхождение в то время проливает свет договор, заключенный в 1380 году до н. э. между хеттским царем (в Малой Азии) Суппилулиумой и царем Митанни (между Евфратом и Тигром) Маттиуаза, представлявшим арийский слой завоевателей в этом государстве и подчиненным хеттам. Хеттская сторона присягала исключительно шумерско-аккадским богам, но наряду с ними фигурируют в договоре божества индоевропейские, введенные в документ, без сомнения, контрагентом из Митанни. Это имена, хорошо знакомые из Ригведы: Митра, Урувана, или Варуна, Индар (то есть Индра), Нашатийаанна, или Нашатья (по Ригведе, Асвин)[109]. Это первое свидетельство зарождающегося индоевропейского политеизма, теряющееся в многочисленном чужом пантеоне. На то, что индоевропейский политеизм находился в стадии зарождения, указывает также следующее обстоятельство. А именно: из арийских божеств только Индар был назван в единственном числе, каждое из остальных имен было приведено во множественном числе как «боги» (іlаnі), что, впрочем, понятно в отношении Нашатийянна, которые и в последующие времена были близнецами. Но почему во множественном числе появился позднейший бог Митра, а также бог Варуна? X. С. Ниберг объяснял этот удивительный pluralis как поэтический прием, ссылаясь на пример из Катулла: lugete Veneres Cupidinesque[110]. Это объяснение не убеждает, поскольку здесь мы имеем дело не с поэтическим произведением, а с официальным велением богов, кроме указанных случаев перечисленных в единственном числе. Следует признать, таким образом, что названия Митра и Варуна определяли множественные понятия, группы единообразных сверхъестественных существ, выполнявших одинаковые функции, иными словами — демонов. Мы наблюдаем здесь очевидный процесс превращения демонов в индивидуальных богов, причем в отношении Индры этот процесс завершился еще до заключения договора, поскольку он выступает в документе в единственном числе. Знаменательно также то, что божества договора 1380 года носят индоарийский характер, при этом в Индии они полностью сохранились, в то время как иранцы в основном о них забыли несмотря на то, что географически были им близки. Так, в библиотеке Ашшурбанипала (688–626) появляются только два индоевропейских мидийских божества: Митра и Ассара Мазаш, или Ахура Мазда (= Белый Господин). По мнению Ниберга, это было описательное определение Варуны, имя которого, однако, подверглось полному забвению[111]. Признаем таким образом, что на территории «плодородного полумесяца» возник старейший из поддающихся установлению по источникам индоевропейский пантеон в индийской версии, хотя неизвестно, какими путями он попал на Ганг, а именно, был ли он перенесен из Миттани на прародину индийцев еще до их миграции, или же митанийская группа приняла какое-то участие в индийском вторжении и перенесла свои верования на берега Инда и Ганга[112].

Пример формирования пантеона на средиземноморских землях, удаленных от «плодородного полумесяца», но отделенных от него только морем, используемым для установления торговых контактов и культурных связей, представляют греки. Как утверждает Μ. П. Нильссон, вступая на свои исторические земли (в начале 2 тысячелетия до н. э.), они принесли с собой одно или несколько божеств, представлявших явления природы и соединенных впоследствии с минойскими божествами[113]. Такого рода несомненным божеством, известным грекам до миграции, был Зевс как бог неба или же одушевленное и принимаемое за предмет культа небо[114]. Происхождение иных старейших греческих богов неясно, разве что нам станет известно, что греческим вкладом, внесенным в их формирование в контакте с минойской цивилизацией, было какое-то собственное понимание демонов. Таким образом, в греческой религии заметно наследие индоевропейского прототеизма, но в то же время невозможно найти следы индоевропейского политеизма.

3. Предварительные замечания к изучению религии славян в Средние века

Тенденция гуманистов, выраженная уже Яном Длугошем, трактовать религию славян как локальное отклонение от классической модели, созданной греками и римлянами, оказала значительное влияние на научную литературу 19 и 20 веков и до сих пор полностью не преодолена[115], хотя многочисленные работы более критичных исследователей, таких как А. Брюкнер, В. Ягич, Л. Нидерле, Е. В. Аничков, показали глубокое различие между древней политеистической греко-римской системой и раннесредневековыми верованиями славян, едва вышедшими за рамки полидоксии. Это так, как если бы мы сопоставляли изысканную поэзию высокой цивилизации с прекрасной, но простой народной песней.

Два направления 19 века, традиционное и критическое, сформировались благодаря до сих пор не утратившей своего фундаментального значения работе Л. Нидерле, в которой были обобщены все предшествующие исследования, начиная с изданной в 1492 году хроники Конрада Боте и заканчивая трудами, вышедшими в период первой мировой войны. В своей книге ученый обнаружил превосходное знание источников, позволяющих всестороннее описать религиозные явления. Автор разделил свои изыскания на три раздела: демонология (вместе с культом предков, или манизмом, и культом природы), которая соответствует принятому здесь понятию полидоксии; теология — так автор называл явление политеизма, языческий культ; а также христианизация и исчезновение языческих верований, в этом разделе заключения автора отличаются меньшей основательностью. Магия была описана автором в разделе о культе, там, где речь идет о колдовстве. Он положительно оценивал теорию анимизма Тайлора и с ее позиции рассматривал демонологию, однако справедливо считал вторым источником верований веру в одушевленные предметы природы. Не была ему чужда и прамонотеистическая концепция В. Шмидта, к которой он относился с некой долей настороженности, хотя не подвергал сомнению извечное существование некой примитивной модели монотеизма. Нидерле отвергал существование общеславянского политеизма, а также существовавшей веры славян в этический дуализм, поляризацию добра и зла. Основное значение в славянском мировоззрении он приписывал демонологии: «Древний славянин жил прежде всего среди мира духов, равноправных по значению и силе. Они равномерно наполняли и одушевляли всю природу в его окружении»[116]. Человек чувствовал себя зависимым от них, старался отвести от себя их вредное действие и привлечь их на свою сторону. Автор отмечал иноземное влияние на эту религию, но не переоценивал его значения. Так, из Ирана произошло слово «бог» и культ петуха как птицы, посвященной солнцу, а также сам культ солнца, свойственный, по мнению автора, Востоку. С востока, по-видимому, пришел также культ Хорса и Симаргла, а также поликефализм божеств, хорошо известный в Полабье и т. п., с юга же шло греко-римское влияние. Признавая политеизм поздним явлением у славян, автор обусловливал его появление инициативой «сверху», решением государства или жрецов, которые возвысили некоторых демонов над другими сверхъестественными существами. Так, из демонов небесных явлений выделился бог солнца Сварог, из демонов атмосферы — бог грозы Перун, а из демонов, покровительствующих в хозяйстве, — скотий бог Велес[117]. Этой концепцией автор предвосхищал тройственную теорию Ж. Дюмезиля. Впрочем, он замечал, что политеизм достиг более развитых форм только в двух частях Славянского мира — на Руси, и особенно — в Полабье. В это представление о религии автор не включил проблематику обрядов, связанных с инициацией, свадьбой, похоронами, однако разработал ее во втором томе своего труда, посвященном «физической жизни славян»[118]. Эта проблематика как бы находится на периферии религии, хотя составляет источник данных о магии. Главным критиком книги Нидерле стал А. Брюкнер[119], он не подвергал сомнению основную концепцию этого автора, приписывавшего «демонологии» основное значение в религии славян, однако полемизировал с его выводами на «теологические» темы, в особенности, упрекал его в отсутствии подготовки в области этимологии: «автор не является филологом, и вся филологическая сторона предмета ему не дается, в результате чего он вынужден полагаться исключительно на чужие суждения, избегая собственных…»[120]. Упрек — типичный для А. Брюкнера, который переоценивал значение этимологического метода в исследованиях мифологии, хотя мнение по этому поводу в среде языковедов разделилось, о чем мы будем говорить позже. Но в сфере «теологии» Брюкнер расходился с Нидерле не по принципиальным вопросам, а в деталях. Так, с точки зрения критической позиции по отношению к славянской политеистической системе, действительно представлявшей собой более позднее и слаборазвитое явление, а также по отношению к формам языческого культа, оба исследователя были согласны друг с другом. В силу обстоятельств Брюкнер не написал своего собственного обобщающего труда по «славянской мифологии», который был бы излишним сразу после появления книги Нидерле, а ограничился только критическим рассмотрением всей «польской мифологии», хотя воспринимал ее в общеславянском контексте[121].

За 60 лет, которые прошли после опубликования труда Нидерле, появились многочисленные общие разработки, посвященные религии славян, но ни одна из них не решала столь же грандиозной задачи — представить исчерпывающий образ славянской религии, составленный по первоисточникам[122]. Следует, однако, заметить, что источниковедческий анализ продвинула вперед работа финского исследователя В. Й. Мансикки, посвященная, правда, только восточным славянам, но имеющая общее значение, поскольку русские источники, многочисленные и сохранившиеся на родном языке, являются настоящим кладезем данных в области славянского религиоведения. Автор пошел дальше Нидерле и Брюкнера в устранении фиктивных элементов славянского пантеона, и его позиция оказала существенное влияние на более позднюю литературу по предмету[123]. Брюкнер выступил против выводов Мансикки с возражениями двоякого рода. Первое возражение, по-видимому, справедливое, касалось второстепенных деталей: некой неуклюжести автора в вопросах этимологии и неправильной интерпретации некоторых определений из источников, что отражалось на точности отдельных мест в работе. Второе возражение было принципиального свойства и подвергало сомнению саму концепцию работы, которая опиралась на построения Повести временных лет в трактовке А. А. Шахматова (Мансикка был его учеником)[124]. Брюкнер никогда не соглашался с методом Шахматова и результатами его анализа летописных памятников, однако не утруждал себя конкретным исследованием этой проблемы и ограничивался общей критикой. Поэтому его суждение по этому вопросу вряд ли можно считать авторитетным. Главным недостатком работы Мансикки можно считать некую склонность автора к гиперкритицизму.

В многочисленной научной литературе в данной области, появившейся после опубликования труда Нидерле, обнаружились новые аспекты проблематики, благодаря более широкому, чем у Нидерле и его предшественников, охвату этнографических и археологических источников, призванных прояснить древнюю религию с помощью новых методов. Динамичное развитие археологических работ побуждало археологов самим проявлять инициативу в этой области. Одновременно обозначилась еще более явственно, чем ранее, проблема относительной пригодности в процессе реконструкции трех основных категорий источников, то есть письменных, этнографических и археологических. Наряду с ними следует указать четвертую, так высоко ценимую языковедом А. Брюкнером: мифологические названия, выступающие в письменных памятниках и в названиях местностей, этимология которых, выясненная полностью, может способствовать лучшему пониманию древней религии. Впрочем, этот энтузиазм в отношении этимологического метода в мифологии не разделяли многие лингвисты, соглашаясь на него лишь при отсутствии исторических источников[125]. Установление относительной пригодности упомянутых категорий источников для реконструкции религии очерчивает границы исследовательским амбициям соответствующих дисциплин, предостерегает от заблуждений и напрасных усилий, предпринимаемых в неправильных направлениях, позволяет избежать неплодотворной дискуссии. Поэтому мы не можем здесь не коснуться проблемы рационального использования первоисточников, то есть проведения надлежащей селекции этой первоосновы и классификации источников. При этом мы различаем две стороны этой проблемы: 1) принципиальная пригодность данной категории источников для познания данного явления, с учетом того, что они сохранились в удовлетворительном состоянии, позволяющем исчерпывающе их тестировать; 2) их эффективная пригодность, зависящая от их состояния и их содержания.

Прежняя литература, представленная почти исключительно лингвистами, опиралась главным образом на письменные источники и языковой анализ мифологических названий, в них выступающих, или же на мифологические элементы в названиях местностей. Принципиальное значение письменных источников для реконструкции религии очевидно. При помощи письма можно передать всю идеологическую суть религии, а также эмоциональные состояния, связанные с религиозными переживаниями, формы культа и его организации за исключением тех элементов, которые возможно точно передать только в материальных памятниках. Основная функция письменных источников в передаче данных о религии четко проявляется в случае создания данной средой собственного исчерпывающего материала, составляющего источник, как это мы видим в религиях античного мира или же в великих религиях, особенно в иудаизме, христианстве, мусульманстве. Тогда реконструкция религии в ее основных очертаниях может опираться исключительно на письменные источники. Религии славян очень далеко до столь полного отражения в источниках. Л. Нидерле утверждал известный факт, когда писал: «О славянской религии у нас действительно есть ряд сообщений, но они столь убогие, что по правде мы мало о ней знаем. Их нельзя сравнивать с богатством источников по германской или галльской, греческой или римской мифологии, не говоря уже о индийской»[126]. Средневековые источники, повествующие о религии славян, не только скупые и убогие по содержанию, но и вышли из-под пера авторов, не всегда хорошо информированных и, как правило, отрицательно к ней настроенных[127], кроме того, они неравномерно представлены с хронологической, географической и предметной точек зрения. Хронологическая система источников — самая неудачная для исследовательских целей, поскольку от эпохи интегрального язычества, составляющего принципиальную цель исследований, сохранилось собственно только одно сообщение Прокопия с середины 6 века, после чего следует полный пробел вплоть до второй половины 9 века, когда уже началась конфронтация с христианством. Другое дело, что христианская миссия направляла самые сильные удары, в чем легко убедиться из жития Оттона Бамбергского, против политеизма и святилищ, в тех местах, где они существовали, в то время как неявная полидоксия легче скрывалась и дольше сохранялась наверняка в не слишком измененном виде, а потому неплохо узнавалась и в позднейших источниках. Следует сказать также о неблагоприятной для исследователя неравномерности источников с географической точки зрения. Об изначальных языческих верованиях южных славян средневековые источники хранят почти полное молчание, немного сведений имеется о Чехии, еще меньше о Польше, зато предостаточно данных о Руси и о Полабье, хотя полабские данные касаются почти исключительно высших форм культа: богов, святилищ, жрецов. Отсутствие ранних сведений о полидоксии в некоторых областях Славянского мира приносит относительно малый вред, поскольку не подлежит сомнению, что эта архаическая форма верований переживала расцвет в языческие времена у всех славян, а в средние века подвергалась скорее всего медленным изменениям. В то же время отсутствие сведений из разных частей Славянского мира о политеизме ставит нас перед дилеммой: должны ли мы признать молчание источников доказательством отсутствия «высшей мифологии» на обширной территории, или же следует видеть в этом лишь проявление отсутствия информации о фактах, которые в действительности имели место. В зависимости от выбора одной из этих возможностей выбирается соответствующий метод исследования религии славян, то есть либо трактовка этого явления как в принципе единого целого, региональные формы которого имеют общую ценность, либо принятие регионального разнообразия и обособленное изучение отдельных регионов. Впоследствии мы примем второй метод, поскольку он соответствует фактическому разнообразию верований на славянском пространстве.

Историк, который располагает достаточным количеством письменных источников, находится в такой удачной ситуации, что в собственной области, не прибегая к помощи иных дисциплин, получает ответы на все беспокоящие его вопросы. И коль скоро подобная ситуация не складывается в случае с религией славян, возникает вопрос, в какой мере здесь могут быть полезны этнографические и археологические источники. Представители соответствующих дисциплин охотно оказывают помощь в этих исследованиях и даже склонны создавать образ языческой религии главным образом на основе собственных материалов. Следует задуматься, в какой мере эта готовность находит обоснование в материалах, которыми они располагают.

На этнографические источники приходится значительный объем сведений о тех народных верованиях, которые выходят за пределы, очерченные христианским учением, и которые были собраны любителями и исследователями фольклора в 19 и 20 веках — после пробуждения интереса к нему в эпоху романтизма. С точки зрения содержания, но не способа литературного воспроизведения, эти сведения представляли собой как бы продолжение средневековых письменных источников церковного происхождения, направленных против реликтов язычества, но при этом все же отделенных от них паузой переходного периода 15/16–18 веков, а именно в это время гуманистами в мифологию было введено множество фантастических мотивов. Этнографические источники, так же, как и исторические, если они подробно и точно записаны, имеют в принципе большую ценность для познания современных их возникновению народных верований. Они также до сих пор расцениваются исследователями как реликты языческих верований, которые можно использовать при реконструкции изначальной религии[128], особенно в тех славянских странах, в которых отсутствуют соответствующие средневековые письменные источники[129]. И в то же время использование ретрогрессивного метода требует особой осторожности при рассмотрении естественной эволюции религиозных понятий в условиях сильного, особенно в новое время, влияния христианских верований, а также проникновения этнически чуждых мотивов. В тех славянских странах, которые не имеют собственных средневековых источников, позволяющих дать критерии контроля, перенос назад народных верований нового времени ведет к сомнительным или полностью фиктивным выводам. Там, где сохранились средневековые источники, именно они должны служить исходной точкой в реконструкции изначальной религии. Этнографические данные годятся для целей реконструкции постольку, поскольку в них удается распознать архаические элементы, восходящие к эпохе язычества. Новейшие польские исследования[130] основываются на богатом материале, разработанном К. Мошиньским.

Этот автор дал наиболее полный образ «религиозной жизни» всего Славянского мира 19 и начала 20 века; он также считает возможным реконструкцию «на основе современных этнографических описаний древнего культа языческих славян» с привлечением данных о схожих верованиях у соседних финских народов, которые в древности подверглись сильному славянскому влиянию[131]. По мнению Мошиньского, «образ культуры, наиболее приближенный к древней культуре славян», можно обнаружить в среднем поприпятском Полесье, поскольку этот край всегда находился в изоляции и в наименьшей степени подвергся иноземному влиянию. Автора поражает бедность демонологии, поскольку выступают здесь только ведьмы «чисто человеческого характера», духи колдунов, домашние духи, иногда «лесные духи-повелители зверей», но отсутствуют призраки, посвисты, упыри, домовые, гномы, а название «русалка» (латинское по происхождению и изначально чуждое славянам) здесь появилось совсем недавно. Господствующей демонической сущностью в Полесье является черт. «Смело можно сказать, что в народной религии полещука только два вида существ действительно что-то значат, это те самые бесчисленные черти и Бог-громовник, стреляющий молниями в эту злобную и грозную, но глупую ораву; черт и Бог — это два противостоящих друг другу мира зла и добра»[132]. Автор задается вопросом, можно ли этот полесский дуализм перенести назад на изначальную религию славян, и после взвешивания аргументов за и против приходит к выводу, «что древний демонический мир славян был более или менее схож с современным миром полещуков», то есть в нем проявлялись черты дуализма, но почти отсутствовали терминологические различия в сфере демонологии, за исключением древнейших названий черта и беса, из которых в Полесье выступает первый; и именно архаичность этого термина, по мнению автора, решает вопрос в пользу славянского дуализма[133]. Таким образом, можно признать, что в полесской картине сверхъестественного мира проявляются некоторые дохристианские черты. К ним мы отнесем представление о Боге, мечущем молнии, которого можно соотнести с Перуном. И глупые черти не соответствуют тому олицетворению зла и лукавства, которым является библейский и вообще христианский сатана. Однако при этом понимание сверхъестественного мира полещуком принципиально отличалось от славянского мировоззрения. Вопреки мнению автора, слово «черт» (č’rt-) как демонологическое определение неизвестно средневековым русским источникам, не было оно также отмечено в словаре И. И. Срезневского. Уже это обстоятельство отбирает у автора аргумент, который должен был бы говорить в пользу архаичности полесского дуализма. Борьба языческого бога (конечно же, Перуна) с демонами, или бесами, также не находит подтверждения в источниках. Разумеется, древним славянам было чуждо противопоставление богов и бесов, так как слово «бес» было только пренебрежительным определением этих демонических существ. Чернобог полабов — это interpretatio slavica христианского дьявола. Борьба Бога с чертями, поляризация добра и зла — это христианские черты в полесском мировоззрении. И терминологическую однородность в сфере демонологии, свидетельствующую о синтетическом процессе, следует признать явлением более поздним. Ошибка Мошиньского состоит в том, что он не сопоставил полесские верования с религией славян[134], а, исходя из общего утверждения о полесском консерватизме, не принял во внимание, что и в Полесье происходили глубокие перемены: общественно-политические (существование феодального княжества в Турове уже на рубеже 10 и 11 веков), культурные (возникновение Туровского епископата около 11 века, в котором, в частности, в 12 веке жил талантливый проповедник Кирилл), экономические (например, аграрная реформа королевы Боны в 16 веке). Выводы, вытекающие из примера Полесья, которые должны были бы проиллюстрировать мнимую изоляцию и отсталость, а одновременно и религиозный консерватизм, с уверенностью можно обобщить: анализ этнографических данных не может привести к реконструкции языческих верований без тщательного сопоставления с историческими источниками. Этот вывод можно сформулировать точнее: за основу реконструкции следует брать исторические данные, в то время как данные этнографические служат для разъяснения дальнейшей судьбы языческих верований. Ретрогрессивные этнографические выводы, лишенные исторического подтверждения, при реконструкции славянской религии вводят читателя в заблуждение[135]. Теоретически этнография могла бы использовать для проверки своих выводов археологические данные с исторических мест, однако результаты такого сопоставления будут зависеть от пригодности археологических материалов для реконструкции религии.

Другой пример использования этнографического метода, но на сей раз с обращением к данным археологии, дает голландский исследователь З. Р. Диттрих, который, однако, к сожалению, исходит из ошибочного предположения об этногенезе славян как смешении разнородных этнических составляющих (что можно признать отголосками теории Марра), из чего вытекает другое предположение — о гетерогенном происхождении славянской полидоксии и возникновении ее древнейших пластов в отдаленные археологические эпохи. Древнейший субстрат, воспринятый славянской религией, автор относит к мезолиту и к уральской (угро-финской) народности, которая должна была передать славянам представления о душе, понимаемой материально, и формы тотемизма при отсутствии представлений о высшем божестве. Второй пласт в религии славян автор относит к палеоаграрной (трипольской) культуре, которая принесла культ плодородия и земли, преобладание женских демонов и вообще матриархальные черты, жертвоприношения предкам и т. д. Последующие индоевропейские и иранские пласты нашли более яркое отражение в языковых данных, а затем и в письменных источниках. Автор приходит к выводу, что славянское язычество, почти лишенное индоевропейского наследия, представляло форму двоеверия, состоящего из двух разнородных пластов: урало-палеоаграрного и иранского[136]. Метод автора состоит в том, чтобы открыть общие более поздние элементы в религии славян и в угро-финских, а также палеоаграрных верованиях и перенести эти элементы в эпоху каменного века, где их проследить невозможно. Однако правомерность этого метода может быть поставлена под сомнение: автор не обосновывает, почему для сравнения им выбраны именно эти вышеперечисленные элементы: если исключить несправедливо приписываемые славянам тотемические и матриархальные (отмеченные Э. Гаспарини) формы, то подобные представления не только были свойственны славянам и угрофинским народам, но широко известны, в том числе и в индоевропейской группе, к которой прежде всего и следовало бы отнести славянскую полидоксию. А тогда поиск урало-палеоаграрного родства теряет под собой почву.

В широком смысле этнографический метод используют советские языковеды В. В. Иванов, В. Н. Топоров, принимающие за основу реконструкции отдельных элементов славянской мифологии сюжеты, сохранившиеся в славянском фольклоре. Из этих сюжетов можно составить некие систематические группы, относящиеся к таким божествам, как Перун и Велес, а также к борьбе между ними. Другая система фольклорных сюжетов относится к Яриле и Купале[137]. Огромный собранный авторами материал, обработанный и с точки зрения этимологии, представляет научную ценность даже независимо от результатов предпринятой реконструкции. А в ней как раз отсутствует главное звено — подтверждение выводов, к которым пришли авторы, в исторических источниках.

Археология в связи с постоянным приростом ее материалов является самой динамичной из наук, занимающихся наиболее отдаленным прошлым человека, но одновременно она сталкивается с самыми большими трудностями при интерпретации находок и реконструкции образов прошлого. Поэтому стоит помнить о пределах ее возможностей. В то время, как исторические и этнографические источники дают потенциально адекватные описания верований и культа, «немые» археологические источники сохраняют полное молчание о религиозной жизни, но зато представляют ее материальные следы, и вопрос состоит в том, в какой мере они могут служить основой для ее воспроизведения. Историк узнает непосредственно из своих источников, скажем, о формах политеизма в данной стране, археолог получает о них представление по сохранившимся в земле фигуркам человека и животных, в которых он усматривает предметы культа, или по остаткам строений, которые он считает храмами. То, что в истории дано в источниках, в археологии представляет результат их интерпретации, она же, если произвести ее глубокий анализ, осуществляется в конечном счете на основании сопоставления с историческими и этнографическими свидетельствами, то есть с «говорящими» источниками. Таким образом, «говорящие» источники относятся либо непосредственно к интерпретируемому предмету — и тогда интерпретация не вызывает методологического сомнения, либо только к аналогичному материалу, если о данном предмете не сохранились «говорящие» источники.

Во втором случае, как и во всем сравнительном методе, выводы имеют обычно гипотетический характер, более или менее выраженный. Лишенная объективного обоснования, вытекающая из непроверенных предположений интерпретация не носит характер научного утверждения. Только будучи согласованной с «говорящими» источниками, относящимися непосредственно к исследуемому предмету, археология вносит собственный позитивный вклад в реконструкцию религии в виде комментария, ограниченного рамками материальной культуры[138], и способствует расширению и углублению нашего знания в области предметов и мест культа, а также знания о взглядах на загробную жизнь, о вмешательстве души умершего в земные дела, по крайней мере в сфере магии. Например, погребение людей со специальной процедурой, такой как пробивание тела деревянным колом или черепа — железным гвоздем, в сопоставлении с «говорящими» источниками дает яркое дополнение к вопросу об упырях. Когда возникают более сложные и спорные проблемы, их интерпретация становится функцией исторического исследования. Так, обычай класть в гроб монетку, известный и славянам, обычно (не всегда) интерпретируют как древнюю языческую плату за перевоз через реку, пересекающую край света, куда уходит душа умершего[139]. Этнография свидетельствует о широком распространении этого обычая во всем мире. В то же время на славянских землях обычай этот не мог сформироваться в языческую эпоху, пока отсутствовали металлические деньги как средство платежа (еще в середине 10 века в Праге расплачивались полотняными платочками); на Руси долго — после переходного периода, когда были в ходу иностранные монеты, — для этой цели использовались беличьи шкурки. Сюжет античного происхождения о пограничной реке, переправляясь через которую (когда-то под началом Харона), души умерших платили перевозчику монету (обол), проник к славянам (сначала наверняка к южным, а затем и к северным), без сомнения, из Византии, что объясняет появление этого мотива и на польских землях. Он не изначален, но представляет собой раннесредневековое заимствование. Точно так же, если бы не сообщение Титмара о славянском культе на Сленже и не древнейшее сообщение Тацита о культе альков, вся концепция о культовой роли той горы в древности и в средние века была бы под вопросом. Там, где исторические источники хранят молчание, как в случае с предполагаемыми аналогичными Сленже культовыми местами на возвышенностях на польских землях, соответствующие концепции должны оставаться в сфере более или менее правдоподобных предположений. Областью религии, оставившей в земле, безусловно, многочисленные следы, является магия как форма полидоксии — всеобщая, постоянно практикуемая, живучая и использующая материальные средства. Однако и здесь при молчании письменных источников остается доля сомнений, поскольку отсутствует четкая граница между такими предметами повседневного быта, как игрушки и украшения, и магическими средствами.

Чтобы продемонстрировать, как далеко заходит компетенция археологии в вопросе реконструкции религии, рассмотрим синтетическое описание верований польских племен, созданное таким знатоком археологических материалов, как Ю. Костшевский. В его описании выделяются четыре части. Первая проблема, рассматриваемая в разделе «Почитание умерших», затрагивает в основном погребальный обряд, основой для изучения которого служат археологические данные, проливающие свет и на саму религиозную проблематику (помимо утверждения известного факта веры в загробную жизнь). Три дальнейшие проблемы — «культ природы, вера в демонов и богов» (приблизительно 45 % текста), «публичный культ» и «магия» — представлены по письменным источникам, языковым данным (вслед за А. Брюкнером), и особенно по данным этнографии (вслед за К. Мошиньским), и только в малой степени автор обращается к помощи археологии[140], которая не дает однозначного отражения религиозных фактов.

Метод реконструкции религии, с большой осторожностью принятый в этом исследовании Ю. Костшевским, значительно сужает область реконструкции верований во времена, лишенные исторических источников и слишком отдаленные от фольклора 19–20 веков, чтобы исследователь имел право относить в столь древние периоды этнографические сведения, собранные К. Мошиньским. Здесь становится возможна интерпретация археологических памятников экстенсивным методом. Именно таким способом В. Хенсель воспроизводит политеизм лужицкой народности, замечает у нее «своеобразный синкретизм солярно-лунарных верований», находит там «богов со звериной головой», антропоморфных богов или божество «с чертами, близкими греческой Артемиде», констатирует «в венедском (лужицком) пантеоне» преобладание женских божеств над мужскими, обнаруживает у этой народности обычай человеческих жертвоприношений, культовый каннибализм, алтари в виде «деревянного корытца»[141] и т. п. Так автор интерпретирует различные памятники лужицкой культуры, но не приводит доказательств соответствия этой интерпретации сознанию лужицкой народности. Но где же он должен искать доказательства при отсутствии письменных свидетельств? Иначе говоря, мы получаем вместо реконструкции лужицкой религии систему непроверенных и не подтверждаемых предположений. Существует, правда, критерий косвенный, но убедительный, однако он говорит не в пользу приведенных выводов. Речь идет о том, что общие исследования по истории индоевропейских религий указывают на отсутствие политеизма у народов, не имеющих государственного устройства и удаленных от средиземноморской области и стран «плодородного полумесяца».

Попытку реконструкции религии «праславян» лужицкой культуры, а также так называемой поморской культуры в ту же эпоху недавно предпринял Б. Гедига в своей работе, демонстрирующей полное владение материальной базой проблемы. Также можно только приветствовать заявленный в начале книги принцип «необходимости соблюдения чрезвычайной осторожности, чтобы не отступить от объективной и поддающейся констатации истины в сторону рожденного фантазией предания»[142]. При последовательном соблюдении так охарактеризованного метода немногое можно было бы сказать о религии этих «праславян», однако в ходе разработки темы решительную победу одерживает экстенсивный метод, открывая широкое поле для свободной интерпретации археологических данных, что мы позволим себе продемонстрировать на некоторых примерах. Среди памятников религии автор выделяет две значительные группы. Одна относится к погребальным обрядам, другая охватывает художественные предметы культа. В погребальных обрядах и сопутствующей им солярной символике автор находит указание, имеющее эсхатологический смысл: «Возможно, мы найдем в этом подтверждение, что и в религии праславян лужицкой культуры солнечное божество играло важную роль в погребальных культах как выходящий из страны мертвых проводник душ и как залог воскресения, на что указывали наблюдаемые восходы и заходы солнца»[143]. Эти данные без подтверждения в письменных источниках, объясняющих духовную культуру лужицкой эпохи, позволяют в лучшем случае сделать вывод о существовании веры в загробную жизнь; возможно, о магическом назначении «солярной символики»; может быть, о почитании солнца как объекта природы, но для доказательства веры в «божество солнца» (антропоморфное?) необходимо явное свидетельство источников. Божество подобного рода могло сформироваться у славян только в 10 веке. Такие элементы, как страна мертвых, солнце в роли проводника душ, воскресение (!) душ, являются явным преувеличением, лишенным обоснования в данных археологии, выводы же на основе отдаленной аналогии требовали бы проверки на лужицкой почве. Реконструкцию религии, таким образом, заменяет построение, основанное на домыслах, не известно, имеющее ли вообще что-то общее с фактическим состоянием дел. То же самое можно сказать о таких свидетельствах зоолатрии, как глиняные фигурки животных, особенно водоплавающих птиц в виде трещоток, которые должны были исполнять функции предметов культа, а не игрушек, потому что их находили в могилах не только маленьких, но и старших детей и даже взрослых. Налицо особая склонность к почитанию водоплавающих птиц, приданию им формы трещоток (может быть потому, что они имели апотрофеическое значение) и захоронению их в основном в детских могилах[144]. Конечно же, первобытный человек почитал животных, но в какой форме и в какой сфере он это делал, мы не узнаем по тем или иным глиняным фигуркам без соответствующего свидетельства источников либо иной формы точного доказательства, которое также в конечном счете должно сводиться к «говорящим» источникам. Точно так же, например, процесс антропоморфизации божеств, якобы начавшийся в лужицкой культуре и выкристаллизовавшийся в полабских божествах, таких как Святовид арконский[145], может вызывать только сомнения, поскольку культ идолов развился в Полабье только в 10 веке. Весь этот материал требует сопоставления с религией раннесредневековых славян для проведения критической селекции и возможной типизации элементов, достойных внимания с точки зрения религии славян.

Упомянем, наконец, еще об одной концепции, дающей возвышенный образ религии славян. Этот взгляд в нашей литературе демонстрирует М. Цабальская с связи с происхождением обряда погребального сожжения. Этот обряд, известный на всех континентах, распространялся, по мнению одних исследователей, из многих очагов, по мнению других, — из одного центра[146]. Автор утверждает, что этот обряд берет начало из одного центра в Шумере (нижняя Месопотамия), который функционировал уже около 3000 года до н. э. Оттуда по путям торговли медью и бронзой[147] трупосожжение якобы проникло в Европу и на славянские земли. Однако же эта концепция не кажется убедительной, поскольку первые следы трупосожжения (полного) в Центральной Европе («придунайская культура» между Рейном, Дунаем и Вислой) также восходят к 3 тысячелетию до н. э., что, следовательно, немногим позже (?), чем в Месопотамии, где, впрочем, этот обряд встречается редко и скорее случайно[148]. Поэтому можно сомневаться, что он распространил свою экспансию на столь большие расстояния. Более того, говорится, что немногочисленные захоронения с кремацией тел появляются уже в конце культуры ленточной керамики (то есть около 3500 г. до н. э.) в Польше и Тюрингии[149]. Наконец, с начала 2 тысячелетия до н. э. трупосожжение распространяется с севера (с берегов Эльбы-Хафеля) в юго-восточном и юго-западном направлении[150]. В свете всех этих данных теория месопотамского происхождения обряда трупосожжения в центральной Европе кажется скорее проблематичной. По мнению автора, «обряду трупосожжения сопутствовала единая идеология, связанная с утвердившимся мировоззрением», основой которого является «вера в высшую сущность, творца и властелина мира, а также в бессмертную душу, соединяющуюся после смерти с этим властелином. Высшее божество, существование которого подтверждено во всех религиях, связанных с обрядом трупосожжения, понимается монотеистически как единый бог, пребывающий на небесах…»[151]. Это упоминание о монотеизме показывает, что автор совершает ту же ошибку, что и В. Шмидт, то есть не отличает «прамонотеизма» от явления, называемого нами прототеизмом, которое проявилось уже в индоевропейскую эпоху и, конечно же, не имеет ничего общего с обрядом трупосожжения. И в Шумере мы видим следы семитского прототеизма в образе бога Ан, или Неба, однако же в этой стране развился политеизм с многочисленным пантеоном[152], в то время как монотеизм обрел устойчивые формы только в национальной религии Израиля[153]. Таким образом, мы видим, что увязывание автором с обрядом трупосожжения какой-либо развитой идеологии трудно согласуется с реальными фактами. Противоречит ей также довольно бесцеремонное обхождение шумеров с телами умерших, за исключением царских захоронений, которые, однако, были скелетными[154]. Во всяком случае, не видно, чтобы шумеры придавали особенное значение понятию бессмертия души, и ничто не свидетельствует о том, что они ввели обряд трупосожжения по глубоким идеологическим соображениям. Согласимся скорее с иным замечанием автора, хотя и отнесенным ею к низшим уровням развития: «Решающую роль (в принятии трупосожжения) играет желание полного уничтожения тела — обители силы и мощи, которое, как возвращающийся призрак, может нанести вред живым»[155]. Маловероятно, что формы погребального обряда дают основания выдвигать идущие дальше этого выводы о религии на славянских землях.

В советской науке проблематикой религии славян, особенно Руси, больше всего занимается Б. А. Рыбаков, подключающий к исследованию новые материалы и новые концепции. Особое внимание в изучении религии этот автор уделяет интерпретации мотивов орнаментов и других предметов искусства в памятниках материальной культуры. По этим источникам автор составляет периодизацию истории религии, начиная с эпохи палеолита, который характеризуют два мотива: животных и женщин с полными формами — свидетельства культа животных (а может, скорее отражения интересов охотников) и культа матери (прародительницы, земли); однако, начиная с земледельческого неолита, автор пользуется для реконструкции данными индоевропеистики и во все более широком объеме данными письменных источников, исходя из того, что мифологические персонажи, известные по средневековой литературе и фольклору, уходят корнями в глубокое прошлое. Выводы Рыбакова[156] подтверждают общее наблюдение: археологические памятники в исследованиях религии представляют собой вспомогательное средство по отношению к литературе и данным языка. Там, где отсутствуют «говорящие» источники, исследователь вынужден обращаться к археологическому материалу, который скорее в исключительных случаях дает достаточно явные указания о верованиях (как погребальный обряд, представляющий собой след веры в загробную жизнь).

Из представленных выше соображений вытекает, что состояние письменных источников в значительной мере определяет хронологическую, предметную и географическую область исследований религии славян. Письменные упоминания о ней начинаются с 6 века, а потому именно этот период должен стать исходной точкой систематического исследования соответствующей проблематики. При этом, однако, образ славянской религии в раннем средневековье может быть спроецирован на наши представления о данном явлении в более ранние эпохи, а его элементы могут быть сопоставлены с археологическим и этимологическим материалом для изучения древнейших этапов развития. С предметной точки зрения письменные источники, собранные воедино для всего Славянского мира, позволяют всесторонне (хотя, конечно же, не исчерпывающе) осветить религиозную проблематику, однако они неравномерно представлены с географической и временной точек зрения. Неравномерная география источников является одной из причин регионального разделения в исследовании религии славян, предпринятом в данной работе.

Загрузка...