Глава 13

Когда осознаёшь, что дар, подобный моему, не сказка, что он существует и всецело находится в пользовании, бессмысленно вести себя так, словно ничего не произошло. Глупо оставаться прежним. Да и невозможно. Убеждать себя в противном – значит попусту тратить силы: убедить-то можно, но прежним уже не будешь.

Происходит некая подвижка, и ты начинаешь смотреть на вещи по-иному. Меняется все. По-новому видятся и самые отдаленные события, и самые закрытые прежде темы. Глупо жить и поступать так же, как поступал прежде. Прежняя жизнь становится просто-напросто предательством дара.

Дар всему голова, он определяет человека – а вовсе не наоборот! – но вот только понять, увидеть, распознать свой дар может далеко не каждый. И уж совсем единицы могут по-настоящему им распорядиться, не предать его, не разменять. Тут важно раз и навсегда выбрать главную точку для его приложения, всеми остальными или пожертвовав, или низведя их до незначимых, третьестепенных.

Поэтому такому человеку, как я, человеку, наделенному даром, пытаться оправдываться, пытаться объяснить, что, мол, не виноват, что, мол, меня использовали, – также глупо. Используют, берут на крючок тех, у кого нет дара. Бездарей. Обыкновенных. Осененные даром должны все предвидеть, за все отвечать. Им нельзя кивать на других людей, на обстоятельства. Они сами за все отвечают.

И если их все-таки обводят вокруг пальца, если их все-таки обманывают, то и спрос с них совсем иной, чем со всех прочих. Спрос с них по большому счету. Правда, с одной характерной чертой: они сами должны с себя спрашивать по масштабам своего дара, они сами должны себя судить. Ведь все очень просто: суд обыкновенных над ними не властен уже потому, что судьи никогда не смогут поверить, будто дар существует. Судьи начнут приклеивать статьи, определять меру пресечения, меру наказания, сверяясь со своими, обыкновенными законами. А обыкновенные законы здесь не работают. Они из другого мира.

Вот если просто кого-то убьешь или ограбишь – пожалуйста.

Если же убьешь кого-то не пулей, а в тишине фотолаборатории, вдалеке от жертвы, возможно, за тысячи километров, то какой статьей измерить твою вину?

Такой, пожалуй, нет.

И такая не скоро появится.

Тут уже все зависит от обладателя дара. От его к нему отношения. Если он свой дар воспринимает как нечто само собой разумеющееся, то дело одно. Если видит в этом какую-то вину – вину, скажем, свою собственную, – то дело другое.

Дар, конечно, существует раньше, чем носитель дара.

Более того! Все дарования были еще тогда, когда и в помине не было возможных носителей. Но из этого не следует, что носитель может все списать на то, что, мол, ничего не знаю, ничего не ведаю. Мол, дар ко мне перешел без моей воли, без моего ведома. Я, мол, не виноват ни в чем.

Так-то оно так, но только с одной стороны. А с другой – получается все иначе. Получается, что только ты, носитель дара, и можешь сам себя по дару судить. Судить по тому, на сколько твой дар тянет. И уже на неких весах прикидывать, что с собой делать. Судить, конечно, пристрастно: иного суда и не бывает.


Когда я над этим над всем задумался, у меня даже дыхание перехватило. Я уж не говорю про возможность того, что мой ребенок, ныне гражданин США, может стать в будущем – если уже не стал! – наследником моего дара.

Скорее всего, я своего ребенка не увижу никогда и никогда не узнаю, на что он свой дар направит, как им распорядится. Я задумался над тем, скольких я, сам того не ведая, – еще до того как начал вести учет происходящим странностям – одним легким движением скребка убрал с негатива, а одновременно – из жизни.

Мне даже стало как-то легко, как-то свободно. Я почувствовал, что в моем одиночестве – огромная польза, огромное преимущество. Хотя бы здесь, в этом полушарии, я один и могу сделать с собой все, что захочу. А потом я подумал, что и с другими я тоже могу сделать все, что захочу.

В этом уже не ощущение легкости, не ощущение свободы было. Было что-то звенящее. Потустороннее.


Я тогда взглянул на свою фотографию, которая висела в спальне на стене, – она мне очень нравилась: я стою, опершись на лингофский штатив, в свободной рубашке с расстегнутым воротом, на шее – экспонометр, в зеркале за спиной – обнаженная модель в три четверти. Я этой фотографией гордился – еще бы, такой классный автопортрет!

Я поискал среди оставшихся негативов, но негатива своего автопортрета не нашел. Все выбросил, тщась уйти от судьбы. Было только несколько из новых: Таня, Таня и вновь она. Я отпер сейф и обнаружил негатив в сейфе, во внутреннем отделении, в конверте среди самых дорогих фотографий, которые не нашли те, что громили мою мастерскую. Негатив лежал в специальном полупрозрачном конверте. В уголке – дата, время.

Я вытащил негатив из конверта, положил на станок, закрепил, включил подсветку. Прошу! Суд уже на местах, адвокат и прокурор исключены из процесса за ненадобностью, вставать не обязательно. Для вынесения приговора и приведения его в исполнение нужно только одно движение. Главное – не робеть!


Я жду ее уже больше часа. Постепенно во мне расползается страх: она не придет. Действительно – зачем я ей теперь? Я ей абсолютно не нужен. То, чем я себя тешил, надежда, будто она придет с инспекцией, истаивает с каждой минутой. Ей нечего проверять. Достаточно включить телевизор или развернуть вечернюю газету.

Но все-таки она должна прийти.

И она придет одна. Она не могла не догадаться: ей уже не нужна охрана, ей уже ничто не угрожает. Да ей ничего и не угрожало. Разве что – разоблачение, хотя разоблачить ее можно только в одном: она, как я свой дар, предоставила историю своей жизни в пользование другим. Это серьезный проступок, но не настолько, чтобы за него карать по всей строгости. Ее надо простить. Ее использовали. Она придет просить прощения. Я ее прощу.

На моем рабочем столе сервирован легкий ужин. Бутылка вина, конфеты, фрукты. Она признавалась, что больше всего любит яблоки. Как Лиза. Причем яблоки с кислинкой, чуть-чуть недозрелые. Удивительное сходство вкусов!

Я подхожу к столу, беру яблоко, надкусываю. На яблоке остается еле заметный бледно-розовый кровяной след. Что это – простое кровотечение из десен или уже начали тикать запущенные после вынесения приговора часы? Я жую яблоко, скулы сводит, но я откусываю новый кусочек. Крови вроде бы становится больше.

Оставив яблоко на столе, я иду к зеркалу, открываю рот, пальцем трогаю зубы. Они не шатаются, десны вроде бы в порядке, никакого воспаления, никаких язв. Придвинувшись к зеркалу, я оттягиваю нижние веки, далеко высовываю язык. Ну и рожа!

Нет, со мной пока все в порядке. Никаких тревожных симптомов.

У меня ничего не болит. Несмотря на бессонную ночь, я не чувствую никакой тяжести в затылке, не ломит виски, сердце – я кладу на него руку – работает ровно. Чуть-чуть покалывает печень, но это давнее дело. Это следствие пития в одиночестве. Пития, усугубленного бессмысленными рассуждениями и самокопанием. Нет, я действительно в полном порядке!


Я закуриваю. Мне больше, чем прежде, нравится вкус табака.

Я открываю створки шкафа на кухне, достаю бутылку коньяка, наливаю немного в рюмку. Пью. Это вкусно. Мне нравится вкус коньяка. Правда, немного щиплет десны. Что ж, дезинфекция не помешает.

Возвратившись к столу в мастерской, я беру недоеденное яблоко, откусываю кусок. Никакой крови, никаких болезненных ощущений! Возможно ли, что мой дар может быть обращен только против других? Конечно! Как я раньше не догадался!

Эта мысль заставляет меня рассмеяться: значит, я занимался переливанием из пустого в порожнее; значит, я выдумывал черт знает что. И только ради того, чтобы самому себя пожалеть!

Я гашу сигарету в пепельнице и смотрю на часы. Неужели она не придет? Не может быть! Ну, тогда я сам приду к ней. Я найду ее, я достану ее из-под земли, ее и ее друзей, тех, кому она предоставила себя в наем. Я не позволю с собой шутить!


За моей спиной раздается легкий щелчок, я резко оборачиваюсь. В мастерскую по очереди входят трое. Первым – какой-то парень, вторым – мой дорогой агент Кулагин. Парень быстро проходит от дверей, цепко, профессионально оглядывается по сторонам, выпрастывает из-под куртки правую руку, удовлетворенно вздыхает, встает рядом со мной. Кулагин задерживается у дверей и дает войти Тане.

Она очень бледна.

Зато у Кулагина гордый вид. Словно он сделал выдающееся открытие и ждет крупной международной премии.

– Вот и мы! – говорит Кулагин. – Не ждал? Решили заехать втроем. Доставай еще фужеры. Еще четыре. У тебя будет аж пятеро гостей! Нас трое и кое-кто еще! Это будет для тебя сюрприз!

Я почти не слышу, что он говорит, делаю шаг вперед.

– Таня! – говорю я.

Мне в грудь упирается стальная рука плечистого.

– Стой где стоишь, блин! Дергается, блин! Тоже мне!

– Таня! – повторяю я.

Сейчас мне достаточно один раз взглянуть на ее лицо, чтобы понять: она никому ничего не предоставляла.

Ее просто обманули. На ее чувствах просто сыграли. Ее, как и меня, облапошили.

– Стоять, блин! – Плечистый толкает меня, я отлетаю к стене, ударяюсь о стену затылком.

Вот это больно. Я смотрю на плечистого, пытаясь вспомнить, не видел ли я его через объектив.

– Нет, нет! – словно прочитав мои мысли, с издевкой говорит Кулагин. – Ты его не снимал. А мои негативы у тебя изъяты. Так что тебе, геноссе, придется начинать с нуля! У тебя впереди огромное поле работы. Просто завидно!

Как бы в восторге он поднимает руки кверху, Танина рука тоже взмывает вверх, и я замечаю, что Кулагин с Таней скованы наручниками.

– Да-да, – говорит Кулагин. – Предосторожности. Витюнчик! Усади нашего дорогого геноссе, а то он еще грохнется в обморок. Шеф нас за такое не пожалует…

Плечистый берет меня за руку и сажает на стул.

– Так-то лучше, – говорит Кулагин. – В ногах правды нет…


Уже почти за полночь она захотела есть. В свете ночника ее тело казалось прозрачным, голубоватым. Сваливший меня сон был глубок, я с трудом выбрался из него, с трудом понял, где я, кто рядом со мной.

Мы наспех оделись, сели в машину, отправились.

Я подозревал, куда приведут нас ночные улицы: вялые потуги выбраться из затягивающей воронки и попасть в какое угодно другое место остались попытками ради попыток. Единственная надежда была на то, что после бойни столь любимый мною раньше ресторан все еще закрыт. Даже подходя к его дверям, я тешил себя мыслью, что автомобили на стоянке – машины не оттягивающихся и сорящих деньгами посетителей, а жителей окрестных домов, скинувшихся и нанявших по случаю парочку здоровенных охранников с псом-волкодавом, которого на коротком поводке держал один из них.

Я нажал кнопку звонка, и в ресторанной двери открылось маленькое окошко.

– У вас заказан столик? – спросили меня чьи-то капризно надутые губы.

– Нет, не заказан, – обреченно ответил я. – Мы просто хотели поужинать. Если вы открылись.

– Сколько вас? – вытолкнули губы.

– Двое.

Вместо губ в окошке появился большой мутный глаз. Глаз моргнул:

– Подождите минутку! – Окошко захлопнулось.

Таня стояла рядом со мной. От нее исходил густой, какой-то осенний аромат. Я достал сигареты, прикурил. Мои руки слегка дрожали, и это не укрылось от нее.

– Все будет хорошо! – сказала она. Тут дверь распахнулась.

– Пожалуйста! – Обладатель пухлых губ был стрижен почти под ноль. – Будете заходить? – Его близко посаженные глаза перебегали с меня на Таню.

– Да-да, конечно! – Она взяла меня под локоть. И мы зашли.

Ресторан был полон посетителей, сновали официанты. Вызванный метрдотель был рыж, рыхл и суетлив. Забегая то слева, то справа, он провел нас через весь зал, усадил за маленький столик в самом дальнем углу у стены, снял со столика и спрятал в карман мятого шелкового пиджака табличку «Заказано», спросил с надеждой:

– Шампанского?

– Да! – кивнула Таня.

Обрадованный метрдотель щелкнул пальцами, но никто не откликнулся, не бросился к нашему столику. Улыбка метрдотеля погасла, он с извиняющимся поклоном шмыгнул от столика в сторону и занялся отловом официантов.

– Этот тот самый ресторан? – спросила Таня.

– Да, – ответил я.

– О котором ты рассказывал?

– Да.

Она оглянулась по сторонам, потянулась к облицованной деревянными панелями стене, провела по ней рукой.

– Как они быстро сделали ремонт!

Подскочил сначала один официант, потом второй. У каждого на подносе было по ведерку с бутылкой шампанского: метрдотель, видимо, задал им шороху. Минутную заминку разрешила Таня, милостиво позволившая оставить на столе обе бутылки.

– Просто очень хочется пить! – объяснила она и взяла меня за руку. – Все будет хорошо! – повторила она.

– Это я уже слышал, – сказал я.

– Ты будто бы мне не веришь. – Она отпила глоток из бокала, подумала и допила оставшееся.

Я налил ей, вытер руки салфеткой.

– Верю, – сказал я. – Я тебе верю.

– Я не о том!

Ей, судя по всему, действительно хотелось пить: она опустошила второй бокал, газы ударили ей в нос, она сморщилась.

Я тоже выпил, немного. Она кивнула на свой бокал, на бутылку, и мне пришлось налить вновь.

– Я о том, что ты не веришь мне насчет этого козла.

Я засмеялся: как раз насчет этого козла, насчет Байбикова, я ей верил.

– У меня с ним свои счеты, – сказал я.

– Тогда ты не веришь… – начала она.

– Не надо, – попросил я. – Пожалуйста, не надо. Наверное, я ошибся квартирой, подъездом. Может, неправильно записал твой телефон. Это все не имеет значения. Ты здесь, сейчас ты со мной – остальное не важно!

Она подняла свой бокал, я – свой, мы чокнулись.

– За тебя! – сказала Таня.

Подошел один из официантов и принял заказ. Мы поели, допили одну бутылку шампанского, прикончили вторую. Потом официант принес кофе. Когда он уже собрался отойти от нашего столика, я попросил его нагнуться ко мне.

– Что ты ему сказал? – спросила Таня, глядя вслед удаляющемуся официанту.

– Насчет сладкого, – ответил я.

Наверное, я был уже изрядно пьян. Официант вернулся с маленьким подносом. На подносе лежала плитка шоколада «Аленка».

Таня побледнела, сжала кулаки, выпрямилась, ее скулы обозначились четче.

– Спасибо! – Она поднялась, ее стул опрокинулся, немногие оставшиеся в ресторане посетители повернулись к нам.

– Подожди! – Я тоже поднялся. – Это… это случайно! Я просто просил его принести шоколад. Не импортный. Я не знал, что он принесет.

Она заплакала. У нее были удивительные слезы, маленькие и очень прозрачные. Они, искрясь, быстро сбегали по ее щекам. Посетители, ожидавшие пощечин, криков, ругани, один за другим разочарованно отвернулись.

– Отвези меня! – сказала она, шагнула в сторону, пошла меж столиков, пересекла пространство перед маленькой эстрадой, толкнула дверь в холл.

Она резко отмахивала левой рукой, поправляя правой спадающую на глаза прядь. Вот ее фигура исчезла. Была уже глубокая ночь, и до встречи с Баем оставались какие-то три-четыре часа.


Она ждала меня возле машины, зябко поводила плечами.

– Что ты так долго? – спросила она.

Я молча отпер машину, сел, открыл Татьяне дверцу.

– Что ты так долго? – повторила она. – Я замерзла. Холодная ночь!

– Расплачивался, – ответил я и завел двигатель.

Один из охранявших стоянку подошел к машине, наклонился к окошку.

– Спокойной ночи! – сказал он.

Я протянул ему купюру, и он так же благожелательно растаял в темноте.


Я отвез Таню, по дороге дважды заплатив мзду гаишникам. Дом казался огромным черным кораблем, выходящим из туманного пролива в открытое море.

– Если хочешь, пойдем ко мне, – сказала она, когда я остановил машину.

– Нет, – сказал я.

– Почему? – удивленно спросила она.

– Не могу. Сейчас не могу. Завтра. Приезжай ко мне завтра.

– Когда?

– Когда хочешь. Вечером.

– Вечером? – переспросила она. – Ладно. Я буду в половине одиннадцатого!

Хлопнула дверца. Таня застучала каблучками по асфальту, свернула в арку. Если бы тогда я видел ее в последний раз, было бы лучше.

Я немного посидел в машине, потом не спеша поехал к себе. Принял душ. Выпил кофе. От кофе голова начала болеть еще сильнее. Я выпил две таблетки седалгина, развел в стакане ложку соды. Под ногтями еще оставались следы эмульсии. Я заострил спичку, почистил ногти. Руки мои дрожали еще сильнее, и несколько раз я поранил кожу. Несмотря на мои усилия, под ногтями кое-где осталась траурная кайма. Потом медленно, как бы нехотя, из-за крыш домов появилось солнце и тут же ушло в облака.

Загрузка...